Островитяне (Лесков)/Глава 14

Островитяне — Глава четырнадцатая
автор Николай Семёнович Лесков (1831-1895)
См. Содержание. Дата создания: 1866, опубл.: «Отечественные записки», 1866. Источник: Лесков Н. С. Собрание сочинений в 11 томах / Под общей редакцией В. Г. Базанова, Б. Я. Бухштаба, А. И. Груздева. Подготовка текста и примечания И. З. Сермана — М.: Государственное издательство художественной литературы, 1957. — Т. 3. — С. 110—117.

Был вскоре за этим новый человеконенавистный петербургский день с семью различными погодами, из которых самая лучшая в одно и то же время мочила и промораживала. Пробитый насквозь чичером, чередовавшимся с гнилою мокрядью и морозом, я возвратился домой с насморком и лихорадочным ознобом и, совсем больной, укутавшись потеплее, повалился на свой уютный диван. Дышалось мне тяжело, и во всем теле беспрестанно ощущалась неприятная наклонность вздрагивать; но тем не менее я, должно быть, заснул очень скоро, потому что скоро же очень из моей пустой и темной залы стали доноситься до меня мягкие, но тяжелые медвежьи шаги, сап, глубокие вздохи и какое-то мягкое кувырканье. Прошла еще пара минут, и в дверях, прямо против моего лица, показался на задних лапах огромный, бурый с проседью медведь. Он держался одною переднею лапою за притолку, медленно покачивался и, далеко высунув свой пурпурно-красный язык, тяжело дышал и щурился. От него, как от раскаленной чугунной печки, било в меня несносным, сухим жаром; лишенный всякого эпителия, тифозный язык моего гостя мотался и вздрагивал; его липнущие маленькие глаза наводили дрему непробудную. Медведь подошел к моему дивану, закрыл мое лицо своей пушистой грудью и начал лизать мою голову своим острым языком. Не мог я определить — хорошо мне от этого или худо; не мог я крикнуть, не в силах был повернуться. Сгорая сухим жаром горячки, я беспрестанно путался в каких-то нелепых представлениях, слышал то детский шепот, то медвежьи вздохи, то звон и заунывную песню «про солому». Это становилось несносно; хотелось во что-нибудь вслушиваться, что-нибудь понять и проснуться, но развинченное тело лежало пластом, и всякие трезвые впечатления были чужды больной моей голове. В таком состоянии прошло, должно быть, очень много времени, прежде чем окружающий меня горячий воздух стал как будто немного тонеть, разрежаться, и с тем вместе заворочался и начал спускаться к ногам давивший меня медведь.

Едва он чуть поосвободил мою голову, до моего слуха сейчас же, с первою же струйкою свежего воздуха, донеслось какое-тo знакомое, необыкновенно ласковое слово.

Я ту же секунду по этому голосу узнал знакомый маленький голос, но мозг мой все-таки беспрестанно сбивался с пути, усыпал и путался. Ласковые слова долетали до меня с различными перерывами и по временам совсем как-то доходили звуками без значения.

— Я не могу,— говорил мужской голос,— я люблю тебя, тебя одну, и тебя первую люблю я. Я чувствую, что при тебе только я становлюсь хоть на минуту человеком.

— Не говори этого, Ромцю; ты сам не знаешь, чего ты хочешь,— отвечал маленький голос.

— Я решил это,— говорил Роман Прокофьич,— слышишь, я решил. Я готов сделать это против твоей воли.

— Поди, поди лучше сюда и сядь!.. Сиди и слушай,— начинал голос,— я не пойду за тебя замуж ни за что; понимаешь: ни за что на свете! Пусть мать, пусть сестры, пусть бабушка, пусть все просят, пусть они стоят передо мною на коленях, пускай умрут от горя — я не буду твоей женой... Я сделаю все, все, но твоего не счастья... нет... ни за что! нет, ни за что на свете!

— О чем ты плачешь?

— О том, что ты меня не понимаешь. Ты говоришь, что я ребенок... Да разве б я не хотела быть твоею Анной Денман... Но, боже мой! когда я знаю, что я когда-нибудь переживу твою любовь, и чтоб тогда, когда ты перестанешь любить меня, чтоб я связала тебя долгом? чтоб ты против желания всякого обязан был работать мне на хлеб, на башмаки, детям на одеяла? Чтоб ты меня возненавидел после? Нет, Роман! Нет! я не так тебя люблю: я за тебя хочу страдать, но не хочу твоих страданий.

— О боже мой, о боже мой! как хороша, как дивно хороша ты, Маня!— прошептал Истомин.

— Опять все красота!

— Всегда о красоте. Она моя! моя! Скажи скорей: моя она?

— Твоя.

— Уйди ж теперь.

— Зачем?.. Куда идти?

