Одинокая душа (Неера)/ДО

Одинокая душа
авторъ Неера, пер. П. Ф. Благовидов
Оригинал: ит. Anima sola, опубл.: 1895. — Источникъ: az.lib.ru • Перевод П. Ф. Благовидова.
Текст издания: журнал «Вѣстникъ Иностранной Литературы», №№ 1-3, 1896.

ОДИНОКАЯ ДУША.

править
Нээры.

(Посвящается сэру Lawrence Dudley Marchese de Middlezorth, гдѣ бы онъ ни находился).

править
Переводъ съ итальянскаго П. Ф. Благовидова.
Quando fra me е il mondo его un vélo di nubi.
(Между мною и міромъ была облачная завѣса).

Я собираюсь приступить къ очень странному предпріятію, такимъ, по крайней мѣрѣ, кажется оно мнѣ самой. Я сижу за своимъ маленькимъ столомъ; противъ меня ваше кресло, то самое, на которомъ такъ часто сиживали вы предо мной и которое теперь стоитъ осиротѣлое, впрочемъ, не совсѣмъ, потому что здѣсь царитъ тотъ воздухъ, который когда-то окружалъ вашу особу. Вы улыбаетесь? Но подождите осуждать меня. Я не писательница, одна изъ тѣхъ женщинъ, которыя по справедливости антипатичны мужчинамъ, я не пишу романовъ и у меня нѣтъ «публики», которая бы ожидала отъ меня новыхъ произведеній. Я не знаю, разростется-ли мой трудъ дальше десяти, двадцати, ста страницъ, я такъ мало написала за всю свою жизнь! Итакъ, не приходите въ отчаяніе. Обратите вниманіе на то довѣріе, котораго я удостоиваювасъ, выбирая именно васъ своимъ собесѣдникомъ; я должна сознаться, что для меня было бы совсѣмъ немыслимо писать, не обращаясь мысленно къ кому-нибудь. Какъ пишутъ романисты? Я никакъ не могу представить себѣ этого. Я же всегда воображала, что говорю съ вами и тогда мнѣ все удается гораздо легче.

Но тутъ является другая странность; гдѣ вы? Живы-ли вы еще? Существуетъ-ли хотя одна тысячная доля вѣроятности, что вы когда-нибудь прочтете эти страницы? Я слышала, что извѣстныя планеты встрѣчаются только одинъ разъ въ теченіе цѣлыхъ столѣтій; такъ встрѣтились и мы. Если бы я писала для типографскаго станка, то могло случиться, что книга моя проникла бы и въ тотъ укромный уголокъ, гдѣ нашла себѣ пріютъ ваша душа, негодующая на міръ. Но я пишу не для печати и не думаю, что наслѣдники мои будутъ безпокоить себя заботами объ изданіи этихъ страницъ. Итакъ, я пишу почти съ увѣренностью, что вы меня не прочтете.

Зачѣмъ же я дѣлаю это? Вѣдь мнѣ не получить отвѣта на тѣ вопросы, которые мучатъ мою душу! Могу сказать одно: для меня достаточно говорить съ вами. Это своего рода безконечное, неизъяснимое, загадочное удовольствіе говорить съ тѣмъ, кто не отвѣчаетъ вамъ. Не похоже-ли это на тѣ молитвы, которыя чуть слышно раздаются у подножія креста? Предъ «Невидимымъ» осмѣливаются говорить все. Конечно, было бы абсурдомъ писать съ такой программой романъ, но потому-то свой трудъ я и не называю романомъ.

Мнѣ припоминается одинъ день изъ ранней молодости, изъ того печальнаго времени, которое я провела далеко не такъ, какъ другія женщины. Я еще никого не любила, но подобно почкамъ, покрывающимъ верхушки деревьевъ весною, сердце мое было полно страстью, которая не знала гдѣ ей помѣститься. Сирота, безъ привязанности, одинокая, ничего не знающая, ввѣренная попеченіямъ женщины еще болѣе меня невѣжественной, съ будущимъ, сулившимъ только бѣдность и упорный вульгарный трудъ, на что я могла надѣяться, чего могла ожидать? Ничего. Я уже отреклась отъ всѣхъ радостей жизни, еще не извѣдавъ ихъ. Любопытнѣе всего было то, что я отреклась безъ всякой скорби и когда молодыя силы, душевный жаръ, прорываясь помимо моей воли, искали какого бы то ни было выхода, вмѣсто того, чтобы выливаться наружу, они возвращались внутрь. Сказать проще — я росла замкнутою внутреннею жизнью и только ею одной.

Послушайте же, что я сдѣлала въ этотъ памятный для меня день. Была осень. Меня взяла къ себѣ на мызу одна старая родственница изъ какой-то провинціи, какой — не помню; помню только пейзажъ, который разстилался предъ нашимъ домикомъ: зеленыя поля, холмы, покрытые виноградниками и извилистый веселый ручеекъ, который назывался Берса. Я находилась тутъ одна, какъ и повсюду. Мельничный каналъ, окружавшій этотъ пейзажъ, казалось, держалъ меня плѣнницей въ предѣлахъ этого маленькаго мірка, который, какъ я прекрасно сознавала, — не былъ моимъ. Сознаніе того, что о васъ заботятся, что вы безопасны, той беззаботности, которая дѣлаетъ счастливой дѣтскую жизнь въ любящей семьѣ — всего этого мнѣ недоставало и я не имѣла предъ своими глазами никакого примѣра для подражанія, мнѣ не въ кого было вѣрить, не кого любить такъ, какъ хотѣлось бы — безконечно. Чувство обожанія, восторженнаго преклоненія — этой самой существенной потребности пылкихъ сердецъ — не знало на комъ проявиться.

Все, что дѣлалось вокругъ меня, что говорилось, разныя сужденія, всевозможные способы аргументаціи, доводы, интересы другихъ, веселье, скорбь, развлеченія, скука, добро и зло, все это, повидимому, нисколько не интересовало меня, такъ что одни считали меня глупой, а другіе — безъ сердца. И я окончательно падала духомъ. Въ самомъ дѣлѣ, разъ всѣ, точно согласившись, осуждаютъ меня, не должна ли я признать, что они правы. До все же мнѣ казалось, что и у меня есть доля разума, но только онъ скрывался гдѣ-то далеко, точно вещь, запертая въ шкатулкѣ. Вы знаете, что она тамъ, но какъ достать ее?

И вотъ въ этотъ день, когда мое сердце было переполнено болѣе чѣмъ когда-нибудь, мнѣ какимъ-то образомъ удалось избѣжать бдительности старой родственницы и, открывъ потихоньку дверь, я вышла изъ дому и пошла по тропинкѣ, которая вела въ горы. Вамъ покажется страннымъ и то, что я скажу вамъ сейчасъ, но все то, что я должна высказать вамъ, будетъ странно: я почувствовала тогда въ первый разъ, что жизнь — радость, въ первый разъ я замѣтила, что небо имѣетъ столько чудныхъ оттѣнковъ, начиная отъ нѣжно лазореваго и розоваго, которые появляются и исчезаютъ въ этомъ бѣломъ трепещущемъ покрывалѣ, сотканномъ изъ облаковъ; тогда я поняла, что всѣ эти деревья, съ ихъ чуть слышнымъ говоромъ и легкимъ ароматомъ, тоже живутъ своею жизнью и что въ воздухѣ, въ свѣтѣ, даже въ тѣняхъ — есть тоже душа.

Я раскрыла свои руки, и немного приподнявъ ихъ, продолжала все подниматься и подниматься вверхъ по тропинкѣ… Удивительное ощущеніе! Очутившись наединѣ съ собой, я не чувствовала, однако, себя совершенно изолированной отъ всего міра. Мое сердце, опьяненное какою-то огромною радостью, безконечнымъ счастьемъ, пѣло пѣсню безъ словъ, безъ музыки и точно летѣло куда-то въ высь; и все, что пѣло и летало вокругъ меня: птицы, бабочки, лепестки цвѣтовъ — всѣ они казались мнѣ теперь моими друзьями, братьями.

Такъ достигла я вершины холма, оживленная, счастливая, сознавая одно только неясное желаніе, выходящее изъ всего моего существа, потребность излиться, дать выходъ тому внутреннему жару, который, наконецъ, находилъ себѣ разрѣшеніе и чувствуя въ себѣ достаточно мужества, чтобы просить себѣ милости, которая въ этотъ божественный мигъ не можетъ быть неудовлетворена.

Глубокая радость и отважная смѣлость охватили меня, когда я окинула взглядомъ картину, разстилавшуюся предъ моими глазами: этотъ воздухъ, небо, горизонтъ и весь этотъ міръ, совсѣмъ еще невѣдомый для меня, такой юной, ничего незнающей, — все это для меня!.. И ничто, да! рѣшительно ничто не омрачило моей восхищенной радости!

Я остановилась и стараясь обнять своимъ взглядомъ насколько возможно большее пространство окружавшей меня природы, закинувъ назадъ голову, громко воскликнула: «Боже!» Я громко крикнула это слово, въ первый разъ услыхавъ силу своего голоса и удивившись тому, что крикъ этотъ, такъ пріятно раздавшійся по склону холма, не встрѣтилъ ни одного протеста, никакого осужденія. Боже! Боже! Боже! Три раза произнесла я это имя, внимательно прислушиваясь къ своему голосу. Природа также вмѣстѣ со маою выслушала его, какъ нѣмая свидѣтельница этого торжественнаго акта. Въ этотъ моментъ я была точно обручена съ кѣмъ-то.

Вы можетъ быть интересуетесь моею наружностью того времени? Тогда я не обращала на себя вниманія, но теперь прекрасно помню себя. Высокая, тонкая, но не гибкая фигура; маленькая головка, слабыя, хилыя плечи и совсѣмъ еще дѣтскія рученки точно застыли въ одномъ выраженіи постояннаго неудовлетвореннаго протеста. Сильно замѣтная непропорціональность между формами только что начинавшей формироваться женщины, рѣзко бросалась въ глаза. Серьезное глубокое выраженіе моихъ глазъ находило полное соотвѣтствіе въ той скорбной улыбкѣ, которая появлялась на моемъ лицѣ. Когда впослѣдствіи на одномъ балу, гдѣ было многочисленное и блестящее общество, до моихъ ушей донесся первый комплиментъ моей красотѣ, неизвѣстно кѣмъ пущенный въ публику, онъ мнѣ показался такимъ страннымъ, что я никогда потомъ не могла забыть его.

И вы повѣрите мнѣ, если я скажу вамъ, что во мнѣ заговорили тогда не тщеславіе и жажда похвалы, или инстинкты кокетки, но утонченная любознательность, желаніе узнать, что сильнѣе можетъ дѣйствовать на душу — прекрасное или безобразное, радость или скорбь. Этотъ вопросъ всегда сильно интересовалъ меня, такъ какъ я рѣшительно неспособна была наслаждаться настоящимъ, которое, я знала, недолговѣчно, и не могла отдаваться ему съ той философской, эпикурейской беззаботностью, которая совершенно отдѣляетъ сегодня отъ завтра и отъ вчера. Я никогда не испытывала лихорадки жизни. Моя жизнь скорѣе всегда была полусномъ, прерываемымъ частыми грезами. Эти грезы были для меня высшимъ состояніемъ: онѣ были для меня убѣжище и спасеніе.

Можетъ быть таковы бываютъ гипнотическіе сны — не знаю, но почему-то предполагаю, что есть нѣкоторое сходство съ ними въ моихъ видѣніяхъ, и съ тѣмъ сверхъестественнымъ состояніемъ, которое испытывали извѣстные святые, а въ послѣдующее время поэты. Если бы я была также учена, какъ вы, то навѣрное могла бы создать цѣлую исторію своихъ ощущеній, но сознавая себя невѣждой, пытаюсь только описать ихъ, опасаясь, что и эта задача будетъ свыше моихъ силъ.

Мнѣ приходилось нерѣдко смѣяться, когда я что-нибудь читала или думала; еще чаще случалось мнѣ плакать. Но почему я никогда не смѣялась, не плакала вмѣстѣ съ другими? Позднѣе, въ вечера наибольшаго моего тріумфа, когда весь театръ бушевалъ, какъ море и тысячи рукъ поднимались, чтобы рукоплескать мнѣ, мое внѣшнее «я» чувствовало себя растроганнымъ, но мое истинное «я», всегда застывшее, какъ сомнамбула, точно удивлялось всему этому шуму и искало въ тишинѣ и сумракѣ себѣ уединенія. Говорю вамъ, какъ несомнѣнную истину: «Uno é dentro di me, che inï vuole tutta».


Come é lontano quel di!
(Какъ далекъ тотъ день!)

Я дѣлюсь съ вами такими вещами, о которыхъ не сказала бы никому другому, потому что мы съ вами до нѣкоторой степени близнецы: вы также никогда не найдете себѣ той души, которая находится въ сродствѣ съ вашей и которую всѣ ищутъ, по теоріи Платона. Эта теорія не для насъ, съ тѣхъ поръ какъ мы узнали эту нашу душу. Она всегда будетъ мѣшать намъ отдаться сполна своему чувству, хотя бы мы любили и сильнѣе и больше другихъ. Я поняла это вдругъ, въ тотъ разъ какъ мы впервые встрѣтились съ вами, помните когда?

Я прекрасно помню этотъ часъ, освѣщеніе и всѣ оттѣнки зелени, покрывавшей тогда деревья въ виллѣ Боргезе, и состояніе своего духа печально спокойное, и усталую позу, въ какой я опустилась на краю фонтана. Помню, что я писала въ это время на пескѣ свое имя кончикомъ зонтика.

Вилла въ этотъ часъ была совсѣмъ пустынна, такъ что ваши шаги, раздавшіеся по сухимъ листамъ, заставили меня вдругъ поднять голову; и по мѣрѣ того, какъ вы приближались ко мнѣ, я всматривалась въ васъ и во всей вашей фигурѣ, по лицу, по глазамъ, безконечно глубокимъ, по взгляду, который вы бросили на меня и потому, какъ вы остановились, вѣжливый, но холодный и слегка негодующій, — по всему этому я поняла, что вы совсѣмъ не то, что другіе и съ новымъ для меня ощущеніемъ тревожнаго изумленія я мысленно спросилъ себя: «кто бы это могъ быть?»

И вы, точно услыхавъ этотъ мысленный мой вопросъ, тотчасъ произнесли, представляясь мнѣ:

— Я маркизъ ди-Мидлефортъ.

Видите, какіе мелкіе штрихи, какія тонкія нити указываю вамъ, но вѣдь изъ этихъ нитей и составляется ткань? Всѣ ткани, предназначенныя и для семейнаго употребленія, и для солдатскаго платья, и ткани, употребляемыя на флаги, которымъ суждено бороться съ вѣтрами и волнами, и тѣ, что покрываютъ алтари. Нити, изъ которыхъ сплетаются симпатіи и сродство душъ — совсѣмъ маленькія, тонкія нити, обмотанныя неизвѣстнымъ для насъ существомъ вокругъ прялки и нисколько неповинныя въ томъ назначеніи, которому онѣ служатъ.

За нѣсколько дней до этой встрѣчи, послѣ страшнаго фіаско Аббатиссы ди-Монреаль я получила письмо, съ подписью въ концѣ его: маркизъ ди-Мидлефортъ. Въ этомъ письмѣ неизвѣстный мнѣ авторъ, оставляя въ сторонѣ вопросъ о неуспѣхѣ драматическаго произведенія, обращаетъ вниманіе на силу чувства, вложеннаго мною въ роль аббатиссы. Я не усомнилась ни на минуту въ томъ, что, несмотря на разстояніе двухъ городовъ, вы бы, неизвѣстный мнѣ корреспондентъ, были одно и то же лицо, еще меньше сомнѣнія у меня могло быть относительно того, что вы были именно такой человѣкъ, какимъ оказались въ дѣйствительности, т. е. безупречный джентльменъ. Вы — (это одно изъ моихъ самыхъ глубокихъ и деликатныхъ радостей) — несмотря на отвращеніе, питаемое ко всѣмъ актрисамъ, пришли ко мнѣ сами, притянутые тою невидимою нитью, которая тянется отъ глазъ и проникаетъ въ самую душу; и это вы сдѣлали такъ просто, такъ естественно, что для другихъ это могло показаться абсурдомъ.

Въ самомъ дѣлѣ, что можетъ быть натуральнѣе того, какъ представиться самому лично, безъ чужого посредства?

О! сколько таинственной прелести было въ томъ первомъ нашемъ разговорѣ! Вы тотчасъ же завели рѣчь объ Аббатиссѣ де-Монреаль, говоря, что, несмотря на всѣ свои недостатки, піеса эта вамъ понравилась за тотъ скрытый жаръ, который я будто бы съумѣла передать почти въ совершенствѣ.

— «Почти» въ совершенствѣ, — повторили вы, — потому что я чувствую внутри себя идеалъ гораздо болѣе полный и сильный…

Тогда мы замолчали. Я подумала о томъ, что не могло бы легко объяснить себѣ и вамъ такъ скоро, да можетъ быть и никогда, каким;ь путемъ поступокъ аббатиссы возбудилъ въ моемъ сердцѣ этотъ скорбный, печальный образъ и вызвалъ этотъ плачъ, который, по вашему мнѣнію, долженъ бы быть и сильнѣе и полнѣе.

Литературный успѣхъ Жуареско и игуменьи побудилъ одного изъ нашихъ молодыхъ писателей написать драму на сюжетъ, заимствованный изъ испанскихъ хроникъ временъ Мори: одна дѣвочка царской крови, похищенная въ Африкѣ и помѣщенная въ монастырь старой Кастиліи, выростаетъ здѣсь и получаетъ воспитаніе, вполнѣ согласное съ духомъ этого монастыря, подчиняясь образу жизни окружающихъ ее сестеръ. Она отличается отъ нихъ только большею горячностью своей вѣры, порывистостью и страстностью своей религіозной ревности, да молитвы ея болѣе поэтичны и посты болѣе продолжительны и принимаютъ форму экзальтаціи. Въ отечествѣ святой Терезы и Маріи Алякокъ молодая дикарка удивляетъ всѣхъ своею святою жизнью. Вы не можете представить себѣ, до какой степени я проникаюсь этимъ состояніемъ. Я вижу предъ собой эту молодую отшельницу, среди плѣнительной лазоревой ночи, благоухающей ароматами жасминовъ, колѣнопреклоненную въ своей кельѣ, съ глазами и сердцемъ устремленными въ ту таинственную страну, которая по отдаленнымъ воспоминаніямъ манитъ ее къ себѣ. Ея мистицизмъ еще болѣе усиливается, когда она дѣлается аббатиссой. Она молится и въ церкви, выстланной чернымъ мраморомъ, и въ саду, гдѣ посрединѣ возвышается распятіе, она собираетъ вокругъ себя сестеръ по ночамъ для молитвы, такъ какъ одного дня ей недостаточно для ея религіозныхъ подвиговъ. Вся Кастилія признаетъ ее святою; изъ дальнихъ мѣстъ стекается къ ней народъ, чтобы испросить ея благословенія. Она почти не спитъ, ничего не ѣстъ, не говоритъ. Отрѣшившись отъ земли, она все время находится въ состояніи экстаза. Таково содержаніе перваго акта, который вамъ понравился больше всего, между тѣмъ какъ публика не скрывала своего нетерпѣнія.

А этотъ моментъ возстанія, когда въ могильную тишину монастыря врывается лязгъ и звонъ оружія и дикіе Мори съ воплями и ревомъ стучатся въ ворота обители! Каково было мое лицо, и что говорили мои глаза въ эту ужасную минуту? Безъ словъ, обернувшись къ сестрамъ, съ твердой рѣшимостью самой бѣжать и отпереть ворота, я сдѣлала то, что весь театръ, сверху до низу, вздрогнулъ отъ продолжительнаго рукоплесканія, единственнаго въ продолженіи всей драмы.

Мы говорили, — вѣрнѣе, говорили вы, объ этомъ внезапномъ превращеніи, объ отреченіи отъ двадцатилѣтней монастырской жизни подъ вліяніемъ неожиданнаго появленія родныхъ звуковъ, криковъ, голосовъ, шума оружія и людей, благодаря которымъ она бросается въ объятія нападающихъ съ крикомъ о, мое отечество! — что вы находите слишкомъ вульгарнымъ, я же, наоборотъ, очень глубокимъ по своему символическому значенію.

Да, здѣсь, подъ тѣнью деревьевъ виллы Боргезе, при лучахъ заходящаго солнца, догоравшихъ на ясномъ небѣ Рима, вы, иностранецъ, сказали мнѣ, что не понимаете этого обращенія къ своему отечеству.

Я вдругъ подумала, что вы всегда должны быть счастливы, и внимательно оглядѣла благородную форму вашего черепа и ваше открытое чело, на которомъ восемнадцать просвѣщенныхъ поколѣній оставили свой замѣтный отпечатокъ духовнаго превосходства, и строгія линіи вашего лица, отмѣченныя изяществомъ той расы, которая никогда не заблуждается. Немного раньше, вы вскользь замѣтили, что у васъ было намѣреніе проѣхать по всей Италіи, не стѣсняясь ни мѣстомъ, ни временемъ; и такъ, вы свободны и богаты, не говоря о томъ, что имѣете хорошее имя и образованіе. Короткая жизнь безъ всякой борьбы, украшенная всѣми лучшими дарами улыбающейся фортуны, ввела васъ въ полное владѣніе вашими правами человѣка, принадлежащаго къ числу избранныхъ. И послѣ этихъ размышленій между нами опять наступило молчаніе. Спускался вечеръ. Влажность деревьевъ по какой-то капризной ассоціаціи заставила меня перенестись мысленно къ днямъ моего дѣтства, проведеннаго въ жалкой избушкѣ, возлѣ старой невѣжественной женщины, среди лицъ, примитивная доброта которыхъ нисколько не оправдывала въ моихъ глазахъ ихъ вульгарности; вспомнились мнѣ и кусокъ хлѣба, который давали мнѣ, и скука, въ какой томилась душа моя и невыразимая нѣжность, проявляемая ко мнѣ — бѣдной, одинокой дѣвочкѣ.

Въ васъ этотъ послѣдній часъ удаляющагося на покой дня долженъ былъ вызвать картины совсѣмъ противоположнаго характера; можетъ быть, родной замокъ, украшенный кедрами, поднимающимися до сводовъ, росписанныхъ арабесками въ стилѣ, излюбленномъ во время Стюартовъ; дальше фантастическій паркъ, за многоцвѣтными стеклами и ваша мать, милая ваша мать, ласкающая васъ.

— Нужно идти посмотрѣть на куполъ Святого Петра, освѣщенный отраженіемъ послѣднихъ лучей, — сказали вы.

Я поднялась, точно это такъ и слѣдовало, точно мы были давно знакомы съ вами и ваши слова я поняла такъ, какъ будто бы я должна непремѣнно идти съ вами. Въ то время, какъ мы тронулись съ своего мѣста, я замѣтила, что вы, нечаянно задѣвъ ногою, стерли имя, написанное мною зонтикомъ на песчаной дорожкѣ — это нисколько не огорчило меня, напротивъ, мнѣ это показалось въ нѣкоторомъ родѣ освобожденіемъ. Я полагаю, что въ то время я не обнаружила ни малѣйшимъ образомъ своего внутренняго состоянія, насколько это было возможно для меня, про васъ же должна сказать, что вы вели себя съ замѣчательнымъ тактомъ и чрезвычайною деликатностью. Съ особеннымъ мягкимъ выраженіемъ въ голосѣ, представлявшемъ прямой контрастъ съ мужественностью самаго тембра, и бросивъ на меня взглядъ, какого я еще не замѣчала у васъ раньше, вы тихо прошептали мнѣ:

— Надѣюсь, что я не причинилъ вамъ особеннаго безпокойства?

Во всякомъ случаѣ мы разстаемся друзьями?

Таинственное покрывало спало съ вашихъ глазъ и мнѣ показалось, что мои глаза утонули въ лучезарномъ небѣ. Какъ мы поняли тогда другъ друга! Только два или три раза еще мнѣ удалось въ послѣдующее время видѣть въ вашихъ глазахъ, окаймленныхъ пушистыми темными рѣсницами, этотъ неожиданный быстрый и ослѣпительный блескъ, точно открывавшій на мгновеніе вашу душу. Мнѣ особенно пріятно и дорого возвращаться къ нѣкоторымъ часамъ своего прошлаго, потому что я не сомнѣваюсь въ томъ, что счастье слагается болѣе изъ часовъ, чѣмъ изъ дней, и больше заключается въ нашихъ мысляхъ, чѣмъ въ самой дѣйствительности.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Какъ мнѣ не вспомнить о той живой, неподдѣльной нашей взаимной, радости, которую мы и не старались скрывать другъ отъ друга при нашей слѣдующей встрѣчѣ, нѣсколько дней спустя послѣ перваго знакомства. Это было въ Пантеонѣ. Мы разстались, не условившись о новомъ свиданіи, нб увѣренность въ томъ, что мы свидимся еще разъ, дѣлала пріятнымъ наше прощаніе и эта увѣренность оправдалась.

— Среди могилъ, — сказали вы, здороваясь со мной. Я взглянула на васъ и изумилась, увидавъ васъ такимъ молодымъ. Въ первую встрѣчу вы показались мнѣ такимъ блѣднымъ и черезчуръ серьезнымъ, тогда какъ теперь я открыла у васъ интересную свѣжесть лица и совсѣмъ дѣтскій ротъ, окаймленный густой бородой, такъ что я невольно сравнила его съ розой, укрывшейся въ лѣсу. Я немного смутилась и, вѣроятно, покраснѣла.

— Вы не играли въ эти вечера? — прибавили еще вы. Я отвѣчала короткимъ нѣтъ, не объясняя причины этого, занятая всецѣло вопросомъ, который задала себѣ въ это время, а именно, сколько вамъ можно бы дать лѣтъ. Мы остановились у могилы великаго короля, и вы стояли въ профиль, приподнявъ нѣсколько голову. Свѣтъ отъ impluvium такъ хорошо освѣщалъ васъ, что я могла подмѣтить линіи вашего оригинальнаго рта, дѣтскаго и въ то же время жесткаго и даже жестокаго, образующаго при улыбкѣ что-то въ родѣ острой дуги. Я замѣтила въ то же время подъ этой оболочкой отпечатокъ вашего недюжиннаго ума, который особенно скрывался въ вашихъ глазахъ и которымъ вѣяло отъ всей вашей личности. Я называла это неуловимое проявленіе духовной стороны во внѣшнемъ мірѣ — вашимъ воздухомъ. Альфредъ ли Виньи и Шатобріанъ должны непремѣнно походить немного на васъ.

— Я люблю эти могилы (оставивъ арку Виктора Эммануила, мы пошли дальше, осматривая памятники) — и испытываю здѣсь какое-то особенное, странное чувство, это не благоговѣйное уваженіе, а скорѣе горделивая радость, или вѣрнѣе отрадное чувство заблудившагося человѣка, который выходитъ, наконецъ, на потерянную дорогу. Если бы вы знали, какой рой мыслей осаждаетъ меня въ этомъ мѣстѣ!

— Я думаю, что можетъ быть…

Я не произнесла болѣе ни слова. Повторяя теперь эти слова, я удивлялась, какъ вы могли проникнуть тогда въ горделивый, безумный смыслъ ихъ. А вы несомнѣнно открыли его, потому что я замѣтила, какимъ мрачнымъ огнемъ заволокнулись ваши глаза и все ваше лшю приняло вдругъ то суровое, жестокое выраженіе, за которымъ вы прячетесь, какъ за панцыремъ, всякій разъ, когда чувствуете изображеніе соперника, опаснаго для вашей гордости. Но я тогда еще не достаточно хорошо знала васъ. Устыдившись своей смѣлости и обезкураженная вашей холодностью, я шутливо спросила васъ, не сказала-ли я какой-нибудь глупости. Отвѣтъ удовлетворилъ меня:

— Совсѣмъ напротивъ, — сказали вы. Молчаніе, наступившее затѣмъ мнѣ показалось пріятнѣе всякихъ словъ, которыя мы могли произнести.

Отъ этихъ могилъ вѣяло такой тихой грустью, какой-то симпатичный голосъ, идущій изъ нихъ, проникалъ мнѣ прямо въ сердце и вы сами проникались также этой поэтическою меланхоліей, которою полно было все окружающее. Мы чувствовали себя такъ на мѣстѣ, такими близкими по духу къ этому королю и ко всѣмъ этимъ геніямъ, что никогда, можетъ быть, невидимая связь двухъ душъ не выливалась въ такомъ яркомъ, звучномъ и глубокомъ по смыслу аккордѣ.

