Обыватель (Дорошевич)/ДО
Сегодня утромъ былъ на вечерѣ у Фунтиковыхъ.
Чтобы не возбуждать подозрѣнія у полиціи, — вечера теперь устраиваются днемъ.
Говорили?.. О чемъ теперь говорятъ?
Объ оккультизмѣ, о магіи, о переселеніи душъ, о тайнахъ загробнаго міра.
Никогда не было такого интереса къ загробному міру.
Иванъ Ивановичъ Фунтиковъ, оказывается, теозофъ.
Скажите!
Всю жизнь свою былъ винтеромъ. Въ 1905 году въ декабрѣ былъ республиканцемъ. Теперь онъ теозофъ.
Дивны дѣла Твои, Господи!
Меня больше всего заинтересовало переселеніе душъ.
Дѣйствительно, жить одинъ разъ… Обидно!
Къ чему же весь опытъ жизни? Все?
Живешь, живешь, — и вдругъ умираешь.
Глупо даже!
Пусть жизнь — безсмысленная смѣна матеріи. Но смерть — это оскорбленіе жизни.
Какъ бы человѣкъ ни жилъ, — но пожить еще разъ всякому хочется.
Если бы человѣка передъ смертью спрашивали:
— Хочешь еще разъ пожить?
Всякій бы говорилъ:
— Хочу!
И пять разъ, и десять, и сто. Хоть тысячу разъ! Никогда не надоѣстъ.
На утреннемъ вечерѣ у Фунтиковыхъ былъ одинъ литераторъ, который говорилъ, что никакъ не можетъ въ Римѣ пройти мимо Тарпейской скалы.
Онъ «помнитъ», какъ его съ нея сбросили.
Я тоже жилъ нѣсколько разъ.
Я жилъ и буду жить всегда. Смерти нѣтъ!
Есть только перемѣна формы.
Я отлично помню!
Въ первый разъ, я помню, я жилъ въ Римѣ… Оттого-то мнѣ въ гимназіи и давался легко латинскій языкъ!
Другіе, бывало, бьются надъ исключеніями. А мнѣ ничего. Свое, родное!
Меня звали Марцелломъ. Я жилъ, помню, около Яникульскаго холма. Немножко далеко отъ форума, но зато тихо, спокойно.
Посмотрѣть на тріумфъ Цезаря я, однако, отправился.
Посмотримъ, посмотримъ, что такое за Цезарь?
Ничего особеннаго.
Маленькій, головастый.
Зато торжество! Торжество!
Боги безсмертные!
Подумаешь, отечество спасъ!
Какая-то галльская война! Неизвѣстно гдѣ! Неизвѣстно зачѣмъ!
Съ какими-то варварами! Дикарями!
Имѣлъ разговоръ съ Вителліемъ. Мы пошли вмѣстѣ.
— Награбилъ, я думаю, тамъ, въ Галліи-то?!
— Да, ужъ не безъ этого!
Легіоны! Значки! Золотой вѣнокъ! За колесницей вели плѣнныхъ въ цѣпяхъ, военачальниковъ съ ярмомъ на шеѣ, какъ воловъ.
Военачальники! Купилъ, небось, гдѣ-нибудь на базарѣ рабовъ. Нарядили военачальниками и водятъ!
— Ну! — Вителлій говоритъ, — какіе же рабы! Посмотри, какіе взгляды исподлобья. Страдаютъ! Гордые и полные ненависти!
Я считалъ Вителлія умнѣе.
— Да если рабу пятьсотъ хорошихъ палокъ закатить, — будетъ онъ на тебя съ ненавистью смотрѣть! Застрадаешь! Какъ бить! Можно такъ исполосовать, — какіе угодно взгляды, такіе и будетъ дѣлать! Взлупилъ хорошенько: «Смотри гордо! А то еще получишь!» Съ такой гордостью смотрѣть будетъ, — одна прелесть. Спина-то своя!
Вителлій очень простъ. Но меня-то этими штуками не такъ скоро поддѣнешь!