— Беги, спасайся... Ты думаешь, я человек? Нет; я не человек: в меня с твоим вчерашним поцелуем вошел нечистый дух, глухой ко всем страданиям и слезам... беги... Он жертвы, жертвы просит!

— Жертвы!

— Да! тебя, тебя он требует на жертву.

— На жертву?.. Я готова.

— Ребенок! понимаешь ли, что ты сказала? Понятно ли тебе, какой я жертвы требую?

— Нет,— решительно ответила Маня.

— О дьявол! тебе такого чистого ягненка еще никто не приносил на жертву!

— Я ничего не понимаю. Мне жаль тебя, мой Ромцю; жаль, тебя мне жаль!

— Так поцелуй меня скорее.

— Целую; на, целую!

— Целуй... так, как ты меня целуешь... да, как ты сестер целуешь... иначе ждет беда!.. Нет; я не поцелую тебя!

И долго, долго было и тихо и жутко; и вдруг среди этой мертвой тишины сильный голос нервно вскрикнул:

— Я погублю тебя!

И в то же мгновение прозвучало тихое, но смелое:

— Губи!

«Маня! Маня!» — усиливался я закричать сколько было мочи, но чувствовал сквозь сон, что из уст моих выходили какие-то немые, неслышные звуки. «Маня!» — попробовал я вскрикнуть в совершенном отчаянии и, сделав над собой последнее усилие, спрыгнул в полусне с дивана так, что старые пружины брязгнули и загудели.

На этот шум из-за истоминских дверей ответил слабый, перекушенный стон.

Как ошеломленный ударом в голову, выскочил я в другую комнату и прислонился лбом к темному запотевшему стеклу. В глазах у меня вертелись тонкие огненные кольца, мелькал белый лобик Мани и ее маленькая закушенная губка.

Я перебежал впопыхах свою залу, схватил в передней с вешалки пальто, взял шляпу и выскочил за двери. Спускаясь с лестницы, слабо освещенной крошечною каминною лампою, я на одном повороте, нос к носу, столкнулся с какой-то маленькой фигурой, которая быстро посторонилась и, как летучая мышь, без всякого шума шмыгнула по ступеням выше. Когда эта фигурка пробегала под лампою, я узнал ее по темному шерстяному платью, клетчатому фланелевому салопу и красному капору.

Спешными и неровными шагами обогнул я торопливо линию, перебежал проспект и позвонил у домика Норков.

Мне отперла Ида Ивановна. Держа в одной руке свечу, она посмотрела на меня без всякого удивления, отодвинулась к стенке и с своей обыкновенной улыбкой несколько комически произнесла:

— Честь и место.

— Здравствуйте, Ида Ивановна!— начал я, протягивая ей руку.

— Проходите, проходите, там успеем поздороваться,— отвечала девушка, поворачивая в двери довольно тугой ключ.

В маленькой гостиной сидели за чаем бабушка и madame Норк.

— О, хорошо ж вы нас любите!— первая заговорила навстречу мне старушка.

— Да, хорошо вы с нами сделали!— поддерживала ее с относящимся ко мне упреком madame Норк.— Месяц, слышим, в Петербурге и навестить не придете. Я Иденьке уже несколько раз говорила, что бы это, говорю, Иденька, могло такое значить?

— А Ида Ивановна,— спрашиваю,— что же вам отвечала?

— Не помню я что-то, что она мне такое отвечала.

— Кажется, ничего, мама, не отвечала,— откликнулась Ида и поставила передо мною стакан чаю.

Я осведомился о Берте Ивановне, о ее муже и даже о Германе Вермане спросил и обо всех об них получил самые спокойные известия; но спросить о Мане никак не решался. Я все ждал, что Маня дома, что вот-вот она сама вдруг покажется в какой-нибудь двери и разом сдунет все мои подозрения.

— А слыхали вы, у нас в анненской школе недавно какое ужасное несчастие-то было?— начала после первых приветствий Софья Карловна.

— Нет,— говорю,— не слыхал. Что такое?

— Ах, ужасно! Представьте себе, одна маленькая девочка стальное перо проглотила.

— Это бывает в школах,— подсказала, вздохнувши, бабушка.

— Да, это бывает по трем причинам,— проговорила Ида Ивановна.

— Что такое, друг мой, по трем причинам?— прошептала старушка.

— Это, бабушка, так говорится.

— Как говорится?

— Ах, боже мой, бабушка! Ну, просто так говорят, что все, что бывает, бывает по трем причинам.

— Все-то ты, Иденька, врунья; всегда ты все что-нибудь врешь,— произнесла серьезно Софья Карловна и тихонько добавила: — Ох, эти дети, дети! Сколько за ними, право, смотреть надо! Вы вот не поверите, кажется уж Маня и не маленькая, а каждый раз, пока ее не дождешься, бог знает чего не надумаешься?