Да, я положительно чувствую потребность говорить о томъ, какимъ вы были въ то время. Эти дни — безмятежная заря, предшествовавшая періоду сильныхъ душевныхъ бурь, навсегда останутся неизгладимыми въ нашей памяти. Что мнѣ до того, что при такомъ огромномъ разстояніи, отдѣляющемъ насъ, ваша дѣйствительно существующая личность обращается въ фантастическое видѣніе? А развѣ вся наша жизнь не одинъ только сонъ? Вы какъ-то разъ сказали мнѣ, что зло и добро не существуютъ въ безусловной формѣ; какая же въ такомъ случаѣ разница въ томъ, существуемъ-ли мы, или не существуемъ?.. Я васъ вижу, я васъ создаю, значитъ, вы существуете.


Accordi.
(Аккорды)

Узнать душу, сердце, умъ, и любить эту душу, не надѣясь на взаимность: любить ее, потому что она существуетъ, любить ее за то доброе и прекрасное, которое она содержитъ въ себѣ, наслаждаться, любоваться свѣтомъ ея лучей, горѣть ея огнемъ — не служитъ-ли все это достаточнымъ доказательствомъ того, что мы достойны этой души? И если она даже не отвѣчаетъ намъ, что изъ того? Наше удовлетвореніе состоитъ въ томъ, что мы сознаемъ себя равными. Я написала эту мысль еще раньше, на первой страницѣ книги, которую вы подарили мнѣ. (Вы помните ее?). У меня давнишняя привычка дѣлать помѣтки на поляхъ книгъ любимыхъ моихъ авторовъ: иногда одно слово, имя, точку. Въ безотрадной печали моихъ молодыхъ лѣтъ мнѣ казалось, что, дѣлая эти помѣтки, я говорю съ своимъ другомъ и я могу смѣло сказать, что единственною моею радостью за все это долгое время были эти идеальные разговоры. Я находила въ нихъ не фантастическій міръ, но міръ дѣйствительный, истинную, настоящую землю, обладательницей котораго считала себя; въ нихъ было мое отечество, которое, не знаю по какой жестокости судьбы, было отнято у меня еще до моего рожденія, мое единственное достояніе, мое исключительное право. Они были та дверь, за которою я слышала бряцанье оружія моихъ братьевъ, но сколько, о, Боже мой, сколько времени она оставалось закрытой для моихъ горячихъ желаніи!

Подробное описаніе обстановки, среди которой протекла моя юность, эти жалкія, прозаическія картины, безъ сомнѣнія, заинтересовали бы писателя изъ реалистовъ. Но я знаю, что вы не любите вульгарныхъ сценъ, разсчитанныхъ на состраданіе, и сама неохотно переворачиваю этотъ старый хламъ изъ воспоминаній своего прошлаго, когда я страдала, слишкомъ много страдала, къ которому я не питаю ни гнѣва, ни ненависти и о которомъ не хотѣла бы имѣть и никакихъ воспоминаній. Я вамъ передамъ только нѣкоторыя отдѣльныя сцены, совершенно изолированныя отъ другихъ, эти отрывки моего существованія, уцѣлѣвшіе отъ гибели. Неправда-ли, что это настоящій женскій трудъ — вырѣзывать изъ старой ткани цвѣты, вышитые но ней для того, чтобы перенести ихъ на новую. Ахъ, бѣдные цвѣты, многіе изъ нихъ выскальзываютъ у меня изъ подъ пальцевъ и ни одинъ изъ нихъ не можетъ пригодиться для другой ткани.


Principe.
(Принцъ).

Я вспоминаю улицу, всю залитую солнечнымъ свѣтомъ, покрытую облаками пыли. Огромная толпа наводняетъ всѣ уголки ея; люди толкаютъ другъ друга; слышны голоса, смѣхъ и крики. Все это взятое вмѣстѣ производитъ впечатлѣніе чего-то механическаго съ одной стороны, и въ то же время здѣсь такъ много чего-то животнаго, почему я всегда и питаю такое отвращеніе ко всѣмъ народнымъ сходкамъ. И среди этой грубой толпы я — хрупкая дѣвочка, живущая въ грезахъ, съ больнымъ воображеніемъ, измученная, обиженная, оскорбленная, съ израненнымъ сердцемъ, безгласная, жалующаяся на свою судьбу только въ своей душѣ. Всѣ подруги смѣются надо мною и все вокругъ меня, куда только можетъ проникнуть глазъ и гдѣ ухо можетъ уловить какой-нибудь звукъ и умъ найти какую-либо мысль, — вездѣ, все и всѣ вооружены противъ меня, противъ моихъ самыхъ дорогихъ идеаловъ, охраняемыхъ мною, какъ драгоцѣнность и страшный крикъ, безпощадный, безжалостный, вырывается изъ груди этой многотысячной толпы: «ты одинока!»

Мнѣ сказали домашніе: пойдемъ смотрѣть принца. Это былъ наслѣдный принцъ, который долженъ былъ проѣхать на военный парадъ. Въ первый разъ я сталкивалась лицомъ къ лицу съ формой высшей жизни, съ существомъ болѣе другихъ реальнымъ и живымъ, дававшимъ пищу одной изъ самыхъ сильныхъ моихъ грезѣ. Принцъ! Это магическое слово вызывало во мнѣ цѣлый вихрь идей смутныхъ и неясныхъ по своимъ очертаніямъ, но освѣщенныхъ внутреннимъ лучемъ таинственной привлекательности. Грубые разговоры, плоскія шутки и остроты, слышавшіяся то тутъ, то тамъ среди праздной толпы, томившейся ожиданіемъ, были невыносимы для меня; мнѣ противны были нѣкоторыя лица, глупо счастливыя; точно кинжалъ вонзался въ мое тѣло, когда я слышала разсказы самодовольнаго смѣха; свободные, не принужденные жесты рукъ, поднимавшихся то и дѣло въ воздухѣ, вотъ-вотъ, казалось, мнѣ, опустятся на мою голову и разобьютъ ее. Эти смѣющіеся наглые глаза и улыбающіяся щеки, обращенныя ко мнѣ, заставляли меня краснѣть до корней волосъ, потому что я видѣла въ нихъ посягательство на мою стыдливость. Всѣ казались веселыми, удовлетворенными, всѣ были охвачены любопытствомъ увидѣть принца и, несмотря на неудобство, тѣснились другъ къ другу, плотно прижимаясь плечо къ плечу, испытывая на себѣ тяжесть давленія сосѣдняго тѣла, забывая свою личность, обращаясь въ единицу, изъ которыхъ составляется эта стихійная чернь. И я толкалась среди этой толпы, въ своемъ скромненькомъ платьицѣ, всячески стараясь оставить за собою нѣкоторое пустое пространство между мной и толпой, избѣгая соприкосновенія съ нею: Мнѣ удалось немного вытѣсниться изъ общей давки и я заткнула пальцами свои уши.

Сколько разъ блестящій на солнцѣ шлемъ, появлявшійся въ глубинѣ широкой улицы, производилъ переполохъ среди этой многотысячной толпы. Онъ! Онъ! — раздавались повсюду голоса. И я испытывала тогда странное чувство горечи и рыданія подступали къ моему горлу. О, если бы принцъ взглянулъ на меня! Если бы, перешагнувъ своимъ орлинымъ взоромъ эту плотную стѣну головъ, онъ узналъ бы меня!..

Мое волненіе усиливалось съ каждой минутой; мнѣ казалось, что теперь предстояло произойти какому-то великому, чрезвычайно важному событію въ моей жизни; сердце мое усиленно колотилось въ груди, на лицѣ выступалъ потъ, а руки были холодны, какъ ледъ.

Уже три или четыре раза толпа кричала: Ѣдетъ! — а никто еще не появлялся. Наконецъ, показалась маленькая группа всадниковъ. Это онъ! Онъ самъ! Всѣ приподнялись на ципочки, напрягая свое зрѣніе, всѣ задвигались, устремились въ одну точку.

Я прекрасно помню, какъ въ тотъ моментъ, когда топотъ лошадиныхъ копытъ раздался предъ самымъ моимъ лицомъ, я, поднявшись уже на ципочки, чтобы лучше видѣть, опять опустилась внизъ и потупила глаза.

Среди толпы водворилось почтительное молчаніе. Я слышала, какъ учащенно забилось мое сердце, что-то захватило мой духъ, потомъ раздался громкій крикъ, точно ревъ бушующаго моря: «да здравствуетъ принцъ!»

Онъ проѣхалъ.

Поднявъ глаза, я замѣтила тогда бѣлый султанъ на его головѣ, быстро исчезавшій изъ глазъ. Толпа тотчасъ же разсѣялась въ разныя стороны, оживленно болтая по поводу видѣннаго, комментируя, посмѣиваясь, собираясь скоро забыть то, чего такъ желала нѣсколько минутъ тому назадъ.

Нужно-ли говорить объ этомъ, что я плохо спала въ эту ночь, что сердце мое было полно въ слѣдующій день самой смертельной тоскою и цѣлый годъ образъ принца, котораго я совсѣмъ не видала, господствовалъ надъ всѣми моими мыслями?

Согласитесь, что для первой любви это не совсѣмъ обычно. Это чувство такъ отвѣчало той постоянной моей потребности приподниматься во всемъ надъ обыкновеннымъ уровнемъ, которая при условіяхъ моей жизни опечалила всю мою молодость. Несозрѣвшая еще для любви, я воображала, что люблю, и дѣйствительно любила символъ: любила того, кто въ моихъ неопытныхъ еще глазахъ представлялъ высшее воплощеніе красоты, ума, знатности, невозможное, недосягаемое, неописуемое, мечту. Словомъ, тѣ представленія, которыя заключаютъ въ себѣ возможность вызвать идеалъ, даже тогда, когда онъ не соотвѣтствуетъ дѣйствительности.


Atentoni.
(Ощупью).

Вы какъ-то сказали мнѣ, что совсѣмъ не знаете, что за чувство антипатія, но я сама нѣсколько разъ подмѣчала его въ вашихъ глазахъ, въ жестахъ, въ невольномъ восклицаніи. Итакъ, доставьте мнѣ удовольствіе не согласиться съ вами. Невозможно допустить, чтобы вы не знали этого чувства, свойственнаго всѣмъ высшимъ расамъ. Чѣмъ ниже вы спускаетесь по общественной лѣстницѣ, тѣмъ меньше встрѣчаете ее, потому что животное начало понижаетъ чувствительность. Вы, конечно, будете стараться побороть въ себѣ это чувство, — я вѣрю этому, вы будете дѣлать это, заботясь въ данномъ случаѣ столько же о благѣ другихъ, сколько и о своемъ собственномъ, потому что оно — источникъ постояннаго страданія, да! Вы будете бороться съ нимъ, но несомнѣнно одно, что вы его чувствуете и мнѣ этого достаточно.

Тысячи бываютъ причинъ для антипатіи: неуклюжая неповоротливость, самодовольное невѣжество, претенціозность, дурной вкусъ, желаніе казаться не тѣмъ, что есть въ дѣйствительности. Извѣстныя улыбки (прошу васъ подумать объ этихъ улыбкахъ), улыбки, сопровождаемыя особымъ выраженіемъ въ голосѣ, во всей фигурѣ и въ жестахъ рукою (вы замѣтили эту «физіономію» руки?), все это служитъ причиною антипатіи физической.

Это слово вамъ не нравится: я знаю это! Тогда будемъ называть ее внѣшней антипатіей, наружной. Я страдаю въ одинаковой степени, если вижу безобразно толстую женщину всю въ кружевахъ, произведеніе искусства въ рукахъ карточнаго игрока и богатство въ рукахъ невѣжественныхъ алчныхъ людей.

Что же сказать о безобразіи? Всѣ виды его, находящіеся въ зависимости отъ среды, пороковъ и идіотства, производятъ на меня такое же впечатлѣніе, какъ пощечина. Это не бываетъ съ другими. Я часто наблюдала, что въ цѣлой группѣ людей, положимъ, изъ пяти человѣкъ, на каждаго одно и тоже безобразное явленіе производитъ различное впечатлѣніе: одинъ смѣется, другой испытываетъ состраданіе, иной торжествуетъ, сознавая свое превосходство, нѣкоторые индифферентны, другіе же совсѣмъ ничего не замѣчаютъ. Я же страдаю, страдаю — я вамъ говорю!.. Моя тетка обыкновенно говорила: «кто виноватъ въ томъ, что ты несчастна?» Но неужели же я сама? Моя впечатлительность даже въ этомъ отношеніи развита чрезвычайно и я, безъ сомнѣнія, выстрадала за бѣдствіе и безобразіе другихъ больше, чѣмъ они сами.

Моя тетка поручила мнѣ учить вышиванью одну дѣвочку, которая была значительно старше меня и имѣла ужасно отталкивающую наружность. Огромныя опухшія руки ея были покрыты фіолетовыми пятнами, сѣрые зубы, окаймленные зеленою полосою, казалось, хотѣли выскочить наружу, когда она открывала ротъ, а это случалось нерѣдко, потому что она была плохо дисциплинированною школьницей. Маѣ приходилось часто поправлять ее: «Нѣтъ, нѣтъ… не такъ… будь внимательна… точки короче… аккуратнѣе…» и ея руки мелькали предъ моими глазами, задѣвая, прикасаясь ко мнѣ, такъ поражая меня своимъ видомъ, что я не могла оторвать своихъ глазъ отъ нихъ, хотя чувствовала всѣ симптомы тошноты. И несмотря на это, однажды, когда бѣдная дѣвочка, замѣтивъ мое отвращеніе, опустила печально голову, я бросилась къ ней на шею и поцѣловала ее, и поцѣловала горячо. Она тотчасъ же развеселилась, но сколько разъ потомъ я должна была цѣловать ее и никто даже не подумалъ пожалѣть меня!

Итакъ, моя печаль была, безъ сомнѣнія, не такова, какъ у другихъ, но значитъ-ли еще это, что она была менѣе истинна? Не усиливалась-ли она опять таки благодаря моему вполнѣ изолированному положенію?

На днѣ стараго сундука моей тетки я нашла какъ-то пару черныхъ шелковыхъ чулокъ, дорогихъ, ажурныхъ, съ пропущенной кругомъ по верхнему краю красною ниткою. Тетка подарила мнѣ ихъ, что сильно обрадовало меня, но надѣть ихъ я не рѣшалась. Я тотчасъ же подумала, что, износивъ эту пару чулокъ (а они износились бы очень скоро), я не могла бы имѣть другихъ такихъ же, а разъ я не могла носить такихъ чулокъ всегда, зачѣмъ начинать носить ихъ? Радость перваго впечатлѣнія послѣ подарка перешла въ особый видъ печали, которая охватывала меня всякій разъ, какъ я брала ихъ въ руки, наводя меня на мысль о мимолетности и эфемерности радостей моей жизни. Я столько разъ смотрѣла на нихъ и откладывала ихъ въ сторону, бережно, какъ драгоцѣнныя реликвіи. Не видя никогда ихъ на мнѣ, моя тетушка сказала сосѣдкѣ, указывая на меня:

— Какова гордячка!

Подобными жестокими сужденіями отличалась моя тетка и они поражали меня прямо въ сердце, заставляли меня внутренно оплакивать свою горькую участь, напоминавшую мнѣ положеніе человѣка, имѣвшаго несчастіе потеряться въ пустынѣ, гдѣ слабый, обезсилѣвшій уже голосъ его не доходилъ до чьего-нибудь человѣческаго слуха. О! это ужасная вещь, когда никто, кромѣ самого себя, не слышитъ этого голоса.

Вы, конечно, не усомнитесь въ томъ, съ какимъ отвращеніемъ я выслушиваю фразы подобнаго рода, какъ, напримѣръ, опошленное «какъ вы поживаете», или когда въ отвѣтъ на жалобы на нездоровье, боль въ головѣ, желудкѣ, ногахъ, глубокомысленно замѣчаютъ: «что же дѣлать? видно пришло время…», а иногда еще безсмысленнѣе — на полное отчаянія и глубокой тоски извѣстіе о смерти дорогого существа механически спрашиваютъ: а въ какомъ часу онъ, или она скончались?

Но вамъ, можетъ быть, покажется черезчуръ преувеличеннымъ тотъ ужасъ, съ какимъ я смотрю на всѣхъ этихъ элегантныхъ дамъ, которыя ради моды не чувствуютъ ни жара, ни холода, ни усталости, ни вреда, причиняемаго себѣ, ни стыда. Какъ онѣ обнажаются, какъ стягиваются, мучаютъ себя, то изнуряя себя излишнимъ воздержаніемъ, чтобы казаться интереснѣе, то снова безразсудно набрасываются на всевозможныя яства! Наблюдая всѣ эти странности ихъ, я пришла къ заключенію, что только одна ослиная кожа, натянутая на старый барабанъ, въ состояніи сравниться съ бѣлой, ослѣпительной, нѣжной кожей элегантной свѣтской дамы.

Я не буду говорить вамъ о томъ негодованіи, которое испытываю я, когда говорятъ о любви, нагло закручивая при этомъ усы, и разсуждаютъ о религіи съ зубочисткой во рту; я оставлю въ сторонѣ и этихъ синьоръ, которыя стараются казаться нервными, сантиментальными и любящими музыку. Я содрогаюсь только отъ одной мысли, какъ мы можемъ еще жить среди такой пошлости!

И вотъ вамъ еще одна скверная сторона моего характера, которая всегда жестоко бередитъ раны моей впечатлительности. У меня манія всегда и во всякомъ явленіи искать истину. Преслѣдуя эту цѣль, я столько разъ дѣлала глупости, столько разъ была неблагоразумной, казалась грубою и — страшно сказать! — безсердечной; вы знаете, какое это ужасное обвиненіе въ безсердечности, подобнаго которому, кажется, нѣтъ ничего на свѣтѣ. Отъ безсердечнаго человѣка, — часто приходилось мнѣ слышать еще въ дѣтствѣ, — можно-ли ожидать чего-нибудь хорошаго?!..

Безсердечіе, люди безъ сердца!.. Но какъ понимать эти слова?! У насъ въ общежитіи любятъ людей съ добрымъ сердцемъ, то есть тѣхъ, кто умѣетъ улыбаться всѣмъ, любить всѣхъ, кто одинаково вѣжливъ, любезенъ со всѣми.

Но въ этомъ-ли заключается доброе сердце? Они нуждаются во всѣхъ; вотъ въ чемъ ихъ доброта. Но почему же я, не имѣя надобности ни въ комъ, должна считаться безсердечной? Было время, когда я плакала надъ каждымъ чужимъ горемъ въ мірѣ; я плакала, когда видѣла чьи-нибудь похороны, бѣдняка, дрожавшаго на морозѣ въ жалкомъ разорванномъ рубищѣ, и наказаннаго ребенка. Мнѣ до слезъ жаль было лошадей, падавшихъ подъ тяжестью непосильнаго груза, и даже эти деревья, которыя должны были страдать подъ ударами камней, бросаемыхъ въ нихъ мальчишками, опуская свои перешибленныя вѣтви, точно поломанные члены живого существа, возбуждали во мнѣ жалость.

Какъ-то разъ мимо меня пронесли больничныя носилки съ каменьщикомъ, который упалъ съ моста; его не было видно за опущеннымъ брезентомъ походной повозки, но я отчетливо слышала его слабые стоны, хриплые, ужасные, вовсе нечеловѣческіе. Я должна была прислониться къ стѣнѣ, чтобы не упасть на землю и не знаю, можно-ли представить себѣ состраданіе въ большей степени, чѣмъ испытала его я тогда. Однако, тутъ же, провожая глазами носилки, я подумала, насколько должно быть выше сердце доктора, который, не дрогнувъ, опуститъ руки въ эту раздробленную массу искалѣченнаго человѣческаго тѣла, и я устыдилась своей слабости.

Величайшіе ученые, изобрѣтатели и благодѣтели человѣчества, Дженеръ и Шарко, въ своихъ лабораторіяхъ, полныхъ растерзанныхъ животныхъ, какое сердце должны были имѣть въ сравненіи съ тѣми особами, которыя держатъ собачекъ на бархатныхъ подушкахъ и изъ собственныхъ рукъ кормятъ птицъ!

Состраданіе, любовь къ ближнему, даже нѣжность, обнаруживаемая къ животнымъ, не есть-ли въ большинствѣ случаевъ только альтруистическая форма чувства настоящаго эгоиста?

Это ничто иное какъ инстинктъ, который проявляется во всѣхъ страстяхъ человѣческихъ, какъ проявляется и у кошки, которая опрятна, привѣтлива, ласкова съ человѣкомъ и старается не загрязнить вашего дома, потому что, поступая иначе, она не удержала бы за собой самаго пріятнаго для нея права — жить возлѣ человѣка.

И какимъ добрымъ сердцемъ обладаютъ эти синьоры, которыя берутъ на себя трудъ собирать общественныя пожертвованія, думая при этомъ: «Вотъ самый подходящій случай показать свое новое эффектное платье». Пошлость, пошлость!..

Я знала одну очень почтенную семью, уважаемую за очень доброе сердце всѣхъ отдѣльныхъ членовъ ея. Мать, набожная женщина, носила громкое имя и вынуждена была соединять въ себѣ всѣ добродѣтели, предписываемы Готсякимъ альманахомъ и въ то же время исполнять требованія евангелія. Старшій сынъ, безнравственный шелопай, всегда въ долгахъ, весь изолгавшійся, постоянно приходилъ къ матери покаяться отъ добраго сердца во всѣхъ своихъ прегрѣшеніяхъ, чтобы доставить ей удовольствіе. Второй сынъ, чахоточный молодой человѣкъ, благодаря излишней добротѣ матери и братьевъ, слышалъ вокругъ себя непрерывный гимнъ своему здоровью и силѣ. Дочь, старая дѣва, съ лицомъ пергаментнаго цвѣта, окружена была еще большими комплиментами, которыми, очевидно, хотѣли вознаградить ее за то, чего ей недоставало. Но зачѣмъ она утѣшалась этимъ? Я, по крайней мѣрѣ, на ея мѣстѣ оставалась бы неутѣшной.

Вся семья, точно сговорившись, погрузилась въ атмосферу лжи, и всѣ жили счастливые полнымъ невѣденіемъ окружающей ихъ дѣйствительности, улыбаясь по очереди, обмѣниваясь нѣжными поцѣлуями, опьяненные цѣлымъ концертомъ изъ похвалъ и комплиментовъ, которыми сопровождался каждый ихъ шагъ, — всѣ: и мать съ лицомъ Мадонны, и первенецъ, не безъ достоинства носившій свою гордо закинутую пустую голову, и другой сынъ, презирающій весь родъ человѣческій между двумя припадками сильнаго кашля и, наконецъ, эта несчастная дѣвушка съ фальшивыми зубами, декламирующая съ чувствомъ стихи, воображая, что они служатъ прекраснымъ аккомпаниментомъ къ ея собственной персонѣ.

Я также пробовала утѣшать другихъ, но эти попытки окончились полной неудачей. Какъ-то разъ я сказала больному:

— Обрати вниманіе на страданія всего міра: они безконечны, они гораздо сильнѣе твоихъ, они неизбѣжны и подчинены волѣ таинственной силы…

Онъ отвѣчалъ мнѣ на это:

— Зачѣмъ мнѣ смотрѣть на чужія страданія, когда я изнемогаю отъ своихъ собственныхъ.

Въ другой разъ я сказала одному, выбившемуся изъ силъ въ трудной борьбѣ, окончательно упавшему духомъ:

— Все это пройдетъ. Это только испытаніе. Придетъ время и ты самъ удивишься, что спасовалъ предъ такими пустяками.

Онъ отвѣчалъ мнѣ:

— Для насъ всегда имѣетъ значеніе только одно настоящее.

И у меня тысячу разъ опускались безсильно руки, и съ мучительнымъ недоумѣніемъ я спрашивала себя, что отдѣляетъ меня отъ ближняго и почему мы не понимаемъ другъ друга. Я покраснѣла бы отъ стыда, произнося ложь въ видѣ утѣшенія, мнѣ казалось бы это оскорбленіемъ, издѣвательствомъ. А между тѣмъ этого-то всѣ и желаютъ, это всѣ любятъ, это стараются со всѣмъ усердіемъ показать другимъ, чтобы въ свою очередь получать и обратно то же самое.. Расточая сегодня слова лести и восхваленія, они прекрасно чувствуютъ, хотя не вполнѣ сознаютъ въ данную минуту, что завтра они услышатъ ихъ по своему адресу и если они совсѣмъ не вѣрятъ этимъ словамъ, когда говорятъ ихъ другимъ, то, выслушивая ихъ, какъ похвалу себѣ, невольно придаютъ имъ больше вѣры.

Итакъ, человѣчество лжетъ изо дня въ день: сегодня изъ состраданія (восхваляемое всѣми доброе сердце!), завтра изъ эгоизма, сегодня, чтобы не оскорбить гордости друга, а на другой день, чтобы не дать ему пасть духомъ. Мы, пожалуй, и тяготимся этой постоянной ложью, но, разсудивъ, что этого требуетъ долгъ дружбы, благоразумія, долгъ гражданина, мы начинаемъ считать это почти что добродѣтелью. А разъ мы достигнемъ этой точки, границы распространенія этой лжи начинаютъ расширяться и скоро ложь, допускавшаяся только по отношенію къ другимъ, получитъ право на примѣненіе ея и къ намъ самимъ.

Очевидно, я слишкомъ строго сужу объ этомъ предметѣ, но развѣ, любить истину, страдать за нее и приносить себя самое ей въ жертву, значитъ имѣть злое сердце?

Можетъ быть, я люблю больше идеи, чѣмъ людей, да, это можетъ быть, но попробуйте доказать мнѣ, что люди значатъ больше?

Изъ-за мельничной канавы и озера мертвой воды, возлѣ которыхъ я вынуждена была провести молодые годы, я пыталась вырваться туда, впередъ, но что я могла сдѣлать? Я надѣялась на какое-то неожиданное освобожденіе, ожидала увидѣть тропинку, лучъ, услышать чей-то голосъ!..

Религію я знала только по жалкой практикѣ моей старой тетки: «крутыя яйца въ пятницу, анчоусы въ субботу», розарій (молитвы) каждый вечеръ и исповѣдь разъ въ мѣсяцъ; деревянное распятіе, загрязненное поцѣлуями моей родственницы, представляло единственный символъ религіи, которой я не могла понять и которой я совсѣмъ не любила.

Но между тѣмъ во мнѣ всегда жило сильное желаніе Бога и сколько разъ я искала Его, обращая свои глаза къ небу, особенно въ ясныя, прозрачныя ночи; но какого Бога я искала? Кто могъ бы объяснить мнѣ Его? И гдѣ Онъ былъ?

Помню: однажды, созерцая звѣзды, я была охвачена такою глубокою нѣжностью, благоговѣйной и таинственно-печальной, что лицо мое оросилось слезами; видя меня въ такомъ состояніи, тетка сказала мнѣ:

— Дурочка, — и немного погодя прибавила: — Повтори Requiem за своихъ умершихъ родителей!..


Stonature.
(Диссонансы).

Помню я хорошо этого стараго господина, котораго тетка почтительно называла синьоромъ профессоромъ. Это былъ нашъ сосѣдъ по дому и такъ какъ у него на столѣ лежали постоянно книги, а самъ онъ только и говорилъ, что объ образованіи, культурѣ, знаніи, то я стала смотрѣть на него съ надеждой человѣка, жаждущаго откуданибудь свѣта. Я не смѣла много говорить съ нимъ, потому что боялась его и чувствовала себя слишкомъ ничтожной въ своемъ настоящемъ положеніи, но слушала его всегда съ удвоеннымъ вниманіемъ, какою-то тревогой, отъ которой кровь застывала въ венахъ. Я ожидала, что вотъ онъ скажетъ мнѣ слово высшей истины и въ этомъ ожиданіи вся трепетала.

Замѣтивъ какъ-то разъ, что я задумчива болѣе обыкновеннаго, онъ былъ настолько любезенъ, что спросилъ меня объ этомъ. Какое я испытала тогда волненіе! Что я могла сказать ему, что отвѣтить?

Сильно покраснѣвъ, опустивъ глаза, я рѣшилась, наконецъ, признаться ему, что печаль моя происходитъ отъ незнанія, есть-ли въ мірѣ что-нибудь несомнѣнно истинное, и если есть, то это за вещь?

«Профессоръ» вмѣсто отвѣта усмѣхнулся своей обычной усмѣшкой, которая, вмѣсто того, чтобы смутить, вызвала у меня тотчасъ же сомнѣніе: «Можетъ быть, и ты не знаешь истины?» и тогда у меня явилось мужество поднять на него глаза и я посмотрѣла ему прямо въ лицо. Тогда онъ, стараясь принять прежній видъ, сказалъ мнѣ:

— Добродѣтель, знаніе, добро, зло — вотъ вещи дѣйствительно истинныя. Самая же вѣрная, истинная вещь — это ариѳметика. Вѣдь ты знаешь, дитя мое, что дважды два навѣрное составляютъ четыре?

