Очерки Крыма (Марков)/Часть 2. Глава I

I. Древняя столица готов править

Перевал через Яйлу. — Ночлег в Татарии. — Мангупский Авраам. — Мангуп-Кале, древняя Манкопия: его памятники и исторические воспоминания.

Участников похода оказалось пятеро, не считая неизбежного и незаменимого Бекира, который, по своей должности фактотума, обязан был вести наш караван. Выражаясь по-крымски, Бекир становился нашим суруджи (таково татарское название швейцарских фюреров и гидов). Неустрашимая и милая амазонка, спутник всех наших горных странствований, опять с нами.

Приготовления к пятидневному походу в недра крымских гор по необходимости коротки. Горный татарин, которому мы невольно должны теперь подражать, заменяет все вализы и чемоданы перекидным мешком с широкими карманами по обеим сторонам, по-татарски саквы. Эти саквы — спасение в горных поездках. Их привязывают сзади седла и кладут в них, что влезет: ячмень для лошади, бутылки с вином, чай и сахар, жареную птицу, пирожки, белье. Поверх саквов привязывают бурку или теплое пальто на случай дождя и холода, — и вот вы совсем готовы, оснащены на борьбу со стихиями, весь ваш обоз у вас за спиною.

Татары, хозяева лошадей, ждут нас на солнечном припеке, терпеливо присев на корточки. Бекир командует, ищет, носит, укладывает, перетягивает подпругу у лошади нашей ханым (госпожа) — так татары постоянно чествуют наших барынь. Садимся. Все высыпают нас проводить. Детям особенно завидно.

— Скоро воротитесь? Когда вас ждать?

— Не скажи, ханым, сказать нельзя! Может два, может пять день, как Аллах покажет, — серьезно вразумляет Бекир, подсаживая свою ханым. Перевал через Яйлу в самой высокой области ее! — Мне так давно хотелось испытать его. Бекир выбрал для перевала Биюк Узен-баш-богаз, т. е. проход Большого Узенбаша, один из самых крутых и трудных, но зато самый близкий. Поднявшись из нашего пустынного, заснувшего над морем Магарача в пеструю и шумную Ялту, полную петербургских туристов, мы промчались по ее парадной набережной и повернули на Дерекой, на Ай-Василь, прямо к этому титаническому амфитеатру Яйлы, которой темная, лесистая синева охватывает кругом весь горизонт и чуть не половину небесного свода. Поразительно хорош этот амфитеатр в яркий солнечный день, когда на его туманно-синем фоне вырезаются милые, как игрушки новенькие, домики Ялты со своими кипарисами и цветущими садами.

Дорога, конечно, сейчас же пошла речкою, иных дорог не бывает в крымских горах. Груды камней, натасканные сверху и насыпанные выше берегов, и между ними несколько жиденьких ниточек журчащей воды, с трудом пробирающейся между каменьев, — вот хорошая крымская речка в июле. Таких, впрочем, мало, потому что в большей части их не наберете, в середине лета, стакана воды.

Без конца кругом сады раскидистых грецких орехов, сливы, груши, смоковницы. Под орехами всегда зеленая трава и всегда татарчата. У татарчат-ребятишек на Южном берегу и в горах — превыразительные рожицы. Глазенки черные, большие, смотрят на вас с наивным изумлением, как глаза хорошенького дикого зверька; черты строгого греческого типа.

Дерекой кончился, потянулся Ай-Василь, разбросанный по лесистой подошве горы; стало круто, узко, но зато такая тень! Едешь по зеленым коридорам, едва успевая пригибаться под могучие, далеко вытянутые суки орешника. Татарские хаты здесь лепятся особенно живописно. С высоты седла смотришь им прямо в безобразные их трубы, напоминающие шалаши бобров. На плоских земляных кровлях толпы ребят глазеют на нас, раскрыв рты. Это еще старинные, вековечные гнезда греков, итальянцев, может быть, еще готов.

За Ай-Василем горы делаются совсем серьезными; подъем начинается очень резко; лошади двошат и потеют насквозь, так что саквы промокли. Мы почти на шеях у лошадей. Скалистая, усыпанная камнями, дорога сбивает копыта. Мало-помалу нас все теснее охватывает сосновый лес, тот самый, который издали, из Ялты и Магарача, казался нам простым слоем мха на скалах. Сосны громадной высоты, прямые и голые как стрелы, с широкою плоскою кроною на самом верху, — обстали кругом. Это чистая итальянская пиния. Освещенные солнцем красные стволы, густо-синие просветы неба, капризно изогнутые угловатые ветви — переносят фантазию к картинам римской Кампании. Лес этот прекрасен сам по себе; но когда мы въехали на половину горы и взглянули назад, сквозь эти полчища исполинов, в глубокую и далекую бездну, в которой остались за нами море и берег со своей Ялтой, со своими дачами и деревнями, — тогда мне все это представилось какою-то несбыточною, сказочною декорацией. Море открывалось прямо пред нами во всей могучей своей широте, в обхвате, непривычном для глаза. А справа и слева поднимались белые горные громады, обрывались горные пропасти, заполоненные такими же полчищами сосен. Никаких мелких деталей, ничего милого, ласкающего. Одна грозная, величественная, неотразимая красота; громадная картина, написанная смелым взмахом чудной кисти.

Маленькая крымская лошадь, терпкая и безропотная, как ее хозяин, — свыклась с крымскою ездою, с крымской дорогой. Подкованная сплошною железною подковою на все 4 ноги, она твердо ступает на известковый камень, карабкаясь со своею тяжелою и неудобною ношею по скату, на котором едва держится человек. Чувствуя свое бессилие вытянуть прямо на гору, умные животные, одно за другим, словно по сговору, начинают пересекать зигзагами дорогу, поворачивая то направо, то налево, и уменьшая для себя, таким образом, крутизну подъема. Подумаешь, что ими правит человек — так правильно и уверенно они исполняют эти повороты. Дыхание их порывисто, и часто до жалости. Мокрые бока просто колотятся.

Мы все, всадники, в сосредоточенном молчании. Грозное великолепие гор и леса оковывают нас; да теперь и не до болтовни. Как бы только усидеть, не полететь назад, вместе с лошадью.

Несколько раз Бекир останавливал свой караван у горных ручьев и поил лошадей. Они пили жадно, трясясь всем телом. Крымский магометанин, подобно всем магометанам Востока, устраивает фонтаны даже в пустыне. Высоко на горах, в глубине лесов, мы находили фонтаны, высеченные из белого камня, с арабскими украшениями, с благочестивыми надписями и всегда с именем устроителя. Бекир с неподдельным благоговеньем передавал нам историю святого хаджи, который остаток дней своих посвятил на дела добра и усеял фонтанами тропинки Яйлы, на пользу людям и во славу Аллаха. Путник, утоливший в летний зной свою жажду этой чистою струею, напоивший у нее утомленного коня, действительно, благословит от всего сердца имя доброго человека, вырезанное на камне фонтана. А подъем делался все хуже и хуже. Леса кончились, тропинка исчезла. Мы лезли уже по острым гребням камней, по кучам щебня, по скользкому плитняку. Подковы то и дело срывались и скользили, как по льду.

Было уже далеко за полдень, когда мы въехали на темя Яйлы. Равнина, бесконечная в длину и не более полуверсты шириною, — составляет это темя, этот гребень Яйлы.

На севере от нее видны горы и степи Крыма, на юг — глубоко внизу — море с лентою Южного берега. Ай-Петри, такая страшная снизу, отсюда кажется небольшою скалою, потому что над нами только один верхний пик ее; в ее зубцы запутались стада облаков, белых, как молоко; они поочередно срываются и несутся на нас, застилая глаза сырым туманом, словно хотят сдуть нас прочь из своего царства.

У наших ног была живая рельефная карта всего крымского полуострова. Ясный день не утаивал, не затушевывал ничего. Не было той картинной красоты, которою мы любовались в сосновом лесу, недоставало для этого первого плана и яркости красок; но зато зрелище было ново и поучительно. Душа исполнялась особенным чувством от этого созерцания земли в ее целости, с поднебесных высей. Казалось, этот взгляд был объективнее, чем в обычных условиях зрения; казалось, он проникал вернее и глубже. Что-нибудь подобное испытывает человек на воздушном шаре, отделяясь вдруг от своей планеты и созерцая ее в первый раз независимо, извне, как бы с поверхности другой планеты.