— А где же,— говорю,— Марья Ивановна?

— А на уроке. Уроки пения тут эти Шперлинги затеяли; оно, конечно, уроки обходятся недорого, потому что много их там — девиц двадцать или еще и больше разом собирается, только все это по вечерам... так, право, неприятно, что мочи нет. Идет ребенок с одной девчонкой... на улице можно ждать неприятностей.

Kleine [1] неприятность не мешает grosse [2] удовольствию, Mutterchen [3], — пошутила Ида Ивановна.

— Ох, да полно тебе, право, остроумничать, Ида!— отвечала с неудовольствием madame Норк.— Совсем не умно это твое остроумие. А мы нынче тоже как-то прескучно провели время,— продолжала она, обратившись ко мне.— Ездили раза два в Павловск, да все не с кем, все и там было скучно.

— С кукушкой говорили,— сказала Ида.

— Да; сядем да спрашиваем, сколько кому лет жить? Мне всё семь или восемь, а Маня спросит, она сразу и замолчит.

— А вам, Ида Ивановна?

— О, ей, кажется, сто лет куковала. Уж она, бывало, кричит ей: «будет, будет! довольно!», а та все кукует.

— Я бессмертная,— проговорила Ида.

— Ну да, как же, бессмертная!

— Увидите.

— Ну да, рассказывай, рассказывай! Глупая ты, право, Ида!— пошутила, развеселившись, старушка.

Ида, кажется, этого только и добивалась: она сейчас же обняла мать и, держа ее за плечи руками, говорила весело:

— Все умрут, мамочка, на Острове, все, все, все; а я все буду жить здесь.

— Почему ж это так?— смеялась, глядя в глаза дочери, старушка.

— А потому, что без меня, мама, здесь ничему быть нельзя.

— О, шутиха, шутиха!

Мать с дочерью снова весело обнялись и поцеловались.

В это же время у парадной двери резко брязгнул и жалобно закачался звонок.

Софья Карловна вздрогнула, вскочила со стула и даже вскрикнула.

— Ну, да что же это такое со мной в самом деле?— произнесла она, жалуясь и держась за сердце.— Ида! чего же ты стоишь?

Ида Ивановна пошла отпереть дверь и мимоходом толкнула меня за ширму, чтобы показать Мане сюрпризом.

Через секунду в магазине послышалось разом несколько легких шагов и Ида Ивановна сказала, что у них был я и только будто бы ушел сию минуту.

Маня ничего не ответила.

— Вы его не встретили?— продолжала Ида Ивановна.

— Нет, не встретили,— уронила чуть слышно Маня. Она сняла с головы капор, подошла прежде к материной, а потом к бабушкиной руке и молча села к налитой для нее чашке.

Я глядел на Маню сквозь широкий створ ширменных пол; она немного подвыросла, но переменилась очень мало; лицо ее было по обыкновению бледно и хранило несколько неестественное спокойствие, которому резко противоречила блудящая острота взгляда.

Я вышел из-за ширмы и подошел к столу. Маня прищурила свои глаза, всмотрелась в меня и сказала:

— Так вот это в чем дело!

С этими словами она протянула мне свою ручку, спросила, как я здоров, давно ли приехал, и опять спокойно занялась чаем, а в комнату вошла горничная девушка с трубкою перевязанных лентою нот и положила их на стол возле Мани. Хотя на этой девушке не было теперь клетчатого салопа, но на ней еще оставался ее красный капор, и я узнал ее по этому капору с первого взгляда.

«Кончено!» — подумал я себе, глядя на Маню. А она сидит такая смирненькая, такая тихонькая, что именно как рыбка, и словечка не уронит. Даже зло какое-то берет, и не знаешь, на что злиться.

«А впрочем, и что же мне такое в самом деле Маничка Норк? На погосте жить — всех не оплачешь»,— рассуждал я снова, насилу добравшись до своей постели.

На другое утро я уж совсем никак не мог подняться; прокинешься на минуточку и опять сейчас одолевает тяжелая спячка. Я послал за доктором и старался крепиться. Часу во втором ко мне вошел Истомин; он был необыкновенно счастлив и гадок; здоровое лицо его потеряло всю свою мягкость и сияло отвратительнейшим самодовольством.

— Нездоровы?— спросил он меня отрывисто.

Я отвечал, что болен, и не сказал ему более ни слова. Истомин отошел к окну, постоял, побарабанил пальцами по стеклам и затем, заметив мне наставительно, что «надо беречься», вышел.

С этой минуты я не видал ни Истомина, ни Мани в течение очень долгого времени, потому что у меня начался тиф, после которого я оправлялся очень медленно.

Примечания

править
  1. нем. Kleine — Маленькая.
  2. нем. grosse — Большому.
  3. нем. Mutterchen — Матушка.