Над Атлантическим океаном давно опустилась ночь.
По обыкновению, она явилась внезапно, почти без сумерок, эта чудная тропическая ночь, дышавшая нежной прохладой, полная чарующей прелести и какой-то волшебной таинственности.
В такие ночи дышится полной грудью. Какой-то безотчетный восторг невольно охватывает душу и является приподнятость настроения, пока не притупятся нервы и не станет клонить ко сну.
Словно сам охваченный дремой, старик-океан будто притих.
Ласковый к морякам в этих широтах северо-восточного пассата он тихо, совсем тихо и без признака гнева рокочет, лениво переливаясь своими, казалось, сонными волнами и нежно, с тихим любовным плеском лижет бока маленького трехмачтового военного клипера «Ласточка».
С благодатным пассатным ветром, мягким и нежным, почти бесшумно несется клипер, слегка покачиваясь, под всеми парусами, узлов по семи в час, оставляя за кормой след в виде широкой и блестящей фосфорической ленты. Бриллиантовые брызги воды рассыпаются у его носа.
А с выси темного и далекого, словно бы бархатного купола, с важной томностью глядит полная луна (светит во «всю рожу», как говорят моряки), обливая серебристым блеском полоску океана, и ласково мигают бесчисленные звезды.
Порой какая-нибудь «непокорная» или «виноватая», как называют матросы падающие звезды, сорвется и скатится ярким снопиком в океан, и снова небо горит величаво-спокойное.
На «Ласточке» царит тишина.
Все, кроме вахтенных, крепко спят.
Вахтенный офицер, весь в белом, с расстегнутым воротом сорочки, ходит себе взад и вперед по мостику, остерегаясь прислониться к поручням, чтоб не задремать. Он посматривает на горизонт, взглядывает на компас, на паруса и время от времени, сдерживая голос, чтоб не разбудить спящих на палубе матросов (внизу спать душно), вскрикивает:
— На баке! Вперед смотреть!
— Есть! Смотрим! — раздается обычный ответ.
И опять тихо. Только раздается храп.
Вахтенное отделение матросов стоит на своих местах. Многие, притулившись у мачт, дремлют. Некоторые «лясничают» или кто-нибудь рассказывает сказку.
Но говорят все тихо, почти шепотом, словно бы боясь нарушить очарование этой волшебной ночи.
Колокол на баке пробил четыре раза, то есть четыре склянки (два часа).
Часовые, сидевшие на носу и смотревшие вперед, повернули головы в ожидании смены и возможности покурить.
— Эй, кому? Выходи, смена! — лениво проговорил сонный боцман.
И, чтоб разогнать сон, подошел к кадке с водой, стоявшей впереди фок-мачты и, набив свою куцую трубчонку махоркой, закурил фитилем, тлевшим в медной коробке.
Из небольшой кучки баковых, дремавших у переднего орудия, выделились два матроса. Один — крупный, полнотелый блондин с рыжими баками; другой — маленький и худощавый с небольшими усами. Оба были молодые. Блондин, впрочем, постарше.
Они подошли к часовым и маленький матросик, потягиваясь и зевая, проговорил:
— Что, братцы, много насмотрели?
— Будет с нас. Смотри теперь вы, а мы покурим. Страсть хочется! — весело отвечал один из часовых.
Они вылезли из своих гнезд на носу, у самого бушприта, и на их местах сели рядом новые часовые, обязанные немедленно крикнуть, если увидят огонек судна или силуэт его, когда «купец», как часто случается, не несет по беспечности отличительных огней.
Несколько минут оба матроса сидели в глубочайшем молчании.
Крупный блондин напряженно и, казалось, тоскливо и задумчиво глядел на серебристый, тихо рокочущий океан, теряющийся в темной дали горизонта, над которым горели звезды точно внизу, у самого океана.
Маленький матросик сперва лениво посматривал то вправо, то влево, но скоро стал поклевывать носом. Ветерок, обдувавший его, так и навевал дрему. На носу покачивало точно в люльке.
Сосед толкнул маленького матросика в бок.
Тот встрепенулся и спросил:
— Видно что, Макаров?