Спуск с Яйлы значительно легче подъема. С северной стороны Яйла не обрывается такою стеною, как с морской. Гряды гор бегут параллельно ей, делаясь все ниже к северу, к степи. Это ступени для схода с Яйлы.

Эта не распутываемая плетеница гор, долин, скал и ущелий, то бегущих рядом, то пересекающихся под разными углами, составляет внутреннее ядро Крымской Татарии, гнездо всякого крымского зверя и логовище всех почти рек южного Крыма. Это же и цель нашего похода. Горная страна, ограниченная с запада большою дорогою из Симферополя через Бахчисарай в Севастополь, а с востока долиной Алушты и прорезающею ее большою дорогою из Алушты в Симферополь, отделена от Южного берега сплошною стеною Яйлы в 5 и 4000 футов высоты. Со стороны обеих больших дорог доступ в эту сердцевину горного Крыма нетруден; но с горного берега в нее можно проникнуть только через несколько «богазов», перевалов, подобных тому, который мы теперь осилили с таким трудом.

— Когда же, наконец, будет этот проклятый Узенбаш! — начинают кричать самые нетерпеливые из всадников, видя, что солнце уже делается багряным, и белые известковые скалы начинают вспыхивать розовым огнем. Хочется смерть чаю; еще больше хочется долой с седла, которое особенно мучительно при многочасовом спуске. Бекир с презрением смотрит на нас и не отвечает.

— Бекир! Далеко ли еще? — кричит кто-то из нас, беспокойно ерзая на седле.

— Твой бы дома сидел! — дерзко отвечает Бекир. — Конь не птица, конь устал, твой коня не любит, твой чай любит! Не видишь? — вон тебе и Узенбаш! — прибавил он, в виде милости, указывая нагайкою широкую лесную долину, в пасть которой мы начинали уже спускаться. Биюк Узенбаш, потонувший в лесах, в садах, протянувшийся по всем изгибам речки, — лежал у наших ног, ярко освещенный закатом. Тополи и минареты его мечетей, живописно торчавшие над массою сплошно зелени и сплошных плоских кровель, горели особенно весело. Проехали сады орехов. Подковы стучат по каменистой улице.

Надо большое воображение, большую силу отвлечения, чтобы поверить, будто мы все еще находимся в православной Российской Империи, под охраною всесильной власти станового пристава, под покровительством XV томов свода законов. Если бы это было на Кавказе, я не сомневался бы, что мы просто-напросто въехали в аул горных хищников, где смешно уповать на XV-й том, где, вместо всяких уездных, земских и уголовных судов, знают твердо один суд под старым дубом, под одним из тех исторических дубов, которые имеют удобное качество служить двум целям разом: шатром для судей, виселицею для осужденного.

Вон, вероятно, и сам верховный дуб; на этот раз он заменен маститым орехом, подобного которому трудно встретить в другой раз; под его ветвями, толщиною в огромное дерево, вытянутым горизонтально шагов на 20 от ствола и густо затканными крупными жестким листом, — в самом деле, целое население.

Седы старики в белых чалмах, все истые хаджи — со строгим и важным взглядом, с неподвижными, глубоко вырезанными чертами лица, сидят у самого пня, в позах, исполненных достоинства, поджав под себя ноги и куря из длинных чубуков. Кругом их сидит и стоит в самом живописном разнообразии цветная толпа татар в чалмах, в бараньих шапках, с лоснящимися, бритыми головами, — все только мужчины. Зато оглянитесь налево — там большой каменный фонтан в арабском вкусе с длинным стихом Корана. Он, как пчелами, осыпан женщинами. Почтенные матроны укутаны в широкие белые простыни до самых пяток и выказывают из-под своих саванов только пару черных глаз, едва видных сквозь узенькую щель, да желтые заостренные туфли, которых никак не спрячешь при ходьбе. Молоденьких девчонок, к счастию, еще не считают нужным обращать в величественные статуи, в которых не разберешь ни одного члена, ни одного движения. Они расцвечены донельзя и обтянуты донельзя. Волосы заплетены в десятки мелких кос, окрашенных в огненную краску — точь-в-точь, семья красивых змей вьется по плечам. Эта краска, подновляемая каждую неделю, с летами обратится в черную, как смоль, и из огненно-рыжих девочек образует глубоких брюнеток. Красная, кругленькая шапочка с золотом на голове у всякой; малороссияне очень метко прозвали «татарками» красивые колючие растения вроде артишока, покрывающего степи иногда на большое пространство. Издали это — чисто толпа татарских девушек в их типичных красных шапочках. Бешмет с открытой грудь, узкий в плечах, с непомерно длинными и узкими рукавами, всегда очень цветной, портит естественные формы тела; у пояса он обвязан еще одним или двумя цветными платками наподобие юбки и из-под платков этих видны только нижние складки очень широких и тоже цветных шаровар, стянутых над самою ступнею.

Самая крошечная, двухлетняя девчонка, возившаяся в пыли, одета почти так же; у каждой своя крошечная шапочка, у каждой свой бешметик по мерке — это добрый обычай, не часто встречаемый в семье русского простолюдина; он свидетельствует об инстинктивном признании человеческого достоинства, человеческих прав даже в ребенке. Этот обычай мне особенно кидался в глаза, по противоположности с нашим русским, в германской и швейцарской деревне. Там вы уже не встретите крошечного мальчишку, завернутого в отцовский тулуп, или в дедовской шапке, нахлобученной на нос, босого и в одной рубашке.

Толпа женщин вокруг фонтана, со своими белыми чадрами, с маковым цветом девичьих нарядов, с кувшинами и кружками восточной формы, в кого по-итальянски, на голове, у кого в руках, — движущаяся, шумящая, переливающая цветами — способна приковать артиста на многие часы своею поразительною картинностью; особенно когда, в параллель ей, взору его открылась бы с другой стороны важная группа, безмолвно курившая в тени старого ореха.

Дерево, фонтан — естественные центры первобытной жизни, еще не доросшей до необходимости клубов, пассажей, кофеен с пением и без пения, и тому подобных приютов цивилизованного безделья. Тенистый дуб — это прототип нашего жилища, естественный шатер, давший человеку первую мысль об убежище. В пустынной местности он красота, разнообразие, жизнь. Путник благословляет его, как привал, указанный природою, где он остынет от своего путевого пота, насытится и уснет, не палимый больше полуденными лучами. Кочевник разбивает под дубом свою палатку и принимает своих гостей. Дуб — издавна и межевая грань у народов, и указатель пути. Даже лесной житель соображает местность по большим вековым дубам, которых физиономия выделяется своеобразно из бесконечного и безразличного древесного моря. Оттого дуб и стал издревле деревом гостеприимства, деревом геройских подвигов, деревом суда и мудрости, деревом неразгаданных тайн и религиозного обожания. Эпос древнего мира, сказка, песня, легенда — сама история — сохранила нам память об этом многообразном и глубоком значении дуба, коренящемся в первобытных условиях человеческой жизни и сделавшем из этого видового названия почти родовое имя для дерева вообще. В Библии Авраам недаром встречает неземных путников в дубраве Мамврийской; богатыри наших былин отдыхают и умирают под дубами; под дубами находят чудные доспехи; вещие птицы сидят всегда на дубах; все клады под дубами. Таинственный шелест дубов разгадывался первобытными оракулами Греции. В древней Германии, в Галлии — дуб был святилищем, средоточием общественных собраний. Еще Людовик Святой в XIII веке сохранил патриархальный обычай суда под Венсенским дубом.

Как дуб, дерево — естественный центр общественной, религиозной, героической, то есть вообще мужской жизни первобытного человека, — так фонтан, колодезь — исконное поле чувственной, то есть женской стороны той же жизни. Первобытное хозяйство тех маловодных стран, откуда, по всем вероятиям, расселилось племя человека, — было так тесно связано с водою фонтана, что фонтан мог стать почти его синонимом. Напоить людей и кот, вымыть свое тело и свои одежды — можно только у фонтана. Сначала фонтан, потому же дом, хозяйство, женская забота. Вечером, у фонтана вечная работница, вечная домоседка, женщина встречалась с мужчиною, который целый день при стаде или на охоте. Вечер, отдых от трудов, час покоя, досуга и наслаждений. Вечером естественное пробуждение потребностей менее суровых, менее обязательных, потребностей беседы, общения и любви. В вечерней прохладе, под звонкой струею фонтана, легче всего возникали первые сердечные отношения между работящим юношеством первобытных обществ, как легко они возникают теперь среди нашей светской молодежи под звуки оркестра, в ярко освещенных бальных залах. Тишина и простота в младенческую эпоху человека были необходимыми условиями там, где теперь необходимым условием стал неестественный шум, неестественный свет и поддельная красота. Женщину, будущую подругу свою, человек естественной жизни оценивал во время ее работы, где ему открывались ее умелость, ее сила и деятельность. Когда библейская Ревекка или Гетевская Доротея собственноручно тянули из колодца бадью с водой или отворачивали тяжелый камень, их рабочая грация, их «volle Gesundheit der Glider» — делались вполне очевидными для здоровых, трудолюбивых юношей, на них любовавшихся. Только в рабочем деревенском быту — и нашем русском, а более всего в восточном — колодезь, фонтан сохранили доселе свое древнее значении места сближения двух полов, места зарождения сердечных драм.

