Над современной деревней с ее нуждами и запросами тяготеет нечто роковое… Эти нужды и запросы не сходят с газетных и журнальных столбцов, разделяют пишущую братию на многочисленные партии, эпизодически ожесточенно трактуются в большой публике… Но все эти, говоря сочувственно-пренебрежительными словами Успенского, «газетные лохмотья», все это «гуманство» как-то страшно трагически оторвано от самой деревни, как громадный бумажный змей висит в воздухе на тонкой, тонкой бичеве…
И у города имеются тяжелые нужды и жестокие запросы, но город, если далеко не всегда может сам, по собственной инициативе, себя «удовлетворить», то все же рассуждает, осуждает или, по крайней мере, проявляет склонность к такого рода «поведению». Коренной же деревенский житель по некультурности, безгласности, бесправию совсем лишен возможности обсуждать свои собственные дела, а посему за него, неграмотного, даже без его высказанной личной просьбы, расписывается городской житель, продукт городской культуры… Наконец, вязать и решать судьбы деревни призвано «совсем постороннее ведомство», ни с деревней, ни с обсуждающей ее нужды журналистикой не связанное.
Получается такая приблизительно картина. Деревня экономически расхищается кулаками, физически — сифилисом и всякими эпидемиями, наконец, с духовной стороны пребывает в какой-то концентрированной тьме; пребывает и безмолвствует.
Люди, прикосновенные к газетным «лохмотьям» и вообще ко всяким «гуманствам», стараются, насколько возможно, отразить в зеркале журналистики горькую деревенскую действительность, только отразить, но… Ах, кабы на цветы да не морозы, ах, кабы на «зеркало» не «рама»…
Наконец, особое замкнутое ведомство, стоящее к зеркалу журналистики если не совсем спиной, то отнюдь и не en face, решает и вяжет, вяжет и решает без ошеломляющих, впрочем, успехов в этом направлении.
Взять хотя бы деревенскую медицину. О медицинской беспомощности и беззащитности сибирской деревни писалось, писалось, писалось… Установилось в этой области нечто вроде спорта, корреспондентского конкурса. Длина нашего медицинского участка, — пишет один корреспондент, — 100 верст, ширина его 80 верст. А у нас, — перебивает его другой, — и в длину двести, и в ширину двести, а дорог нету. Нет, это что! — захлебывается третий, — вот у нас, так просто «без меры в длину, без конца в ширину», и, кроме сего, весь наш медицинский персонал устойчиво-стационарного образа мыслей, а к участку сопричислены такие места поселения, самое существование которых состоит под знаком административного сомнения.
Все эти корреспонденции печатаются и прочитываются, затем суммируются в форме передовиц, фельетонов; формируют временные кадры «фельдшеристов» и «антифельдшеристов», а затем предают забвению.
Коренное деревенское, мужицкое население продолжает умирать и «горлом», и «животом», и всякими другими способами, совершая этот процесс молчаливо и сосредоточенно, в полной, по-видимому, убежденности в его фатальности. В лице же своих интеллигентных, более или менее случайных элементов, деревня ни за что, по-видимому, не соглашается успокоиться и умирать как без медицинской помощи, так и без газетных стенаний, и продолжает взывать, взывать без конца, жалуясь и на стихии, и на невнимание начальства, и на непоколебимо-стационарное умонаклонение лиц медицинского штата.
Мы себе весьма легко представляем, что, проживая в городе, обеспеченном медицинской помощью, самые благорасположенные к деревне читатели невольно утрачивают способность проникаться настроением и чувствами деревенских корреспондентов, вопиющих, взывающих, умоляющих и взыскующих сокращения медицинских участков и увеличения медицинских штатов. Такие читатели, — а ведь от некоторых из них зависит, по крайней мере отчасти, удовлетворение корреспондентских желаний, — в лучшем случае одними глазами пробегают корреспондентские стенания с берегов Ангары, Илима, Куты или иных подобных же мест, похожие друг на друга, как две слезы…
И все же — verdammte Schuld und Pflicht! (проклятая обязанность!) — я хочу сказать несколько слов все по поводу той же деревенской медицины, собственно об одном из наиболее больных мест этого больного вопроса — о деревенских душевнобольных.