— Галлія! Далеко Галлія! Здѣсь-то можно разсказывать, что угодно. «Такія побѣды одержалъ, такія!» Мы въ Галліи не были. Провѣрить не можемъ!
— Положимъ… — Вителлій говоритъ, — но все-таки побѣды, донесенія…
— Донести, что угодно можно! Своя рука пишетъ! Да и по донесеніямъ видно, — хвастунишка! И больше ничего! Ну, что это за донесеніе? «Пришелъ, увидѣлъ, побѣдилъ». Развѣ это донесеніе? Ты напиши обстоятельно, — какъ, когда кого, какимъ способомъ. Это я понимаю! Это донесеніе! А этакъ-то «Пришелъ, увидѣлъ, побѣдилъ»… Это и я написать сумѣю. Никогда и военачальникомъ не былъ, а напишу, Только вѣрь мнѣ… Дивлюсь я на васъ, граждане! Пріѣдетъ человѣкъ невѣдомо откуда, разскажетъ самъ про себя невѣдомо что, — а вы сейчасъ въ ноги! Эхъ, вы… распубликанцы!.. Удивительное дѣло, и какъ только этотъ Римъ морочатъ! Всякій проходимецъ, — хочетъ и морочитъ! Тамъ гдѣ-то, изъ-за чего-то римскую же кровь льютъ, награбятъ, наживутся, пріѣдутъ сюда, наскажутъ, наврутъ, — имъ же тріумфъ! Полубогъ!.. Не глядѣлъ бы!
Вителлій свое:
— Ну, все-таки, знаешь… Кай Юлій… Цезарь…
— Ну, что такое Цезарь? Ну, скажи мнѣ: что такое Цезарь?..
— Сенатъ постановилъ…
— И сенатъ — дуракъ!
Если весь народъ дуракъ, откуда же сенату умнымъ быть!
— Герой… Признанъ…
Вотъ дурачье… «Признанъ».
Имъ къ барану прицѣпи надпись:
— Тигръ.
Будутъ смотрѣть на барана и говорить:
— Тигръ!
И бояться!!!
Вотъ черни судъ.
Тьфу! Даже противно!
Съ интересомъ ждалъ, когда за колесницей пойдутъ наемные ругатели.
Отъ этихъ всегда всю правду узнаешь.
Старый, хорошій обычай.
А то все «salve[1]» да «ave[2]», — надо же, чтобъ кто-нибудь да правду сказалъ.
Эти всю правду выложатъ. За это имъ и деньги платятъ.
Ждалъ.
Что-то кричать будутъ?
Надѣялся!
Я думалъ: «воръ», «мошенникъ», «трусъ», «лгунъ», — а они:
— Граждане! Запирайте вашихъ женъ! Плѣшивый соблазнитель въѣзжаетъ въ городъ!
Этотъ-то? Головастикъ? Грибъ? Сморчокъ? Соблазнитель?
Воля ваша, по-моему, это, просто, реклама!
И ругателей теперь подкупать начали! Ни отъ кого правды не узнаешь!
Послѣ тріумфа, чтобъ показать Вителлію всю его глупость, — пригласилъ одного ругателя въ винную торговлю.
Вителлій хотѣлъ непремѣнно пригласить кого-нибудь изъ сотниковъ.
— Про подвиги намъ разскажетъ!
Вранья-то я не слыхалъ!
Я настоялъ на ругателѣ.
Зовутъ Курцій.
Кипрское вино пьетъ, какъ воду.
Думалъ, что хоть вино ему языкъ развяжетъ.
Что, хоть здѣсь-то, — между собутыльниками, — о Цезарѣ что-нибудь рѣшительное скажетъ.
Должна же быть у человѣка совѣсть.
Подливаю, да подливаю:
— Ну, слушай! — говорю, — Юпитеромъ заклинаю! Ну, очисти совѣсть! Здѣсь никто не слышитъ! Ну, скажи! Ну, что знаешь про Цезаря дурного? Мошенникъ Цезарь или нѣтъ?
Куда тебѣ!