Вечер падает; на небе становится розово, деревья проступают розовым пламенем; все в воздухе стихает и замирает в той особенной неге, которая свойственная крымскому летнему вечеру. Последние звуки дня явственнее слышатся в этой тишине.

Бекир устроил наш ночлег у одного из почетнейших хаджей Узен-баша, не допуская в нас и мысли о возможности довольствоваться первою попавшеюся саклей. Преважно подбоченясь, въехал он на двор, и двумя, тремя полусловами объяснил по-своему хозяину, кто мы и как нас нужно принять.

Тохтар-эффенди вышел к нам за ворота, худой, со строгим взглядом, исполненным непоколебимого достоинства, и приветствовал нас по-восточному, указываю рукою на свой дом. Мы, кажется, спутали все его понятия о нашем величии, расположившись до ночи прямо на улице, под старым орехом, чтобы налюбоваться на окружавшую нас Татарию и на чудный вечер. Вокруг нас уже протолкнуться нельзя; приезд наш был событием в Биюк Узенбаше; даже татарские матроны позабыли правила мусульманских приличий и пробирались к изумившей их амазонке. Дети вскарабкались даже на сучья, на мажары, на плетни. Глянешь кругом — всюду белые, сверкающие зубы, тесные и крепкие как у зверьков, и черные воспламененные глазенки; и зубы и глаза, — все в них смеется от радостного изумления, рты раскрыты в недоумении и жадном любопытстве.

Женщины с каким-то азартом наперерыв хватают и ощупывают каждую безделицу, надетую на амазонке нашей, хихикают и шепчутся друг с другом из-под своих покрывал. Только старые татары сохраняют невозмутимое спокойствие и, кажется, заняты только одним соображением, куда это и зачем Бог несет нас?

Бекир с хозяйскими работниками таскает между тем дрова и воду, развьючивает лошадей. Вот стали вынимать из саквов нашу провизию и разные принадлежности пути, — любопытство женщин и детей достигает своих пределов; воспользовавшись их углубленным вниманием, я сел за стол орешника и стал исподтишка набрасывать в путевой альбом некоторые фигуры; молодой татарин не раз ловил мой воровской взгляд и выследил движенье моего карандаша. Так же незаметно, как я рисовал, подкрался он сзади меня и несколько минут пристально смотрел, через мою голову, на непонятную для него работу, на это быстрое мельканье крашеной палочки, из-под которой каким-то чудом вырастали знакомые ему черты, знакомые наряды.

Я заметил его уже тогда, когда он, будучи не в силах далее сдерживаться, с громким смехом сказал что-то по-татарски. Вся его фигура широко расцвела удовольствием и удивлением. Вдруг фрр!!! Все, что было в толпе женщин и девочек, брызнуло врассыпную, закрываясь рукавами и неистово хихикая. Нужно было перенести карандаш и глаза на мальчиков. Но тревога была уже подана: взгляд мой ловился со всех сторон — большими и детьми.

Как ни хитрил я — ничего не мог сделать. Только что взглянешь хоть раз на кого-нибудь, — он тотчас ухмыльнется, пробормочет своим что-то по-татарски и отойдет себе в сторону, с глаз долой.

Темнота загнала нас в дом хаджи.

Гостиная Тохтар-эффенди довольно порядочна для простого татарина. Потолок с бахчисарайской резьбой, на полках ярко вычищенная посуда и несколько рукописных магометанских книг, деревянное мелко решетчатое окошко на турецкий манер; а уж ковров, подушек и тюфяков счету нет! Мы сидим на коврах, поджав под себя ноги, вокруг татарского столика настоящего арабского рисунка.

Тохтар-эффенди в своей белой чалме и полосатом халате, придающем ему вид муллы, стоит у порога, не зная, прилично ли ему будет сесть с нами. Собственно на нас он не обращает никакого внимания, для него важен только один из нас, которого он исключительно считает гостем своим. Бекир в своем татарском соображении решил, что один из наших спутников, одетый в кавказское платье, в черкеске с кинжалом, не может быть ничем другим, кроме князя; смуглый, восточный тип лица и наездническая ловкость кавказского барина окончательно убедили его в этом. Заручившись таким убеждением, Бекир торжественно объявил хадже и всем спрашивавшим его, что приехал «князь» с Кавказа; мы, мирные граждане, без патронов и кинжалов, были, таким образом, отодвинуты на задний план и, кажется, почитались за свиту «князя». Оттого-то и раздумывал хаджа, приличествует ли ему, хотя и хозяину, сидеть на одном ковре с таким знатным гостем.

Весть о приезде к хадже кавказского князя пронеслась по всему Узенбашу. Несколько важных, бородатых фигур появились в дверях, и эффенди через Бекира просил у князя впустить почетных гостей, которые пришли приветствовать князя. Один за одним, с серьезным и церемонным видом, подходят гости к мнимому князю, прикладывают руку к сердцу, говорят что-то, покачивая головами, потом опускают у ног князя разные приношения, кто сухой изюм — ерик (род мелкой сливы), кто груши, кто даже кислое овечье молоко.

Откланяется, с достоинством пожмет руку, и опустится себе на ковер около князя, поджав ноги. Вот все уселись кружком и закурили длинные трубки. Ни один гость ни слова по-русски, бедный кавказский «князь» ни слова по-татарски. Однако беседа идет, важная, длинная, неспешная восточная беседа, очень напоминающая наше европейское молчание. Сидят, уставив глаза в трубки, и торжественно выпускают облака дыма; изредка только смуглые, костлявые пальцы, сложенные в щепотку, протягиваются к столу, на котором стоят сласти; а то вдруг сосед нагнется к князю, возьмет его кинжал и станет вертеть кругом, любуясь серебряною чеканкою и тавлинским лезвием; налюбуется и с коротким одобрением передает его другому. Всякий гость поочередно пощупает, повертит, понюхает кинжал, покачает с удовольствием головою и передает соседу. «Карош кинжал! Якши!» — скажет кто-нибудь князю, торжествуя знанием русского языка. И опять молчание на много минут, опять неподвижное насасывание трубок. Кто-нибудь опять очнется, сочтет приличным заговорить: «Богато грошей дал?»

— Двадцать рублей!

— «Це… це… це…» — прищелкнут языком все собеседники, с сожалением покачивая головою, и все, словно по сговору, устремляя глаза на кинжал еще с большим уважением, чем прежде. И опять длинное молчание. Потом наступает очередь черкески, щупают сукно, смотрят его на свет, трут между пальцами; «Карош архалук, кназ; богато грошей?». И опять удивленье, покачиванье и одобрение. От черкески к поясу, от пояса к папахе, к башлыку; весь князь, всякая его пуговка, всякий позументик ощупаны и опробованы.

— Где купли, кназ?

— В Стамбуле!

«О! Стамбул якши!» Все белые зубы с удовольствием осклабляются, сверкая из чащи бород, — а мнимая стамбульская покупка, словно что-то особенно хрупкое, переносится в крепко сложенных пригоршнях от одних восторженных глаз к другим, с такою благоговейною бережностью, как будто эти грубые пальцы сами чувствуют все неуменье и все недостоинство свое держать драгоценную вещь.

Еще раз то же степное молчание; но уже теперь все эти серьезные лица светятся совершенно детским удовольствием.

Желтый, морщинистый старик, с длинными, седыми бровями, гладит князя по плечу и по коленям: «Твой, кназ, болшой султан!»

— Кназь болшой султан! — важно подтверждает вся компания, одобрительно кивая головами.

Желтый старик, по имени Мемет-Эмин, встает, — все встают. Опять пожимают руку князя, опять прижимают свои руки к сердцу; желтый старик просит князя завтра утром к себе на кофе. Двое других пристают с тем же, а князь, для поддержания своей роли, одаривает своих гостей разными безделушками, в ответ на гостинцы их. Гости уходят, сверкая от радости и глазами и зубами.