— Ничего не видно, а как бы тебе, Дудкин, боцман не начистил зубов… Он лукавый… Подкрадется и не услышишь…
— А и беда как ко сну клонит! — промолвил, потягиваясь, Дудкин. — Главная причина — ветерком опахивает…
И, взглянув вокруг, прибавил:
— Экая ведь теплынь стоит в энтих самых, значит, тропиках! Небойсь, в Кронштадте теперь, как есть, закрутила зима, а здесь — благодать! И плывем себе, точно у батюшки Христа за пазухой… Ни тебе рифы брать, ни тебе никакой опаски. Хо-ро-шо! — протянул Дудкин.
По сдержанно задумчивому лицу Макарова казалось, что он далеко не разделял восторга товарища насчет благодати плавания даже и в тропиках, и Кронштадт был ему несравненно милее.
Однако, он почему-то не выразил своего мнения и, подавив вздох, промолвил:
— Положим, здесь матросу вольготно, но только таких местов у господа совсем немного.
— То-то, матросы, кои в «дальнюю» раньше ходили, сказывали, что вовсе мало таких местов.
— Мало и есть… Здесь-то окиян, гляди, какой, шельма, ласковый… Словно заманивает…
В эту минуту недалеко, под носом клипера, раздался плеск. На лунном свете из воды показалось какое-то громадное черное пятно и вслед затем с шумом вылетел фонтан воды.
— Кит!
— Он и есть!.. Играет, шельма!..
— И сколько, подумаешь, в этом окияне всякой твари… Вчерась акулу видели… Попадись-ка к ей! — заметил Дудкин и, несколько разгулявшийся, не чувствовавший дремы, стал смотреть на то место, где показался кит.
— Ушел видно! — проговорил, наконец, он.
— Небойсь, он ходко плавает. Да, братец ты мой, таких местов немного, — снова начал Макаров, словно бы чувствовавший неодолимую потребность разочаровать увлекающегося Дудкина, с которым он обыкновенно стоял на часах и был в приятельских отношениях, хотя до сих пор и не особенно откровенничал с ним. — Вот минуем, значит, эти места, опять матросу нудно станет, вроде бытто каторги… Известно, флотская служба… Всего впереди повидаем: и штурмов, и этих самых индийских «вураганов». Егорыч сказывал, что страшней их ничего на море нет…
— Ну?
— То-то: «Ну!» Помнишь, как по выходе из Бреста-города мы господа бога вспоминали?
— Как не помнить? Форменная штурма была.
— Ну так она ничего не стоит супротив индийского «вурагана».
— Ишь ты, каторжный…
— Егорыч объяснял, что окиян ровно в котле тогда кипит, а вихорь со всех сторон так и крутит… И главное, говорит, дело, чтобы к ему, к анафеме, в самую пасть, внутро, значит, не угодить… Командир должен в оба глядеть, чтобы не допустить до нутра, значит…
— А ежели, примерно, угодишь?
— Тогда шабаш! Смерть всем! — категорически произнес Макаров.
Впечатлительный Дудкин даже вздрогнул.
— Ну, наш капитан не допустит… Он — башковатый…
— И добер — матроса жалеет. Который ежели командир с матросом добер, того и господь хранит… Не даст затмению найти… Однако, три года назад один наш клипер «Опричник» безвестно пропал… Может, слышал?
— Слышал. Сказывали, ни одной души живой не осталось.
— Где уж тут… Все до единого потопли в этом самом «вурагане».
— А как же, Макаров, дознались, в коем месте клипер потоп?
— Дознались… Повсеместно опрос пошел. Начальство, значит, разослало повестки во все державы и ко всем, значит, нашим концырям. «Так, мол, и так. Такого-то числа ушел с Явы-острова российский карабль и не подает о себе вести. Так не видал ли, мол, кто российское судно или, может, не слыхал ли…» Ну, опосля, как навели справки, и обозначилось. Один «француз» — купеческий, что тот же «вураган» терпел, видел наш бедный клиперок.
— Видел?