Чтобы не расплываться в общих рассуждениях, приведу два-три конкретных примера из практики последних 3 — 4 лет четвертого участка Киренского уезда.
Привозит крестьянин в с. Нижнеилимское, центр участка, свою жену, душевнобольную женщину. Спрашивается: что с ней делать? В приемном покое с тремя койками (на весь участок) ее поместить нельзя: негде, да и присматривать за ней некому. Отправить ее в Иркутск? Но для этого необходимо списаться с «Иркутском», а на сей предмет нужно определить специфический характер душевной болезни, чего нельзя сделать без наблюдений. Для наблюдений же, иногда длящихся довольно долго, необходимо больную хотя бы временно поместить в Нижнеилимском, а поместить ее негде. Ни пристав, ни крестьянский начальник на свой собственный страх не решаются отправить больную в Иркутск. «Волость» отказывается (за неимением) дать ей какое-нибудь помещение, помимо приемного покоя, куда ее не принимают. Наконец, муж ее отказывается везти ее обратно: в семье у него одни малые дети, значит за женой, требующей постоянного и внимательного ухода, придется неотступно следить ему самому, а это должно совершенно разорить его.
Все оказываются правы. «Прав» врач, не принимающий больную в амбулаторный покой, так как поместить ее там невозможно. «Права» местная администрация, отказывающаяся отправить больную в Иркутск на казенный счет, ибо такого права местной администрации не дано. «Прав», наконец, мужик, не желающий увозить жену домой, так как уход за ней неминуемо доведет его до нищеты. В результате этой всеобщей «правоты» мужик все-таки увез свою бабу домой (видно его «правота» оказалась сортом пониже!) — а финал всей этой истории разыгрался за кулисами…
Привозят душевнобольного мужика, которого «девать» некуда, ибо в его деревне от него «житья нет». Разыгрывается вышеописанная история, но в результате ее больного не увозят обратно, а помещают для наблюдений в… «тюремку» (каталажку), которая в этом, как и в нескольких других случаях фигурирует в роли психиатрического отделения Нижнеилимского приемного покоя. На четвертый день своего заключения (!?) несчастный больной умер, развязав таким путем всем руки…
Больше примеров мы приводить не станем, так как все они незначительно варьируют одну и ту же основную тему.
Последний приведенный случай по естественной ассоциации вызывает в памяти другой эпизод из области призрения немощных в сибирской деревне.
Хотя этот эпизод и не относится к затронутому нами вопросу, но он так «интересен», что я не могу отказать себе в желании передать его читателю. В одном и том же сибирском селе оказались два старых бобыля: один — ссыльный «повстанец», с ногой, простреленной уже в Сибири, в «деле» на Кругобайкальской дороге; другой — старый бесприютный солдат, служивший в Сибири и в свое время участвовавший в Кругобайкальском усмирении. Старые, изувеченные, бесприютные старики нашли последнее пристанище в одной и той же волостной «тюремке». Там эти два «врага» могли на досуге предаваться воспоминаниям о деле, в котором один был усмирителем, а другой усмиряемым. Эффектная беллетристическая фантазия! прервет меня читатель. Нет: не более как бессознательная, хотя и полная социально-драматического смысла игра обстоятельств! Но вместе с тем, какая действительно благодарная тема для художественной обработки!
Итого. Тюремка, как место нравственного вразумления для пьяных буянов! Тюремка, как психиатрическое отделение амбулаторного покоя! Тюремка, как место призрения увечных поселенцев и бесприютных инвалидов! Словом, тюремка — панацея от всех деревенских язв, место и средство разрешения запутанных вопросов деревенского бытия.