— Зачѣмъ! — говоритъ, — то дѣло публичное! Это я всенародно, за колесницей, его ругаю. За это деньги платятъ! А по совѣсти…
За голову я схватился:
— Да развѣ его такъ по совѣсти бы ругать слѣдовало!
— Кричу, что велятъ, — а по совѣсти говоря, по убѣжденію… Прямо скажу… ничего дурного сказать не могу… Герой, что говорить… сынъ побѣды!
Даже глиняный кувшинъ со злости разбилъ!
Ну, развѣ не ясно, что подкупленъ?
За угощеніе даже правды сказать не хочетъ!
Ясно, подкупленъ!
Вителлій, — тоже, дуракъ, къ вину присосался:
— Ну, что? — говоритъ. — Видишь? Вотъ! Моя правда была! Видишь?
Что я вижу?
Вижу, что ты дуракъ!
И что всѣ вы дураки!
И больше ничего не вижу!
Вителлія заставилъ за угощеніе платить.
Дураки пусть и платятъ.
Въ тотъ день, когда убили Цезаря, — имѣлъ нравственное удовлетвореніе.
— Что? — говорю, — не говорилъ я вамъ, что этотъ человѣкъ плохо кончитъ?
И Вителлій, и всѣ сосѣди отнеслись ко мнѣ съ глубокимъ уваженіемъ:
— Марцеллъ былъ правъ!
Пошелъ говоръ:
— Марцеллъ, когда еще плохой конецъ всему этому предсказывалъ!
Теперь меня за провидца готовы были считать.
— То-то! А когда умный человѣкъ говорилъ, — не слушали.
— Цезарь… полубогъ…
Вотъ тебѣ и полубогъ!
Какіе тамъ Цезари! Никакихъ Цезарей!
Все однѣ выдумки:
— Цезари… герои… полубоги.
Никакихъ ни Цезарей, ни героевъ, ни полубоговъ!
Всѣ равны.
Я республиканецъ.
Во второй разъ я жилъ вскорѣ.
При августѣ Неронѣ.
Въ этотъ разъ меня звали Каемъ.
Я жилъ на берегу Тибра и имѣлъ небольшой участокъ земли въ Кампаньѣ.
Жилъ, слава богамъ, и въ эти времена недурно.
Одни были въ восторгѣ:
— Веселыя времена!
Другіе говорили мрачно:
— Печальныя времена!
А по моему, времена, какъ времена! Ничего особеннаго!
Точно такъ же пили, ѣли, спали, — какъ и всегда. Женщины родили дѣтей, мужчины болтали вздоръ.
Никакой разницы!
Я ходилъ въ циркъ, когда пускали безплатно.
Не скажу, чтобы эти игры мнѣ доставляли удовольствіе.
Въ душѣ я всегда относился къ нимъ съ порицаніемъ.
Конечно, въ душѣ… Зачѣмъ болтать?
На самомъ дѣлѣ, такія-ли теперь времена, чтобъ людей травить дикими звѣрями, распинать на крестахъ или жечь на факелы?
Къ рабу на рынкѣ приступа нѣтъ!
Я не говорю уже о грекахъ-рабахъ.
Грекъ — это ужъ роскошь.
Не люблю я грековъ. Грекъ и двухсотъ плетей не выдержитъ.
Это вещь нѣжная. Баловство, а не рабъ!
Греки — это для матронъ, для франтихъ. Статуи съ нихъ дѣлать, спальни имъ купидонами расписывать, стихи въ ихъ честь сочинять.
Греки это въ родѣ… собаки такія бываютъ, тонкія, голыя, на длинныхъ ногахъ, постоянно дрожатъ, въ теплѣ ихъ держатъ!
Я говорю о предметахъ первой необходимости. О рабочемъ рабѣ.
Что въ хозяйствѣ нужно. Безъ чего не проживешь.
Не говорю уже о рабѣ хорошей породы, — о какомъ-нибудь этакомъ германцѣ здоровенномъ, или галлѣ, — на мускулы посмотришь, залюбуешься: лошадь!
Куда тамъ!
Этакую роскошь могутъ себѣ только большія хозяйства позволять!