— То-то встрел. И было это, братец ты мой, как раз на первый день Рождества Христова. И купеческий «француз» страху набрался, потерял грот-мачту, однако, в центру этого дьявола не попал и его в ем не закрутило. Спасся. И как увидал он, как мимо пронесся наш-то «Опричник» под российским флагом, француз, как следует, обозначил в шканечном журнале: «Так, мол, и так. Ежели, говорит, русский корабь будет идти этим самым курцом — попасть ему в центру. Господи, спаси и помилуй. И мы потеряли грот-мачту и бедуем…» По этой выписке у француза и открылось дело-то. В самый, значит, праздник наши-то смерть приняли в окияне, далеко от своей стороны…
Несколько минут длилось молчание. Дудкин, видимо, был под впечатлением рассказа.
Наконец, он спросил:
— Поди, рыбы их съели?
— Надо-быть, акулы. Там их страсть, этих самых акулов.
— А души-то как?
— Души стонут, как буря поднимается… За других бога молят… Небойсь, слышал, как в погоду из моря ровно воет кто… Это и есть потопшие души…
— Давай, Макаров, лучше о чем другом говорить, а то ты все такое нехорошее да тоскливое заводишь! — проговорил вдруг Дудкин.
Веселый и жизнерадостный, большой ухаживатель, пленивший немало кронштадтских кухарок и горничных и восхитивший в Бресте молодую бретонку-прачку, любивший кутнуть на берегу, исправный матрос, не особенно разборчивый в лишних тычках боцмана, — Дудкин невольно протестовал всем своим существом против мрачного настроения Макарова.
Такая чудная тропическая ночь, которая, казалось, так и дышит ласковым призывом к жизни, а Макаров заводит такие разговоры!
— Ай, не любишь? Тебе бы только слушать про веселое? — тихо усмехнулся Макаров. — Уж такая, брат, наша служба тоскливая. Хуже флотской, кажется, и на свете нет… Главное дело: не привычен российский человек к воде…
— Это ты правильно.
— На сухой пути куда лучше… На сухой пути ты как есть в полном рассудке. И опять же: шляйся по разным морям да окиянам, когда, может, тебя тоска нудит по своей стороне…
— Это что и говорить! — согласился Дудкин. — Кабы воля, разве кто пошел в матросы, да еще в дальнюю?.. Назначили… тут уж ничего не поделаешь. Терпи!
Макаров ничего не ответил.
По-прежнему задумчивый, смотрел он перед собой и мысли его, казалось, были далеко-далеко от этого тихо рокочущего океана.
— А ведь есть матросы, что сами в дальнюю просятся! — заговорил Дудкин. — Вот у нас, сказывают, двое просились…
— Просятся. И я вот просился!
— Ты! — воскликнул удивленно Дудкин.
— То-то, я. И мог бы не идти, не трогали. «Ласточка» не нашего экипажа, а вот пошел… У ротного своего просился.
Макаров проговорил эти слова с какой-то грустной покорностью.
— И дурак однако ты, Макаров! — решительно произнес Дудкин. — Самому тошно в море, а он просился… Какая такая причина?
— Пожалуй, что и дурак, а причина была! — значительно протянул Макаров. — Была, братец ты мой, причина! — повторил он.
Несколько минут Макаров молчал и словно бы не решался входить в дальнейшие объяснения, раздражая своим молчанием любопытство Дудкина до последней степени.
В самом деле, какая такая причина могла заставить человека самому проситься в «дальнюю»? Положим, на «Ласточке» было двое старых матросов, что сами просились. Но они шли во второй раз и были, что называется, «отчаянные» — ничего не боялись и находили, что в море тем хорошо, что харч лучше и каждый день чарка идет, и есть на что погулять на берегу.
А Макаров был совсем не такой. Тихий, послушливый, исправный, он никакой матросской «отчаянности» не выказывал и далеко не был лихим матросом. Так себе, самый заурядный.
— Может, тебя в экипаже притесняли, Макаров? Зря драли? — спросил наконец Дудкин.
— Нет, братец ты мой, этого не было… И драли меня за все мои четыре года службы всего два раза — это когда я на корабле «Фершанте»[1] первый год служил — по пятидесяти линьков всыпали — командир у нас занозистый был и к матросу лют… А что в экипаже, так очень даже спокойно было. И ротный, и фитьфебель ничего себе, с рассудком люди и не зверствовали… Ну да и я всегда опаску имел… завсегда был смирным и непьющим матросом, чтобы, значит, от греха подальше… Ну их!..