Рано поднялись в путь. Как ни изломала нас езда верхом по горам и по камням, однако ночлег вповалку на открытой галерее и на войлоках гостиной не особенно нежил. Бекир ранехонько раздобыл ячменю и подкормил коньков. Мы тронулись со двора как раз с первым криком муэдзина. Его тощая фигура была видна с балкончика соседнего минарета, откуда он протяжно и пронзительно гнусил на все стороны света обычный стих алькорана… Пожилые татары уже двигались по направлению к мечетям. Вежливо, но с большою серьезностью, приветствовали они нас, когда случалось с ними равняться.

Яркое и тихое утро сияло над этим живописным азиатским уголком, потонувшим в сплошных садах, в глубокой впадине гор. Сияло оно с тою же радостною свежестью и торжественностью и в нашей груди. Утреннее безмолвие, утренняя трезвость жизни охватили и нашу беззаботную кавалькаду; все ехали тою спорою деловою рысью, которая обещает долгий, безостановочный путь. Дороги в горном Крыму устроены природою и сохранили на себе девственную грубость ее характера. Ручьи, сбегающие со склонов, потом речки, в которые стекаются эти ручьи, — вот единственные пути горного сообщения. Сообщение между бассейнами двух соседних речек, как бы ни близко протекали они, очень затруднительно. Их водораздел обыкновенно так обрывист и крут и так волнообразен, что перевал через него, даже верхом требует особенной привычки; ежеминутные спуски и подъемы по каменистым обрывам, по кучам камней, почти всегда без ясного следа тропы — вот этот перевал. После него покажется шоссейною дорогою даже речная дорога; — поэтому в горных странствованиях только при крайней необходимости сворачиваешь с долин, ручьев и речек, хотя через это всегда приходится делать большой крюк.

Если вы знаете течение крымских горных речек, — вы знаете крымские горные дороги, и наоборот: если вы знакомы с направлением дорог, — вы знаете тем саамы теченье рек. Крымская горная дорога, или, что тоже, крымская горная речка — требует от путешественника большой привычки.

Летом, как я уже говорил выше, это — вьющаяся лента валунов разной величины, разбросанных во всю ширину долины, между которыми кое-где сочится ниточка воды. Иногда и этой ниточки вы не видите на целом десятке верст. Щебенистый грунт русла, наваленный в толщину нескольких аршин, служит настоящею цедилкою, каменным ситом, сквозь которое речка, усохнувшая от летних жаров, уходит под свое собственное дно и пробирается там невидимкою до тех местечек, где невозможно укрываться, и где она выступает опять наружу. Татарские деревни лепятся только по берегам эти капризных, змеистых речек, которые порою так сухи, что на их горячих камнях едва яиц не сваришь, порою заливают хаты до крыш, сносят деревья, скот и ворочают целые утесы.

Если где-нибудь на вершине гор внезапно упадут большие дожди или растает масса снегу, вода сбегает вниз страшною лавиною и причиняет тем большие бедствия, что предвидеть их нет возможности.

Альма унесла раз целую партию солдат, которые сочли ее сухие камни за безопаснейшее место ночлега, снесла большой каменный мост на почтовой дороге.

Салгир почти на моих глазах, среди сухого лета, вдруг залил целую деревню Мамуд-султан, так что почтовая станция наполнилась водою по окна, и ямщики плавали по двору, спасая лошадей.

Мы спускались по одной из таких речек — дорог, по речке Узен-башу, которая вместе со своей дружкой Биюк Узенбаш, составляет верховье исторической теперь реки Бельбека.

С раннего утра до вечера мы слезали с лошадей, заинтересованные прелестною местностью, веселою болтовнею и еще более веселыми перегонками по каменистой дороге. Долина реки Узенбаша забирала все сильнее и сильнее на запад и, наконец, упала в долину Бельбека, с которой мы повернули к северо-западу. Спуск делался мягче. Проехав Фоти-салу, целый ряд деревень, осыпавший речку, — мы должны были покинуть Бельбек и совершить один из тех досадных перевалов, о которых я говорил.

Первая цель нашего странствования был Мангуп-Кале, а он лежит у верховья срединного притока Бельбека — Кара-илеза; спускаться по Бельбеку до устья Кара-илеза, и потом подниматься вверх по Кара-илезу до Мангупа, было бы делом слишком долгим. Всаднику нечего стесняться крутизнами, и туристу не лишнее ознакомиться своими ребрами с красотами гор. Бекир командует нам налево, а нас манит так вперед, где уже открылась перед нами живописнейшая часть чуть ли не самой живописной в Крыму Бельбекской долины.

Один из нас уже набрасывает, не слезая с седла, оригинальный разрез скал Топчю, которых круглые, сплошные башни провожают речку справа.

Но Бекир тянет нас лесами и оврагами на иной путь.

Я советовал взять проводника в Фотисале, потому что по опыту знал, как труден с этой стороны подъезд к Мангупу. Но Бекир презрительно относился к моим увещаниям, хвастаясь, что он знает в горах все тропинки.

Мы сбились уже через полчаса. В лесистых холмах, через которые пробирались мы, было столько колевин, пробитых мажарами, столько троп, протоптанных скотом, что только местный дровосек мог помнить, куда ведут они. Бекир некоторое время скрывал свое смущенье и притворялся верующим в истинность пути, которым он нас вел. Но я обличил его сейчас же неопровержимыми доводами. Напрасно мучили мы своих коней, прорезаясь сквозь колючую чащу, спускаясь в глубокие лесные балки, карабкаясь на крутые скаты; напрасно смущенный Бекир злился на своего коня и лупил его нагайкою через голову, снуя по этим дебрям, как гончая, отыскивающая упущенный след. Горы и деревья заслоняли даль, и сообразить по окрестности было невозможно, хотя Бекир раза два влезал с этою целью на дубы. Особенно доставалось амазонке и ее длинному хвосту. Решено было спешиться и позавтракать, пока Бекир добудет следа. Вот уселись на лужайке; бутылки и закуски живо полезли из вместительных саквов; веселый говор и смех, звон стаканов, голодное чмоканье губ — оживили непривычною картиною совершенно пустынный лес. Ауканье Бекира переносилось по очереди от одной стороны света к другой, и мы дружно отвечали ему. Пронзительный голос его долетал до нас то с макушки какого-нибудь холма, то словно из подземной норы; скоро его не стало вовсе слышно, и мы начали думать, что он заехал Бог знает куда. Однако через часок он вернулся с каким-то пастушонком, и мы выбрались на настоящую дорожку.

Мангуп-Кале открылся нам в большом величии и неожиданно. Из моря лесных холмов, как остров, возвышается его обрывистая столовая гора, и на плоской макушке ее из большой дали видны, как на ладони, остатки стен, башен, замков старого Мангупа. Это очень обманывает путника, которому кажется, что вот сейчас он будет у подошвы горы. А дорожка между тем еще долго делает петли кругом столовой горы, приближаясь, сквозь теснину, к тому единственному месту, с которого есть возможность вскарабкаться на этот титанический каменный стол. Вид на Мангуп из этой теснины, пробирающейся с северной стороны его, между ним и сплошною стеною соседних гор, — самый полный, отчетливый и притом поразительной оригинальности. Столовая гора с отвесными обрывами выступает на север и северо-восток четырьмя такими же высокими скалистыми мысами, — настоящими природными бастионами, а между этими выступающими твердынями лесные скаты, по которым, хотя с огромным затруднениями, можно добраться до вершины. Носы этих выступов, когда проезжаешь как раз под ними, кажутся гигантскими обелисками удивительной красоты. Снизу вам видно, что высоко, в воздушной синеве, лента зубчатых стен и башен, где разрушенная, где еще существующая, отрезает эти выступы от главной площади Мангупа и преграждает доступ по лесным скатам своими воротными башнями и бойницами.

Пока наши альбомы наполнялись эскизами этих развалин и этих скал, неведомо откуда неслись страшные грозовые тучи, и полился поистине тропический дождь.

Все бросились вскачь по тенистой лесной дорожке, надеясь на скорый приют. Дождь сек, как розгами, и если бы не кавказская бурка — наша амазонка очутилась бы самом жалком положении. Наконец доскакали до Коджа-сала, деревеньки под самой подошвой Мангупа; Коджа-сала — старинное поместье князей Балатуковых, принадлежит теперь зятю княгини Балатуковой, Абдураманчику, которому принадлежит, кажется, и сам Мангуп.