Скиѳъ-болванъ, — и къ тому не приступишься! Сиріецъ паршивенькій, — и къ тому приступа нѣтъ.
Приходится пробавляться бабами, рабынями. Отъ нихъ хоть приплодъ!
Все-таки каждый годъ маленькаго продашь, что-нибудь да выручишь!
А иная, — старательная, — смотришь, и двухъ принесетъ.
(Эти малыши идутъ на откармливаніе муренъ. Недурныя цѣны любители поѣсть даютъ!).
И такъ вездѣ, во всѣхъ хозяйствахъ.
Смотришь, — гдѣ прежде германцами землю обрабатывали, — теперь на бабъ перешли.
И въ этакое-то время столько добра уничтожать?!
Для чего?! Для удовольствія?!
Развѣ можно такъ къ людямъ относиться, — когда весь Римъ безъ рабовъ, какъ безъ рукъ?!
Здоровеннѣйшій малый, — а его льву на съѣденіе даютъ.
Смотрѣть жалко. Слезы на глаза навертываются.
Работать бы могъ.
Конечно, я ходилъ на игры.
Всѣ ходятъ. Отчего-жъ и не пойти, разъ безплатно.
Но возмущался.
И вотъ однажды, когда я смотрѣлъ и возмущался:
— Что дѣлаютъ! Что дѣлаютъ! Смотрите! Обсмолили да зажгли!
Что отъ него свѣта, что-ли, больше?
Что оретъ онъ, когда горитъ?
Такъ изъ-за этого христіанина губить?!
Когда я смотрѣлъ и возмущался, — Публій, мой сосѣдъ по дому, крѣпко сжалъ мнѣ руку.
— Тебя это возмущаетъ, Кай?!
— А тебя нѣтъ?!
— Я словъ не нахожу, чтобъ высказать свое негодованіе! Такъ поступать съ христіанами!
— Разумѣется. И христіанинъ можетъ работать! Продали бы.
Публій посмотрѣлъ на меня странно.
— Я по поводу жестокости, Кай! Несчастныя жертвы! Мученики!
— Ну, это положимъ!.. Они христіане!
— Что жъ изъ этого, Кай? Что жъ изъ этого? За это мучить?
— Сами виноваты! Зачѣмъ они христіане!
— Кай, да, вѣдь, это глупости все, вздоръ, сказки, — что про нихъ разсказываютъ! Вѣдь, это для того, чтобъ возбудить чернь противъ нихъ! Дикую, темную, невѣжественную чернь! Будто они предаются разврату, убиваютъ дѣтей, пьютъ кровь! Вѣдь, пойми ты, это религія! Новая религія, Кай! Религія, какъ всякая другая! Какая религія предписываетъ дурное?
— Тѣмъ хуже. Зачѣмъ исповѣдуютъ такую религію, за которую полагается казнь? Слава безсмертнымъ богамъ! На свѣтѣ много безопасныхъ религій, за которыя ничего не бываетъ. Выбирай любую и исповѣдуй. Зачѣмъ же еще новыя выдумывать?
Публій смотрѣлъ на меня, вытаращивъ глаза.
И взглядъ у него горѣлъ, словно Публій былъ въ лихорадкѣ.
— Да ты знаешь ли, Кай, это новое ученіе? Ты говоришь такъ потому, что его не знаешь!
— А ты знаешь, Публій?
— Да, я знаю. Я знаю!
— Вотъ что, Публій! — сказалъ я ему холодно и сухо.
Я умѣю, когда нужно, какъ ножомъ отрѣзать.
— Ты можешь знать, что тебѣ угодно. Но что знаешь, — знай про себя. Я узнавать такихъ ученій, за которыя полагается казнь, не желаю. Понялъ? Видишь, — вонъ ликторъ съ прутьями! Понимаешь?
Приказалъ женѣ, чтобъ она съ Публіевой женой прекратила знакомство. И дѣти чтобъ не играли съ дѣтьми Публія.
Кто бережетъ себя, того берегутъ боги.
Такъ-то!