Я отвѣчала, что это мнѣ сказали, сама же я этого не знала; и такой отвѣтъ, который могъ бы показаться лукавствомъ, хитростью, былъ въ дѣйствительности чистосердечнымъ признаніемъ моего невѣжества.

Нѣсколько дней спустя, «профессоръ» повелъ меня посмотрѣть фабрику, — огромную галлерею, гдѣ работало громадное количество машинъ, грохотавшихъ, пыхтѣвшихъ и свистѣвшихъ, и, наклонившись надъ моимъ ухомъ, сказалъ:

— Вотъ истина. Всѣ эти машины никогда не ошибаются; онѣ всегда правильно исполняютъ свои функціи, какъ живыя существа и все это результатъ того высшаго знанія, которое начинается съ «дважды два четыре».

Но какъ разъ въ это самое мгновеніе рабочій, наблюдавшій за одною изъ машинъ, воскликнулъ:

— Машина не работаетъ, сломалось колесо.

«Профессоръ», конечно, понялъ причину остановки машины, но понялъ-ли онъ мой неподвижный взглядъ, полный печали, прикованный къ машинѣ, которая перестала двигаться?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Большимъ лишеніемъ для меня было то, что я не любила природы. За исключеніемъ того единственнаго случая, разсказаннаго выше, когда я взобралась на вершину одного изъ холмовъ Берса, деревья, горы, небо, вода казались мнѣ однообразной и неинтересной декораціей, при которой совершались наши ненавистныя прогулки.

Обыкновенно на эти прогулки насъ собиралось четверо, иногда пять, шесть человѣкъ, всѣ нагруженные всевозможной провизіей, составлявшей, кажется, главный интересъ и единственную цѣль прогулки. Мы шли вереницей, одинъ за другимъ, но узенькимъ лѣснымъ тропинкамъ, постоянно глядя себѣ подъ ноги, чтобы не попасть въ грязь и выслушивая каждую минуту предостереженія отъ идущихъ впереди:

— Держите вправо, своротите влѣво…

Выходя на широкую пыльную дорогу, вся компанія выстраивалась въ одну линію и если я немного замедляла шаги, или пыталась опередить всѣхъ, голосъ тетки немедленно приглашалъ меня къ порядку.

У насъ былъ бокалъ изъ черной кожи, загрязненный отъ употребленія, который переходилъ изъ кармана въ карманъ, изъ руки въ руку, отъ однихъ устъ къ другимъ, положительно оскверняя тѣ родники, что попадались намъ на пути. Я помню, съ какимъ удовольствіемъ я лелѣяла мысль утолить свою жажду, прямо припавъ лицомъ къ водѣ, но однажды, когда я рискнула, наконецъ, сдѣлать это, тетка, страшно скандализованная этимъ, закричала на меня:

— Можетъ-ли быть что-нибудь хуже этого? Пить, какъ скотина!..

Мало по малу въ моемъ сердцѣ образовалось что-то въ родѣ ненависти ко всѣмъ этимъ тропинкамъ, съ которыхъ я не смѣла сойти ни на шагъ, къ прозрачнымъ ручьямъ, изъ которыхъ мы пили воду не иначе какъ почерпнувъ ее противнымъ бокаломъ. Это чувство распространилось и дальше и мнѣ одинаково ненавистны стали тѣнистыя лужайки, покрытыя обрывками бумаги и обглоданными костями, остатками отъ нашихъ пикниковъ, различныя травы, цвѣты жасмина, украшавшіе петлички каждаго изъ насъ при возвращеніи домой, цвѣты лѣсного латука, точно голубые глазки, выглядывавшіе изъ своихъ чашечекъ — самые любимые когда-то мною цвѣты, которые я возненавидѣла съ тѣхъ поръ, какъ увидала ихъ на блюдѣ съ салатомъ. Народныя пѣсни, любовныя и патріотическія, распѣваемыя подъ тѣнью деревьевъ, только увеличивали мою печаль. И вотъ тутъ-то я научилась плакать незримыми слезами. Не однажды я была вознаграждена за все это. Постоянно думая о томъ, какъ бы мнѣ удалиться отъ нашей компаніи, я какъ-то ухитрилась очутиться въ сторонѣ отъ нихъ подъ тѣнью развѣсистаго дерева, вѣтви котораго спускались къ землѣ въ такой причудливой формѣ, что я и сейчасъ безъ удовольствія не могу вспомнить этой картины.

Цѣлая куртина цвѣтовъ, никогда не виданныхъ мною, безъ стебля и листьевъ, разстилалась по землѣ, ослѣпляя васъ своей прозрачной бѣлизной, которая потомъ переходила въ блѣднолиловый цвѣтъ въ изящныхъ чашечкахъ удлиненной формы. Гордо стояли эти благородные цвѣты, укрываясь подъ густой тѣнью деревьевъ, точно аристократки дамы, удалившіяся отъ суеты обычной ихъ жизни, или поэты, бѣжавшіе отъ толпы и укрывшіеся въ такомъ мѣстѣ, гдѣ никто не можетъ замѣтить ихъ.

Во мнѣ прежде всего появилось желаніе сорвать, но я тотчасъ же прогнала его, какъ что-то варварское. Тихо — тихо опустилась я на траву, боясь задѣть и потревожить ихъ, и, нагнувшись надъ ними, принялась смотрѣть на нихъ, — только смотрѣть. Можетъ быть, они принадлежали въ какой-нибудь особой породѣ цвѣтовъ? Можетъ быть, нуждались въ одиночествѣ, въ полномъ одиночествѣ, потому что, дѣйствительно, около нихъ не виднѣлось никакихъ другихъ растеній?

Мой созерцательный экстазъ былъ упоительно пріятенъ. Мнѣ казалось въ то же время, что и они замѣчаютъ мое присутствіе и оно не оскорбляетъ ихъ. Я сосчитала цвѣты: ихъ было семь и два маленькихъ, едва поднявшихся изъ земли. Всѣ они стояли рядомъ, не касаясь, однако, другъ друга. Я испытала странное удовлетвореніе, точно нашла своихъ родителей. Но эта отрадная минута мнѣ стоила дорого. Тетка напустилась на меня съ грубой бранью, говоря, что совсѣмъ неприлично отдѣляться отъ компаніи, что нужно дѣлать всегда то, что другіе, если не хочешь казаться оригинальнымъ и дурно воспитаннымъ. Въ это самое время одна синьорина изъ нашей компаніи забавлялась тѣмъ, что бросала въ лицо сосѣдей шарики изъ хлѣбнаго мякиша и это никому изъ присутствующихъ не показалось ни оригинальнымъ, ни признакомъ дурнаго воспитанія; наоборотъ, всѣ смѣялись надъ этимъ, какъ надъ остроумнѣйшею выходкой.


Anima mia, no asilo!
(Душа моя, мое убѣжище)!

— Моя мать, — какъ-то разъ сказали вы мнѣ, — была женщиной рѣдкаго ума, съ необычайно чистымъ сердцемъ.

Я васъ просила тогда, и столько разъ впослѣдствіи, говорить мнѣ о ней. Все, что вы сообщили мнѣ, осталось въ моей памяти, какъ самое пріятное изъ нашихъ разговоровъ. Вы обѣщали пріобщить меня къ культу вашей матери и чрезъ васъ я узнала и полюбила ее. Эта дорогая женщина, съ которой бы на одно мгновеніе сдернули покрывало, осталась здѣсь, несмотря на то, что вы уѣхали. Она заняла въ моей душѣ ту часть интимнаго міра, которую я называю и сравниваю съ храмомъ.

Не знаю, видѣла-ли я въ дѣйствительности, или мнѣ только являлся въ грезахъ величественный готическій храмъ, воздвигнутый среди пустынной мѣстности, окруженной лѣсомъ, спокойный, полуосвѣщенный внутри, съ цвѣтными стеклами въ стрѣльчатыхъ сводахъ, слегка окрашивающими въ разные цвѣта мраморъ стѣнъ.

Такою мнѣ часто кажется моя душа, уставшая отъ мірской суеты, отъ всей своей жизни и жизни себѣ подобныхъ я вхожу въ нее и отдыхаю. Тамъ я нахожу всѣ тѣ ощущенія, какія испытываются при входѣ въ храмъ: миръ, пріятная и торжественная таинственность, нѣжный лучъ возвышенной меланхоліи, поэтическое чувство и острое опьяненіе этимъ одиночествомъ проникаютъ во все мое существо.

Вы знаете прекрасно, что въ мірѣ есть слезы, но сами никогда не плакали. У васъ нѣтъ могилы въ вашей душѣ, хотя вы столько разъ бывали на могилѣ вашей матери, склоняли свою голову предъ тѣмъ камнемъ, который вы описали мнѣ, съ ржавчиной, постепенно покрывающей начертанныя на немъ слова цѣлымъ покровомъ, который только вы одинъ имѣете право удалить, чтобы прочесть дорогое имя. Васъ и здѣсь, — въ странѣ вѣчнаго солнца, столько разъ посѣщала; тоска этихъ грустныхъ часовъ сѣраго утра, проведенныхъ на кладбищѣ вашей деревни. Сидя подъ сводами Колизея, вы, помните, сказали мнѣ: — «Вы не знаете, что значитъ думать о далекой могилѣ!» Слова эти задѣли мою гордость, но печаль, звучавшая въ вашихъ словахъ, помѣшала мнѣ отвѣчать вамъ. Вотъ что я отвѣчу вамъ теперь. Знаете-ли вы, что значитъ думать о могилѣ, которая никому не извѣстна, которая, можетъ быть, уже и не существуетъ? Представьте себѣ эту глубокую неутѣшную скорбь — никогда не знать и не имѣть никакой надежды узнать когда-либо, кто ваши родители?

О! все, что вы говорили мнѣ о своей матери, ея ласки, безпокойная заботливость, молитвы, которыя она заставляла васъ произносить, наклонившись надъ вашей постелькой, эти наставленія быть всегда добрымъ, справедливымъ, великимъ, книга, гдѣ она отмѣчала день за днемъ ваши успѣхи; маленькій музей вашихъ ботаническихъ коллекцій — о, если бы вы знали, какое впѣчатлѣніе все это производило на меня, я видѣла ея добрые глаза, любовно устремленные на васъ, — бодрствующіе, любящіе, окружавшіе васъ постоянною заботливостью, которые слѣдуютъ за вами еще и теперь, чрезъ моря и горы, очищая себѣ дорогу изъ подъ могильнаго камня. Я завидую вамъ даже въ томъ, что вы имѣете эту могилу, этотъ маленькій уголокъ земли, гдѣ вы, съ рыданіемъ, можете сказать: здѣсь покоится моя мать!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

У меня же нѣтъ и этого… У меня нѣтъ ничего!..

Когда старуха, называвшаяся моей теткой, скоропостижно скончалась, сосѣдки сказали мнѣ, что она сама не знала, кто была я. Меня она взяла къ себѣ за извѣстную сумму денегъ и такъ какъ я не надоѣдала ей, даже, наоборотъ, была въ нѣкоторомъ родѣ подспорьемъ и составляла ей компанію, она привыкла видѣть во мнѣ родную, но по своей ограниченности, небрежности и невѣжественности, она не взяла на себя труда открыть мнѣ тайну моего происхожденія и окружающая меня обстановка была такъ жалка, такъ низменна и такъ мало располагала къ чему-либо идеальному, что я сама не чувствовала потребности узнать все это.

Смерть этой бѣдной женщины какъ будто пробудила меня отъ тяжелаго смутнаго сна.

Что такое была я? Къ чему стремилась? Что могу сдѣлать? Поставьте эти три проблемы предъ четырнадцатилѣтней дѣвочкой, совершенно одинокой въ цѣломъ мірѣ. Первую ночь я проплакала. Вторую — не плакала, но не могла сомкнуть глазъ. На утро я шла за катафалкомъ, на которомъ лежало тѣло совершенно чужой для меня женщины, раздѣлявшей со мною хлѣбъ и кровъ.

Возвратившись домой, я сѣла среди немногочисленной мебели, украшавшей наши три комнаты и смотрѣла изступленными глазами на эту мебель, казавшуюся мнѣ теперь совсѣмъ чужой.

Не откроется-ли вдругъ этотъ огромный шкафъ? Не поднимется-ли знакомая тѣнь съ зеленаго кресла, не отразится-ли ея очертаніе въ зеркалѣ, вдѣланномъ въ каминъ, противъ котораго висѣли часы, единственный живой предметъ оставшійся возлѣ меня и составлявшій мнѣ единственное общество въ эти первые часы послѣ смерти моей бывшей тетки. Часовая стрѣлка медленно двигалась къ ногамъ женщины съ амфорой на рукахъ, облокотившейся на колонну, и внутренній голосъ механизма убаюкивалъ меня своимъ «тикъ-такъ».

Пришла сосѣдка и взяла меня къ себѣ въ домъ. Нѣсколько дней я оставалась безгласной, молча позволивъ одѣть траурное покрывало на свою шею и серьги съ черными камнями въ уши и механически повторяя безчисленное количество requiem. Потомъ явились какіе-то люди, заставившіе меня подписать свою фамилію и внимательно осмотрѣвшіе всѣ сундуки и ящики умершей.

Оказалось, что добрая женщина жила на пенсію, которая теперь прекратилась, и теперь всю обстановку рѣшено было продать, чтобы, какъ я слышала изъ разговоровъ вокругъ себя, составить мнѣ состояніе. Такимъ образомъ меня имѣли возможность помѣстить въ коллегіумъ при женскомъ монастырѣ, гдѣ я пробыла немного больше двухъ лѣтъ и откуда меня взяла потомъ одна синьора въ компаньонки для своихъ дочерей.

Между тѣмъ въ образѣ моихъ мыслей происходила страшная эволюція. Пока я считала себя принадлежащей къ семьѣ старой своей воспитательницы, постоянное униженіе и непрерывная скорбь, происходившія отъ столкновенія съ чуждыми моей душѣ принципами, мѣшали, если такъ можно выразиться, — развернуться пружинамъ, скрытымъ въ моемъ организмѣ. Я чувствовала себя точно въ плѣну и, какъ многіе плѣнники, вздыхала о свободѣ, не дѣлая ни одной попытки къ бѣгству. Каковы бы ни были мои инстинкты, при томъ режимѣ, къ которому я привыкла, мнѣ нечего было ожидать, кромѣ полной атрофіи. Гдѣ я могла найти ту энергію, необходимую для того, чтобы подняться надъ всѣмъ прочимъ, съ его традиціями, предразсудками, невѣжествомъ?

Но все быстро измѣнилось, когда я узнала, что не принадлежу больше никому, когда прошлое становилось исключительно моимъ достояніемъ, точно также, какъ и будущее; эта громадная отвѣтственность, упавшая на мою голову совершенно неожиданно, среди моей слишкомъ сосредоточенной и суровой меланхоліи, показала меня самой себѣ. Я не была уже теперь дочь темнаго безславнаго народа, обреченнаго на жизнь, полную только инстинктовъ: теперь выступало предо мною мое «я», то есть свободная сила, независимая воля и полное сознаніе; теперь даже та непроницаемая мгла, которая предшествовала моему появленію на свѣтъ, далеко была отъ того, чтобы унижать меня, напротивъ, въ нѣкоторыхъ случаяхъ, даже доставляла мнѣ удовольствіе. Среди нея я различала золотыя точки, по которымъ фантазія моя рисовала таинственные узоры.

Кто мнѣ могъ сказать, чья я дочь? Но что изъ этого? Развѣ въ самомъ дѣлѣ имя для насъ все? Славныхъ предковъ съ громкими именами мнѣ замѣнили вложенныя въ меня стремленія къ лучшимъ человѣческимъ идеаламъ и всѣ зачатки добра. Зачѣмъ же мнѣ имя? Къ чему богатства? Кто бы вы ни были дѣды моихъ дѣдовъ, я благословляю васъ!


"Ui è talermico che più che fratallo.
("Вы для меня другъ, который ближе мнѣ, чѣмъ братъ...".

Что сказать о родителяхъ? Кто наши родители?

Случай посылаетъ намъ невѣжественныхъ, злыхъ родителей и мы должны любить ихъ? Почему и за что?

Глупая мать даетъ жизнь генію и часто геніальный человѣкъ считается отцомъ идіота. Какая часть его духовнаго міра передана его сыну и сколько вложили въ него другіе, которыхъ онъ не видѣлъ, не зналъ, не любилъ. Сколько людей имѣли право сказать, что это «плоть отъ плоти моей и духъ отъ духа моего?» Какую сумму частицъ, худо подобранныхъ, представляетъ изъ себя это существо, которое онъ считалъ своимъ собственнымъ произведеніемъ? Дяди, зятья, кузены, что представляютъ собою, какъ не комбинацію, совершенно случайную въ нашей жизни, независящую отъ нашей воли?

Кто же мои родные? Это тѣ, кого я выбираю, кого люблю, а не тѣ, кого мнѣ навязываютъ. Въ глазахъ всего міра вы, Lawrence, не болѣе, какъ чужестранецъ, родившійся подъ чужимъ небомъ, такъ далеко отъ меня. Но развѣ я скажу, что міръ въ этомъ отношеніи будетъ правъ? Не скажу-ли я, напротивъ, что міръ не знаетъ, какая связь можетъ воникать между душами внѣ извѣстныхъ соціальныхъ условій?

Когда я встрѣчу человѣка, который любитъ сѣрыя зимнія облака, который всѣмъ лазоревымъ морямъ и золотымъ лучамъ солнца предпочитаетъ темную зелень дремучаго лѣса, выбираетъ холодъ вмѣсто жара, отдается больше сосредоточенной, чѣмъ разсѣянной жизни, любитъ молчаніе больше чѣмъ музыку, тѣни лучше, чѣмъ свѣтлыя краски, мысль больше, чѣмъ дѣйствіе, тогда я скажу, что нашла родного себѣ человѣка. Когда я встрѣчу человѣка, который живетъ въ своей душѣ, какъ жрецъ въ святилищѣ, совершающій таинственныя священнодѣйствія, я скажу, что нашла своего брата. Но если появится тотъ, кто откроетъ для меня святилище, въ которомъ хранятся всѣ сокровища высшей духовной красоты и добра, для того я буду настоящей подругой жизни. Кто сможетъ оспаривать его у меня? Во имя какого права, по какому закону? Любовь по свободному выбору есть чувство болѣе другихъ достойное человѣка, единственное, въ которомъ онъ можетъ проявить весь свой умъ, знанія, опытность. И какою грандіозною силою кажется любовь, когда она говоритъ: изъ всего необъятнаго, безпредѣльнаго міра, среди сосѣдей и отдаленныхъ отъ насъ разнообразныхъ людей, не смотря на всѣ препятствія, воздвигаемыя пространствомъ, временемъ и людьми, я выбираю тебя!


Monastera.
(Монастырь).

Два года, проведенные мною въ монастырѣ, были пріятнымъ для меня временемъ. Предъ моими глазами раскрывались новые горизонты. Для меня было ново все: книги, разговоры сестеръ, опредѣленный порядокъ, тишина монастырской жизни, самый образъ жизни, который, несмотря на всю скуку, не заключалъ въ себѣ ничего отталкивающаго. Чуть освѣщенные однообразные корридоры, всегда запертый садикъ, маленькая церковь, такая уютная, молчаливая, украшенная бѣлыми драпировками съ серебряной бахромой, — все такъ отвѣчало моимъ любимымъ грезамъ.

Сестры, слишкомъ снисходительныя, или же маловнимательныя, не слѣдили за мной, сказать правду — я не всегда прочитывала всѣ обязательныя молитвы, но одна, можетъ быть, неопредѣленная по своему содержанію молитва всегда выходила изъ моего сердца и неслась къ Богу въ тѣ пріятные часы, когда я готовилась къ таинству, которое въ глубинѣ моей души, омраченной столькими скорбями, производило впечатлѣніе свѣтлаго радостнаго луча.

Я не задавала еще себѣ вопроса: «что я буду дѣлать?», но была убѣждена, что въ состояніи сдѣлать что-нибудь…

Меня всегда удивляло то обстоятельство, что я не похожа на другихъ. Предметы простые, обыкновенные имѣли для меня особенное значеніе; слова быстро переходили въ живые и конкретные образы; я олицетворяла не только форму, но и мечту.

Мое воображеніе было настолько живо и легко, что я безъ всякаго усилія съ своей стороны обращала монастырскій видъ въ Елисейскія поля, или въ особый фантастическій міръ, первобытный, еще не населенный людьми. Тѣнь какихъ-нибудь трехъ стройныхъ, гибкихъ растеній создавала въ моей фантазіи образъ лѣсной нимфы, желтоватые абрикосы казались мнѣ золотыми яблоками изъ садовъ Гесперидъ, тончайшія нити паутины, серебрившіяся на солнечныхъ лучахъ, я принимала за волосы дріадъ и нимфъ, летающихъ по воздуху.

Припоминается мнѣ жаркій августовскій день. Мы въ залѣ, переполненной школьницами, задыхающимися отъ духоты спертаго воздуха, раскаленнаго, какъ расплавленное олово. Узкая полоса свѣта пробивается сквозь щели закрытыхъ оконныхъ ставней. Я какъ сейчасъ чувствую онѣмѣніе въ ногахъ отъ продолжительнаго неподвижнаго сидѣнія и слышу монотонный голосъ одной изъ сестеръ, читающей Житія Святыхъ. Въ томъ мѣстѣ, гдѣ описывался одинъ гротъ, находящійся въ Ѳиваидѣ, мое вниманіе обратила на себя одна фраза, заставившая меня встрепенуться отъ удовольствія. «Изъ скалы, — читала сестра, — выбивался сильной струей родникъ холодной, чистой воды». Мнѣ показалось, что вдругъ жаръ спалъ, жажда прекратилась; я почувствовала себя счастливой, точно въ дѣйствительности перенеслась въ эту плѣнительную страну воды и горъ.

Немного было нужно для того, чтобы мое воображеніе разыгралось еще сильнѣе и я почувствовала, какъ холодная влага заструилась по разгоряченному моему тѣлу и такъ живо ощущало студеную воду въ пересохшемъ отъ жары горлѣ. Я сказала объ этомъ своей сосѣдкѣ, и та долго смѣялась надо мною,

О! какъ сильно бываетъ иногда обаяніе словъ!.. Помните слова, написанныя на фронтонѣ небольшой церкви въ одномъ изъ глухихъ закоулковъ дорогаго для насъ города?

Ascendit quasi aurora consurgens.

Помните, какъ мы любили ихъ? Какъ уста наши произносили слово за словомъ, съ такимъ удовольствіемъ, такъ любовно! Вашъ голосъ говорилъ первое слово ascendit и я продолжала слѣдующія съ какимъ-то неизъяснимымъ трепетомъ и намъ казалось дѣйствительно, что мы поднимаемся въ лучахъ авроры. Этого неизъяснимаго блаженства наслаждаться вмѣстѣ съ другой душой, подобною нашей, я не испытывала раньше, до знакомства съ вами.

Въ моей книжкѣ съ молитвами было также нѣсколько фразъ, волновавшихъ меня подобнымъ же образомъ. Одна изъ нихъ была версія извѣстнаго Dies ігае, начинавшаяся словами: «Въ тотъ день, когда Сивиллы», и еще пѣснь блаженнаго Alfonso di Signori — «Пустынный темный лѣсъ»… Я повторяла ихъ цѣлыми днями, упиваясь мистической гармоніей созвучій и таинственнымъ значеніемъ символа. И опять подруги мои смѣялись надо мною.

У насъ у всѣхъ было множество священныхъ изображеній. Большинство дѣвочекъ смотрѣло на нихъ какъ на развлеченіе, на игрушки, нѣкоторыя считали ихъ святыней, дополнявшей молитву и обряды, инымъ же они замѣняли недостатокъ въ подругахъ.

Для меня же каждое изъ нихъ было средствомъ узнать міръ еще съ новой стороны, я помню Св. Франческо Саверіо, проповѣдующаго въ странѣ дикарей; всѣ фигуры были неуклюжи, грубо сдѣланы, но я читала въ этихъ разнообразныхъ лицахъ слушателей жажду новаго слова, и апостольскую ревность о распространеніи свѣта Христова — въ лицѣ святого, фигура котораго доминировала надъ всѣми, представляя своею черною туникою яркій контрастъ съ перьями и пестрыми украшеніями дикарей. Помню я различные типы Мадоннъ, ангеловъ, сопровождающихъ души по тропинкамъ, украшеннымъ цвѣтами. Эти изображенія возбуждали во мнѣ нѣжное чувство и желаніе этихъ невѣдомыхъ міровъ, не потому что я чувствовала склонность къ аскетическому идеалу, а скорѣе благодаря живой поэтической фантазіи и настойчивой потребности въ прекрасномъ.

Кромѣ того, меня привлекалъ къ себѣ маленькій образъ, подарокъ аббатиссы, изящной работы, представлявшій молодого юношу, колѣнопреклоненнаго у подножія креста, съ поднятыми вверхъ руками и съ такою сильно напряженною страстью въ лицѣ, что я, забывая совершенно сюжетъ этого изображенія, и проникаясь исключительно только этой скорбной любовью, не могла смотрѣть на это изображеніе безъ сильнѣйшаго волненія. Я на долгое время полюбила этого юношу, склонившагося у креста, съ руками, обращенными къ божественному, далекому видѣнію. Было еще одно изображеніе, служившее мишенью для насмѣшекъ моихъ подругъ. Здѣсь представлена была клѣтка, самая простая, обыкновенная клѣтка съ птичкой внутри ея, съ подвѣшеннымъ на верху пылающимъ сердцемъ. Рисунокъ, грубый и въ то же время наивный, и все то, что давало поводъ къ насмѣшкамъ, не обращало на себя моего вниманія. Я видѣла только здѣсь плѣнника, находящагося во власти другой, высокой его силы, и символъ побѣждалъ форму, матеріальная сторона стушевывалась предъ идеей, которую она выражала.

Моя мысль дополняла подробности, которыхъ не могли найти въ этомъ жалкомъ изображеніи глаза; мнѣ рисовался длинный рядъ горячихъ, но въ то же время чистыхъ сценъ. Цѣлая фантасмагорія скрытыхъ желаній, не ясныхъ мыслей, какой-то горячки, отчаянія, поисковъ, напряженнаго вниманія, держала меня въ своей власти, отчего у меня рѣчь была отрывистой, взглядъ безжизненный, стеклянный, а руки всегда покрыты холоднымъ потомъ, словомъ, настоящее состояніе сильнаго нервнаго возбужденія, не новаго для меня, замѣченнаго еще моей теткой, которая объясняла его происхожденіе солитеромъ и старалась вылечить меня усердными пріемами цитварнаго сѣмени.

Въ тихіе воскресные вечера, когда мои подруги болтали между собой и отправлялись на прогулку, я забиралась украдкой въ церковь и если мнѣ удавалось остаться тамъ одной, испытывала блаженное состояніе.

Я не была сильно религіозна, помня скудныя наставленія тетки, но чувство глубокаго уваженія къ таинственному, чувство серьезное и торжественное заставляло меня любить величіе храма.

Не могу сказать, чтобы я была артистомъ, но изображенія, помѣщенныя въ сводахъ церковныхъ, сильно пострадавшія отъ времени и представлявшія триста дѣвъ, окруженныхъ ангелами, и сопровождаемыхъ патріархами въ розовыхъ облакахъ, производили на меня неотразимое обаяніе. Бѣлыя, прозрачныя руки, выраженіе лицъ, свободныя складки туникъ, которыя выходили изъ-за карниза, заграждая собою пилястры, весь этотъ міръ неодушевленныхъ персонажей я оживляла своимъ воображеніемъ и любила его. Тутъ не было ничего, нарушающаго господствующее вокругъ молчаніе. Они были такъ же молчаливы, какъ и я.

Еще менѣе того я могла назвать себя поэтомъ, для меня казалось невозможнымъ подобрать хотя бы одну красивую риѳму, но тѣмъ не менѣе я слышала чудную гармонію звуковъ, раздававшихся въ моемъ мозгу и которые кто-нибудь другой, безъ сомнѣнія, съумѣлъ бы переложить въ стихи. Свѣжія розы, возложенныя на алтарь, душистыя, казавшіяся такими легкими, рядомъ съ слоновой костью распятія вызывали во мнѣ чувство умиленія; восхищенными глазами смотрѣла я на блестящія металлическія точки лампадъ, на «сѣнь» (нишу), высѣченную изъ скалы, окрашенную въ цвѣта съ переливами, что напоминало таинственный Востокъ, который она должна была означать. Лучъ солнца, проникавшій чрезъ узкое окно вмѣстѣ съ пѣніемъ птицъ, и нѣжно скользившій по голубой занавѣскѣ, прежде чѣмъ попасть въ средину церкви, вносилъ съ собою живое веселье полей, умѣряемое глубокимъ, чистымъ, религіознымъ чувствомъ. Да, можно-ли перечислить все, что такъ нравилось мнѣ въ этомъ божественномъ убѣжищѣ, когда я находилась тамъ одна? И, наоборотъ, совсѣмъ другое впечатлѣніе получалось, когда я окружена была подругами. Я переспросила ихъ всѣхъ до одной о томъ, какое впечатлѣніе производитъ на нихъ обстановка храма, и онѣ удивлялись моему энтузіазму. Большая часть ихъ даже не знала, что на стѣнахъ есть картины, всѣ онѣ соглашались между собою въ одномъ, — что въ церковь ходятъ для того, чтобы читать молитвы, а не развлекаться, хотя сами постоянно шептались другъ съ другомъ.