Я уже ночевал раз с изрядным комфортом в кунацкой этого мурзы и обнадеживал теперь своих измокших спутников перспективною татарского гостеприимства.

Коджа-сала превратился в грозный поток; по щетки в воде, добрались наши кони до двора мурзы.

Все заперто, и двор гарема и кунацкая. Обошли кругом, постучали, покричали под неудержимым ливнем; никто не отозвался. Беда делалась серьезною — куда деться? Пока Бекир ездил по деревне за языком, мы себе мокли да мокли; Бекир возвратился с вестью, что почти все хаты пусты, потому что теперь татары в лесу, но что эффенди согласился пустить нас к себе. Копыта опять зашлепали по лужам, и никто даже не спросил — к какому это эфенди?

В конце деревни, совсем приосененный грозными тенями мангупских твердынь, среди персиков, орехов и груш, ютился крепко огороженный дворик эфенди, с совершенно восточными, плоскокрытыми домиками, с балкончиками и решетками вместо окон. Ворота растворились настежь при нашем приближении, и высокий, величественный старец, в белой чалме и белом халате, с белою, как сне, окладистою бородою, со строгими и почтенными чертами лица, показался у ворот, приложив руку к сердцу и показывая нам другою на свой двор. Это был чистый библейский Авраам, принимающий странников под дубравой Мамврийской. Двор и домики эффенди были необыкновенно чисты, и в каждом деревце видна была заботливая хозяйская рука.

Видя нас в такой грязи, эффенди не решился пустить нас обутыми в свою опрятную кунацкую, устланную хорошенькими войлочками и ковриками. По требованию его, сапоги были сброшены, и волей-неволею кавалеры очутились в одних чулках, что совершенно впрочем, подобало в татарской кунацкой. В кунацкой было две комнатки, так что мы могли кое-как прибраться и посушиться. Пока нам готовили кофе и жарили кур, эффенди пределикатно ухаживал за нашею амазонкою, которой печальное состояние, а может быть, и милые черты тронули его патриаршее сердце. Она даже дошел до того, что, как настоящий светский кавалер, просил позволения курить. Оказалось, что мы в гостях у хаджи Абдула-Кадира-Ак-Муллы, бывшего имама из Орта-Каралеза, по-русски сказать, у отставного благочинного протоиерея. Я не хотел упустить случая обогатить свой путевой альбом такою характерною ветхозаветною фигурою, но, помня, что Коран запрещает правоверным изображение человека, и, чтя в своем хозяине блюстителя правоверии, я заслонился своими спутниками и старался тайком набросать сановитые черты имама. Имам, однако, совершенно изумил меня. Он сейчас заметил мои эволюции, потребовал альбом, улыбнулся и тотчас же вышел. Я было дума — уйдет, а он вернулся, сияющий счастьем, переодетый в парадный полосатый балахон.

— Вот так делай! Так якши! — говорил он мне, садясь в особенно важную позу. Не успел я сделать двух штрихов, как имам опять вскочил на ноги.

— Постой, так нельзя!

Он полез на полочки, что лепятся по стенам каждой татарской гостиной, снял оттуда серебряные часы и повесил их себе прямо на грудь, потом поставил в угол маленькую трубочку, которую он курил, и взял в рот длинную-предлинную. Мы едва удерживались от хохота, забавляясь этим детским малодушием величественного эффенди. Он расселся как турецкий султан, поджав ноги, вытянув трубку, с самым торжественным выражением лица. Портретом моим хаджи остался донельзя доволен, смотрел его со всех сторон, улыбаясь, указывал пальцем на часы, на трубку, на полосы халата; эти подробности, кажется, особенно убеждали его в сходстве; наконец, он попросил позволения показать портрет женам и бережно унес мою книжку в гарем. Возвратясь, хаджи пригласил нашу амазонку сделать визит его дамам, которые, как все заключенницы, страстно охочи до новых лиц, до неожиданных происшествий. Женщины хаджи Абдула побросали свое тканье, свое вышиванье серебром и встретили русскую гостью, стоя в ряд; быстро прикладывали они свои руки сначала ко лбу, потом к сердцу, также быстро поклонились ей в ноги, вскочили, обняли, поцеловали, потом с каким-то лихорадочным восхищеньем ощупали и обнюхали всякую подробность незнакомого им туалета, и чинно расселись себе на диванах напротив своей гостьи, уже не шевелясь, не сгибаясь. Хаджи вел за них беседу.

Мы славно отдохнули и поели в домике мангупского Авраама. Кто предпочел выспаться, а я все время слушал рассказы хаджи и любовался чисто восточною обстановкою всей его жизни. Его маленькая кунацкая была отделан затейливою деревянною резьбою, кой-где раскрашенною с наивною азиатскою пестротою. Сбоку был устроен альков с такою же резною дверочкою, в котором хаджи совершал свои омовения. На полочках лежали в необыкновенной опрятности разные ценные вещи и много таких же опрятных рукописных книг. Мангупкий Авраам еще не признавал изобретения майнцского немца и не хотел пользоваться тем, чем не пользовался его пророк. Коврики и подушки были новенькие, отлично выбитые, и сам хаджи сидел на них с чисто вымытыми босыми ногами, с бородою, в которой был тщательно расчесан каждый волос, сам белый, весь в белом, — точно какой-то кроткий столетний младенец. Он очень мало знал русских слов, я еще меньше татарских, однако мы понимали существенное содержание нашего разговора.

Хаджи был в Мекке, в Медине, хаджи 22 года был имамом. Он непоколебимо верил в святость своего сана, во власть своей молитвы над силами судьбы и природы, в талисманство каждого слова Корана. Его принципы жизни были определенны, просты и тверды, как приосенявшие двор его скалы Мангупа. Хаджи очень пострадал в крымскую компанию и вспоминал о ней с большим горем. Каралезская долина была в руках наших, и у Мангупа стояли на батареях пушки. Неприятели доходили до Мангупа с южной стороны, по реке Шулю, через Ай-Тодор, из Балаклавы. Русские солдаты все отняли у хаджи: ячмень, корову, 2000 рублей денег, срубили под корень сад хаджи. Меншиков говорил солдатам: «Валяй, ребята!» «Меншиков — ямань-ага!» «Горшаков — якши-ага!» Сам хаджи бежал в Мархур, в глубине гор. На 3 года войску достал бы Крым, коли б не грабили, а так и на 3 месяца не достал. Другие получили потом от царя, а хаджи сказали: срок пропустил. «Комитат 25 рублей просил; дали бы и ему вознагражденье, и то подожди. А хаджи Абдул 22 года падишаху служил», — говорил имам с плачевными жестами и плачевным голосом.

К вечеру совсем разъяснилось; лошади подкормились, и мы решились подняться на Мангуп, не откладывая до завтра. Воды не было следа: она вся ушла так же разом, как пришла. На улицах все камешки были обмыты и уже просушены крымским солнцем. Все глядело после дождя особенно весело и ярко.

На Мангуп-Кале можно взобраться двумя путями: один долгим объездом из Айтодорской долины, оврагом Альмалык-дере, через развалины главных крепостных ворот; это единственная дорога для мажар. Другая верховая тропа идет прямо на Коджа-сала по страшной крутизне. Мы предпочли этот короткий путь. Крайний западный выступ столовой горы татары называют Чамнук-бурун, «мыс сосен»; между ним и «жидовским мысом» (Чуфут-бурун) идет «Табана-дере», «овраг кожевников», по которому мы должны были подниматься. За Чуфут-буруном, между ним и «мысом ветров», «Гелли-буруном», тянется второй лесной спуск, под названием «овраг бань», «Гаман-дере», а за Гелли-буруном последний скат, самый доступный, «овраг ворот», «Капу-дере». Он замыкается с востока крайним и саамы неприступным выступом Мангупа — «Тешкли-буруном», «мысом щели». Стихии просверлили каменный нос этого выступа огромным окошком, которое снизу и издали светится словно игольное ушко, эта дыра и дала название мысу.