Пусть люди, выдумывающіе новыя религіи, отправляются къ звѣрямъ.
Я запрещенныхъ ученій не зналъ, не знаю и знать никогда не буду!
Въ третій разъ я жилъ во времена Крестовыхъ походовъ.
Трудныя были времена.
Но жить можно.
Умному человѣку всегда жить можно.
Бароны грабили.
Но бароны меня, я — мужика.
Такъ оно и шло.
На всемъ свѣтѣ такъ. Рыба ѣстъ червя, человѣкъ — рыбу, а червь — человѣка. И всѣ сыты!
Баронъ съ меня, я — съ мужика.
Глядишь:
— Переложилъ!
Полцѣхина еще въ мою пользу осталось.
Не безъ удовольствія даже время проходило.
Турниры.
Мы — бюргеры. На турниры не ходили.
Но интересоваться — интересовались.
Сегодня одному барону на турнирѣ голову въ дребезги. Завтра другого копьемъ насквозь. Послѣзавтра третьяго мечомъ пополамъ.
— Барономъ меньше!
За турнирами слѣдили съ интересомъ.
Какъ вдругъ пошелъ кругомъ говоръ.
Какъ море, всколыхнулось все.
— Святая земля! Іерусалимъ! Сарацины!
У меня тоже въ семьѣ приняли самое горячее участіе.
Жена, дочери на плащи кресты шили. Сынъ хлѣбъ, котораго не доѣстъ, на сухари сушилъ.
Развѣ мы не христіане!
Я рѣчи говорилъ.
Каждый почти вечеръ на площади:
— Развѣ не возмутительно?! Сарацины Святой землей владѣютъ!!!
Епископъ даже меня хвалилъ:
— Ревностенъ!
Я, какъ всѣ.
И вотъ двинулись крестоносцы.
Пришли къ намъ въ городъ. Размѣстились по нашимъ домамъ. Станъ вокругъ города разбили. Ѣдятъ, пьютъ, оружіемъ звенятъ, духовные стихи поютъ.
— Мы за святое дѣло идемъ!
Все ничего.
Но когда у меня овцу зарѣзали:
— Для крестоносцевъ, что на святое дѣло идутъ.
Тутъ извините!
— Палестину освобождай. Но зачѣмъ мою овцу трогать?
Тутъ мнѣ и пришло въ голову:
— Благочестиво ли? Крестовый походъ этотъ самый? Кто попустилъ сарациновъ Святою землею владѣть? Господь. Все отъ Него. Что жъ мы, въ гордынѣ своей, сильнѣе Его, что ли, хотимъ быть? Желаемъ, чтобъ Святая земля была освобождена, — что мы должны дѣлать, какъ добрые христіане? Господа Бога молить, молебны служить, свѣчи ставить. Услышитъ наши молитвы, — восхощетъ, освободитъ. А то: «мы сами освободимъ!» На свои силы полагаться да чужихъ овецъ рѣзать! Христіанское ли дѣло затѣяли? Согласно ли со смиреніемъ?
Разумѣется, я эти мысли на площади не высказывалъ.
На площади бываютъ и незнакомые люди. Кто же съ незнакомыми людьми разговариваетъ?
А такъ говорилъ, дома съ друзьями.
Никлаусу сказалъ, сосѣду.
Никлаусъ даже подпрыгнулъ:
— Вѣрно! Удивительно благочестиво разсуждаешь!
Да и пошелъ на площадь во все горло кричать.
Никлауса растерзали.
Не кричи во все горло!
Мысль кроту должна быть подобна. Втайнѣ, втихомолку, незамѣтно работать. Тогда она и сильна. А вылѣзъ кротъ наружу, — тутъ кроту и конецъ.
Меня и архіепископъ похвалилъ. При всей публикѣ.
— Вотъ Фохтъ! Не нечестивому Никлаусу чета! У него овцу зарѣзали, — а и то ничего не говоритъ!