Прогрессируя въ наблюденіяхъ о выводахъ, я дошла до сомнѣнія въ томъ, что сами сестры, добрыя, благочестивыя сестры, методически украшавшія свою церковь цвѣтами, неслышными шагами скользившія по церкви, съ закрытыми глазами и сложенными на груди руками, даже онѣ не понимали и не чувствовали той высшей духовной поэзіи, которою съ такимъ жаромъ упивалась здѣсь я.


Dove vai? Chi ti chiama?
(Куда ты идешь? Кто зоветъ тебя?)

Отличительной чертой всѣхъ моихъ впечатлѣній была пылкость, которую приходилось сдерживать, насиловать. Результатомъ этого является та постоянная борьба, которая начинается во мнѣ со времени появленія моего на свѣтъ, которая каждый часъ, каждую минуту бичуетъ меня, поддерживая во мнѣ постоянное озлобленіе.

Совершенно несправедливо сказалъ кто-то, будто бы намѣреніе посвятить себя театру созрѣло у меня еще въ юности. Я не думала быть актрисой до тѣхъ поръ, пока не сдѣлалась ею и не знаю, почему это такъ вышло. Искусство имѣетъ ту необъяснимую особенность, что идущій по пути его стремится всегда къ той точкѣ, которая не есть цѣль его стремленій, а только средство для движенія впередъ. Можете-ли вы назвать идеаломъ чудный дворецъ, построенный въ воздухѣ, безъ лѣстницы? Нѣтъ, вы скорѣе идете по ступенямъ, постепенно поднимающимся вверхъ и такимъ крутымъ, что, достигнувъ послѣдней, не можете уже видѣть первой, не можете вспомнить, какъ и при какихъ условіяхъ поднялись на нее.

О, нѣтъ! Клянусь вамъ, что въ грезахъ моей молодости люстры театральнаго зала не играли никакой роли, не имѣли вовсе мѣста и въ тотъ день, когда я на вершинѣ холма призывала имя Господне, я сама не знала, чего я хотѣла. Была-ли то жажда любви? Жажда славы? Кто знаетъ, можетъ быть, что-нибудь и большее. Я желала всего.

Блаженный Августинъ пишетъ: «То, что я хочу, чего желаетъ душа моя — это любить и быть любимымъ».

Да! Но что разумѣется подъ этими словами: Быть любимымъ, любить? О! Какая это глубокая и трудная вещь!

По выходѣ изъ монастырскаго общежитія я воображала, что люблю свое новое положеніе, семью, которая пріютила меня у себя, дѣтей, ввѣренныхъ моему попеченію; не знаю, какъ исполняла я свои обязанности, но они также, казалось, любили меня. Мое трудолюбіе серьезность, справедливость и соблюденіе собственнаго достоинства были вполнѣ оцѣнены ими.

Люди, по волѣ судьбы окружавшіе меня теперь, казались по внѣшности гораздо выше той бѣдной женщины, которую я въ теченіе четырнадцати лѣтъ называла теткой. Ихъ пріятныя манеры, вѣжливое, деликатное обращеніе произвели на меня на первыхъ порахъ самое пріятное впечатлѣніе. Они принадлежали къ той категоріи людей, которые, желая выдѣлиться изъ массы и не имѣя собственныхъ средствъ для этого, начинаютъ лечиться у знаменитыхъ докторовъ, усиленно посѣщаютъ церковь, носятъ платье отъ лучшаго портного и ни за что не соглашаются поселиться въ томъ домѣ, гдѣ наистрожайшимъ образомъ не запрещено говорить громкимъ голосомъ. Я должна сознаться, что идеалъ, которому они служили, не казался мнѣ совсѣмъ вульгарнымъ, но вся моя симпатія къ нимъ рушилась, когда я замѣтила, что они съ одинаковою заботливостью остерегаются пропустить мессу и прикоснуться къ рыбѣ ножомъ.

Воспитаніе, — постоянно твердили они, — вещь самая необходимая для всякаго человѣка, принадлежащаго къ высшему классу и, дѣйствительно, въ этой семьѣ все дѣлалось по правиламъ воспитанія. Около этого центра вращалось все: и симпатіи, и интересы, поступки, вкусы, развлеченія, разныя отношенія, рѣшенія. Они и умъ уважали потому только, что онъ есть достояніе воспитанной особы; поэтому же восхищались они музыкой, моремъ, блескомъ луны, «Обрученными» Манцони, «Excelsior» Лонгфелло и «Angelus» Милле. Я многому научилась около нихъ. Многія точныя свѣдѣнія заполнили пустую до того времени мою память; я отрѣшилась отъ тѣхъ жестовъ и чужихъ неуклюжихъ выраженій, оставшихся отъ моего жалкаго дѣтства. Я открыла въ себѣ одну способность, которою владѣла въ высшей степени, это — слишкомъ сильную жажду къ пріобрѣтенію познаній, похожую на аппетитъ человѣка, привыкшаго раньше къ скудной пищѣ и переведеннаго на лучшій столъ. За одинъ годъ я поглотила весь тотъ матеріалъ, который сообщенъ былъ членамъ этой семьи въ теченіе, по крайней мѣрѣ, трехъ поколѣній. Я высосала всю свою кровь, которую, при такомъ грандіозномъ усиліи достичь сразу невозможнаго, трудно было пополнить. Я походила на змѣю, которая, подъ вліяніемъ теплыхъ лучей лѣтняго солнца, одѣвается въ новую шкуру и выходитъ изъ старой оболочки, оставляя ее, сухую, позади себя. Но выйти изъ этой старой оболочки не такъ-то легко. Я часто упрекала себя въ неблагодарности и старалась убѣдить себя, что моя судьба не могла быть лучшей. Дѣйствительно, чего еще мнѣ недоставало? При извѣстныхъ отравленіяхъ, постепенныхъ (напримѣръ, отъ угара), убивающихъ медленно, жертва обыкновенно не испытываетъ ощущенія недостатка воздуха: самый пріятный изъ всѣхъ видовъ смерти, — смерть среди цвѣтовъ, съ улыбкой на устахъ, когда мысль теряется въ грезахъ. Нѣсколько разъ мнѣ казалось, что я нахожусь среди японскаго пейзажа, въ родѣ тѣхъ, что изображаются на большихъ вазахъ и на тонкихъ вѣерахъ, гдѣ дома прозрачны, люди совсѣмъ безъ тѣла, деревья и животныя кажутся окаменѣлыми. Пейзажи эти, безъ перспективы, раздражаютъ васъ отсутствіемъ тѣней, непризнаваемыхъ японской живописью и этими изображеніями аистовъ, нарисованными на одной линіи въ рядъ съ серебрянными крыльями, устремленными въ небо безъ воздуха.

Я стала чувствовать себя вялой; со мной началась та болѣзнь, которую называютъ анеміей. Нѣкоторые объясняли ее усиленнымъ моимъ ростомъ, но это неправда; другіе говорили, что болѣзнь эта приключилась со мной отъ того, что я жила черезчуръ сосредоточенной въ самой себѣ жизнью, и это, пожалуй, справедливо.

Чтобы не показаться неблагодарной предъ своими благодѣтелями, которые думали меня вылечить болѣе разсѣяннымъ образомъ жизни, я стала бывать съ ними въ обществѣ. На первыхъ порахъ все это, благодаря своей новизнѣ, развлекало меня, или лучше сказать, я надѣялась, что будетъ развлекать меня (они думали, что клѣтка съ канарейкой, повѣшанная въ салонѣ, можетъ доставлять развлеченіе и дорогія собачки могутъ составлять компанію), но я скоро убѣдилась, что всѣ эти развлеченія не для меня, самое слово это было противно мнѣ. Въ самый разгаръ бала, когда всѣ были такъ оживлены и веселы, я спрашивала: «Зачѣмъ?.. Почему?»" и чувствовала себя опять одинокой. Мнѣ казалось невозможнымъ найти какую-нибудь точку соприкосновенія съ этими людьми, и съ мужчинами, и съ женщинами. Мнѣ одинаково противны и женщины съ ихъ болтливостью и мужчины съ ихъ дерзкой самоувѣренностью. Всѣ они говорили на одномъ языкѣ со мною, но слова ихъ, небрежно бросаемыя въ воздухъ, стремительныя какъ ураганъ, веселыя, легкомысленныя, кричащія, имѣли совсѣмъ другое значеніе. Всѣ эти люди больше говорили, между тѣмъ какъ я больше молчала. Я испытывала настоящее страданіе, происходившее отъ униженія, негодованія и больше отъ глубокой меланхоліи. Всѣ усилія побороть себя ни къ чему не приводили. Я говорила самой себѣ: «Почему этотъ народъ живетъ, двигается, говоритъ, и, наоборотъ, не живутъ, не движутся, не говорятъ тѣ люди, которыхъ я вижу въ своихъ грезахъ?»

Контрасты между дѣйствительной жизнью и міромъ грезъ, которыя не давали мнѣ покоя еще съ дѣтства, опять возстали передо мной въ болѣе грандіозныхъ размѣрахъ, вызывая во мнѣ такое раздраженіе, описать которое я совершенно безсильна.

Когда я жила въ жалкомъ, бѣдномъ домишкѣ у своей «тетки», у меня образовалось представленіе о такомъ мірѣ, гдѣ представлены были всѣ вещи, которыя я любила: красота, изящество, умъ.

Но существовалъ-ли этотъ міръ и гдѣ онъ находился? Можетъ быть, въ средѣ аристократіи? Я всегда съ симпатіей относилась къ этому слову и уже начала называть себя аристократкой съ нескрываемымъ намѣреніемъ показать этимъ самымъ свою обособленность отъ другихъ — стремленіе, создавшее мою славу.

Мысль о непрерывной цѣпи высшихъ, избранныхъ поколѣній производила на меня впечатлѣніе величайшей духовной красоты. Я тогда полагала, что все общество ярко и рѣзко раздѣлено на двѣ части, и старалась отыскать лучшую, чтобы примкнуть къ ней и раскинуть среди нея свою кочевую палатку. Не имѣя никакихъ семейныхъ связей, я могла свободно выбрать для себя какую угодно избранную семью: никакая высота не пугала меня и совершенно чуждая тщеславія, я готова была занять даже тронъ, потому только, что онъ приближалъ меня на нѣсколько ступеней ближе къ небу. Быть великой, святой, имѣть полную возможность оказывать всѣмъ благодѣянія, поднимать все окружающее до своего уровня — о, какая это грандіозная, обольстительная мечта! Но это не все! Знать истинную красоту, истинное величіе, истинную святость и преклоняться предъ нею, въ нѣмомъ, безграничномъ обожаніи!.. Я не довольствовалась какою-нибудь частью, я хотѣла достичь идеала полнаго, законченнаго, блестящаго. Мои разсужденія были таковы: я красива, здорова, умна, занимаю высокое положеніе, — значитъ должна быть довольна собой. Однако, удовольствіе, испытываемое мною не полно, потому что красота моя не безусловна, здоровье не ограждено отъ поврежденія, мой умъ не умъ генія и мое превосходство надъ другими далеко еще не совершенство. Но если бы мнѣ удалось достичь этого, то я была бы счастлива этимъ полнымъ совершенствомъ и всемогуществомъ, т. е. возможностью разливать повсюду высшее благо и увеличивать число счастливыхъ. Не есть-ли это самая высшая цѣль нашей жизни?..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я какъ-то вдругъ остановилась мыслью на театрѣ. Не слѣдовало-ли бы мнѣ лучше избрать другой путь, гдѣ я могла бы утѣшать другихъ, дѣлать добро? Но развѣ это могутъ и должны дѣлать всѣ только однимъ способомъ, а не каждый своими собственными средствами? Если дать кусокъ хлѣба — похвальное дѣло, то неужели нельзя признать такою же заслугой возможность дать лучъ свѣта, вызвать улыбку, заставить забиться сердце? Или тѣлесная пища выше пищи духовной? И неужели, расточая сокровища искусства въ публику, которая дѣлается чрезъ это и счастливѣе, и лучше, и выше, и чище, неужели я служу не одному дѣлу съ тѣмъ, кто отправляется одѣлять бѣдныхъ бѣльемъ и платьемъ, приготовленнымъ собственными руками? Каждый жертвуетъ тѣмъ, что имѣетъ. У меня нѣтъ ничего, кромѣ пылкой души, и я открываю ее для тѣхъ, у кого въ душѣ холодъ. Я даю любовь, вѣру, волненіе, которое приподнимаетъ, поддерживаетъ и дѣлаетъ васъ менѣе печальными.

Неужели люди не подумали о томъ благѣ, какое даетъ имъ искусство? О слезахъ, которыя осушаетъ на ихъ глазахъ артистъ? О тѣхъ улыбкахъ, которыя онъ вызываетъ на ихъ лицѣ? О новыхъ мысляхъ, брошенныхъ въ эту толпу, о словахъ, которыя успокаиваютъ тревожное сердце? Истинно говорю вамъ: когда артистъ плачетъ, онъ плачетъ слезами всего міра…


Da questo core ebbro d'odio e d'amor.
(Изъ этого сердца я упиваюсь любовью и ненавистью).

Можно-ли думать такъ, какъ думаютъ всѣ тѣ, кто считаетъ себя способнымъ любить, а между тѣмъ, имѣютъ холодное сердце, совершенно безстрастную душу и съ такой-то холодной душой посвящаютъ себя искусству, поэзіи, гдѣ все построено на страсти, гдѣ нужно непремѣнно быть идеалистомъ… Они не умѣютъ ненавидѣть и воображаютъ, что могутъ любить!..

Ненависть, — вотъ великое, сильное и гордое чувство, по преимуществу идеальное. Развѣ вы не убѣждены, что Дантъ и Шекспиръ, это два поэта глубокой и мрачной страсти, вдохновлялись прежде всего ненавистью? Офелія и Беатриче возникли изъ цѣлой массы ненавистныхъ имъ лицъ и вещей. На вершинѣ цѣлой кучи труповъ, ненавистно поверженныхъ на землю и попранныхъ, ихъ геній создалъ эти могущественные, чудные образы.

Да и сама любовь что такое? Я не понимаю ея, если она не подготовляется ненавистью. Какое значеніе имѣетъ она безъ нея? Любить не значить-ли выбирать? А что такое выборъ, какъ не предпочтеніе одного многимъ, одного всѣмъ?

Итакъ, представьте себѣ такую картину: предъ вами проходитъ толпа (толпа индифферентная, какъ говорятъ люди ко всему равнодушные, но этой индифферентности не существуетъ для пылкой души; наша индифферентность — отвращеніе). Проходятъ — одинъ, два, тысяча, срывая съ себя предъ вами покрывало, ревниво закрывающее ихъ лицо, оставляя въ душѣ вашей то или другое впечатлѣніе, и накопляя въ ней цѣлую бездну негодованія, презрѣнія, отвращенія, брезгливости, пока не появится, наконецъ, вашъ Избранникъ.

Онъ появится и вся эта гора ненависти рушится, раздѣлится пополамъ, какъ воды таинственнаго моря подъ ударомъ божественнаго жезла и изъ нея поднимется и выростетъ Любовь! Любовь великая потому, что она перенесла и выстрадала, увѣренная въ силу того, что видѣла, любовь, которая похожа не на цвѣтокъ невинный, упавшій съ крыльевъ свѣтоноснаго ангела, а пламя всесожигающее, опаляющее своимъ знойнымъ дыханіемъ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мои покровители, пользовавшіеся каждымъ удобнымъ случаемъ, чтобы проявить свою «культурность» и показать себя вполнѣ интеллигентными людьми, взяли меня на большой аукціонъ, гдѣ продавался съ публичнаго торга древній палаццо со всей обстановкой, вслѣдствіе полнаго раззоренія ея владѣтеля. Проходя по величественнымъ заламъ дворца, они то и дѣло повторяли;

— Бѣдный герцогъ! Такой добрый, милый, воспитанный! — Такой видъ сожалѣнія не находилъ отголоска въ моей душѣ. Доброта, симпатичность, воспитаніе казались мнѣ такой жалкой, мизерной вещью въ сравненіи съ той великой идеей разложенія, какую представлялъ этотъ разгромъ величественнаго дворца, въ сравненіи съ тою жалостью, которую я чувствовала къ этому покинутому дому, со всѣми сокровищами, заключающимися въ немъ, этими портретами, одеждами, роскошными вышивками, стоившими долгаго, упорнаго и терпѣливаго труда, съ замкнутыми сундуками и мебелью нѣмою и въ то же время краснорѣчивою въ этой полной достоинства печали мертвыхъ вещей.

У меня особенно болѣзненно сжалось сердце, когда я увидѣла портретъ герцога, еще ребенка. Это былъ рисунокъ, сдѣланный рукой самой матери. Внизу, сбоку, легкимъ, дрожащимъ почеркомъ сдѣлана была надпись стихами:

«Любовь тебѣ дала жизнь, Любовь тебя и изобразила»…

Можно-ли представить себѣ что-нибудь болѣе трогательное? И при этой обстановкѣ всеобщаго разгрома не заслуживалъ-ли этотъ предметъ наибольшаго сожалѣнія?

Съ самаго ранняго дѣтства, когда вкусъ подчиняется еще инстинктамъ, въ то время, когда въ искусствѣ господствовалъ небрежный и холодный стиль, оправдавшійся на всемъ, начиная съ мебели и кончая произведеніями искусства, я чувствовала какую-то слѣпую страсть ко всѣмъ уцѣлѣвшимъ остаткамъ великаго античнаго искусства.

Среди разной рухляди въ домѣ лейтенанта находился, между прочимъ, окованный желѣзомъ сундукъ, покрытый ржавчиной и вытертымъ отъ времени бархатомъ, обтертый по угламъ, съ испорченнымъ замкомъ, съ двумя ножками, вмѣсто четырехъ (переднія двѣ были сломаны). Склоняясь, за недостаткомъ ихъ, впередъ онъ имѣлъ такую жалкую фигуру, точно просилъ себѣ пощады и милости продлить ему еще жизнь. Онъ возбуждалъ во мнѣ столько мыслей, фантастическихъ и пріятныхъ, столько легендъ оригинальныхъ, заставлявшихъ трепетать мое сердце. мнѣ онъ казался красивѣе всего на свѣтѣ, тогда какъ всѣ находили его безобразнымъ.

Такимъ же интереснымъ я находила Agnus Dei, подаренный моей теткѣ какой-то родственницей-монахиней. Отъ этой несомнѣнно очень старой вещи, отъ сѣраго атласа, пахло сильно ладономъ и сухими розами.

Наконецъ, какъ любовалась я небольшимъ блюдцемъ изъ бѣлой майолики, въ которомъ тетка давала супъ своему любимцу коту.

Я любила всѣ, рѣшительно всѣ старыя вещи, которыя прожили много времени, которыя, слѣдовательно, были свидѣтелями столькихъ слезъ и улыбокъ. Во всѣхъ этихъ жалкихъ остаткахъ отъ стараго времени я видѣла отголосокъ плѣнительнаго искусства, которое теперь не въ модѣ, о которомъ никто не заботился и которому предпочитали теперь эту стройность безжизненныхъ линій. Ахъ! я слишкомъ сильно любила античное искусство, любила нѣмою, замкнутой страстью всѣ эти покинутыя, осмѣянныя сокровища и могла-ли я присоединиться къ хору безучастныхъ людей, которые теперь, въ угоду модѣ, съ каталогомъ въ рукахъ, начинаютъ громко восхищаться художественными произведеніями античнаго міра.

Мои покровители вотъ уже два или три дня внимательно штудируютъ художественные журналы и книги по искусству. Это имъ необходимо для того, чтобы знать, гдѣ положить границу своему энтузіазму, до какихъ предѣловъ можно отдавать предпочтеніе кисти Донатело сравнительно съ Лукойделла Робіа, Гольбейномъ и Альбертомъ Дюреромъ. Имъ нужно непремѣнно усвоить стиль представителей четырнадцатаго вѣка, чтобы не смѣшать ихъ съ преемниками. Поэтому предъ каждой картиной или статуэткой, прежде чѣмъ разсмотрѣть ихъ, они справлялись объ имени автора. Звѣздочка, отмѣченная ими въ каталогѣ противъ нѣкоторыхъ названій, должна была вызывать въ нихъ восторженное настроеніе, а придя въ это состояніе, они не знали себѣ удержу, какъ локомотивъ, катящійся по рельсамъ и не сошедшій еще съ нихъ.

Они говорили: "Рафаэль, — какъ это чудесно! Дольчи, — немного манерно! Тиціанъ — какая ширь! Веронезе — какая сила! Дель-Сарто, — какая мягкость, нѣжность тоновъ! Древнія оружія, гигантскія латы, заставляли ихъ поднимать глаза какъ-то особенно, съ выраженіемъ изумленія и восхищенія.

Издѣлія изъ слоновой кости, японскія бездѣлушки, эмали очень изящныя по красивому сочетанію нѣжныхъ красокъ, безъ сомнѣнія, нравились имъ больше, чѣмъ они это обнаруживали. Наклоняясь надъ витринами, чтобы разглядѣть эти вещи, они старались сдерживать свое восхищеніе, чтобы оправдать то воспитаніе, которымъ такъ гордились.

Проходя мимо драгоцѣнностей, они не проронили ни слова, отдавая дань также модѣ, хотя всѣ эти вещи нравились имъ. Съ большой осторожностью поднимали они чашечки, блюдца, фарфоровыя вазы и разсматривали, замѣтивъ внизу изображеніе двухъ мечей, расположенныхъ крестъ на крестъ, или три буквы ДДД, молча обмѣнивались многозначительнымъ взглядомъ, въ которомъ можно было прочитать чувство самодовольной гордости.

Подойдя къ кружевамъ, они долго спорили о томъ, какія это кружева: "Малинь… Валансьенъ… Венеціанскія: «…

При видѣ перламутроваго вѣера, принадлежавшаго принцессѣ де-Ламбалль, они всѣ хоромъ воскликнули:

— Несчастная женщина!..

Среди посѣтителей, конечно, всѣ обратили вниманіе на эту семью, такую воспитанную, образованную, которая могла говорить умно о всевозможныхъ вещахъ, но у меня отъ этого купленнаго энтузіазма застывала кровь въ венахъ.

Я понимаю энтузіазмъ двухъ лицъ, но когда ихъ трое — это ужь слишкомъ!

Позже аукціонъ посѣтили различные пріятели и знакомые, между ними старый поэтъ, молодой романистъ и двѣ дамы.

Романистъ, какъ всегда элегантный, въ лакированныхъ ботинкахъ, блестѣвшихъ какъ стекло, рылся въ папкѣ съ эстампами вольнаго содержанія.

— Онъ ищетъ человѣческіе документы, — сказалъ про него поэтъ.

— А вы что ищете въ этомъ обѣденномъ столѣ? — кто-то спросилъ его.

— О, конечно, хочу уловить благоуханіе яствъ XVII столѣтія — воскликнулъ по адресу поэта иронически романистъ. (Поэтъ, которому было уже 48 лѣтъ, писалъ прежде патріотическія вещи, но, утративъ юношескій пылъ, не стѣсняясь признавалъ, что лучше всякой поэзіи хорошій обѣдъ).

Двѣ дамы разсматривали атласный кошелекъ, вышитый рельефными розами, работы прабабушки герцога.

— Жаль, — сказала одна изъ нихъ, — что онъ не наполненъ золотыми монетами.

— А я, — прибавила вторая, — предпочитала бы однѣ послѣднія… безъ кошелька.

— Кто это? — спросила я у своей патронессы, которая отвѣчала мнѣ не безъ гордости:

— Это извѣстныя аристократки; ихъ предки участвовали въ крестовыхъ походахъ.

Я не отвѣчала, но вдругъ почувствовала такую печаль, такой сильный приступъ ненависти и потребность въ одиночествѣ, что, сославшись на усталость, упала въ кресло, охваченная страшной жаждой любить и быть понятой.

— О, Боже, когда же это можетъ случиться?

— Быть любимой еще ничего не значитъ, если вы не поняты!


Au temps où vous m'aimiez (bien sûr).

Помните тотъ вечеръ? Я сидѣла прислонившись спиною къ окну, вы лицомъ ко мнѣ, въ почти темномъ углу, прямо подъ той французской картиной L’Orage, которую вы такъ любили. Вы много говорили объ англійскихъ поэтахъ, о ихъ здоровомъ, простомъ и чистомъ чувствѣ, о той нравственной силѣ, которая господствуетъ въ вашей странѣ и дѣлаетъ ее великой въ сравненіи съ другими. Вашъ голосъ мужественный, напоминающій по своей звучности и твердости бронзу, раздавался среди спокойной гостиной, въ мягкомъ, нѣжномъ вечернемъ воздухѣ и — почему не сказать этого? — въ моемъ сердцѣ.

Мысли, высказываемыя вами съ такой ясностью и точностью, вызывали сотни отголосковъ въ моемъ сердцѣ, отголосковъ пріятныхъ, далекихъ, смутныхъ, среди которыхъ я, какъ настройщикъ, пыталась найти истинную, правильную ноту.

Вдругъ вы, немного нетерпѣливо, но въ то же время мягко спросили меня:

— Неужели вы совсѣмъ не умѣете говорить?

Въ это время спустилась уже ночная тьма и на „L’Orage“ нельзя было разглядѣть ничего, кромѣ бѣлаго покрывала, развѣвающагося на головѣ дѣвушки.

Я склонила голову и — какъ я хорошо помню эту минуту — нитка жемчуга, надѣтая на шеѣ, вдругъ порвалась, и ища упавшія жемчужины ощупью, подобно тому, какъ минуту тому назадъ искала мысли, я отвѣтила вамъ:

— Да, это правда. Я не умѣю говорить.

Что вы подумали объ этой простой фразѣ? Я прекрасно поняла, что вы не проникли въ глубокій скрытый смыслъ ея. Я могу сказать вамъ теперь, что всю свою жизнь я провела въ постоянномъ желаніи владѣть „словомъ“. Я мечтала о другомъ человѣкѣ, который чувствовалъ бы какъ я, также страдалъ бы и наслаждался бы, какъ страдаю и наслаждаюсь я, который любилъ бы меня, котораго любила бы я, и которому я могла бы высказать все? Но разъ я не могу сказать всего, къ чему же и говорить? Понимаете?

Послѣдствіемъ молчанія, продолжавшагося всю мою молодость была отчаянная реакція, разрѣшившаяся выборомъ такой карьеры, гдѣ я, наконецъ, могла заговорить, но заговорить не своими словами, быть госпожей которыхъ мнѣ рѣшительно никакъ не удавалось, а словами людей высокаго ума, словами поэтовъ, героевъ. Наконецъ-то я могла возвысить свой голосъ для того, чтобы повѣдать всему міру, какова любовь и ненависть, могла громко воспѣть гимнъ всѣмъ своимъ идеаламъ. Наконецъ, я могла быть и чистой, и гордой, и пылкой, и покорной, и неумолимой; и вотъ я явилась въ образѣ Денизы, Федры, Офеліи и Маргариты!..

Можете-ли вы представить себѣ, какое это огромное наслажденіе говорить предъ тысячей слушателей, говорить открыто въ лицо негодяю: „ты негодяй“?! И какое это преимущество имѣть возможность плакать вслухъ, громко, сильно, не оскорбляя собственнаго стыда, не выдавая своей тайны, чувствуя, что вмѣстѣ съ вашимъ сердцемъ плачутъ и тысячи другихъ?

Это сверхъестественная, высшая, неоцѣненная радость! Я всегда съ сильнымъ волненіемъ исполняла свою роль въ Visitadipozze. Подумай между тѣмъ, что многимъ она нравится какъ легкая, веселая комедія и, слѣдовательно, если не понравится своими остротами, то потерпитъ полное фіаско. Я же платила своей кровью всякій разъ, какъ должна была изображать это отвращеніе къ любви, — это состояніе человѣка, когда онъ ничего не желаетъ, ничего не оплакиваетъ, который мертвъ, совсѣмъ мертвъ, потому что душа его уже уничтожена. Я говорю вамъ это, потому что прекрасно чувствовала это состояніе.