— Так из-за чего же ты просился?…
Макаров не сразу отвечал, видимо стесняясь доверить свою тайну товарищу.
Расположила ли его к откровенности эта чудная теплая ночь с мигающими звездами, и он чувствовал потребность высказаться, или Дудкин вселял доверие к себе, но только Макаров, после минуты-другой нерешительного молчания, наконец, проговорил с некоторой торжественностью:
— Только смотри, Егорка, никому не болтай. Чтобы, значит, в секрете…
— Не сумлевайся, Вась… Слава богу, приятели…
— Нет, ты побожись!
— Вот-те крест!
И Егорка Дудкин с самым торжественным и серьезным видом перекрестился три раза.
Тогда Макаров, не спуская глаз с океана, тихим и словно бы виноватым голосом застенчиво промолвил:
— Причина вся, братец ты мой, вышла из-за бабы…
— Из-за ба-бы? — разочарованно протянул Дудкин.
«И впрямь дурак!» — подумал он, взглядывая не без некоторого снисходительного презрения на человека, который из-за бабы мог сделать такую большую глупость.
— Из-за жены, значит…
— Так ты женатый? А я этого не знал… Опостылела, что ли, жена? Так ты бы ее в деревню, а то из-за бабы да в дальнюю… Чудно что-то? — недоумевал Дудкин.
— И вовсе не опостылела… Что ты? — почти испуганно проговорил Макаров. — Я ее очень даже почитаю и жили мы, как следует, согласно… Ни за что не ушел бы я от жены… Баба хорошая, рассудливая и из себя чистая, красивая и ядреная… одним словом форменная баба… Карактерная только маленько… командовать любит, а то никакой нет за ей недоимки, — описывал Макаров свою жену, видимо сдерживая себя и словно стыдясь перед товарищем признаться в своей безграничной любви к ней. И тем не менее голос матроса звучал необыкновенной нежностью, выдавая его чувство. — Ну хорошо, братец ты мой. Нонешним летом, как узнала она, что «Ласточка» идет взаграницу, пристала ко мне: просись да просись в дальнюю. Жалко, говорит, тебя будет, да за то вся жизнь наша обернется. Денег, говорит, прикопишь, вернешься с деньгам, лучше будем жить… в оборот по торговле деньги пустим — она, брат, у меня баба оборотистая! — вставил восторженно Макаров, — а то, говорит, теперь мы тыкаемся, мыкаемся… Силушки, говорит, моей нет… Пожалей свою женку… И то сказать… жалко ее было…
— Ишь тоже… А ты бы ее по загривку! — перебил возмущенный Егорка.
— Что ты? У меня и духу бы не хватило… Ни бабу, ни дитю нельзя забижать… На их руку подымать не годится… Грех!
— Жену бить грех, ежели она, примерно сказать, дерздничает? — удивился Егорка.
— То-то жалко, говорю… Пусть лучше куражится, бог с ей… Да она, братец, и не из таких, что сустерпит… Сама, ежели что, огрызнется…
— Видно, такого дурака, как ты, она и сама учивала, а? — насмешливо спросил Егорка.
— А хоша бы сгоряча и вдарила, разве я за это должен над ей тиранствовать?.. Если у тебя совесть есть — ты бабу прости, на то она и баба! — горячо проговорил Макаров, не решаясь, однако, прямо сознаться, что любимая им женщина, случалось, костыляла его по шее.
— Однако баба ты сам, как я посмотрю!.. Виданое ли дело, чтобы матрос и таких понятиев!.. Облестила она тебя, значит, вовсе… Я никогда бы не позволил… И, главное, ты вот ушел, а она… гулять станет… Известно, матроска без мужа… Видали мы их в Кронштадте-то! — хлыщевато проговорил Дудкин.
Макаров примолк и словно бы напряженно вглядывался вдаль.
— Что, небойсь, и за это похвалишь, как вернешься? — безжалостно допрашивал Егорка.
Голос Макарова дрогнул, обнаруживая сильное душевное волнение, когда он, наконец, ответил:
— Не все, брат, такие… Хвалить за что же? Хвалить не за что, но ни бить, ни ругать не стану. Это я верно тебе говорю.