— Я, — говорю, — ваше преосвященство, ежели у меня мысль сомнительная и явится, — я ее въ тайникахъ моей души держу. Какъ въ тюрьму запираю. Иногда друзьямъ разскажу. Вѣдь и узниковъ изъ тюрьмы пускаютъ погулять. Но чтобы совсѣмъ ее на свободу выпустить! На площади! На улицы! Вѣдь это все равно, что разбойника пустить на свободѣ по городу бѣгать.
— Такъ впредь всегда и поступай!
Принялъ благословеніе и похвалу со смиреніемъ.
Проповѣдникомъ сдѣлался.
Къ крестоносцамъ рѣчи держалъ:
— Спѣшите, летите, воинство, небомъ благословенное! Ждетъ, томится по васъ Святая земля! Изнываютъ святыни подъ властью невѣрныхъ! Спѣшите, поспѣшайте!
Пусть убираются.
Можетъ, ихъ тамъ сарацины перерѣжутъ!
И что жъ бы вы думали?
И тутъ я оказался правъ.
Не успѣли они до Палестины дойти, — всѣ погибли!
Тутъ я, я первый, окрестилъ ихъ на вѣчныя времена:
— Сволочью Петра Амьенскаго!
Удивительное дѣло!
Какому-то Петру Амьенскому позволяютъ народъ булгачить, войска собирать, на войну идти, города въ убытокъ вводить, чужихъ овецъ рѣзать.
Чего начальство смотритъ?
Видѣлъ я этого Петра Амьенскаго.
Пустынникъ, какъ пустынникъ. Ничего особеннаго!
— Босой! Босой!
Да и я сапоги сниму, — босой буду.
Нашли чему радоваться!
Засадить бы его сразу за появленіе въ общественномъ мѣстѣ въ неприличномъ видѣ, — никакихъ бы и Крестовыхъ походовъ не было.
И овцы у добрыхъ людей были бы цѣлы.
— Крестовые походы! Крестовые походы!
Никакихъ и Крестовыхъ походовъ не было. Просто — попущеніе начальства.
Въ предпослѣдній разъ я жилъ въ Парижѣ. Въ концѣ 18-го вѣка.
Натерпѣлся.
Помню одинъ денекъ:
— 10-е августа.
1792 года.
Всю ночь не спали.
Въ полночь набатъ ударилъ. И всю ночь надъ Парижемъ стоялъ. По улицамъ факелы, передвигаются отряды.
Національная гвардія.
«Граждане» съ пиками.
— Съ пиками!
Вы только подумайте!
Утромъ, — слышимъ, — пальба.
— Ну, ну! Какъ они тамъ изъ пикъ въ отвѣтъ стрѣлять будутъ?
А какъ грянула пушка, мы всѣ за голову схватились.
— Погибло народное дѣло!
Еще пушка, еще!
Какъ? Такъ рисковать судьбой всей націи?
Съ голыми руками, «съ пиками», — изволите ли видѣть, «съ пиками»! — на пушки лѣзть!
И кто все поднялъ?
Въ нашемъ же домѣ жили Люсиль Дюмуленъ и madame[3] Дантонъ.
— Вотъ чьи мужья!
Я всегда любилъ націю. Для меня нація выше всего.
— Свобода, равенство, братство!
И вотъ теперь все это гибнетъ.
Пушка!
— И изъ-за чего?! Изъ-за кого! граждане? Какой-то несчастный писака, возомнившій о себѣ! Заика, дрянь! Какой-то адвокатишка безъ практики! Имъ нечего терять!
Пушка!
— А?! Вы спрятались, сударыни!
Обѣ дамы сидѣли ни живы, ни мертвы.
Дантонша, та совсѣмъ въ обморокѣ лежала. Дюмуленша, вся въ слезахъ, еще кое-какъ держалась.
Пушка!
— А? Вы страдаете? Ваши сердца обливаются кровью за вашихъ мужей? Какъ же мы должны страдать? Какъ наши сердца должны обливаться кровью за страну? За націю? За свободу? За равенство? За братство? Все, все погибло!
Пушка!
Нѣтъ, вы вообразите себѣ наглость этихъ дамъ.
Къ сосѣдямъ присылаютъ:
— Нѣтъ ли чашки кофе для madame[3] Дантонъ!