Вполнѣ ошибочно думать, что только одно тщеславіе заставляетъ насъ предпочитать свои поступки чужимъ. Они потому-то и наши, что мы ихъ понимаемъ, какъ нельзя лучше, каковы они есть и каковыми должны быть. Вы, можетъ быть, хотите, чтобы я пояснила мысль сравненіемъ?.. Великій артистъ тоже, что сильно влюбленный, а для влюбленнаго существуетъ только единственная любовь — его собственная.

Наука и занятіе ею создаетъ педагоговъ, ученыхъ, мудрецовъ; для того же, чтобы сдѣлаться артистомъ, нужно одно только, а именно: безконечно любить только одну вещь.

Критики постоянно рекомендовали мнѣ изучать того или другого автора, товарищи мои по искусству совѣтовали посѣщать общество, чтобы умѣть хорошо передавать всѣ страсти.

Я всегда улыбалась иронически въ отвѣтъ на ихъ совѣты и однажды, когда какой-то новичекъ, чистенькій, нарядный, розовый, индифферентный спросилъ меня, какимъ образомъ я съумѣла достичь такого искусства, я отвѣчала ему:

— Плачьте, если можете, такъ, какъ плачу я.

Да, повторяю, другого средства добиться чего-нибудь въ искусствѣ нѣтъ. Нужно плакать живыми слезами: писать, говорить и рисовать слезами.

Меня зовутъ гнѣвливой — это правда. Меня считаютъ горделивой — правда и это. Наконецъ, говорятъ, что я не люблю подобныхъ себѣ… На такое обвиненіе могли бы отвѣтить только вы одни. Вы знаете, люблю-ли я себѣ подобныхъ.


Che à ape?
(Кто — пчела?)

На дворѣ стоялъ пріятный апрѣль. Я выходила изъ воротъ св. Августина а Bergamo, выбравъ дорожку, идущую влѣво.

Я думала о томъ, что вы не знаете Bergamo и по своей легкомысленности, показывала его уже вамъ въ своемъ воображеніи, въ полной величественной помпы обстановкѣ его прошлаго, поражающаго васъ всегда новыми прелестями. На лазоревомъ фонѣ неба, среди плѣнительной долины, въ зелени, покрывающей ее, я видѣла вашъ образъ. Ваше имя носилось, благоухало въ воздухѣ вмѣстѣ съ запахами элегантныхъ цвѣтовъ, напоминая мнѣ вашу фразу: „Элегантность! Рѣдкое качество“, — фразу, какъ нельзя болѣе изобличающую слабое мѣсто современнаго искусства, лишеннаго этого рѣдкаго качества.

Предо мной возсталъ весь рядъ возвышенныхъ идей. (Ваши идеи). Я видѣла ваши глубокіе глаза, ваши уста съ ихъ умною улыбкою. Мое обожаніе удвоивалось, вызывая то состояніе, какое испытали бы вы въ отвѣтъ на мое чувство. Вы навѣрное сказали бы: — „Какая чистота, какая утонченность“ и я отвѣтила бы: „Да, это правда“.

Наверху, — въ висячихъ садахъ стѣны и внизу — по скату холма въ тѣни виноградныхъ лозъ, вокругъ оконъ домовъ и углубленій заброшенныхъ воротъ обвивались: плющъ, вьюны, каприфолій; въ разсѣлинахъ большихъ старыхъ скалъ громадными зелеными и красноватыми пятнами выдавались группы гвоздикъ съ пятью листками, ранункуловъ, львинаго зѣва; на ревниво охраняемыхъ подоконникахъ яркимъ пламенемъ горѣли пурпуровые цвѣты гераніи.

Я думала. Кто пчела?.. Муравьи, мотыльки, мошки, червячки, всѣ они подбираются къ цвѣтку, всѣ они доберутся до него, но кто съумѣетъ извлечь изъ него медъ? Кто пчела?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Сзади меня, по дорожкѣ, выжженной солнцемъ и казавшейся совсѣмъ бѣлой среди окружающей ее зелени, послышались мужскіе шаги. Если бы это были вы?! Я быстро обернулась назадъ. Это былъ молодой человѣкъ, очень красивый и элегантный въ такой степени, что развѣ только съ вами не могъ поспорить въ этомъ отношеніи. Я ему была очевидно знакома и такъ какъ въ данную минуту остановилась, остановился и онъ. Тѣнь отъ моего зонтика служила мнѣ нѣкоторымъ прикрытіемъ и благодаря ему я могла разсматривать его; но я смотрѣла на него, думая о васъ, а онъ какъ будто припоминая, не видалъ-ли гдѣ-нибудь меня и ожидая объясненія съ моей стороны. Странные эти взгляды, которыми обмѣниваются иногда мужчина и женщина; въ нихъ нѣтъ ни припоминанія, ни желаній; неожиданные, смѣлые, откровенные они производятъ впечатлѣніе изумленности; они похожи на стрѣлу, которая поражаетъ одного, будучи предназначена для другого.

Такія минуты замѣшательства и загадочнаго любопытства долго длиться не могутъ. Чтобы выйти изъ неловкаго положенія, я спросила его, эта-ли дорога ведетъ въ Академію Каррара?

Я шла въ Академію, потому что вы мнѣ раньше говорили о трехъ мадоннахъ Джанибеллини. Видите, что я думала въ то время о васъ. Не вы-ли познакомили меня съ этимъ царемъ чувства?

Съ переходомъ отъ яркаго освѣщенія улицы къ мягкимъ сумеркамъ пинакотеки всякія внѣшнія впечатлѣнія исчезли.

У меня предъ глазами была наша Мадонна, этотъ въ высшей степени духовный образъ истинной Матери Іисуса; лицо Ея блѣдно и кажется еще печальнѣе на фонѣ зеленаго покрывала; усталые глаза устремлены въ пространство. Они уже видятъ скорбный путь, предчувствуютъ, знаютъ его. Всѣ линіи лица, скорбныя складки у рта производятъ впечатлѣніе духовной, строгой красоты.

Я вспомнила, какимъ восторгомъ, доходившимъ до экстаза, охвачены были мы оба, когда впервые увидѣли это чудное изображеніе. Мы не могли произнести ни слова, и только пожали другъ другу руки, сильно разстроганные, вы — блѣдный, я — раскраснѣвшаяся отъ волненія.

И потомъ, тихо, тихо, сдерживая свой голосъ, какъ это принято въ священномъ мѣстѣ, я сказала вамъ:

— Посмотрите на Малютку Іисуса. Видѣли-ли вы когда-нибудь что-либо подобное? Это дѣйствительно Сынъ этой Матери, похожій на Нее; у Него такіе же глаза внимательные, тотъ же ротъ, но такъ какъ у ребенка не можетъ быть выраженія скорби взрослаго человѣка, то ее замѣняетъ другое выраженіе: онъ точно собирается заплакать, испуганный чѣмъ-нибудь громкимъ: неожиданнымъ стукомъ или ударомъ.

Вы отвѣчали мнѣ „да“ однимъ наклоненіемъ головы.

— Ни одинъ еще художникъ не подумалъ о необходимости сходства между Матерью я Ребенкомъ, въ особенности между Этою Матерью и Этимъ Ребенкомъ. Какъ это величественно, не правдали? — продолжала я.

Вы опять отвѣтили тѣмъ же движеніемъ головы.

— Посмотрите, посмотрите. Этотъ плодъ въ Его рукахъ вотъ вотъ упадетъ на землю и Онъ не думаетъ объ этомъ, не заботится…

— Да, да, — произнесли вы, наконецъ, — все это носитъ печать великаго артиста. Джамбеллини въ этой Мадоннѣ превзошелъ самого себя.

Возстановляя въ своей памяти эту прошлую сцену, я замѣтила, что нахожу въ ней новыя прелести. Итакъ, значитъ, это правда, что пріятныя воспоминанія гораздо лучше самой дѣйствительности? Скоро проходящая радость увеличивается съ каждымъ разомъ, когда вы вспоминаете о ней. По стѣнамъ пинакотеки тянулись батальныя сцены Боргоньоне, поселяне Тенирса, пейзажи Цуккарелли.

Въ царившей здѣсь глубокой тишинѣ раздавались только шаги служителя, сопровождавшаго меня (мои шаги, вы знаете, беззвучны).

Я искала мадоннъ Джамбеллини съ страстнымъ и полнымъ желаній любопытствомъ, разсѣянно скользя своимъ взглядомъ по портретамъ Морони, чернѣвшимъ среди яркихъ красокъ Тиціановской школы. Прекрасная мадонна Гавденціо Феррари улыбалась мнѣ изъ своей рамы.

— Нѣтъ, это не ты, не ты, — шептала я, проходя впередъ.

Вдругъ меня приковали къ себѣ двѣ оригинальныя головки Мантеньи. Что подумали бы о нихъ вы? Этотъ вопросъ сильно занялъ мое воображеніе. Я слышала ваше изумленіе, восторги. Наклонившись надъ картиной, я увидѣла тѣнь вашего профиля, внимательнаго серьезнаго и ваши тонкія губы, которыя казались еще тоньше отъ внимательности, съ какой вы разсматривали картину.

Комнатка, въ которой помѣщалась эта картина, была маленькая, въ родѣ кабинета, примыкавшаго къ главной галлереѣ; служитель не слѣдовалъ уже за мной, я оставалась одна у картины и, охваченная какимъ-то восторгомъ прошептала:

— Lawrence…

Какое утонченное наслажденіе произносить дорогое имя въ созерцаніи красоты!..

Мнѣ казалось, — потому что я чувствовала васъ такимъ близкимъ къ себѣ, — что и ваша душа теперь улетѣла туда, къ нашей Мадоннѣ, съ ея блѣднымъ, печальнымъ ликомъ, болѣе правдивой, чѣмъ эти изображенія Мантеньи.

И я не стала больше смотрѣть ничего, даже другія мадонны Джамбеллини, ради которыхъ пришла сюда.

— Lawrence! — прошептала я еще, — выходя на дорогу, залитую такимъ ослѣпительнымъ свѣтомъ, что я закрыла глаза, въ которыхъ еще носился образъ Скорбящей Богоматери.


Sianco interui.
(Углубимся въ себя).

Исповѣдаюсь вамъ. Когда у меня явилась мысль записывать свои впечатлѣнія, когда я уже начала первыя страницы и увидѣла, что трудъ мой обѣщаетъ разростись, я спросила у одного знаменитаго писателя:

— Какъ писать книгу, въ которой мы желаемъ написать все, что у насъ лежитъ на сердцѣ?

Писатель улыбнулся доброй улыбкой и отвѣчалъ:

— Для кого вы готовите эту книгу? Для публики?

— О, нѣтъ!

Я произнесла это нѣтъ такъ рѣшительно, что онъ тотчасъ же прибавилъ:

— Когда такъ, то не заботьтесь о методѣ. Открывайте ваше сердце, какъ древніе выставляли Эоловы арфы на вѣтеръ. Не мѣшайте ему пѣть, кричать…

Вы знаете этого писателя и по своему немного любите его. Онъ не принадлежитъ ни къ какой школѣ; живетъ внѣ свѣта, много чувствуетъ, пишетъ откровенно. Я слѣдую его примѣру и совѣту.

Всѣми высшими радостями своей жизни я обязана своему рѣшенію посвятить себя искусству. Часто думаю я о вѣрѣ древнихъ въ судьбу, въ видѣ феи-волшебницы, распоряжающуюся человѣкомъ, начиная съ его колыбели. Эта волшебная фея, распредѣливъ всѣмъ щедро красоту, силу, деньги, умъ, семейныя радости и не находя возможнымъ ни одно изъ этихъ благъ въ полномъ составѣ удѣлить мнѣ, должно быть, сказала тогда: „дадимъ этой дѣвочкѣ артистическую душу и она будетъ вознаграждена за все“.

И я благодарю мою добрую фею!

Мы читали вмѣстѣ предисловіе къ Дневнику Аміеля и помните то мѣсто, которое остановило наше вниманіе: „Сосредоточенность во внутренней жизни дѣлаетъ человѣка бездѣятельнымъ“. Человѣкъ созерцательнаго направленія, какимъ былъ Аміель, нисколько не интересуется тѣмъ, что убѣждаетъ умъ и волю. „Я не думаю о публикѣ, пишетъ Аміель, и испытываю достаточно удовольствія, сообщая тайну, разгадывая глубокое явленіе, прикасаясь къ священной дѣйствительности. Знать для меня достаточно, выражать же это знаніе кажется мнѣ профанаціей“.

Вы меня нѣсколько разъ упрекали за отвращеніе къ дѣятельной, активной жизни, ко всякому дѣлу. Вотъ вамъ мое оправданіе. Если бы я дѣлала, если бы говорила, то была бы такою же, какъ и всѣ другіе.

Своимъ послѣдующимъ успѣхомъ я была обязана именно этой напряженности замкнутой жизни, этому постоянному сношенію съ тѣмъ, что Аміель называетъ таинственнымъ. Моимъ девизомъ служитъ съ самыхъ первыхъ шаговъ на сценѣ и до сихъ поръ служитъ стихъ одного неизвѣстнаго, но глубокаго поэта:

Tous entendront ma voix, nul ne verra mes pleurs.

Напрасно мелочная публика и поверхностная критика пытаются разгадать мою индивидуальность въ тѣхъ персонажахъ, которые изображала я на сценѣ. Я ревниво оберегала свой секретъ, свои чувства, свой опытъ. Впрочемъ, нѣтъ ни одного опыта человѣческаго, который нельзя было бы не выразить въ двухъ словахъ:

— Я страдала, я заставляла страдать.

Но остановитесь, прошу васъ, еще разъ на значеніи этого прелестнѣйшаго стиха:

„Мой голосъ всѣ будутъ слышать,

И никто не увидитъ моего рыданія“.

Не здѣсь-ли заключается весь секретъ искусства, потрясающаго сердца? Публика вѣритъ исторіи, которую разсказываетъ ей поэтъ, трогается участью Маргариты, Эрменгарды, Элоизы, которыя никогда не существовали, но что изъ этого? Что значитъ имя, когда пламя разгорѣлось, когда оно все уничтожаетъ, все палитъ и сожигаетъ?

Болѣе хитрые думаютъ: въ этихъ персонажахъ авторъ изобразилъ самого себя и въ мельчайшихъ подробностяхъ ищутъ подтвержденій своей выдумки, вводятъ себя въ заблужденіе отдѣльными словами, гонятся за внѣшнимъ, забывая, или вѣрнѣе не замѣчая глубокой, сложной артистической работы, въ которой отъ соединенія чувства съ искусствомъ рождается тотъ плодъ, который приводитъ почти всѣхъ въ восторгъ и восхищеніе, который рѣдкій можетъ понять и положительно никто не умѣетъ объяснить.

Какъ-то разъ одинъ маленькій неизвѣстный критикъ сказалъ мнѣ:

— Какъ ясно, что вы играете для себя!

Что онъ хотѣлъ сказать этимъ? Комплиментъ, или обидную для меня вещь? Но во всякомъ случаѣ онъ сказалъ сущую правду. Конечно, я играю для самой себя. Это только сапожникъ шьетъ обувь для другихъ, артистъ же трудится, работаетъ всегда для себя.

Я посвятила себя драматическому искусству съ тою цѣлью, чтобы удовлетворить настоятельной потребности своей души. Я предпочла бы быть поэтомъ или прозаикомъ, если бы только имѣла возможность сдѣлать этотъ выборъ. Я стала повторять слова тѣхъ, кто умѣлъ лучше меня говорить моему уму, не обладая сама такимъ умомъ, который давалъ бы мнѣ возможность „вѣщать“ другимъ, и такъ какъ на сценѣ я всегда сохраняла субъективность и какъ будто никогда не видѣла предъ собой публики, не смотрѣла на нее, не смѣялась и не плакала спеціально для нея, хотя проливала слезы предъ тысячами людей, и всегда оставалась одинокой и настолько далекой отъ нихъ, что даже за стѣной чувствовала бы себя менѣе огражденной, закрытой отъ нихъ, то во всѣхъ нихъ и повсюду я возбуждала удивленіе и была настоящей загадкой. Рѣдкія и исключительныя занятія въ соединеніи съ рѣдкой способностью „чувствовать“, переживать извѣстное сложное душевное состояніе, доставляли мнѣ тріумфъ, настолько неожиданный для меня, что мнѣ большихъ трудовъ стоило привыкнуть къ нему.

Это отсутствіе сознанія своихъ заслугъ не есть-ли счастливый удѣлъ артистическаго генія и не кажется-ли вамъ, что на немъ лежитъ печать его высшаго происхожденія?

Въ знаніи, въ наукѣ огромное значеніе имѣютъ доводы, сужденія, выводы, въ искусствѣ для этого мы имѣемъ дѣло только съ одними гаданіями.

У молодыхъ людей много добрыхъ намѣреній, но этого еще недостаточно, они не создадутъ ни одного безсмертнаго стиха и имъ не удается передать публикѣ то волненіе и трепетъ, какой я испытала сама, восклицая: О мое отечество!..

Смотрите! даже теперь, когда я пишу эту фразу, холодъ пробѣгаетъ по моему тѣлу, съ головы до ногъ.

Отечество!.. магическое слово. Какъ бы ни замыкали границы извѣстной націи, отечество не можетъ быть ограничено опредѣленными горами и морями; оно не такъ конкретно, какъ думаютъ, хотя отъ этого не утрачиваетъ характера явленія дѣйствительно существующаго. Я и вы, — развѣ мы не имѣемъ одного, общаго отечества, общей земли? И всѣ люди, разсѣянные по лицу всей земли, не знающіе другъ друга, далекіе, раздѣленные пространствомъ, развѣ они не братья наши?

Единеніе подобныхъ между собою, это такое естественное чувство, что никакая доктрина не въ состояніи будетъ разрушить его. Сами анархисты, отрицающіе и отечество и семью, любятъ и соединяются вмѣстѣ, прекрасно пропагандируя то самое чувство, которое такъ сильно хотѣли бы уничтожить.

Мы оставляемъ слова, потому что народъ привыкъ къ нимъ, въ дѣйствительности же слово это ничтожное, какъ временная, изнашивающаяся одежда, которую сбрасываютъ, когда она отслужитъ свой вѣкъ.

Только истинный смыслъ слова, какъ огонекъ внутри горящей лампады, остается неподвижнымъ, неизмѣннымъ.

А что же мы и ищемъ, какъ не его?


. . . . . . . . . .

Я чувствую, что у меня душа сѣверянина. Меня влекутъ къ себѣ такія мѣста, гдѣ природа спокойна, гдѣ разбросаны маленькіе города, перемежающіеся съ красными водами, среди молчаливыхъ лѣсовъ, и гдѣ часто бываютъ дожди.

Въ моихъ грезахъ преимущественно появляются старые дома, почернѣвшіе отъ. времени съ некрасивыми, грубыми стѣнами, гдѣ въ углахъ такъ много тѣни.

Одинъ только видъ какого-нибудь предмета, напоминающаго очагъ, заставляетъ меня сильно трепетать отъ удовольствія, фантастическаго, страстнаго, какое другіе испытываютъ при видѣ лазуревой марины, голубого неба, но только мое удовольствіе интимнѣе, острѣе, глубже, темнѣе, и если бы я не боялась вашего сарказма, то сказала бы, что мнѣ нравится холодъ, потому что я люблю жаръ, зной…

Грѣться на солнцѣ, подъ ослѣпительными лучами его на рѣкѣ пейзажа, развлекающаго меня, безъ сомнѣнія, пріятно, но этого удовольствія нельзя сравнить съ другимъ, гораздо болѣе высшимъ — смотрѣть на дождь, или свѣтъ изъ окна хорошо закрытой и теплой комнаты. Удовольствіе мысленное уменьшается на открытомъ воздухѣ, гдѣ всевозможные виды шума уменьшаютъ интенсивность, силу его. Я не люблю природу, принаряженную, точно приготовившуюся къ параду, точно также какъ не люблю городовъ, украшенныхъ флагами.

Согласитесь со мной, что солнце какъ будто бы немного вульгарно. Оно, правда, одѣваетъ, питаетъ, даетъ столько благъ. Все это прекрасно. Я ему очень признательна за это, но, право, я всегда предпочитаю ѣсть, не любуясь на лицо своего повара, и когда мнѣ приходится одѣваться въ присутствіи портного, то испытываю какую-то неловкость.

Я не утверждаю, что я права, я только говорю то, что чувствую.


Amatami quaudo sarò morta.
(Любите меня, когда я умру).

Я возвращаюсь съ кладбища, гдѣ такъ много думала о вашей симпатіи къ этимъ печальнымъ и потому плѣнительнымъ мѣстамъ.

Помните вы одну нашу прогулку здѣсь? Мы отправились на старое кладбище искать могилу одной русской дѣвушки, умершей потому, что она не могла достичь своего идеала. Могилы ея найти намъ не удалось, и немного разочарованные, немного досадующіе на свою неудачу, мы возвращались домой по дорожкѣ среди крестовъ.

Былъ конецъ ноября. Сыростью и холодомъ вѣяло отъ зеленыхъ могильныхъ насыней, отъ мрамора, отъ именъ, всѣми забытыхъ, отъ всѣхъ этихъ сердецъ, которыя перестали биться, отъ тѣхъ драмъ, похороненныхъ навсегда подъ ироніей вѣчнаго мира. Тотъ же холодъ спускался съ неба въ видѣ тонкаго облака, еще прозрачнаго, но уже близкаго къ тому, чтобы раскинуть свое покрывало, какъ плачущая фигура скорби. Я взяла васъ молча подъ руку и прижалась къ вашему плечу.

Помните?..

Вы сказали: — Какъ одиноки мертвые!

Я вскрикнула, какъ раненая:

— Нѣтъ, нѣтъ, нѣтъ! Развѣ вы не видите, какъ любовь живыхъ приходитъ къ мертвымъ?! Вы забываете, что тутъ мы!

Я увидѣла, вы стиснули губы, что я замѣчала за вами всякій разъ, когда вы довольны мною, и мы погрузились съ вами въ прозрачное облако.

Насъ окружала чарующая прелесть перваго зимняго дня; мы чувствовали утомленную поэзію сѣраго свѣта, неба, покрытаго облаками и утратившаго поэтому свою безпредѣльность, всѣмъ существомъ своимъ мы упивались этою умной высокой поэзіей, точно созданной исключительно для молчаливыхъ душъ.

Сами собой, безъ усилій съ нашей стороны, приходили на память пѣжпые стихи, воспѣвающіе въ блѣдныхъ краскахъ призраки, вызываемые облаками среди умершихъ уже вѣтвей деревьевъ, гдѣ глазъ отдыхаетъ въ глубокомъ покоѣ, откуда чувства, кажется, удаляются, оставляя свое мѣсто мысли.

Что-то нѣжное, пріятное „не отъ міра сего“ связывало насъ въ эту минуту.

Предъ одной античной могилой, точно утонувшей въ чащѣ развѣсистой ивы, мы остановились оба вмѣстѣ, въ одно время, словно сговорившись, что случалось такъ часто съ нами; и, вмѣсто того, чтобы сказать одно и то же слово, взгляды наши встрѣтились вмѣстѣ и отгадали его. Вмѣстѣ! — Слово это становится божественнымъ, когда оно относится къ душамъ.

— Помните?.. Помните?..

И еще сегодня ваше лицо было незабвенно; вашъ образъ я вызывала изъ тѣни плакучей ивы на этомъ кладбищѣ, съ вами я хотѣла бы такъ говорить, на вашей груди хотѣла бы рыдать. Я сѣла возлѣ миртоваго куста, посаженнаго у могилы ребенка: миртъ, высокій, шероховатый, твердый, крѣпкій, вѣчно зеленѣющій, сильный, чистый, не терпитъ около себя никакой другой растительности и цвѣтетъ маленькими бѣлыми цвѣточками.

Какъ онъ похожъ на васъ!..

Я взяла вѣточку этого мирта, гдѣ, можетъ быть, находилась частичка невинной души ребенка и мнѣ показалось, что я слышу, будто жизнь и смерть имѣютъ тайную и глубокую связь, въ силу которой жизнь тѣхъ, кто уже не существуетъ болѣе, заставляетъ биться наши сердца тою симпатіей, которая дѣлается, такимъ образомъ, непрерывной. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мнѣ сколько разъ приходилось слышать, что несчастное искусство актеровъ не оставляетъ послѣ себя никакихъ слѣдовъ. Однако, нельзя не согласиться съ тѣмъ, что были между ними такія страстныя души, которыхъ мы любимъ и голосъ которыхъ, потерявшійся въ вѣкахъ, оставилъ по сёбѣ эхо, отголосокъ, звучащій изъ поколѣнія въ поколѣніе. Души не принадлежатъ тому тѣлу, которое ихъ содержитъ въ себѣ. Онѣ, когда велики, представляютъ собою складъ, хранилище всевозможныхъ видовъ утѣшенія, любви и источникъ вдохновенія. О вотъ, со всѣхъ сторонъ, съ разныхъ концовъ земли, какъ бы великъ ни былъ промежутокъ времени, отдѣляющій ихъ отъ настоящаго, бѣгутъ къ нимъ маленькія души, нуждающіяся въ этихъ благахъ.

Не говоря уже о душахъ мужчинъ, на которыхъ лежитъ отпечатокъ генія и которыхъ ждетъ безсмертіе, продолжаютъ жить и души женщинъ. Я знаю и вижу огненное пламя чувства, какимъ была Декле. Художники оставили намъ прекрасные портреты этой женщины съ задумчивымъ профилемъ; біографы описывали ее блѣдной, съ черными магнетическими глазами; Дюма, которому принадлежала честь первому открыть ея настоящее дарованіе, разсказываетъ, что онъ увидѣлъ предъ собою наивную провинціалку, одѣтую въ зеленое платье, далеко не послѣдней моды, въ сопровожденіи старой няни, которая никогда не разлучалась съ нею. Больше они не говорятъ о ней ничего.

Но я помню одну синьору, которая присутствовала на каждомъ ея спектаклѣ въ Италіи и, находясь уже на краю могилы, юношески оживлялась, вспоминая объ этой артисткѣ и глаза ея блестѣли восторгомъ и въ то же время покрылись слезами.

Эти слезы и блескъ очей не были напрасны, потому что благодаря имъ страсть великой артистки дошла и до меня. Почему же я не могу передать своей страсти другому? Итакъ, несомнѣнно, что души живутъ и живутъ.

Ахъ! это невидимое дыханіе генія, его чувство, страсть, или мысль, остающееся возлѣ насъ по разлученіи души отъ тѣла и ощущаемое нами внѣ какой бы то ни было формы, та горячая симпатія, какую чувствуемъ къ нему, не служитъ-ли доказательствомъ превосходства и безсмертности нашей души? Сколько такихъ неизвѣстныхъ мнѣ душъ я люблю, какъ Декле! И все это одна огромная, но далекая семья душъ, которыхъ я считаю своими сестрами, которыхъ я никогда не видала и никогда не увижу…

Какъ отрадно говорить о душѣ! Думать, что когда мое тѣло будетъ лежать подъ могильной насыпью, мой голосъ все еще будетъ вибрировать, сама я буду, любима и буду жить, буду жить въ каждой новой любви, въ тѣхъ новыхъ идеалахъ, которые освѣтятъ землю, буду жить всегда, до тѣхъ поръ пока сонъ страсти не перестанетъ дѣйствовать на сердца людей. Нѣтъ, нѣтъ, мертвые не одиноки!..

Кто не бываетъ счастливъ хотя одинъ часъ въ своей жизни? Но что такое счастье, которое проходитъ? Въ минуту настоящей радости я мысленно переносилась всегда къ радостямъ безконечнаго. Часы идутъ, идутъ, идутъ и это непрерываемо продолжающееся движеніе меня удивляетъ и восхищаетъ; но какой-нибудь толчокъ или перемѣна температуры и они останавливаются, и я думаю,/что вся прелесть ихъ механизма очень относительная вещь, потому что основывается на прочности грубой матеріи. Я ищу прелести въ. томъ, что остается, что продолжается, что никогда не оканчивается. Безсмертіе, придуманное язычниками для ихъ героевъ и будущая жизнь, обѣщанная христіанамъ, не отвѣчаютъ развѣ этой высшей потребности? Ничто не можетъ быть истинно прекраснымъ и дѣйствительно истиннымъ, если кончается; и обратите вниманіе: ничто не оканчивается изъ того, что дѣйствительно прекрасно. Сколько такихъ умершихъ, которые живутъ болѣе, чѣмъ живые?