С первых же шагов мы усомнились, возможно ли продолжать путь на лошадях. Сначала шла гора такого рыхлого щебня, который сыпался из-под копыт, как колотый сахар, и не представлял никакого упора; потом поползла по косогористым краям обрывов капризно вьющаяся пешая тропинка, скользкая и в сухое время, а после ливня сделавшаяся невозможною. Наконец, пришлось пробираться через низкоствольный колючий лес, которого почва была сплошь засыпана огромными камнями. Лошади ложны были переступать через них, как через пороги, и карабкаться по обвалам, как по ступенькам лестницы. Все это нужно было делать на подъеме под углом сорок пять градусов, на каждом шагу извиваясь то направо, то налево. Как ни привычна крымская лошадь к горным тропинкам, но тут и она почти отказывалась. Жалко было слушать это тяжелое, болезненное двошенье из легких, смотреть на эти взопревшие бока, вздувавшиеся быстро и сильно, как мехи кузницы. А татары и в ус не дуют! Колотят себе палками бедную животину и никому не позволяют спешиться, да, признаться, сомнительно, чтобы и пешком было лучше. На половине пути мы встретили еще уцелевшую передовую стену, преграждавшую овраг поперек, от Чамнук-буруна до Чуфут-буруна. Там, где эта стена примыкает к скалам Чуфут-буруна, мы осмотрели весьма любопытную трехъярусную пещеру из 4-х келий, соединенных друг с другом каменными лестницами. Очевидно, это сторожевая башня своего рода, бойница и казарма вместе. За стеною потянулось обширное караимское кладбище, древние памятники которого частью вошли в скалу, частью разбросаны по лесу; впрочем, множество еще не тронуто с места. Их форма и надписи совершенно те же, что в Иосафатовой долине близ Чуфута, двурогие, однорогие, плоские. Неизвестно в точности, когда караимы поселились в Мангупе. В XIII столетии они жили здесь, несомненно, как это видно по надгробным памятникам. По всей вероятности, они были и последними жителями его; Паллас в своем путешествии говорит про Мангуп: «Сыромятники евреи приезжают сюда в летнее время из Чуфут-кале (в Чуфуте же, как известно, всегда жили евреи караимской секты) и употребляют для выделки кож обретаемые при этой горе во множестве дубильные растения (Rhus coriandria и Rhus cotinus), причем и вода здешняя почитается весьма способною для такой работы». Теперь уже и слуху нет об этом промысле, и на всей Мангупской горе я не мог найти ни одного стебля Rhus coriandria или Rhus cotinus, которые между тем встречал в окрестных лесах. Все заполнил теперь травянистый бузынник.

Табана-дере на вершине своей преграждается, как и другие всходы, стеною и круглыми, зубчатыми башнями. Под стенами еще заметны ключи, копани и бассейны из известняка, в которых караимы мочили свои кожи. Около ключей также видна большая пещера. Стана и башня с этой стороны подверглись большому разрушению. При входе с Мангупской плоскости на выступ Чамнук-буруна стоял замок в виде отдельного форта, защищавший западный край горы. От него остался теперь один обглоданный остов, не дающий понятия ни о размерах, ни о формах его. Неподалеку же видны развалины караимской синагоги. Въезд на плоскую вершину Мангуп-Кале через осыпи обвалившейся стены очень труден. За стеною открывается широкая ровная площадь, занимающая все темя горы.

Здесь когда-то стоял большой и цветущий город, славный в истории Крыма. Теперь вы догадываетесь о его существовании только по бесчисленным кучам мусора, покрывающим пастбища Мангупской горы. Лошади и коровы коджасальских татар привольно пасутся теперь на месте многолюдных улиц, безопасных за этими стенами.

Остатки древности исчезают год за годом, и очень может быть, что через 2 года путешественник не найдет тех башен, которые я еще видел. При Мартине Броневском, в XVI столетии, «Мангуп имел 2 замка, драгоценные греческие храмы и здания». Паллас в конце XVIII столетия видел в Мангупе синагогу и несколько домов, в которых обитали еврейские кожевники; в развалинах двух христианских церквей он мог еще разглядеть византийские образа, писанные al-fresco, между прочим, образ Богоматери в восточном углу храма; а татарская мечеть сохранилась до его времени еще лучше христианских храмов. Теперь же с трудом можно отыскать самые развалины синагоги. церкви и мечети. никем не оберегаемые, разрушаемые стихиями и невежеством, эти древние памятники стираются один вслед за другим с лица земли, погребая под собою историю и лишая прекрасные местности Крыма их живописнейшего и интереснейшего украшения.

В Мангупе теперь сколько-нибудь сохранились только стены и башни, отрезающие с южной стороны всходы и буруны, те самые, что мы видели снизу, от дороги. Лучше всех уцелела та часть их, которая сбегает довольно глубоко в круглую лощину Гаман-дере; здесь еще видно в них много зубцов, бойниц, и некоторые круглые башни почт инее тронуты. Толщина крепостных стен более аршина, высота доходит до 2 сажен. С внутренней стороны этих стен, в вершине оврага, несколько обширных пещер, которыми скот пользуется теперь, как убежищем от непогоды. В глубине одной из этих пещер заметен ключ и пробитый к нему колодезь; проводники объяснили нам, что это были древние бани, от которых и овраг прозвался Гаман-дере. Для татар Коджа-сала этот ключ в горном пастбище сущий клад. При Палласе на этом месте был оправленный фонтан, с иссеченною татарскою надписью 953 г. Геджры, т. е. 1546 г. — Броневский также упоминает о прекрасной воде Мангупа, о «нескольких ручьях, истекающих со скалы, чистых и удивительных».

Довольно полно сохранились также воротные и другие башни, замыкающие вершину последнего оврага — Капу-дере, а также отдельный замок при входе на восточный выступ — Тешкли-бурун. Замок этот — главная замечательность Мангупа и, по-видимому, служил центром его жизни и его укреплений. На восточном фасе его сохранилась очень хорошо красивая каменная резьба около окон, которую одни считают восточного, другие греческого рисунка. По-моему, она напоминает точно так же и готические украшения. Нижний этаж сделан сводом, и сквозь него проезд готической формы на Тешкли-бурун. В стенах узкие амбразуры для ружей. Развалины христианской церкви и мечети, о которых говорят Паллас и Кеппен, находятся недалеко, против переднего (западного) фасада замка. Многие считают этот замок греческой архитектуры; но Богуш Сестренцевич в одном месте своей Истории Таврии уверяет, что старинные греки называли Мангуп-Кале Кастрон-Готикон, «Готическим замком», и действительно, замок производит некоторое впечатление готического здания.

Без сомнения, это тот самый замок, в котором, по словам Мартина Броневского. по варварской ярости ханов, содержались в жестоком заключении московские послы. По свидетельству наших Крымских дел, был, например, заключен в Мангупе посол Иоанна Грозного Афанасий Нагой со всеми спутниками своими; там же 5 лет сряду просидел Василий Грязной, взятый в плен татарами на реке Молочной, или Молочных Водах.

«Не у браги увечья добыв и не с печи убившись», Грязной, по его собственным словам, приводимым Карамзиным, содержался татарами очень худо; «и только б не Государская милость застала душу в теле, ино бы с голоду и с наготы умерети», писал этот царский любимец из своего плена царю Иоанну Грозному.

Но во всякого случае замок этот теперь давно не то, что он был при Броневском, который видел в нем «отличные ворота, украшенные греческими надписями и многим мрамором».

Характер цитадели, крепости в крепости, очень ясен, когда вы входите на выступ Тешкли-буруна, защищаемый этим замок. В Тешкли-буруне несомненно была тюрьма, казарма. Каменные недра Тешкли-буруна с юга и севера изрыты пещерами в несколько ярусов. В иные уже пройти нельзя, другие мы подробно осмотрели: цистерны, ясли, столбы для привязи, заваленки, альковы, вьющиеся каменные лесенки — уцелели во многих из них; все они висят над страшным обрывом, и спускаться в них небезопасно.

Но всех поразительнее «Барабан-пещера», Даулджи-коба. Нос Тешкли-буруна, пробитый навылет, служит крайне живописным сходом в эту пещеру. Лестница то спускается под треснувшим сводом этой огромной щели, то лепится совсем сбоку скалы, вися, как гнездо ласточки, над пропастью. От ограды остались одни только ямки в камне, самые ступени слизаны и обглоданы временем, так что некоторых не видать. Не всякая голова в состоянии прогуляться по этой лестнице; зато с разных поворотов ее виды вниз и вдаль поразительного эффекта.

Барабан-пещера названа так потому, что от удара кулаком в толстый известковый столб, поддерживающий свод ее главной залы, раздается сильный звук, напоминающий барабан. Очевидно, это была тюрьма. Из главной залы низенькие проходы в целый ряд келий; в некоторых из них заметны пробои в каменных столбах для цепи или веревок.