Тутъ ужъ меня взорвало.
Пушка!
— Гражданки! Граждане! Въ древнемъ, въ доблестномъ Римѣ гражданъ, которые навлекли на отчизну такое бѣдствіе, и ихъ семьи лишили бы огня и воды! Въ Римѣ, съ котораго мы всѣ должны брать примѣръ гражданской доблести! Не давать этимъ дамамъ кофе.
Пушка!
Наши дамы было-разорвать ихъ хотѣли.
Я остановилъ:
— Гражданки, не надо! Зачѣмъ? Мы ихъ просто свяжемъ и передадимъ королевскимъ комиссарамъ, по начальству. Тѣ ужъ знаютъ, что съ ними сдѣлать!
Пушка!
И вдругъ все смолкло.
Ужасные полчаса.
И вдругъ бѣгутъ люди, кричатъ:
— Свобода! Свобода!
Оказывается, — ошибка.
Мы думали, что это изъ Тюльери изъ пушекъ палятъ. А, оказывается, пушки-то были у нашихъ.
Это наши стрѣляли. Наши!
Вотъ была радость!
Я плясалъ.
А черезъ часъ вдругъ подъѣзжаетъ карета.
— Здѣсь живетъ гражданка Дантонъ, супруга гражданина министра юстиціи?
Разумѣется, мы не дали гражданкѣ Дантонъ идти въ карету.
Разумѣется, донесли ее на рукахъ.
Я имѣлъ счастье передать гражданкѣ Дантонъ чашку чернаго кофе въ карету.
Пусть выпьетъ дорогой.
Ничего, что у меня чашка пропадетъ. Такое событіе! Да она и не изъ сервиза.
А гражданкѣ Люсиль Дюмуленъ я имѣлъ удовольствіе поднести цвѣты.
Не знаю ужъ даже, откуда у меня и цвѣты взялись.
Словно нарочно въ квартирѣ выросли.
Гражданку Дюмуленъ я видѣлъ еще только разъ.
Въ трудную минуту ея жизни.
Когда ее провозили на казнь.
Она ѣхала въ подвѣнечномъ платьѣ.
— Къ своему Камиллу!
Мнѣ это тогда не понравилось.
— По-моему, такъ ѣхать на казнь даже неприлично!
Это значитъ афишироваться.
Я тогда же сказалъ объ этомъ сосѣдямъ.
Я не привыкъ скрывать своихъ мыслей.
Что говорю, то и думаю.
— Зачѣмъ такая реклама?
Ну, что такое былъ Дюмуленъ?
Журналистъ, какъ журналистъ. Ничего особеннаго.
Теперь мнѣ жить, прямо скажу, трудно.
На двѣ газеты долженъ подписываться.
На «Товарища» былъ подписанъ и на «Новое Время».
«Товарищъ» — для души. «Новое Время» — для знакомыхъ.
Я человѣкъ семейный.
Семейному человѣку безъ «Новаго Времени» нельзя.
«Новое Время» — что на дверяхъ дощечка:
— Застрахованъ въ обществѣ «Якорь».
У меня всякій народъ бываетъ.
Пусть видятъ, — на столѣ «Новое Время».
— Что? Выкусили?
Для души выписывалъ «Товарища».
Хорошо писали!
Но когда «Товарища» закрыли, я, конечно, осудилъ:
— Порядочныхъ органовъ и такъ мало. Какое же право они имѣли, съ общественной точки зрѣнія, рисковать? Рисковать газетой? Съ печатнымъ словомъ, господа, надо обращаться бережно!
Развѣ я не правъ?
Подписываться на газету на годъ, и вдругъ черезъ два мѣсяца…
Но я, конечно, не объ этомъ.
Не въ подписныхъ деньгахъ дѣло, а въ принципѣ:
— Честный органъ печати, — его хранить надо. Освободительное движеніе нуждается…
Батюшки, пока размышленіямъ предавался, кошелекъ изъ кармана свистнули.
— Вотъ вамъ и ваше освободительное движеніе!