Въ часы минувшаго счастья, когда вы были возлѣ меня, когда я читала по вашимъ глазамъ и слышала вашъ звучный голосъ, въ эти часы вполнѣ реальнаго присутствія вашего, которое, кажется, должно бы удовлетворить меня вполнѣ, о! даже тогда, даже тогда (что только вы подумаете обо мнѣ) я молча вздыхала: — и это все окончится…

Но теперь, въ отчаянной увѣренности, что я никогда больше не увижу васъ, что міръ и, можетъ быть, смерть раздѣляетъ насъ съ вами и ни вы не можете выслушать меня, ни я не могу» надѣяться на что-нибудь, что служитъ мнѣ утѣшеніемъ, какъ не сознаніе, что есть нѣчто, пережившее временныя дружественныя наши отношенія, и что не будетъ имѣть конца ни ваша мысль, о, Lawrence, ни ваша душа!

Ваше чело не должно склоняться предъ жалкой участью обыкновеннаго смертнаго, ваше тѣло не обречено сдѣлаться добычей червей, этому не подлежите вы, именно та часть вашего «я», которая никогда не умретъ, которую никогда никто не можетъ оспаривать, не можетъ отнять у меня!..


Intorno all'amore.
Около любви.

Я краснѣю отъ одной мысли о томъ, сколько разъ я нравилась просто какъ женщина — только по своей внѣшности; нравилось мое лицо, моя фигура, — и только это; всѣ они любили мои глаза, но не мою мысль, не глубокую страсть. Мнѣ кажется это большимъ оскорбленіемъ для моей души.

Какъ мы расходимся во взглядахъ на этотъ предметъ съ Маріей Башкирцевой! Она говоритъ:

— Когда я страдаю, то чувствую себя униженной.

Я же, наоборотъ, страдая, чувствую себя и выше и чище. Не есть-ли это форма гордости, болѣе высшая, чѣмъ у Маріи Башкирцевой?

Она говоритъ еще:

— Не слѣдуетъ позволять узнать себя слишкомъ близко даже тѣмъ людямъ, которые любятъ насъ. Нужно идти по срединѣ дороги. Васъ будутъ считать гораздо лучше и вы покажетесь прекраснѣе, чѣмъ на самомъ дѣлѣ.

Какой ужасъ! Мы обѣ — женщины, но какъ мало похожи другъ на друга!

Видъ страсти меня всегда трогалъ, какъ зрѣлище молніи, наводненія, вулкана, словомъ, всевозможныхъ грандіозныхъ явленій природы. И въ самомъ дѣлѣ, развѣ наша страсть не есть это величественное зрѣлище скрытыхъ силъ, таящихся внутри насъ?

Всякій разъ, какъ я видѣла мужчину у ногъ своихъ, я восхваляла Бога въ самыхъ восторженныхъ и глубокихъ выраженіяхъ. Какъ великъ человѣкъ въ своей страсти. Онъ ослѣпляетъ васъ тогда величіемъ своей душевной бури.

И даже когда я не могла отвѣчать любовью, я все-таки испытывала впечатлѣніе глубокаго уваженія или нѣжное пріятное чувство, торжественное, благодаря новой тайнѣ, раскрывавшейся предо мной.

Печально не быть любимымъ, но еще печальнѣе участь человѣка, который не можетъ любить, который не въ состояніи отвѣчать на то чувство, которое онъ внушаетъ другому, тѣмъ болѣе, что ему должно быть извѣстно, какъ часто въ этихъ случаяхъ любовь перерождается въ ненависть.

Сколько разъ я содрогалась отъ ужаса при мысли о томъ, какъ много зла., мы дѣлаемъ, не подозрѣвая о томъ, не желая сдѣлать его. Когда меня оскорбитъ какое-нибудь слово, я не могу удержаться, чтобы не вспомнить всѣ тѣ слова, какія произнесла я, и не подумать, сколько могло быть между ними такихъ словъ, которыя могли кого-нибудь задѣть также, какъ задѣли меня. Тогда мнѣ кажется, что обида, нанесенная мнѣ — ничто иное, какъ справедливое возмездіе за мою вину и мнѣ кажется, что такимъ путемъ возстановлено только равновѣсіе, котораго требуетъ природа. Плоды, бросаемые въ корзину, бьются другъ о друга, но, какъ трудно сказать, оставаясь справедливымъ, кто хуже, оскорбленный или оскорбитель, не правда-ли?

До вашихъ ушей, вѣроятно, донеслись гнѣвныя слова поэта, проклинавшаго меня за то, что я не отвѣтила на его любовь?.. Почему люди любятъ? За что?

О! Какая великая и печальная тайна тяготѣетъ надъ нами, какая неизбѣжная роковая участь страдать и заставлять страдать и другихъ!

Если бы любовь не была слѣпымъ ребенкомъ, мы могли бы допустить теорію о существованіи двухъ душъ, созданныхъ одна для другой, но этого не бываетъ и почти что никогда не бываетъ. Мы сгораемъ отъ ожиданій, отъ желаній, изнываемъ въ борьбѣ, въ сожалѣніяхъ, а любовь проходитъ мимо насъ и улыбается.

Но почему же любятъ другъ друга? — возвращаюсь къ своему вопросу.

Обыкновенно мы говоримъ: я люблю его, или ея красоту, умъ, доброту; я люблю эти волосы, потому что они такъ прекрасны, люблю этотъ голосъ, потому что онъ такъ пріятенъ.

Но это невѣрно, все отъ начала до конца невѣрно. Я люблю, потому что люблю…

Это — единственная вѣрная, точная форма любви: другихъ быть не можетъ.

Мы слѣпо повинуемся извѣстному закону. Это несомнѣнно и доказательствомъ этого служитъ то обстоятельство, что мы не можемъ полюбить, когда бы намъ это было угодно, а когда насъ постигаетъ разочарованіе, мы начинаемъ обвинять другихъ и не замѣчаемъ того, что сами въ одно и то же время и жертва и палачъ, вѣрные и невѣрные и ничто иное какъ простыя орудія великаго Неизвѣстнаго, той тайны, которая нами распоряжается.

Перечитывая еще разъ гнѣвные стихи оскорбленнаго противъ меня поэта, я чувствую неизъяснимую печаль, охватывающую меня. Чего онъ хотѣлъ отъ меня, требуя другого къ себѣ отношенія? О! очень, очень мало. Меньше чѣмъ ничего…

Если бы я полюбила его, онъ тогда, навѣрное, пересталъ бы любить меня и жестокимъ оказался бы онъ…


Idillio.
(Идилія).

Всѣмъ-ли извѣстно чувство, называемое первою любовью?

По моему мнѣнію, оно имѣетъ такое же отношеніе къ позднѣйшей любовной страсти, какое занимающаяся заря къ наступающему дню. Ученые опредѣлили точно часъ, когда восходитъ солнце; но прежде чѣмъ оно появится, не замѣчаете-ли вы что-нибудь на себѣ, предвѣщающее наступленіе дня?

Вы, безъ сомнѣнія, увидите слабый свѣтъ, сперва блѣдный, потомъ розовый, услышите легкій шелестъ листьевъ, точно трепетаніе крыльевъ еще не распростертыхъ, почувствуете нѣжный ароматъ благоуханій еще спящихъ цвѣтовъ.

Во всей природѣ чувствуется явленіе, напоминающее біеніе человѣческаго сердца и эта вибрація полна таинственности, спокойна и священна.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

То, что я хочу написать вамъ, происходило въ то время, когда я только что начала освобождаться отъ воспоминанія о томъ принцѣ, котораго я никогда не видѣла!

Родственники моей тетки, пріѣхавшіе навѣстить ее изъ провинціи, уѣзжая домой, взяли съ собой меня. Ихъ домъ былъ еще бѣднѣе, еще мизернѣе того, къ которому я уже успѣла привыкнуть, а люди, окружавшіе меня здѣсь, оказались такими же грубыми, какъ и тамъ, такъ что, перемѣнивъ мѣсто, я, къ сожалѣнію, не нашла никакой перемѣны въ своемъ положеніи. И здѣсь, также какъ тамъ, я томилась среди пошлыхъ разговоровъ, скудныхъ идей, смѣшныхъ привычекъ; не пользуясь свѣжимъ здоровымъ воздухомъ и привольемъ сельской жизни, неохотно поднимаясь съ постели по утрамъ и съ нетерпѣніемъ ожидая того часа, когда можно будетъ спрятаться подъ одѣяло, единственное убѣжище мира и забвенья.

Въ томъ же домѣ жилъ молодой человѣкъ, нелюдимый и не привѣтливый. Я замѣтила лишь его черные глаза, блестѣвшіе изъ самаго темнаго угла комнаты, гдѣ онъ обыкновенно прятался; голоса его я не слыхала; за столомъ онъ занималъ самое отдаленное мѣсто и удалялся изъ-за стола раньше, чѣмъ кончали остальные.

Какъ-то разъ вечеромъ, соскучившись болѣе обыкновеннаго, я попыталась пробраться въ свою спальную, находившуюся во второмъ этажѣ домика и уже поднялась до верхней площадки, пройдя лѣстницу, какъ вдругъ необычайное явленіе остановило мое вниманіе — я замѣтила слабое пламя отъ огарка свѣчи, мерцавшее вдали и, всмотрѣвшись пристальнѣе, разглядѣла знакомую фигуру молодого человѣка. Со свѣчкой въ рукахъ онъ сидѣлъ на землѣ, опустивъ глаза въ книгу, лежавшую у него на колѣняхъ, и читалъ съ такимъ вниманіемъ, что не слышалъ моихъ шаговъ

— Добрый вечеръ, — сказала ему, наконецъ, я, проходя мимо него.

Онъ поспѣшно вскочилъ на ноги, моментально потушивъ огонь и видимо собираясь убѣжать. Я попросила его остаться, увѣряя его, что мнѣ было бы крайне непріятно сознавать, что я помѣшала ему и предложила ему спички, чтобы снова зажечь свѣчу.

Послѣднее предложеніе подѣйствовало на него сильнѣе всего.

Онъ ничего не отвѣчалъ, но остановился. Я скорѣе слышала его, чѣмъ видѣла; онъ чуть дышалъ и листья книги очень замѣтно шуршали въ его рукахъ.

— Боже мой! — воскликнула я, когда огонь опять былъ зажженъ. Какъ можно тутъ читать?

Онъ сильно покраснѣлъ.

Тогда я бросила взглядъ на книгу.

— Могу я полюбопытствовать, что это за книга?

Я сознавала въ это время нѣкоторое превосходство надъ нимъ и потому у меня явилось желаніе пріободрить его.

Онъ открылъ, наконецъ, ротъ и сказалъ, что это стихи изъ древней Антологіи.

Наклонившись надъ книгой, которую онъ держалъ въ рукахъ, я прочитала:

Dagli atri muscosi, del fori cadenti.

— Ахъ, это стихи!..

— Да, стихи Алессандро Манцони.

— Мнѣ кажутся они знакомыми, но навѣрное сказать не могу..

Онъ сталъ перелистывать книгу, пока не нашелъ «Могилы».

— Вотъ эти стихи мнѣ нравятся больше всего, — сказалъ онъ.

— Вы учитесь?

Сильная краска залила его щеки и чуть слышнымъ голосомъ онъ пробормоталъ:

— Я долженъ работать.

— Но все-таки не занимаетесь?

Онъ не отвѣчалъ больше ни слова и я оставила его.

На слѣдующій день глаза наши съ любопытствомъ встрѣтились, когда мы сѣли за столъ. У него были чудные черные глаза. Тогда я мысленно дала ему имя Stello (звѣзда) и это имя осталось за нимъ навсегда.

Въ этотъ день вечеромъ наши женщины взяли меня съ собою въ церковь, откуда мы вернулись назадъ довольно поздно, почему отправились спать довольно поздно. — Но въ послѣдующее время мнѣ часто удавалось встрѣчать его на площадкѣ и онъ больше не избѣгалъ меня.

Какъ-то разъ вечеромъ онъ ни съ того ни съ сего спросилъ меня:

— Не знаете-ли вы, что значитъ «illimitardi Dite» (Порогъ Плутона)?

Я призналась въ своемъ невѣжествѣ. Это его опечалило, какъ разочарованіе, котораго онъ не ожидалъ, и онъ прибавилъ:

— Я также не понимаю, — и затѣмъ прочелъ по своей истрепанной Антологіи нѣсколько строкъ, оканчивающихся этой непонятной для насъ фразой.

Мы простояли нѣсколько времени безъ словъ, задумавшись надъ таинственными строками. Я первая прервала молчаніе:

— Такъ вамъ эта поэзія нравится больше всего?

— Да, но я не могу понять въ ней многаго.

Я нисколько не удивилась его словамъ. И мнѣ также нравились нѣкоторыя вещи, которыхъ я не понимала. Наше общее невѣжество сближало насъ тѣснѣе, но еще больше на сближеніе наше вліяло что-то неизвѣстное, но интимное, сродное въ насъ обоихъ.

Я попросила у него позволенія прочитать все стихотвореніе и онъ протянулъ мнѣ книгу, приближая и огонь и слѣдя глазами за моимъ чтеніемъ, которое хотя и не было для меня легкимъ и быстрымъ дѣломъ, но доставило мнѣ такое высокое эстетическое наслажденіе, которое я готова была считать прямо откровеніемъ.

Особенно поразили меня нѣкоторыя отдѣльныя фразы:

«Небеснымъ мы считать должны

Влеченье двухъ сердецъ»…

я еще въ другомъ мѣстѣ:

…"Укрыться подъ огромными крылами

Великаго Всепрощающаго Бога"…

Эти стихи были для насъ болѣе или менѣе понятны намеками на положительную мысль, но смыслъ прочитанныхъ прежде строкъ ни я, ни мой другъ, сколько ни старались, не могли уяснить себѣ.

Между тѣмъ огарокъ начиналъ дымить, приходя къ концу.

У меня заговорила совѣсть, что я сожгла у него всю его свѣчку и, торопливо вбѣжавъ съ свою комнату, я вынула половинку свѣчи изъ подсвѣчника и принесла ему, говоря, что свободно могу обойтись безъ свѣчи, потому что какъ разъ взошла луна и прекрасно освѣщаетъ мою постель.

Stello не сталъ разсыпаться въ благодарностяхъ; помолчавъ нѣкоторое время, онъ посмотрѣлъ на меня однимъ изъ тѣхъ короткихъ взглядовъ, какими отличаются обыкновенно нелюдимы и потомъ просто сказалъ: «благодарю васъ». Въ этотъ вечеръ я испытала удовольствіе ложиться въ постель при свѣтѣ луны.

За эту маленькую услугу онъ считалъ себя обязаннымъ отплатить, и въ скоромъ времени.

Каждый вечеръ, когда я привѣтствовала его, встрѣчаясь съ нимъ на площадкѣ лѣстницы, онъ подавалъ мнѣ всегда букетъ цвѣтовъ. Эти букеты заслуживаютъ того, чтобы ихъ описать: миніатюрные, изъ разныхъ цвѣтовъ, связанные обрывкомъ веревки, они собраны были очевидно задолго до «поднесенія» и нѣкоторые цвѣты ужасно пострадали отъ времени. Свидѣтельствуя о грубой наивности юноши, они сильно напоминали его самого и острымъ запахомъ, не опьяняющимъ, но имѣющимъ особенную прелесть, присущую всему неподдѣльному, натуральному. Я замѣтила, что запахъ этотъ имѣютъ маленькіе листки, слегка разрѣзанные, со скромной зеленью, чуть-чуть покрытые пылью, какъ это бываетъ со всѣми кустарниковыми растеніями, растущими на сухой землѣ. Я спросила его однажды, откуда онъ достаетъ эту зелень, и онъ мнѣ отвѣчалъ, что это Африканская геранія, его геранія, посаженная собственными руками въ маленькомъ палисадникѣ возлѣ ихъ дома.

— Хотите посмотрѣть? — прибавилъ онъ.

И, не дожидаясь отвѣта, сталъ спускаться съ лѣстницы, приглашая меня знакомъ слѣдовать за нимъ.

Нѣсколько минутъ спустя мы были въ маленькомъ садикѣ, такъ осторожно пробираясь по дорожкамъ его, что, навѣрное, производили не больше шума, чѣмъ двѣ маленькія бѣлки на одномъ изъ деревьевъ. Полная луна смотрѣла на насъ и при ясномъ ея свѣтѣ онъ показалъ мнѣ вырощенное имъ растеньице. Я замѣтила ему, что оно очень тоще и не слѣдуетъ каждый день обрывать съ него вѣтви, иначе оно можетъ совсѣмъ погибнуть.

— Что же за бѣда? — сказалъ онъ, пожимая плечами. — Я долженъ все равно покинуть его.

— Почему же покинуть?

— Я ухожу отсюда навсегда.

— Когда?

— Въ будущемъ мѣсяцѣ. Мнѣ нашли мѣсто…

Онъ произнесъ послѣднія слова такимъ упавшимъ голосомъ, что я не поняла, что онъ хотѣлъ сказать. Его смущеніе сильно тронуло меня, я чувствовала нѣжность къ этому странному мальчику, обреченному, какъ и я, на жизнь, совсѣмъ не находящуюся въ его распоряженіи. Я искала словъ, чтобы чѣмъ-нибудь утѣшить его, когда онъ сталъ продолжать начатую раньше рѣчь.

— Впрочемъ, я не останусь тамъ навсегда. Я хочу сдѣлаться типографщикомъ. Въ типографіи работа не будетъ мнѣ противна, я могу тогда больше читать, а затѣмъ…

Онъ поднялъ глаза къ небу, не дополняя своей мысли словами, и я такъ была тронута его видомъ, что онъ долженъ былъ понять это.

Никто изъ насъ не трогался съ мѣста.

А вечеръ былъ такъ упоителенъ, такъ чудно хорошъ среди этого сада, погруженнаго въ море серебристаго свѣта, среди спокойствія, царившаго кругомъ, со звѣздами, сверкавшими надъ нашими головами и столькими мыслями, роившимися въ насъ.

Съ этого вечера площадка на лѣстницѣ была забыта. Мы нѣсколько разъ встрѣчались въ саду, освѣщенномъ луною, приходя сюда по безмолвному соглашенію. Разговоры наши не были продолжительны, но намъ нравилось стоять просто безъ словъ. Часто мы останавливались и смотрѣли другъ на друга. Онъ всегда давалъ мнѣ нѣсколько листковъ отъ своей гераніи, я же показывала ему старые букеты, которые всегда сберегала.

Я показывала ему ихъ потому, что онъ тогда улыбался, а мнѣ пріятно было смотрѣть на его улыбку, такъ какъ въ эти минуты онъ казался мнѣ счастливымъ.

Когда наступило время моего возвращенія въ городъ, я почувствовала живую скорбь, онъ же былъ близокъ къ отчаянію. Онъ не говорилъ еще мнѣ, что любитъ меня, но я это знала. Особенно печаленъ былъ послѣдній вечеръ. Мы говорили меньше обыкновеннаго, но всѣ разговоры вращались около одного предмета — нашей разлуки, разлуки навсегда, безъ надежды когда-нибудь свидѣться другъ съ другомъ. У каждаго деревца онъ останавливался, срывалъ цвѣты и бросалъ ихъ въ мой передникъ; когда цвѣты были всѣ сорваны, онъ сталъ собирать душистыя травы — тимьянъ и майоранъ. Вся геранія его была оборвана и когда я пыталась было воспротивиться этому опустошенію, онъ сказалъ мнѣ рѣшительнымъ тономъ:

— Нѣтъ, нѣтъ, лучше сорвать ихъ сейчасъ, чѣмъ оставить на медленную смерть.

Наконецъ, мы разстались, едва удерживаясь отъ слезъ; передникъ мой былъ полонъ цвѣтами; въ рукѣ же я держала листокъ его гераніи.

Поднявшись въ свою комнату, я не могла, конечно, заснуть: постель меня отталкивала отъ себя. Вмѣстѣ со мной находилась добрая женщина, уступившая мнѣ половину комнаты; она уже улеглась въ это время въ постель и настаивала, чтобы легла и я. Но я отыскала предлогъ не послѣдовать ея совѣту и занялась укладкой своего багажа, который не былъ еще готовъ и намѣренно мѣшкала съ этимъ дѣломъ. Потомъ, когда моя сожительница заснула, я открыла окно, откуда врывалась широкая волна луннаго свѣта, освѣщавшая меня, какъ лучи дорогихъ глазъ, и я залилась горючими слезами. Немного погодя, осушивъ глаза, я обратила вниманіе на маленькій садикъ, приходившійся какъ разъ подъ моимъ окномъ и мнѣ показалась тамъ на травѣ какая-то тѣнь; сердце усиленно забилось въ моей груди и, подчиняясь инстинктивному движенію, я протянула впередъ свои руки.

Тогда и тѣнь поднялась съ земли и также простерла ко мнѣ свои руки. Что выражала эта нѣмая мольба: просьбу, привѣтъ или невозможныя желанія? Я и сама не знала, что именно, но сердце мое билось еще сильнѣе, чѣмъ прежде и сжималось точно въ тискахъ. Говорить было невозможно. Я уже слышала, что моя сосѣдка ворочалась съ боку на бокъ на своей постели и боялась, какъ бы не проснулась она.

Нужно было закрывать окно, но прежде чѣмъ сдѣлать это, я взяла цѣлую пригоршню цвѣтовъ, собранныхъ имъ для меня и медленно бросила внизъ, прямо на его голову.

Цѣлый дождь изъ стебельковъ жасмина и розъ, вѣточекъ тимьяна и майорана и листьевъ африканской гераніи, распространяя въ ночномъ влажномъ воздухѣ острый ароматъ, посыпался на голову Stello, который все время продолжалъ стоять съ поднятыми вверхъ руками.

Это было наше послѣднее прости.


Rinuncia
(Отреченіе).

Но когда же, гдѣ, наконецъ, любовь?

Сколько разъ въ вечера наибольшаго своего тріумфа, предъ цѣлымъ театромъ, переполненнымъ многолюдной публикой, находившейся въ полной моей власти, въ зависимости отъ моихъ устъ, среди восторженнаго изумленнаго ропота, проносившагося отъ сцены по всему партеру, въ тѣ минуты, когда энтузіазмъ распростиралъ свои могучія крылья, я думала съ острымъ желаніемъ объ одномъ среди этой многолюдной толпы. Да, только объ одномъ. И только для него одного, этого неизвѣстнаго брата, была вся страсть, которую читали въ моихъ глазахъ, которая сквозила въ моихъ словахъ. Гдѣ же онъ былъ? Существовалъ-ли онъ? Не ошибалась-ли я столько разъ? Не обманываемся-ли мы взаимно и не подчиняемся-ли обману природы, вѣчному обману любви?

Это вѣрно, что сердце молодыхъ похоже на цвѣтущее дерево, растущее на большой дорогѣ: первому, кто проходитъ мимо него, дерево даритъ и цвѣты свои и благоуханіе. Можно-ли упрекать, можно-ли обвинять кого-нибудь въ этомъ?

Когда подуютъ весенніе вѣтры, цвѣты, только что развернувшіеся, начинаютъ облетать и, облетая, падаютъ какъ на кучу мусора, такъ въ равной степени и на голову поэта. Можемъ-ли мы сказать, что здѣсь дается все по заслугѣ и что кто-нибудь виноватъ во всемъ этомъ? Кто можетъ сказать, когда подуетъ этотъ вѣтеръ?

Любовь печальна.

Въ особенности же печально возвращаться къ любви вторично, Повторять уже безъ всякой вѣры тѣже самыя слова, которыя прежде произносились съ улыбкой, полной упоительной иллюзіи, ласкать глазами, которые узнали уже слезы, цѣловать устами, которыя произносили поруганія, клясться тѣмъ, во что уже больше не вѣришь; быть счастливымъ, зная, что все это пройдетъ, желать и въ то же время знать, что конецъ желаній — всегда отвращеніе и равнодушіе…

Вы, пожалуй, счастливое дитя, не можете понять, какая это ужасная вещь — утомиться любить! Представьте себѣ, что мы находимся въ цвѣтущей деревнѣ, дышущей жизнью, или же въ салонѣ, полномъ тайнъ. Наше сердце замираетъ, чувствуя въ то же время біеніе въ униссонъ съ нимъ всѣхъ дѣвственныхъ силъ природы, или же утонченныхъ силъ окружающей насъ искусственной обстановки. И то, и другое насъ восхищаетъ, опьяняетъ. Мы любимъ въ первый разъ!..

Но вотъ вторично предъ нами деревня съ лугами, цвѣтами, ароматами, мы слышимъ едва замѣтный говоръ, шелестъ въ ея травѣ, упиваемся вновь молчаніемъ, внимаемъ ея призыву… Появляется предъ нашими глазами опять и салонъ, полный нѣги, погруженный въ таинственный полумракъ, съ произведеніями искусства, дополняющими роскошь обстановки.

— Это второй разъ!… И потомъ еще и еще…

При повтореніи обстановка остается все та же, та же зелень, тѣ же ароматы, но мы ужь не тѣ, потому что мы уже знаемъ, что цвѣты увянутъ, ароматы разлетятся и слѣды поцѣлуевъ и слезъ, оставшіеся на трепещущей травѣ, смѣнятся новыми травами, на шелковыхъ же подушкахъ они будутъ сглажены, стерты пылью, поднявшейся отъ пуховика, и въ нашихъ сердцахъ, уязвленныхъ и скорбныхъ знаніе жизни написало уже роковое страшное слово: конецъ.

Все это вмѣстѣ и печально и пріятно и я не могу подумать объ этомъ, чтобы не вспомнить пѣнія ребенка около гроба, единственной извѣстной мнѣ вещи, которая неизъяснимо печальна и пріятна.

Я упоминала выше о Деклэ, но у меня есть еще другая духовная сестра по искусству — это Адріенна Лекувреръ, высшимъ достоинствомъ которой, безъ сомнѣнія, была ея экстраординарная чувствительность. Ея чувствительность была съ грустной, печальной и задумчивой окраской, какъ разъ тотъ видъ ея, который лучше всего способствуетъ толкованію и передачѣ страсти; чувствительность рѣдкая, исключительная, которая появляется въ нѣкоторыхъ избранныхъ душахъ, независимо отъ степени ихъ культурности и въ условіяхъ внѣшней жизни, повидимому, совсѣмъ неблагопріятныхъ для проявленія ея, какимъ для Адріенны Лекувреръ былъ этотъ развратный, фривольный и испорченный театральный міръ пятнадцатаго столѣтія. Она служитъ блестящимъ подтвержденіемъ той теоріи, что избранныя личности могутъ смѣло ходить среди грязи и даже до нѣкоторой степени соприкасаться съ нею и все-таки никогда не упадутъ съ того трона нравственнаго превосходства и совершенства, которое держитъ ихъ всегда такъ высоко надъ толпою.

Одна фраза Адріенны Лекувреръ особенно кажется мнѣ трогательною. Она обращена къ одному юношѣ, умоляющему ее о любви.

«Будьте моимъ другомъ, но для любви изберите дѣвственное сердце. Избранное вами созданіе должно сохранить счастливыя иллюзіи, которыя дѣлаютъ плѣнительною всякую вещь, нужно, чтобы вашей избранницѣ никто еще не измѣнялъ, никто не покидалъ ее; она будетъ считать васъ добрымъ и такими же добрыми и всѣхъ людей!»

Вотъ гдѣ любовь. Вѣра и надежда, какъ въ наивныхъ изображеніяхъ нашихъ дѣдовъ, всегда сопровождаютъ любовь.

Сердце, крестъ и якорь — вы знаете — въ теченіе пятидесяти лѣтъ составляли особый видъ амулетовъ; ихъ носили на цѣпочкѣ, надѣтой на шеѣ, и горе, если кто-нибудь потерялъ одно изъ нихъ.

Любовь, можетъ быть, исчезнетъ съ лица земли. Это чувство очень хорошее для простыхъ созданій, двое дѣтей берутся за руки и вѣрятъ другъ другу. Но въ одинъ прекрасный день это будетъ невозможно. Я говорю теперь сама себѣ:

— Обожаніе, восторги, симпатіи, желаніе, экстазы, приходящіе къ тебѣ, очарованіе, какому ты поддаешься, и идеалы, которыми вдохновляешься, все это принимай съ убѣжденіемъ, что рано или поздно все это разрѣшится ничѣмъ. Не удерживая для тебя ни малѣйшей частицы изъ нихъ, возвращай ихъ къ тому божественному источнику, изъ котораго они произошли. Въ нихъ есть нѣчто истинно доброе и истинно чистое, но знай, что это не для себя. Это долгъ, взятый тобой: ему еще нужно циркулировать по міру, возврати его.