Мы покончили поздно с осмотром мангупских развалин. Уже розовый закат обливал небо, и мы, с нашего подоблачного плоскогорья, озирали кругом весь горный Крым, освещенный насквозь огнями этого заката. Ярко-синее море поднималось высоко на западном горизонте, и на нем с необыкновенною отчетливостью вырезались белые точки парусов, белые меловые обрывы Севастопольского берега. Константиновская батарея выползла далеко в море и прилегла там, как стоглазая сторожевая собака, сверка при последних лучах солнца. Еще огнистее сверкают белые маяки над бухтою и на Макензиевой горе — это пара ночных глаз Севастополя, направляющая сквозь опасные туманы запоздавшие суда. Волны гор лежат на юге, на востоке, на севере. В их провалы сгущается дрожащий золотисто-розовый пар, оттеняющий все степени дали и сообщающий необъятной панораме, обставшей кругом нас, тот фантастический, мечтательный тон, которым дышат ландшафты Клода-Лорена. Паллас, суровый натуралист, называет «неизъяснимо прелестным» вид, открывающийся с вершины Мангупа; а Кларке, во 2-й части своего Путешествия по России, Татарии и Турции, отзывается о Мангупе еще восторженнее.

«Ничто, в какой бы то ни было части Европы, не превосходит ужасной величественности этого места. Хотя я и навык глядеть на подобные картины, однако же у меня едва достало равнодушия на то, чтобы набросить на бумагу этот удивительный вид».

Стоя на вершине Мангупской горы, вы просто ощущаете необыкновенные выгоды ее стратегического положения. Мангуп виден издалека с моря, с западного берега и со всех горных пунктов. С Мангупа видны все пути в горы юго-западного Крыма. Башни Мангупа могли всегда служить сигнальными маяками для вереницы укреплений, которые были в древности рассыпаны от Севастопольской бухты до Чатыр-Дага. Это буквально владычествующий город. В темные века только тот был господином другого, кого нельзя было достать, кто мог, как хищная птица, сторожить с недоступной высоты доверчивых и слабых. Мыши, насекомые — все то, что составляет добычу других, — прячутся в норах, в трещинах, прилегают к земле. Орел, кобчик — торчат на верхушках, парят под облаками. Так и в человеческом обществе, пока в нем цивилизация еще не обеспечила прав каждого. Крестьянин издавна привык прятать свою хатку в какую-нибудь балку, на берег речки; барон строил себе замок на пике скалы, а помещичьи хоромы непременно на холме, непременно господствуют кругозором над укрывшеюся у ног их деревнею.

Оттого Мангуп, — или, по другому произношению, Манкуп, Манкопия, Мангут, — с незапамятных времен, как только появилось в истории его имя, играет роль средоточия местной жизни. Он постоянно главным городом чего-нибудь, — то целого народа, то княжества, то области. Горы, степь и берег моря у него одинаково в руках.

Нам не только неизвестно, в каком веке, но даже и каким народом был построен Мангуп-Кале.

Караимский раввин из Чуфут-Кале Мортхай Султаньский передавал в 1833 г. академику Кеппену, что в то время еще оставалось в живых 3 человека, когда-то обитавших в Мангупе, хотя при Кеппене они уже жили в Евпатории и Бахчисарае. Эти старики слышали от предков своих, что караимы переселились в Крым, вместе с татарами, из Персии, Бухарии и Черкесии. Кроме того, в Мангупе поселились впоследствии выходцы из Старого Крыма. Вместе с ними караимов в Мангупе было до 300 семейств; но, ко времени присоединения Крыма к России, в 1783 г., число это, по разным причинам уменьшилось до 70 семейств. В 1791 г. и эти рассеялись по разным местам; мангупская земля поступила во владение бывшего хазнадара, отца Адиль-бея Балатукова, в семействе которого остается до сих пор. В числе памятников мангупского кладбища есть памятник Моисея, Исаакова сына, относящийся к 1274 г., стало быть, существование Мангупа и пребывание в нем караимов в XIII столетии — несомненно. Но, сколько помню, знаменитый караимский археолог Фиркович говорил мне о гораздо древнейших надписях мангупского кладбища. Если принять во внимание, что предание связывает поселение в Мангупе с переселением караимов из Азии, то это событие должно относиться к глубокой древности. Фиркович доказывает, на основании одной приписки к древнему Пятикнижию, что соплеменники его поселились в Крыму в IV веке до Р. Х.

В Иосафатовой долине Чуфут-Кале ученый этот откопал древний гроб, почти ушедший в землю, и прочел на нем надпись одного из самых первых годов первого века нашей эры, чуть ли не шестого года по Р. Х. Сверх того, он нашел на том же кладбище гробницу караимского раввина, обратившего хозар в иудейскую веру в VII столетии. Все эти обстоятельства, а равно необыкновенное сходство Чу-фута с Мангуп-Кале и их близкое соседство, заставляют верить, что Мангуп был древнейшим местожительством крымских караимов. Глядя на столовую гору и на гробницы Мангупа, вы легко можете вообразить себя в Чуфуте, и трудно думать, чтобы эти два родственные и соседние города населились не одновременно.

Во всяком случае, поселение караимов в Мангупе не может служить к объяснению времени основания его. Никто не приписывал караимам постройки Мангупа, уже по той простой причине, что караимы никогда не вели самостоятельного политического существования.

Всего вероятнее, что Мангуп основан готами, которые поселились в Крыму частью во II, частью в IV столетии нашей эры. Многие старые писатели говорят о Манкупе или Манкопии, как о столице готов. Краковский каноник из Мехова, живший на переломе XV и XVI-ro столетий, в своем описании страны сарматов говорит, что татары вошли через северные ворота Тавриды (т. е. Перекоп) и заняли все города, селения и земли оной, так что один только замок Мангуп остался за владельцами манкупскими, которые были родом готы и говорили по-готски. Мухамед же, когда завладел Кафою и привел в зависимость перекопских татар со всем полуостровом, убил двух братьев и владельцев манкупских, последних готов, когда-либо бывших в Сарматии, Италии, Испании и Франции, и овладел Манкупом.

Такое обстоятельное и решительное известие имеет большое значение в устах человека, бывшего современником Магометова завоевания. Это подтверждает и Бержерон, говоря, что готы, теснимые гуннами, перешли частью во Францию, Болгарию и далее в Италию, частью в Тавриду, где, после изгнания их татарами, некоторые остались в Мангупе и других местах.

Бузбек, немецкий посол в Константинополе, расспрашивал в XVI столетии о крымских готах у людей, бывавших в Крыму. Они передавали ему о воинственном характере готов и о том, что у них главные города Манкуп и Scivarin. Стало быть, во время Бузбека готы еше жили в Крыму, как отдельная национальность.

Так же определительно выражается Тунманн, которого обстоятельное сочинение о Крыме помешено в 1787 г. в Бюшинговой географии. Упомянув, что греческие владения в Крыму с 1204 г. сами себе избирали правителей или подпали под власть особых князей, он добавляет, что два таких княжества существовали до покорения этих мест турками: Феодорийское (Инкерманское) и Готское (Мангуп).

По уверению Тунманна, уже в 754 г. в Мангупе был готский епископ. Готы жили в нем еще в 1560 г. Главными городами их Тунманн, вероятно со слов Бузбека, называет также Мангуп и «местечко неподалеку оттуда, по имени Schuren или Schiuarin»; не трудно угадать в этом последнем нынешний Сюйрень на Бельбеке, в соседстве с Мангупом; в нем действительно видны развалины сильного укрепления.

Литовский митрополит Богуш Сестренцевич, современник присоединения Крыма к России, лично посещавший Крым и знакомый со всею древнею литературою о Крыме, самым положительным образом говорит о Мангупе, как о столице Готии.

«В 7' от Инкермана гора Баба, отделенная, покрытая лесом, с остроконечною скалою на вершине…» — говорит Сестренцевич.

«Гора сия составляет почти равносторонний треугольник с теми, на коих находится Инкерман и Балаклава. Она приступна с одной стороны через отлогий скат. В прочих же местах пресекается она пропастями неизмеримой взором глубины. Ее внутренность содержит великие, иссеченные в камнях, пещеры. Вершина ее есть пространная, прямая и плодовыми деревьями покрытая равнина, в середине коей видны развалины пространного города, некогда бывшего местом пребывания готов, которые назвали его Мангупом, а греки Кастрон-Готикон».