— А я свою жену избил бы до смерти и под коленки… К черту, мол, подлая. Сгинь, ежели закона не соблюдаешь.
— Это ты здря мелешь, Егорка! — строго остановил его Макаров.
— Чего здря? Известно, как надо учить баб.
— Да ведь и она — живой человек… Баба молодая, жить ей тоже хочется… За что же я с ей взыскивать стану… Рассуди… Чем она виновата, что муж в море ушел.
Макаров проговорил это с такой подкупающей, убежденной искренностью и с такой простотой, что Дудкин опешил, пораженный словами Макарова, и в первое мгновение не знал, что возразить.
— Однако… и чудной ты, как я посмотрю… Глупый, как есть, глупый ты матрос… Бабы послушался, ушел добровольно, а теперь по ней же скучишь…
— То-то и есть… Так иной раз тошно, что страсть… И обидно, что послушался… Теперь ничего не поделаешь…
— Она, что ж, на месте где живет?
— Нет. Ларек держит на рынке. Торгует по мелочи, так с кваса на хлеб перебивается… А мальчонка наш при фатерной хозяйке, пока жена на рынке… Да ты верно видал ее когда… Такая высокая, здоровая матроска, румяная и горластая… Всех на рынке перекричит… Страсть бойка на язык.
— Звать-то ее как?
— Авдотьей… Торговки ее всё больше «пучеглазой Дунькой» зовут… А еще «булкой», потому как она из себя полная да белая.
— Торговка Дунька твоя жена? — воскликнул Дудкин, и в его голосе прозвучала невольная нотка насмешливого изумления.
— А что? Ты разве знаешь Дуньку? — тревожно почему-то спросил Макаров и, быстро повернув голову, весь насторожился в ожидании ответа.
Еще бы не знать «пучеглазой Дуньки!» Кто из молодых матросов не знал этой разбитной, энергичного вида молодой торговки с большими, несколько выкаченными вперед серыми глазами, с широкими бедрами и круглым мясистым лицом, черты которого хотя и не соответствовали восторженному описанию мужа, но тем не менее обращали на себя внимание не особенно разборчивых матросов. Она была полнотелая, румяная и веселая, ругалась не хуже боцмана и дарила кокетливыми, многообещающими улыбками матросов, зазывая к своему ларьку. И еще летом, перед самым уходом «Ласточки», Егорка был одним из многих счастливцев, которым Дунька давала милостивое разрешение угостить ее стаканчиком водки.
— Так… видел раз на рынке! — отвечал с напускной небрежностью Егорка, стараясь скрыть охватившее его смущение.
И оба вдруг примолкли.
В эту минуту в полумраке ночи, потемневшей от спрятавшейся за тучку луны, под носом, казалось, совсем близко, неожиданно появился громадный силуэт судна, идущего под всеми парусами наперерез клиперу.
— Судно под носом! — тревожно и громко крикнули они почти в одно время, испуганные и изумленные.
— Право на борт!.. — нервно и возбужденно скомандовал вахтенный офицер.
Вслед затем «Ласточка» тотчас же взяла влево и прошла почти по борту «купца». Слышно было, как там залаяла собака и кто-то ругался на английском языке.
Еще минута и «купец» исчез во мраке ночи.
— Экие черти, огней не держат. Чуть было не проглядели! — сердито проговорил Макаров.
— Да… опоздай секунд и быть бы беде… Однако просветлело… Ишь месяц опять выплыл… Вон и «купец» виден… Куда это он идет?.. Как бы ты думал, Вась? — почему-то заискивающим голосом спрашивал теперь Дудкин, вызывая Макарова на разговор.
Но Макаров не отвечал.
Внезапное подозрение невольно закралось в его доверчивое сердце и он еще напряженнее и тоскливее всматривался вперед.
А Егорка искренно жалел «дурака», точно чувствовал себя перед ним виноватым, и в то же время вспоминал веселую «пучеглазую Дуньку», охваченный обаянием этой чудной, ласкающей тропической ночи.
Примечания
править- ↑ Так матросы переделали название корабля «Фершампенуаз».