И еще я говорю себѣ:

— Не старайся лишать грезы ихъ прозрачности, не сгущай ихъ, не пытайся сдѣлать изъ нихъ реальной дѣйствительности. Ты столько разъ увидишь на небесномъ сводѣ разнообразныя формы странныхъ и грандіозныхъ цвѣтовъ, увидишь ангеловъ, пламя, символическія имена но не пытайся схватить ихъ: они всѣ разсыпятся, растаютъ въ облакахъ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я должна была бросить работу. Наступилъ вечерній сумракъ. Я облокотилась на окно и какая-то сверхчеловѣческая тихая пріятная радость охватила мало по малу мое сердце, точно чья-то невидимая рука сильно сжала его и вызвала въ немъ слезы облегченія. Я заплакала среди свѣжей чудной ночи, чувствуя, что ко мнѣ подходятъ изъ потемокъ всѣ мои скорби, но вмѣстѣ съ ними и утѣшеніе, надежда, заря будущаго мира.

И я пишу почти въ потьмахъ:

На устахъ моихъ цвѣтутъ поцѣлуи

Для тебя;

Для твоего олимпійскаго чела,

Для твоихъ божественныхъ очей,

Для тебя.

Но этого не будетъ, не будетъ никогда,

Ни теперь, ни въ будущемъ.

Никогда не будетъ!

Понимаешь-ли ты радость,

Печальную радость

Этого «нѣтъ»?

Я составляю букетъ изъ моихъ тайныхъ желаній,

Я связываю ихъ,

Какъ связку умершихъ розъ,

Какъ пукъ потушенныхъ свѣчей,

И поднимаюсь

Съ этой пріятной ношей,

Съ отраднымъ чувствомъ

Поднимаюсь къ тебѣ.

Не слышите-ли вы въ этихъ словахъ нѣмой страсти, подавленнаго сердечнаго жара? Точно вопль, рыданіе, несущееся откуда-то издалека, — рыданіе, которое не кончится, не кончится никогда?

Возможно-ли, чтобы я сказала все сама? Я такъ сильно желала этого, но этого не могло быть. О! если бы вы захотѣли догадаться! Вотъ я вздыхаю, стенаю, таю, кричу, неужели этого все еще не достаточно. Музыка говоритъ вамъ гораздо больше и вы, однако, понимаете ее. Почему же не понимаете вы меня? Я знаю почему: вы никогда не страдали, никогда не плакали и хотя всегда остановитесь предъ загадочнымъ сфинксомъ, именуемымъ скорбью, однако, ваша печаль не будетъ никогда такой безпредѣльной, такой жалобной, полной ранъ и слезъ, какъ у человѣка, близко знакомаго съ ней.

Вы даже какъ-то разъ имѣли жестокость упрекнуть меня въ недостаткѣ любви. Lawrance! когда земля погружается въ мракъ, вы знаете хорошо, что она поглотила всѣ лучи солнца, она — безъ солнца.

Вы называете ночь чистой, холодной, цѣломудренной, но вы не можете не знать, сколько глубокой страсти скрываетъ она въ себѣ и что ея холодность есть стыдъ, а ея цѣломудренность — покровъ изъ слезъ.

Страшный рокъ тяготѣетъ надъ сердцами избранными и впечатлительными. Они любятъ и заблуждаются. Видите, я стараюсь быть справедливой до мельчайшихъ подробностей. Не мнѣ, конечно, повторять эти избитыя истины, которыя многія повторяютъ, воображая, что они сдѣлали какое-то новое открытіе, обвиняя то мужчинъ, то женщинъ, и даже въ однѣхъ и тѣхъ же готовыхъ фразахъ:

«Мужчины эгоисты гордецы, чувственны; — женщины пусты, легкомысленны, кокетки».

Каждый изъ нихъ, произнося одну изъ такихъ фразъ, отвѣчаетъ на собственное усиліе разрѣшить этотъ вопросъ, говоритъ по личному опыту.

Справедливость требуетъ сказать, что бываетъ, что мужчина заставляетъ страдать, но есть и женщины, причиняющія страданія и это бываетъ, когда мы считаемъ себя созданными только одинъ для одного, когда видимъ въ этомъ другомъ весь міръ. Зачѣмъ же, обращая вниманіе на вину другого, не оглянуться намъ на себя?

Если мы должны обвинять кого-нибудь въ нашемъ разочарованіи, такъ только самихъ себя, потому что только мы одни создаемъ собственную любовь, раскрашивая ее всѣми цвѣтами нашей фантазіи. Наше сердце въ молодости, когда оно пылко и юно, походитъ на призму: оно сообщаетъ всѣ свои краски тому предмету, который приближается къ ней. Идеалъ находится внутри насъ и мы хотимъ непремѣнно насильно проявить его въ другой личности. Любовь — это огромная душа всей вселенной, которая поетъ непрерывный гимнъ жизни, а мы хотимъ заключить ее въ эти два глаза, которые не сегодня-завтра можетъ сомкнуть какой-нибудь катарактъ и которые смерть закроетъ навѣки, навсегда.

Но вѣдь встрѣчаются же души въ жизни, во времени, въ возможныхъ условіяхъ?

Не правда-ли?

Да, встрѣчаются, но только двумъ извѣстнымъ душамъ. Очень трудно вполнѣ открыться одна для другой и вполнѣ проникнуться взаимно. Если позволяетъ время, недостаетъ причины, если на лицо причина, мѣшаетъ отсутствіе одного изъ двухъ, и даже когда и время и окружающія условія находятся въ полномъ согласіи, встрѣчаются новыя препятствія; возьмите, напримѣръ, прошлое. Не достаточно-ли одной малѣйшей тѣни его, чтобы омрачить всякую радость?

А простое дурное расположеніе духа? У насъ часто бываютъ сильные приступы чувства, но никто въ тотъ моментъ ихъ не замѣчаетъ, а вызванные вторично они уже много теряютъ въ своей силѣ; мы столько разъ имѣли бы возможность быть и героями, и высокими, и страстными, если бы тысячи маленькихъ невидимыхъ нитей не возбуждали въ насъ, одновременно, чувства боязливости или безотчетнаго страха, мѣшающаго дѣйствовать и такъ легко овладѣвающаго человѣкомъ, который привыкъ жить мыслію.

Вчера вечеромъ удивительная по своей красотѣ луна скользила по облакамъ и ослѣпительно отдѣлялась отъ небесной тверди. Она, казалось, стремительно неслась на встрѣчу къ землѣ. Какъ похожа была она на бога, который шелъ къ намъ съ тѣмъ, чтобы открыть неизвѣстныя еще для насъ слова! Какія возвышенныя слова сказала бы я вамъ, если бы вы находились возлѣ меня? Но вопросъ еще, сказала-ли бы я ихъ въ дѣйствительности?

Вся разница между жизнью и сномъ, или грезой вотъ въ чемъ: въ грезахъ соединяются обстоятельства, внѣшнія съ внутренними, между тѣмъ, какъ въ жизни всегда чего-нибудь да не достаетъ; случается, что все нужное есть и существуетъ, но приходитъ или рано, или слишкомъ поздно.

Зачѣмъ же тогда такъ упорно искать любви? Зачѣмъ, убѣдившись въ ея суетности, снова поддаваться самообману?

Любовь хороша только для сердецъ, — я уже сказала вамъ это. Сердца раненныя, страждущія должны возвышаться до той грани, гдѣ любовь замѣняетъ природу. Въ высшихъ атмосферическихъ слояхъ разрѣженіе воздуха препятствуетъ развитію органической жизни, но за то васъ озаряетъ горящій, чистый свѣтъ.

Вѣрность, эта возвышенная форма земной любви, не можетъ считаться принадлежностью великой любви, главная задача которой — эволюція, стремленіе къ типу все болѣе и болѣе совершенному.

Символомъ любви и вѣрности считается собака, сидящая въ своей конурѣ, потому что въ образованіи этихъ чувствъ принимаютъ дѣятельное участіе инстинктъ, животное начало и привычка.

Я избрала бы символомъ любви свѣтило со словами:

De claritate in claritatem.
-----
Egli ti ero vicinoe ti parlo.
(Онъ былъ возлѣ тебя и сказалъ тебѣ).

Въ садахъ Милана (въ этомъ городѣ, послѣ Рима, мы больше всего жили съ вами вмѣстѣ и Миланскіе сады я люблю больше всего на свѣтѣ, развѣ кромѣ одной виллы Боргезе), мы какъ-то разъ остановились въ томъ отдѣленіи, гдѣ помѣщались различныя птицы. Два блестящихъ экземпляра птицъ, какой-то неизвѣстной мнѣ, рѣдкой породы помѣщены были одинъ возлѣ другого, но въ особыхъ клѣткахъ, отдѣленныхъ тонкою перегородкою. Эти помѣщенія, стоявшія особнякомъ отъ другихъ, походили на старинные аристократическіе дворцы.

Облокотившись на желѣзную рѣшетку, мы смотрѣли на нихъ, оставаясь нѣкоторое время въ молчаніи.

(О, какою прозрачною казалась ваша англо-саксонская кожа подъ южнымъ небомъ Италіи!)

Все и всѣ говорили вокругъ насъ; нянюшки говорили съ дѣтьми, дѣти съ нянюшками, синьоры съ своими компаньонками, даже этотъ старичекъ, грѣвшійся на солнцѣ, нашелъ себѣ достойнаго собесѣдника въ другомъ старичкѣ, сидѣвшемъ возлѣ него. Не говорили только мы.

Между тѣмъ двѣ гордыя птицы, отдѣленныя легкимъ барьеромъ, чувствовали взаимно каждая присутствіе другого и искали другъ друга. Они то бѣгали смѣлыми шагами по клѣткѣ, то останавливались въ ожиданіи удобнаго момента для невозможнаго полета, то принимали вызывающій видъ, который смѣнялся другимъ полнымъ жалобы и безсильнаго негодованія, сопровождаемаго ударами клюва о барьеръ.

Сколько чувствовалось во всемъ этомъ борьбы! Какая скрывалась тутъ драма, поэма!

Охваченные однимъ и тѣмъ же порывомъ, они не замѣчали каждый усилій другого и, можетъ быть, считалъ его ниже себя. Движенія и голосъ одного заставляли другого подбѣгать къ самой перегородкѣ; онъ слышалъ даже горячее его дыханіе, но не могъ видѣть, дотронуться до него и долженъ былъ отступить назадъ, признавъ себя побѣжденнымъ.

Но и другому было не лучше. И тамъ было тоже препятствіе, и тамъ повторялись тѣ же движенія, крики, удары, жалобы, похожіе на стоны, доходящіе до отчаянія и, наконецъ, то же отступленіе съ сознаніемъ полнаго безсилія, пораженія.

Они находились другъ возлѣ друга, понимали, чувствовали эту близость и не могли любить.

Почему я не сказалъ вамъ тогда всего?

А какъ очаровательно глядѣло на насъ небо, какой чудный былъ воздухъ, какое прелестное время!

Я съ трепетомъ прислушивалась къ жизни, окружавшей насъ и изъ глубины моего сердца звучала древняя пѣсня, которую я всегда такъ любила:

«Тамъ, внизу, гдѣ шумитъ безпокойная волна, вздыхая день и ночь, тамъ при пѣніи жаворонка ты не встрѣтила любви. Онъ былъ возлѣ тебя и сказалъ тебѣ»…

Сколько разъ я пыталась произнести эти слова вслухъ, громко; но всякій разъ, когда душа чѣмъ-нибудь глубоко тронута, особый родъ чувства боязливости или стыда, не знаю, заставляетъ меня сдержаться, точно я опасаюсь потерять въ противномъ случаѣ и то, что имѣю.

Я сказала вамъ:

— Какъ хороша зелень у этихъ платановъ.

— Это не платаны, — отвѣчали вы.

— Да? а мнѣ показались платанами.

— Нѣтъ, вы ошиблись.

— Что же это такое?

Сердце мое подсказывало мнѣ извѣстныя слова пѣсни и мнѣ хотѣлось начать: «безконечная волна, вздыхая»… и вмѣсто того я задала свой вопросъ.

— Не помню, — отвѣчали вы, — если хотите, я узнаю и скажу вамъ.

— Однако, листья такіе же рѣзные, какъ у платановъ, — почему-то продолжала я нисколько не интересный для меня разговоръ.

Вы видите, даже глаза мои смотрѣли, не слушая моего сердца.

И музыкѣ не суждено было облечь въ свою красивую форму слова, чуть-чуть звучавшія въ нашемъ сердцѣ, — слова, которыя мы не сказали. Короткій разговоръ нашъ походилъ только на одинъ взмахъ смычка.

Впрочемъ, вы подняли нѣсколько свой голосъ, начавъ разсказывать про свой споръ съ однимъ пріятелемъ въ кафе; ваши глаза блестѣли юношеской радостью; вашъ голосъ, высокій и звучный, передавалъ прекрасно интонацію другого, вашего собесѣдника. Но вы не долго говорили, однако.

Божественная прелесть дня сообщалась намъ; радость жизни проникала прямо въ сердце.

Я видѣла васъ въ воздухѣ, невыразимо чистомъ, въ сіяніи изъ лучей и въ облакахъ, какъ прячущійся гордый порывъ, видѣла среди нѣжныхъ, мягкихъ тоновъ окружающей природы, среди шепота, шелеста и чуть слышнаго хора милліоновъ невидимыхъ голосовъ, такъ что могла думать, не прекращаются-ли земныя страданія и скорби и не наступаетъ-ли хотя на время счастливый мигъ мира и прощенія. Одно незамѣтное, невольное движеніе и край моего платья прикоснулся вашей ноги.

— Какой очаровательный день, — прошептала я чуть слышно, боясь нарунить внутреннюю пріятную тревогу.

Вы согласились со мной, молча, улыбнувшись.

А время бѣжало, бѣжало впередъ.

Легкая свѣжесть, поднимавшаяся въ воздухѣ, была первымъ предостереженіемъ.

Солнце покидало понемногу верхушки деревьевъ, оставляя узкія полосы на песчаныхъ дорожкахъ сада, уступая послѣдніе лучи своего живительнаго тепла маленькимъ гнѣздышкамъ и норкамъ, прятавшимся въ густой травѣ, гдѣ среди блестящихъ былинокъ доканчивали свой суетливый день сверчки, кузнечики и стрекозы, поражающіе своей элегантностью, по легкости и плавности напоминающей струю маленькаго спокойнаго ручейка.

Въ густой листвѣ деревьевъ слышался шорохъ, все болѣе и болѣе замиравшій и становившійся отъ этого еще плѣнительнѣе.

Я подняла глаза, думая: «Тамъ при пѣніи жаворонка»…

Но жаворонки и ласточки въ глубокомъ молчаніи, широкими кругами спускались внизъ, задѣвая верхушки магноліи, подъ которыми сидѣли мы.

Какъ красива, блестяща зелень этихъ магнолій!

Аристократичная зелень, немного холодная (какъ и мы?) зелень, которая не боится мороза и холода!

У меня упалъ на землю зонтикъ, вы подняли его и я съ какимъ-то особенно пріятнымъ, большимъ удовольствіемъ смотрѣла на васъ, не торопясь взять его изъ вашихъ рукъ, между тѣмъ, какъ вы сами медлили возвратить его.

Въ этотъ моментъ все это разнообразіе впечатлѣній вновь пробудило въ нашихъ сердцахъ упоеніе только что истекшихъ часовъ. Зелень, ароматъ магнолій, лучи умирающаго солнца, прикосновеніе къ вашему плечу, жаръ руки, которую вы подали мнѣ, тѣ желанія, которыя подчинили насъ себѣ, желанія, впрочемъ, еще настолько утонченныя и замаскированныя, что ихъ нельзя было назвать вполнѣ ни господиномъ, ни рабомъ нашей воли.

«Невидимое» начинало простирать свою власть намъ нами.

Изъ глубины нашихъ душъ поднималось оно къ устамъ, которыя замыкались, чтобы лучше сохранить его и сама жизнь прокрадывалась къ нашимъ сердцамъ, которыя переставали биться, точно желая вмѣстѣ съ тѣмъ остановить и жизнь.

Я на мгновеніе закрыла глаза и испытала сильную радость, замѣтивъ, что и съ опущенными рѣсницами видѣла небо, деревья и васъ. Васъ я видѣла еще лучше, не разсѣеваясь посторонними предметами, какъ это всегда бываетъ въ мысленныхъ созерцаніяхъ.

Въ эту минуту какого то пріятнаго забвенія всего окружающаго мнѣ казалось, что я отрекаюсь отъ всего своего печальнаго прошлаго.

— Вотъ оно счастіе! — подумала я.

Отдыхать возлѣ другой родной души, возлѣ сестры своей души, не изливаясь предъ нею, не нарушая грезы. Любить еще не вполнѣ досказаннымъ, не вполнѣ понятымъ чувствомъ, не высшая-ли это форма упоенія, форма единственная, заключающая въ себѣ ожиданіе?

Я не поблагодарила еще васъ за то, что вы подняли мой зонтикъ, и теперь было уже поздно сдѣлать это.

— Слишкомъ поздно, — повторила я про себя.

Я закуталась въ свое боа, содрогаясь отъ холода и поднялась на ноги.

Вы съ недоумѣніемъ посмотрѣли на меня. Въ глазахъ вашихъ поблекъ огонь. Развѣ это не правда?


Il libro bianco.
(Бѣлая книга).

Вы ее видѣли на моемъ столѣ, — эту маленькую бѣлую книгу. Вы же и назвали ее такъ, придавая тѣмъ самымъ особое значеніе и важность этимъ бѣднымъ листкамъ, прочитать которые я никакъ не соглашалась позволить вамъ. Многія женщины имѣютъ обыкновеніе писать дневники, я же — нѣтъ!

Въ книгѣ моей жизни было бы такъ много (если не всѣ!) скверныхъ страницъ и я считаю себя счастливою, что никогда не писала ея. Я должна прибавить, что мнѣ вообще не пріятно писать и я удивлена сама, что дѣлаю это теперь, обращаясь письменно къ вамъ и уступая исключительно только неотступному побужденію, которое оказывается сильнѣе меня. Эта же неотразимая сила заставила меня отмѣтить на листкахъ «бѣлой книги» нѣсколько моихъ мыслей. Мысли эти выражены въ оригинальной формѣ, иногда приближающейся къ стихамъ. Ихъ я считаю за исторію своей жизни, за синтезъ, результатъ самой жизни.

Да, именно въ этой маленькой бѣлой книгѣ, я изобразила свою жизнь. Постарайтесь понять ее въ этомъ видѣ. Къ чему вамъ факты?..

Я такъ сильно люблю природу. Въ ней одной почти все мое утѣшеніе.

Всякая вещь имѣетъ свой голосъ, всякая форма свое выраженіе, всякая перемѣна свое значеніе. Бѣлая книга все это знаетъ… Я плакала вмѣстѣ съ деревьями, съ ручьями. Мы говорили другъ другу о столькихъ вещахъ на одномъ общемъ языкѣ, котораго я раньше не знала.

Я не подъискивала, не выдумывала словъ, которыя написаны тутъ. Они сами, эти слова, пришли ко мнѣ, готовыя, точно подсказанныя чьими-то незримыми устами; пришли вмѣсто слезъ, вмѣсто стенаній и вздоховъ, пришли, не знаю почему, въ такой необычной, странной формѣ.

Знаю я только одно, что все, что я говорю о внѣшнемъ мірѣ, все это я чувствую сама.

У большинства людей любовь и восторги къ природѣ прививаются постепенно и играютъ такую же роль, какъ необходимость одѣваться, какъ привычка читать, или заниматься музыкой. Я же горжусь тѣмъ, что открыла природу одними усиліями своей любви.

Я ненавидѣла эту же самую природу, когда меня хотѣли заставить относиться къ ней, какъ относятся другіе.

За то теперь я имѣю право любить и любить ее по своему, съ глубокою и нѣмою страстью, даже ревнивою, потому что я не выношу соучастниковъ въ чувствѣ. Когда я нахожусь одна въ лѣсу, — это для меня высшее эстетическое наслажденіе.

И ни зелень, ни свѣжесть, ни тѣнь, ни шелестъ, ни ароматъ, ни радостный видъ бархатной муравы восхищаетъ меня въ природѣ, а больше всего самое значеніе всего этого, тотъ темный смыслъ, благодаря которому сердце людей имѣетъ сродство съ былинками травы, съ цвѣткомъ, съ ручейкомъ, съ насѣкомыми и даже съ необходимымъ пространствомъ, съ великимъ, граціознымъ, таинственнымъ, дивнымъ, неизвѣстнымъ.

Вотъ что я хотѣла сказать въ своей бѣлой книгѣ.

Послушайте:

ЖАЛОБА РУЧЬЯ.

Былъ я маленькимъ ручейкомъ, тоненькой струйкой воды,

Падавшей съ высокихъ скалъ.

Спокойно катился я; никто не смущалъ моего покоя,

Никто не смотрѣлъ на меня.

Но разъ одинъ пришлецъ увидѣлъ меня

И захотѣлъ напиться изъ меня.

Онъ граціозно наклонился ко мнѣ, взялъ меня рукой,

Поцѣловалъ меня устами.

Потомъ онъ пошелъ своей дорогой дальше, я — своей,

Но съ того дня я проливаю слезы!

ШЕЛЕСТЪ ЛИСТЬЕВЪ.

Мы — блуждающіе голоса,

Мы — поцѣлуи и вздоры,

Мы — крики и рыданья.

Мы летаемъ, мы крутимся вихремъ

Въ воздухѣ, на солнцѣ,

На горѣ и въ равнинѣ.

Мы — иллюзія,

Мы — надежда,

Мы — сама страсть.

ТАЙНА СКАЛЫ.

Я неумолима,

Тверда и сурова,

Не знаю біенія сердца,

Не имѣю голоса,

Но среди этой долины,

Какъ новый Гамлетъ

Имѣю секретъ,

Котораго не скажу.

То, что я увидѣла,

Что я передумала,

Узналъ этотъ лѣсъ,

Узнало небо,

Но почему я упала

Холодная на этотъ песокъ,

Это — мой секретъ,

Котораго я не скажу.

ГОЛОСЪ МАДОННЫ ВЪ ЛѢСНОЙ ЧАСОВНѢ.

Свѣтлое у меня чело,

Взглядъ ясенъ,

Лазоревая мантія

Покрыта золотыми звѣздами.

Но семь стрѣлъ

Въ моей груди,

Я — Матерь Божія,

И Мать скорби.

ЧТО ДУМАЮТЪ ВЕРХУШКИ ДЕРЕВЬЕВЪ.

Мы неподвижны, какъ мраморъ. Никакая страсть не волнуетъ насъ. Вѣтры и ураганъ проносятся надъ нами, не тронувъ насъ. Льетъ дождь, идетъ снѣгъ, а мы все остаемся такими же чистыми, стремящимися вверхъ, къ лучамъ солнца. Все мы видимъ и ничто не трогаетъ насъ.

ПѢСНЬ КУЗНЕЧИКА.

Я счастливъ, счастливъ, счастливъ!

Я не знаю любви.

Я счастливъ, счастливъ, счастливъ!

Не знаю мысли.

Я счастливъ, счастливъ, счастливъ,

Кидая вызовъ печали.

Я счастливъ, счастливъ, счастливъ,

Живя ничего не зная.

РАЗГОВОРЪ МЕЖДУ РОЗАМИ И ШИПАМИ.

— Мы — красота.

— А мы — сила.

— Мы для всѣхъ пріятны.

— А мы — постоянны.

— Мы — любовь.

— А мы — печаль.

— Мы — поэзія.

— А мы — мудрость.

— Мы окружаемъ чело счастливыхъ.

— А мы — чело героевъ.

ДЕРЕВЬЯ.

Сколько разъ, сила подъ деревьями,

Моими милыми, любимыми деревьями,

Я спрашивала у шумящихъ листьевъ: понимаете-ли вы?

Понимаете-ли, когда я говорю и когда смѣюсь,

И когда печально умолкаю?

Да, они меня понимаютъ, они только одни;

Въ глубокую темную чащу ихъ листьевъ

Устремляю я свой взоръ, ищущій успокоенья.

Они одни понимаютъ скорбь,

Скорбь смертельно раненаго сердца.

И они слушаютъ меня. Нѣжно, участливо слушаютъ,

Какъ тѣ, кто знаетъ все,

Всѣ грандіозныя тайны души;

Какъ любящая мать свою единственную дочь

Любовно ласкаютъ они меня.

О, листья, вѣтви, зелень,

О, плѣнительные ароматы,

Милыя для моего усталаго сердца стыдливыя тѣни!

Вотъ я отдаюсь вамъ, во власть вашу…

Пріятно забыться въ вашихъ объятьяхъ.

Я чувствую, что вы мои братья

О, милыя деревья, деревья люди!

Вы — чувство всякаго творенья!

Не на гранитныхъ, твердыхъ камняхъ созданы вы,

А также, какъ и я, вы рождены и умереть должны!

Какъ я, вы рождены нѣжными, добрыми,

Какъ я, вы простираете свои тонкія руки къ небу

Вѣтеръ и люди безжалостны къ вамъ;

Ваши молодые листья облетаютъ,

И вновь являются другіе… опять какъ у меня!

Вамъ знакомы и трепетъ, и поцѣлуи, вы чувствуете ихъ

Въ міровой борьбѣ, которую вы видите,

Во время печальнаго заката солнца

И бѣлой октябрьской зари, когда небо плачетъ,

Ваши склоняющіяся къ землѣ вѣтви источаютъ слезы.

И когда страшное море спокойно спитъ

На цѣлой грудѣ труповъ, поглощенныхъ имъ,

Когда безжалостно смотрятъ кругомъ горы,

Вы своими протяжными воплями

Отвѣчаете, милыя деревья, на людскую скорбь!

НА БЕРЕГУ МОРЯ.

Я сказала волнѣ:

Зачѣмъ ты цѣлуешь всегда этотъ утесъ?

Развѣ ты не замѣчаешь, что онъ, безчувственный, не внемлетъ? Твои слова,

Пріятныя, ласкающія, какъ сладкій шопотъ,

Пропадаютъ на этомъ твердомъ камнѣ.

Цѣлуй лучше розы!

Онѣ съумѣютъ отвѣтить тебѣ

Нѣжно, своимъ ароматнымъ дыханьемъ.

Отвѣчала мнѣ волна:

Мнѣ опредѣлено невѣдомой судьбою —

Все отдавать и не получать обратно,

Всю человѣческую грязь

Собою поглощать и оставаться чистой.

Смѣлая, гордая, простая и непонятая,

Иду я впередъ, забывая невзгоды,

И заповѣдь великую всѣмъ смертнымъ оставляю:

«Ничего не просите; любите для того, чтобы любить».


L'assoluto.
(Абсолютное).

Что есть люди, которые не любятъ меня, это кажется мнѣ вполнѣ естественнымъ. Желаніе нравиться всѣмъ слишкомъ вульгарно. Но чего я не могу переносить, такъ это непрошенныхъ самозванныхъ братьевъ.

Міръ такъ обширенъ, что въ немъ находится мѣсто и для такихъ людей, которые ничего не смыслятъ въ искусствѣ, въ поэзіи, въ красотѣ и тѣмъ не менѣе занимаются и тѣмъ, и другимъ, и третьимъ.

Одной милости просимъ у такихъ людей.

Есть святыя слова, которыя не всѣ могутъ произносить, которыя нельзя смѣшивать вмѣстѣ съ другими, не профанируя ихъ, которыя являются въ неопалимой купинѣ только избраннымъ.

Особы спокойныя и разсудительныя, впрочемъ, находятъ себѣ утѣшеніе. Они могутъ сколько имъ угодно называть насъ сумасшедшими. Это ихъ право и они пользуются имъ. И пусть пользуются. Для насъ лучше слышать это осужденіе, чѣмъ на каждомъ шагу встрѣчать поползновенія установить братскія отношенія.

Я благодарна всѣмъ, кто любитъ меня. Кое кто изъ нихъ зналъ меня еще съ дѣтства или въ юности, другіе были моими благодѣтелями. Низшіе находятъ меня доброй и всѣ считаютъ своимъ долгомъ съ благоговѣніемъ преклоняться предо мною. Они благосклонно улыбаются, когда слышатъ разговоры о томъ, что я первая итальянская артистка, единственная, вполнѣ понимающая человѣческую душу: эти слова приводятъ ихъ въ восторгъ. Они объявляютъ меня настолько выше всѣхъ окружающихъ, что никто изъ нихъ не достоинъ развязать обувь съ моей ноги. Но достаточно маленькаго разногласія въ чемъ-нибудь, одного противоположнаго мнѣнія, и тронъ, и алтарь взлетятъ на воздухъ. Тогда происходитъ что-то вродѣ учета векселей, выданныхъ на имя моихъ заслугъ и моего ума. Послѣдній, слѣдовательно, имѣетъ для нихъ значеніе только до тѣхъ поръ, пока ослѣпляетъ ихъ глаза и распаляетъ ихъ умъ? Не слишкомъ-ли это дорогая плата за ихъ благоволеніе? Я предпочитаю дѣлиться своими талантами даромъ.

Еще болѣе антипатичны для меня тѣ молодые энтузіасты, которые видятъ во мнѣ лѣстницу для ихъ тщеславія и приходятъ курить предо мною ѳиміамы, имѣя въ карманахъ цѣлые свертки манускриптовъ.