В других местах своей «Истории Таврии», составленной по Геродоту, Берозу, Лиодору и пр., особенно же по византийскому историку Прокопию, Сестренцевич говорит:

«В середине II века готы покорили тавров, коих имя почти истребили. В конце IV века другое колено готов, гонимое гуннами, проникло сквозь неприступные теснины гор и основало в оных республику, после известную под именем княжества Трапезитских Готов, государи коих жили в Мангупе. Готы названы были греками трапезитами потому, что жили на столовой горе Южного берега (Синаб-даге), параллельно Южному берегу. По готскому произношению, страна эта называлась Дорие (Tayrie) и Готия. Столицею был Мангуп».

Трудно думать, чтобы готы жили именно на Яйле, которую Сестренцевич называет Синабдагом, и которая не сохранила на себе никаких следов общественной жизни. Не вероятнее ли подразумевать под столовыми горами действительно трапезусы, скалистые столы Мангупа, Эски-Кермена и др., которые некоторыми даже позднейшими писателями (может быть, по причине соседства своего с морем) считались на морском берегу?

Сестренцевич, посетив Мангуп, был поражен чертами лица и наречием его обитателей. Он нашел в Мангупе «несколько ветхих строений, обитаемых неимущими жителями. Они происходят от древнего народа, как-то можно заключать по местоположению, особым их чертам и наречию, совершенно отличному от языка соседей».

Впрочем, очень вероятно, что почтенный прелат изумлялся ничему иному, как особенностям типа тех караимских сыромятников, которых почти в его же время встретил в Мангупе натуралист Паллас.

Историки свидетельствуют, что «татары оставили старинным христианам гористые и лесистые части страны, где города Манкуп, Кафа и др.»; но в конце XV столетия турки, овладев приморскими городами Крыма, завладели и Мангупом.

Польский посол Мартин Броневский, о котором так часто приходится мне упоминать, говоря о древностях крымских городов, видел Мангуп в 1578 г. и оставил нам такое описание его:

«Город Майкоп лежит между горами и лесами, далеко от моря. Здесь было 2 замка, построенных на обширной и высокой скале, великолепные греческие церкви, домы и много ручейков, свежих и чистых, вытекавших из скалы. Но потом он был взят турками, а еще позже, спустя 18 лет, по сказанию христианских греков, совершенно был уничтожен внезапным страшным пожаром. Поэтому в нем нет ничего замечательнее верхнего замка, в котором есть ворота, испещренные греческими надписями, и высокий каменный дом. Нередко случается, что ханы, взбешенные против послов московских и водимые варварским обычаем, затворяют их в этом доме и строго содержат. Теперь остались там только греческая церковь св. Константина и другая святого Георгия, совершенно ничтожные. Там живет только 1 грек да несколько евреев и турок; прочее все приведено в ужасное разорение и забвение. Нет даже никаких письменных памятников ни о вождях, ни о народах, которые владели этими огромными замками и городами. Я с величайшим старанием и трудом отыскивал их следы на каждом месте. Но я узнал от одного священника, грека, старика честного и умного, что, незадолго до осады этого города турками, жили здесь какие-то два греческие князя, дед и внук, которые верно происходили от крови константинопольских или трапезундских государей. Греки-христиане довольно долго в этом городе обитали. Но вскоре потом неверный и варварский народ турки, нарушив данное слово, захватили его. Те константинопольские князья уведены оттуда живые, и таким образом были умерщвлены турецким султаном Селимом, за 110 лет пред сим. На стенах греческих храмов видны изображения, представляющие родословную государей и государынь, от которых они, кажется, происходили». Известие о кончине вождей Мангупа согласуется с рассказом каноника Матвея. Если греческий священник, передававший Броневскому историю своего города, и считал последних вождей Мангупа за своих соплеменников-греков, то это не может еще опровергнуть свидетельства Матвея о том, что они были родом готы. Очень может быть, что в то время большая часть готов уже слилась с греками и, продолжая быть готами по крови и языку, назывались иногда общим именем греков, к политическому строю и религии которых они принадлежали, иногда — своим родовым именем; точно так, как различные племена, вошедшие в состав нашего государства, могут называться то общим именем русских, то отдельными именами своих прежних национальностей.

В наших «Крымских делах» Мангуп упоминается поздно, только с 1474 г. В 1475 г., по свидетельству этих «дел», передаваемому Карамзиным, в Мангупе был князь Исайко, который через московского посла, боярина Никиту Беклемишева, предлагал свою дочь в замужество великому князю Иоанну Иоанновичу, сыну Ивана Васильевича III, и Иван III поручал своему другому послу, Алексею Старкову, разведать через кафинского богатого жида Хози Кокоса, сколько тысяч золотых Исайко готовит в приданое за своею дочерью. Исайко этот в одном генуэзском документе 1472 г. назван Signore del Theodoro, «владетель Феодоро». Это дало повод некоторым ученым признать, что Теодори, Федора, Лотодеро, упоминаемый весьма часто в истории Крыма, как значительный город и даже отдельное княжество, был не Инкерман, как до сих пор думают, а именно Мангуп-Кале. Турецкие султаны иногда посылали в Россию послами князей мангупских, которые были родом греки. Так в 1413 г. султан Селим посылал в Москву послом Феодорита, князя мангупского, Кемала; а в 1522 г. султан Солиман посылал к нам Скиндера, князя мангупского.

В XV столетии Мангуп, по-видимому, подпал под власть генуэзцев, потому что турки отняли его не у греков. Сестренцевич, на основании, кажется, итальянских источников, передает нам о падении Мангупа.

«После того как турки взяли Кафу, Судак, Балаклаву, Инкерман, Херсонес, Керчь и проч., Мангуп, называемый стальным, поелику никакие стрелы не могли долетать до него, и который почитали неприступным, тем менее колебался в защищении себя, что был усилен множеством беглых гинуэзцев».

Ахмет-паша решился взять его голодом. Но, по оплошности своей, начальник города был нечаянно захвачен турками в ту минуту, как он выезжал на охоту. Город был взят. Генуэзцы бежали в противоположные ворота. Большая часть жителей была побита, остальные отосланы в плен в Царьград. Эти подробности подтверждаются Карамзиным и Историею Крымских ханов, изданною в Казани.

Боплан, французский инженер, посетивший Мангуп в XVII ст., то есть уже после разрушившего его пожара, отзывается о нем, как о незначительном местечке:

«Манкуп — дрянной замок на горе Баба; в этом замке все жители — жиды, и в нем не может быть более 60 дымов».

Впрочем, значение Мангупа, как центрального административного и военного пункта, по-видимому, не утратилось еще долго. При турецком владычестве он остался главным городом целого кадалыка. Паллас сохранил нам список селений, принадлежавших туркам, составленный для потребностей фиска, при хане Шагин-Гирее. Из списка этого видно, что Мангупский кадалык был самый обширный и занимал весь нынешний Ялтинский уезд и часть Симферопольского. Балаклава, Инкерман, Ялта, Ахтиар (теперешний Севастополь) принадлежали к нему. Вообще к нему было приписано 39 местечек. Все крымские горы, до Алушты и Демерджи, и весь Южный берег водили в состав Мангупского кадалыка. Мангуп в этом списке Шагин-хана (значит, в самом конце XVIII стол.) продолжает называться городом, хотя Инкерман, Балаклава и проч. старинные города перечисляются в этом списке в качестве простых деревень. Голландец Витсен говорит, что крымские ханы в смутные времена пользовались Мангупскою крепостью, в которой они укрывались сами и прятали свои богатства.

Французский посланник Пейсонель, бывший в Крыму около полустолетия до Палласа (1753), в своем трактате о черноморской торговле также свидетельствует об административном значении Мангупа. «Мангуп, — говорит он, — стара крепость; ее власть (собственно sa juridiction) простирается на 74 деревни».

Военное значение Мангупа могло усиливаться еще тем обстоятельством, что мимо него был проход из внутренности гор к западному берегу Крыма и в степь.

Инженер Вассал в 1834 г. видел еще остатки двух стен, преграждавших у западного подножия Мангупа дорогу из Ай-Тодора в Каралезы. Существованием здесь важного прохода в горы объясняют и название Богаз-сала, под которым при Палласе была известна деревня Коджи-сала (Богаз — по-татарски — проезд).

И во время крымской кампании русские инженеры воспользовались стратегическим положением Мангупа. Мангуп был вооружен пушками, а в том ущелье, в котором Вассаль нашел следы стен, устроены были батареи, преграждавшие неприятелю движение на Каралезы и Бельбек.