Горе, если приходится встрѣтиться съ кѣмъ-нибудь изъ прежнихъ подругъ, которыхъ время привело въ окаменѣлое состояніе. Они не въ состояніи ничего понять и жалуются, съ горькой ироніей, что я сильно перемѣнилась.

Способность двигаться впередъ, прогрессировать — очень рѣдкое явленіе. Меня раньше всѣ знавали жалкой, придавленной моимъ тяжелымъ жребіемъ, который казался похожимъ на ихъ судьбу, и они не могутъ теперь простить мнѣ того, что я освободилась изъ подъ прежняго гнета. Они, можетъ быть, даже думаютъ, что я обворовала, ограбила ихъ. Собственность всегда кажется незаконною для этихъ Прудоновъ, высшій идеалъ жизни которыхъ не идетъ дальше ихъ сплетенъ.

Мои товарищи по искусству? Но что общаго у меня съ ними? Ничего. Начало и конецъ нашей карьеры діаметрально противоположны. Я иногда смотрю на нихъ съ удивленіемъ, но безъ гнѣва и безъ презрѣнія, и слушаю ихъ съ нѣкоторою боязливостью, нѣсколько уподобляясь жителю луны, упавшему на землю и озирающемуся съ недоумѣніемъ на всѣхъ насъ. Понятно, что виноватъ остается всегда тотъ, кто падаетъ съ луны.

Публика? О! Моя публика чуть не освистала меня однажды во второмъ актѣ «Фру-фру» за то, что я явилась въ скромномъ платьѣ, стоившемъ шестьдесятъ лиръ.

Я не говорю ни слова о критикѣ. Первыми, истинными критиками, безъ сомнѣнія, слѣдуетъ считать философовъ, поэтовъ и романистовъ: они критикуютъ самую жизнь. И только послѣ нихъ слѣдуютъ такъ называемые обыкновенные критики. О нихъ можно говоритъ и слишкомъ много и очень мало. И здѣсь, какъ повсюду, духъ живетъ, буква же убиваетъ. Истинный критикъ долженъ обладать большимъ умомъ. А между тѣмъ сколько такихъ критиковъ, которые занимаются только описаніемъ умныхъ женщинъ, ихъ домовъ и подробно знакомятъ васъ съ содержимымъ помойныхъ ямъ.

Поймите вы, какъ далеко все это отъ того, что испытываю я, когда плачу, стенаю, порицаю или умоляю о прощеніи со сцены, находясь предъ лицомъ абсолютной красоты и истины. Въ эти минуты опьяненія я вижу предъ собой не настоящую, грубую толпу, а только идеальный призракъ ея, лучшую ея часть, одушевленную благородными инстинктами, утонченными стремленіями, которыя отъ прикосновенія къ нимъ искусства вибрируютъ и производятъ впечатлѣніе божественной музыки на клавіатурѣ, взятой въ долгъ.

А она же, публика, не заблуждается-ли она, идеализируя любимаго артиста?

Можетъ быть и заблуждается. Мы похожи на эолову арфу, струны которой приводятся въ содроганіе небеснымъ дуновеніемъ, отъ котораго зависитъ и мелодія.

Что могутъ найти любопытные изъ этой публики, приближаясь къ артисту?

Ничего, кромѣ нѣмыхъ беззвучныхъ струнъ. Да, когда они приближаются къ нему, то находятъ инструментъ сухой, измученный, надтреснутый, полуразбитый. Нашъ геній живетъ не въ насъ; онъ улетаетъ отъ насъ прочь вмѣстѣ къ нашимъ голосомъ, съ пламенемъ въ нашихъ очахъ, вмѣстѣ съ нашими нервами, съ кровью, которой мы не щадимъ, для того чтобы дать истинно прекрасное. Счастливы тѣ, кто можетъ оставить свою душу въ своихъ лучшихъ произведеніяхъ!

Мы же свою душу пускаемъ на вѣтеръ.

Обращаюсь опять къ моей постоянной душѣ о неизвѣстномъ, который меня не видѣлъ, котораго и я никогда не увижу, который одинокъ и далекъ отсюда (можетъ быть, гдѣ-нибудь на вершинѣ горы, покрытой снѣгами, или въ печальной болотистой мѣстности, среди плакучихъ изъ, можетъ быть, въ шумной сутолокѣ большихъ городовъ, или, наоборотъ, въ стѣнахъ стараго мертваго дома тихой провинціи?)

Онъ слѣдитъ за моей жизнью, за моей мыслью, за каждымъ біеніемъ сердца, и вздыхаетъ и надѣется вмѣстѣ со мной. Онъ — неизвѣстный — меня любитъ: я это знаю, это чувствую и эта чистая любовь, которая не доступна закону разрушенія матеріи, часто доставляетъ мнѣ утѣшеніе.

Она походитъ на благоуханіе духовъ, находящихся на моемъ платьѣ. Я слышу ароматъ, хотя не вижу его.

Но я трепещу, когда вижу, что толпа идетъ ко мнѣ на встрѣчу съ своей душой. Я знаю тогда, что теряю друга. Принимая на себя тяжелую отвѣтственность говорить сердцу цѣлой массы, я отказываюсь отъ скромнаго дара удержать для себя сердце одного. Мужчина, обнимающій меня, держитъ въ своихъ объятіяхъ призракъ. Душа моя, блуждающая странница, не имѣетъ своего дома и крова. Ея мѣстопребываніе весь міръ.

Зачѣмъ вы приходите ко мнѣ? — хотѣлось бы мнѣ крикнуть любопытному посѣтителю. Часы, подаренные вамъ мною, пріятны, вы говорите мнѣ комплименты, я вамъ вѣрю, въ большей или меньшей степени, но все-таки вѣрю. А потомъ? Посѣтитель поднимается. Возвратится-ли онъ опять? Скоро-ли?… Слѣдуетъ рукопожатіе, дверь отворяется, посѣтитель удаляется, его чуть видно, затѣмъ онъ совсѣмъ исчезаетъ… lice кончено. Пройдутъ мѣсяцы прежде чѣмъ повторится другой подобный же визитъ, и когда онъ придетъ, удовольствіе будетъ уже ослаблено, прежній порывъ будетъ покрытъ печальнымъ покрываломъ и прежней вѣры уже не будетъ. А письма? Тѣ письма, полученіе которыхъ доставляетъ особое удовольствіе — прелесть неизвѣстнаго, письма, которыя воскрешаютъ умершее было чувство, вызываютъ въ вашей памяти столько граціозныхъ образовъ, свѣтлыхъ горизонтовъ, пріятныхъ впечатлѣній и говорятъ вамъ звонкимъ и яснымъ, отчетливымъ голосомъ:

Конечно, это радость и немалая радость…

Но развѣ можно писать всю жизнь?..

Развѣ мыслимо въ теченіе всей жизни находиться въ одномъ и томъ же градусѣ страсти?..

Представьте себѣ слѣдующую картину. Вечеръ. По улицѣ проходитъ фонарщикъ, зажигая одинъ за другимъ уличные фонари. Мой сосѣдъ стоитъ у окна и, повернувъ голову въ лѣвую сторону, внимательно слѣдитъ за каждымъ вновь засвѣтившимся огонькомъ; когда фонари лѣвой стороны всѣ зажжены, мой сосѣдъ спокойно поворачиваетъ голову вправо.

Скажите вы мнѣ, можно-ли всю свою жизнь простоять въ созерцаніи зажженнаго фонаря?

Въ домѣ, гдѣ протекло мое дѣтство, находился маленькій флакончикъ отъ духовъ, украшенный золотыми звѣздочками. Къ моей воспитательницѣ, доброй старой женщинѣ, онъ перешелъ отъ моей матери. Я держала его пустымъ и пустымъ онъ остался навсегда, но ароматная эссенція, которая когда-то находилась въ немъ, оставила въ немъ сильный запахъ, и однимъ изъ высшихъ удовольствій для меня было упиваться этимъ ароматомъ, который доставлялъ раньше меня удовольствіе моей матери и продолжался и теперь, когда ея уже не было въ живыхъ.

Я тщетно искала потомъ такой долго сохраняющей свою силу эссенціи. Ни одинъ цвѣтокъ, сорванный съ дерева и подвергшійся химическому дѣйствію въ ретортѣ, не даетъ неизмѣннаго запаха. Лучшія произведенія этого рода въ новѣйшее время сохраняютъ свою силу въ теченіе одного года и самое большее — двухъ лѣтъ. Флакончику же моей матери было теперь лѣтъ тридцать, можетъ быть, даже сорокъ. Впрочемъ, теперь и онъ благоухаетъ немного меньше, чѣмъ прежде…


. . . . . . . . . .

Вчера я возвращалась послѣ небольшой экскурсіи за городскія стѣны, предпринятой въ компаніи съ нѣсколькими артистами и еще кое кѣмъ изъ публики. Возлѣ самыхъ городскихъ воротъ намъ попался крестьянинъ, который гналъ четырехъ или пять быковъ на городскія бойни.

Съ нами былъ романистъ, знаете, этотъ маленькій толстячекъ, который такъ много говоритъ объ искусствѣ, такъ часто напивается до пьяна и всегда шутитъ, что непремѣнно попытался бы полѣзть на небо, если бы ему не мѣшала тяжесть его огромнаго живота.

И вотъ, послѣ глубокаго раздумья, онъ вдругъ произнесъ:

— Бѣдныя животныя, они идутъ собственными ногами къ смерти!

А развѣ мы, мы сами, съ каждымъ днемъ, съ каждымъ часомъ не приближаемся къ смерти?

Какъ-то разъ апрѣльскимъ утромъ я шла, разсчитывая увидѣться съ вами. Въ воздухѣ носились ароматы первыхъ весеннихъ цвѣтовъ, впереди меня ожидала радость, я была счастлива и все-таки я думала про себя: я иду къ смерти. На этихъ камняхъ, которые попираетъ легкая стопа, пройдутъ другіе, еще не родившіеся теперь, которые также будутъ попирать слѣды тѣхъ, кто проходилъ здѣсь еще раньше насъ. Я отыскиваю всегда эти слѣды, я спрашиваю ихъ съ священнымъ любопытствомъ. Неужели же ничто отъ этихъ людей не остается жить дальше предѣловъ ихъ жизни. Нѣтъ, нѣтъ! Они живутъ: живутъ ихъ радости, ихъ печали, живутъ ихъ увлеченія, живутъ ихъ слезы. Мы тоже, что они, только еще печальнѣе! Печаль, которая давитъ наши сердца такія молодыя, такія живыя, есть не что иное, какъ тѣнь ихъ рыданій.

Мы чувствуемъ на себѣ бремя останковъ столькихъ мертвыхъ и потому-то бываетъ, что мы часто среди веселья вдругъ дѣлаемся печальными.

Вы уже поджидали меня. На лицѣ вашемъ была улыбка. Вы только что написали стихи и прочитали мнѣ, спрашивая моего мнѣнія. Вмѣсто того, чтобы немедленно отвѣтить вамъ, я принялась тщательно изслѣдовать вашу веселость, хорошо сознавая, что время бѣжитъ и что я теряю васъ. На меня уже спускалась печаль счастливыхъ дней, тѣхъ дней, которые никогда не возвратятся.

Разница между нами и душами, прежде насъ жившими, — та, что мы сильнѣе, въ насъ больше жиру, въ насъ сильнѣе любовь и мы больше соприкасаемся съ жизнью. Не правда-ли?

Мы любимъ жизнь въ цѣломъ ея составѣ, и свою роль, и роль другихъ, и будущее, и прошедшее.

Наши чувства, какого бы они ни были характера, скорбнаго-ли, или наоборотъ радостнаго, всѣ они присоединяются къ единому біенію вселенной. Мы не что иное какъ доски, которыми обшито моховое колесо и которыя думаютъ, что онѣ движутся однѣ. Мы должны помнить, что вокругъ васъ, надъ нами и подъ нами движется цѣлая система зубчатыхъ колесъ удивительнаго устройства и мы сообщаемъ имъ столько пыли и грязи.

Поэтому мы и любимъ мертвыхъ.

Ни одинъ изъ нихъ не пропадаетъ изъ нашей памяти, ни одинъ не выключается оттуда.

Великій героизмъ, сильный умъ продолжаютъ жить только подъ другимъ именемъ.

Кто вы думаете былъ Дантъ?

Дантъ былъ тотъ же Гомеръ.

И когда вы видите улыбку, какъ лучъ солнца озаряющую лицо красивой женщины, вы думаете: вотъ Елена!

Ея чудныя руки, роскошный бюстъ, пышные волоса и очаровательные глаза не обратились въ прахъ.

Елена живетъ, Елена будетъ жить и впредь!

Мы любимъ прошедшее, любимъ будущее, если не желаемъ умирать. Мы составляемъ міръ!

Наступилъ день, когда мнѣ приходится говорить о ревности. Я утверждала, что я не ревнива, немного уподобляясь Святой Терезѣ, которая говорила: «Я умираю, потому что не умираю». Ревность свойственна натурамъ чувственнымъ, поэтому и говорятъ: ревнива какъ тигрица, какъ гіена; но когда любовь поднимается на высоту чистаго чувства, тогда ревность не имѣетъ права на появленіе. Бога любятъ столько людей и никто никогда не ревнуетъ.

Если бы я была ревнива, то прежде всего ревновала бы къ той, которая произвела на свѣтъ и вскормила моего избранника, а затѣмъ къ тѣмъ первымъ предметамъ, которые поразили его воображеніе: его игрушкамъ, дѣтскимъ костюмчикамъ, его товарищамъ, которыхъ онъ полюбилъ впервые; а потомъ я ревновала бы его къ тому дому, гдѣ онъ живетъ, къ тѣмъ тропинкамъ, по которымъ онъ ходитъ, къ любимымъ поэтамъ, къ оплакиваемымъ имъ дорогимъ умершимъ; наконецъ, мою ревность возбудили бы тѣ лица, которыхъ онъ еще не зналъ, но узнаетъ впослѣдствіи, которые будутъ играть какую-нибудь роль въ его жизни, займутъ извѣстное мѣсто въ его сердцѣ, которыя будутъ интересовать, развлекать его, заставятъ его плакать, или смѣяться, благословлять, или порицать. Ну, а женщина? Въ состояніи-ли она возбудить во мнѣ ревность? Да, можетъ быть, но на одну минуту, не больше. Въ самомъ дѣлѣ, какая женщина можетъ овладѣть имъ всецѣло и навсегда?

Такой женщины нѣтъ, развѣ только одна — смерть…

О, эта возбудила бы во мнѣ сильную ревность!

Однако, любовь столько разъ побѣждала эту смерть; она побѣждаетъ ее всякій разъ, когда возвышенный геній уноситъ любовь на своихъ крыльяхъ. Смерть овладѣла прекрасными тѣлами Аталіи и Джульетты, любовь же сдѣлала ихъ души безсмертными.

Подумайте о тріумфѣ Сафо. Ея мрачныя соперницы спятъ уже нѣсколько вѣковъ въ полномъ забвеніи, и она одна владѣетъ Фаономъ.

Вотъ какъ я понимаю ревность. Оспаривать любимаго человѣка не у другой жалкой женщины, но у природы, у вѣчности.

Знаете-ли вы, гдѣ и въ чемъ высшее право и любовь? Вотъ послушайте: любимаго вами человѣка опустили въ могилу, покрыли его цвѣтами, прочитали заупокойныя молитвы, съ нимъ простились навсегда — однимъ словомъ, онъ умеръ.

Мать плачетъ, родственники готовятъ траурные костюмы, друзья думаютъ: мы не увидимъ его больше. Всѣ въ силу необходимости примиряются съ печальнымъ фактомъ.

Но она, то есть идеально влюбленная женщина, спускаясь въ могильный склепъ, беретъ трупъ, прижимаетъ его къ груди, вливаетъ въ него новую душу и вмѣсто прежней непрочной жизни предлагаетъ жизнь вѣчную. Наконецъ-то онъ принадлежитъ ей и только одной ей.

И они будутъ жить въ мірѣ, занявъ мѣсто неизмѣримо высшее, чѣмъ любовь человѣческая и человѣческія радости. Потомки, люди слѣдующихъ поколѣній, все еще будутъ говорить объ ихъ любви, трепетныя и задумчивыя дѣвы съ ревнивымъ удивленіемъ будутъ повторять эти два имени, на вѣки связанныя между собою, безсмертныя.

Я не ревнива до тѣхъ поръ, пока буду чувствовать, что въ состояніи любить лучше кого бы то ни было.

Отдавать свое сердце, ничего не требуя въ отвѣтъ, ничего не получая, ни на что не надѣясь — это высочайшая страсть для гордаго сердца.

Бѣдная Марія Башкирцева! Чтобы удовлетворить свою гордость, она требовала такъ немного! Ей хотѣлось только достичь такой извѣстности, чтобы при входѣ ея въ салонъ на нее обращались взоры всѣхъ присутствующихъ!

А когда мнѣ рукоплещетъ весь салонъ, весь театръ, цѣлый городъ, я становлюсь такой маленькой и прячусь.

Нѣтъ! все это совсѣмъ не то, чего я желаю!

Я хотѣла бы, — говорю вамъ это тихо, таинственно, — я хотѣла бы побѣдить Ту, которую признаю единственной своей соперницей.

Оглушительный шумъ рукоплесканій въ моихъ глазахъ не стоитъ ничтожной крупицы той божественной радости, которую испытала бы я, если бы узнала, что меня будутъ любить, и желать и за могилой, всегда. Если бы я могла быть увѣренной, что чрезъ сто лѣтъ бѣдная душа будетъ чувствовать тоже, что чувствую и я, и также какъ я, и что симпатія ея, переживъ столѣтіе, выйдетъ на встрѣчу къ таинственной Смерти, то въ этомъ бы заключалась моя любовь, моя гордость!

Не партеръ, не публика, а одна, единственная душа, подобная моей.

Не это-ли и есть воскресеніе?


Sotto gli olmi pensando.
(Мысли подъ тѣнью вяза).

Любить въ мірѣ невидимую подругу нашей души, дорогую, милую, неизвѣстную, недостижимую, которуюмы никогда не найдемъ, съ которою никогда не встрѣтимся! Или же любить ее въ ея проявленіяхъ, то есть любить ту часть идеала, которую намъ позволено достигнуть, собирать эти части, какъ драгоцѣнныя жемчужины, сдѣлать изъ нихъ корону, о которой можно бы было сказать: это — умъ, это — чувство, это — красота, это — геній, и на этихъ жемчужинахъ основывать наше обожаніе.

Чему мы должны отдать предпочтеніе?

Первая теорія больше идеальна, вторая больше человѣчна.

Но что такое человѣчество?

Развѣ я не членъ всей человѣческой семьи и почему же я должна признать въ другомъ больше права, чѣмъ въ себѣ самой, въ разрѣшеніи вопроса, какой путь лучше? Единственный долгъ, который человѣкъ имѣетъ по отношенію къ другимъ людямъ, это — не нарушать законовъ природы. Въ самомъ дѣлѣ, кто можетъ имѣть больше насъ самихъ права въ извѣстныхъ случаяхъ?

Что сдѣлали люди для истины, кромѣ того развѣ, что построили нѣсколько системъ?

Въ философіи, въ религіи, въ этикѣ, въ искусствѣ, въ знаніи, все приведено ими въ систему, но всѣ доктрины, всѣ трактаты не открываютъ намъ ничего такого, что не было бы намъ извѣстно раньше, чего бы мы не сознавали въ нашемъ умѣ и не чувствовали своими нервами.

Всякая система представляетъ собою только путь и ни одна изъ нихъ не приводитъ къ искомому результату.

Система описываетъ идеалъ въ предѣлахъ данныхъ формъ, а главное требованіе идеала — абсолютное. До тѣхъ поръ, пока мнѣ не дадутъ его, я буду продолжать думать, что первая обязанность человѣка есть исканіе, постепенное восхожденіе вверхъ, медленное, но твердое и свободное.

И такъ какъ идеалъ существуетъ только въ теоріи, на практикѣ же его нѣтъ, то время, когда мы любимъ и воспитываемъ свою душу, самое лучшее, самое отрадное въ жизни каждаго и всѣхъ вообще.

Какое заблужденіе просить и искать у другихъ своего счастья!

Высшее счастье скорѣе идетъ отъ насъ къ другимъ.

Какое физическое удовольствіе не утомляетъ васъ въ концѣ концовъ? И все равно, какъ бы хорошо оно ни было.

Вѣчность въ удовольствіи принадлежитъ только духу, а духъ — мы сами.

Два глаза, двѣ руки, двѣ ноги, ротъ, чтобы ѣсть, уши, чтобы слышать, даны каждому и всякій пользуется этими атрибутами для того, чтобы увеличить свое удовольствіе.

Но что общаго между удовольствіями всѣхъ вообще людей и нашимъ?

Въ природѣ существуетъ особенное таинственное чувство, которое доступно только извѣстнымъ фибрамъ исключительно чуткихъ и впечатлительныхъ людей, каковы, напримѣръ, поэты, пророки.

Масса отрицаетъ это чувство, все равно какъ цѣпи горъ и обитатели лѣсовъ и горъ отрицаютъ эхо, слышать которое имъ не суждено.

Нашъ путь, наше счастье, наша обязанность въ одномъ: «Внимать высшему Голосу».


Il tempo stringe, facciamo il bene.
(Время бѣжитъ, будемъ дѣлать добро).

Я оплакиваю потерянные годы и утраченныя силы.

Мнѣ кажется, что моя мысль поднимается теперь надъ кучею нагроможденнаго стараго хлама, тряпокъ и я вижу надъ собою чистыя небеса, поднимающіяся одно надъ другимъ и сулящія мнѣ вѣчныя радости.

Изъ прочитаннаго мною въ дѣтствѣ я прекрасно помню легенду объ одной феѣ, которая была осуждена жить вѣчно одна въ блестящемъ дворцѣ. Здѣсь собраны были всевозможныя прелести искусства, природа предлагала ея взорамъ обширные дивные сады, и все-таки фею не удовлетворяла эта жизнь. Ей хотѣлось видѣть другого подобнаго себѣ, природный инстинктъ любви заставлялъ ее вздыхать о другомъ существѣ, созданномъ по образу и подобію ея, для котораго существовала и ея красота.

Такъ и моя душа вздыхаетъ въ минуты слабости.

Но этого не должно быть. При сліяніи нашей души не только съ низшими, но даже съ равными и высшими мы должны заботиться о томъ, чтобы искомый идеалъ былъ какъ можно выше. Душа, которая сливается съ другою, находитъ себѣ полное разрѣшеніе, удовлетворяется и кончаетъ свой миссію. А всякая цѣль должна быть какъ можно выше.

Вы мнѣ сказали: (Lawrance, я говорю съ вами вполнѣ откровенно, не предаваясь никакимъ иллюзіямъ, — вы это знаете):

— Мы соединимся. Мы созданы для этого…

И я прибавляла къ этимъ словамъ свои. Да, мы дѣйствительно соединены другъ съ другомъ, такъ соединены, какъ не соединяется никто изъ людей: вдали одинъ отъ другого, въ разлукѣ, безъ всякихъ радостей и общенія. Одинъ принципъ есть идеалъ и мы соединились по принципу.

Но какое же преимущество имѣетъ наша любовь?

Мы соединены тѣмъ, что вмѣстѣ оба любили, соединены одинаковою возвышенностью нашихъ душъ и потому наша любовь не заключена въ насъ только самихъ, а на вѣки запечатлѣна на всѣхъ прекрасныхъ и безсмертныхъ вещахъ.

Міръ теперь находится въ опасности; ему угрожаютъ ужасныя битвы. Теперь — часъ sursum corda.

Всѣ кумиры повержены на землю, всѣ знамена сорваны и попраны.

И вотъ потому-то, что всѣ потеряли вѣру, мы будемъ вѣрить. Заглянувъ въ холодныя души скептиковъ, мы съ гордостію чувствуемъ въ своей собственной много жару и будемъ вѣрить, что идеалъ никогда не падаетъ, падаютъ же однѣ только силы человѣка.

Развѣ можетъ погибнуть идеалъ, который понимается, какъ отреченіе отъ собственнаго блага личнаго въ пользу блага, которое существуетъ внѣ насъ.

Мы должны считать себя счастливыми потому только, что благо существуетъ.

Какая грубая сила, какое несчастіе могутъ изгладить дѣло красоты и счастія?

Дикія желанія дикарей исчезаютъ и на мѣстѣ ихъ неожиданно возникаетъ и быстро поднимается право нашей расы. Я слышу, какъ ко мнѣ изъ далекихъ миражей свѣта несется голосъ моихъ предшественниковъ, моихъ родственниковъ по духу, поддерживающій и утѣшающій меня.

Кто они? Я не обращаю на это вниманія; военные, князья, поэты, мученики любви, герои идеи и бѣдные темные люди, несчастныя одинокія души, жившія вдали отъ плодотворныхъ лучей солнца, неизвѣстныя, непонятыя, униженныя, но великія по тому жару любви, который пожиралъ ихъ. Я знаю только одно, что всѣ они имѣютъ тотъ гербъ, который я знаю, который считаю своимъ.

Они мнѣ говорятъ: «Вѣчна одна красота; вѣрь въ нее!» Въ этихъ словахъ все. Не правда-ли?

Понимать красоту, имѣть душу, способную понимать ее во всѣхъ проявленіяхъ, не подчиняться той вульгарной и жалкой вещи, которая есть скорбь.

— Міръ отвратителенъ, гадокъ, — говоритъ скептикъ съ высохшимъ сердцемъ, — потому что я столько выстрадалъ въ немъ.

— Нѣтъ, міръ прекрасенъ, потому что всѣ скорби служатъ одной цѣли — безконечному идеалу.

Великіе актеры, принимая на себя по требованію піесы маленькія, антипатичныя имъ роли, проводятъ, однако, ихъ съ тѣмъ же жаромъ, съ такимъ же совершенствомъ, какъ и роли героическія. Худо, что у насъ такъ мало великихъ актеровъ и въ жизни, и на сценѣ.

Вы можете представить себѣ, до какой степени гармонично было бы все существующее, если бы каждый постарался наилучшимъ образомъ осуществить цѣль, которую ему назначила природа? И развѣ глупый не является необходимостью для человѣка умнаго, подобно тому, какъ жестокій — для благороднаго и гадкій, безобразный — для совершеннѣйшаго?

Обыкновенно считаютъ лучшей звѣздой ту, которая больше всѣхъ трепещетъ. Если большая часть людей страдаетъ, то это происходитъ отъ того, что они не достаточно чувствуютъ.

Эти люди чувствуютъ скорбь, которая служитъ низшей ступенью въ области чувствованій и не чувствуютъ красоты, которая — вѣнецъ всего.

Человѣкъ, способный понять красоту въ ея глубокомъ и полномъ значеніи, не обратитъ большого вниманія на скорбь — созданіе его головы, и тотъ, кто владѣетъ рѣдкимъ даромъ творчества, давая жизнь новому созданію искусства, сможетъ утишить боль своего сердца.

Скорбь и радость — не что иное, какъ средства жизни; слѣдствія ихъ скоро пропадутъ, останется одна безсмертная причина.

Но эти слова не отъ міра сего. Мы походимъ на первыхъ христіанъ, нашу религію преслѣдуютъ, осмѣиваютъ. Намъ необходимо часто скрываться, мы живемъ въ катакомбахъ, у насъ есть свои слова, по которымъ мы узнаемъ подобныхъ себѣ. Культъ нашего Бога укрылся на маленькомъ алтарѣ, на голомъ столѣ среди блѣдныхъ свѣчъ и скромныхъ цвѣтовъ, безъ ѳиміама и хоровъ, воспѣвающихъ «Осанна», но онъ живетъ, онъ живетъ и этого вполнѣ достаточно для нашей надежды и для нашего душевнаго жара. Если мы не были счастливы, это ничего: будутъ счастливыми за насъ другіе.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я не ложилась въ постель въ эту ночь. Перечитывая эти страницы, я все время думала о васъ.

Вы внушили ихъ мнѣ и, можетъ быть, никогда не увидите ихъ; никогда не прочтете, находясь такъ далеко отъ меня… Я открываю глаза и на горизонтѣ, слегка подернувшемся розовымъ свѣтомъ, нѣсколько отдыхаютъ мои глаза, усталые отъ продолжительнаго бодрствованія.

Поднимается заря!

Мелкая любовь, ничтожныя скорби, маленькія волненія маленькихъ душъ, все исчезаетъ предъ свѣтомъ!

Вставай, душа моя, и среди шиповъ и терній поднимайся туда, въ царство цвѣтовъ и розъ. Вставай, стремись, лети!

Это — мое послѣднее слово.

"Вѣстникъ Иностранной Литературы", №№ 1—3, 1896