Глава десятая
Летнее утро
Стояло серое летнее утро. Туч на небе не было, но и солнце не выглядывало, воздух едва колебался тихими, несмелыми порывами чрезмерно теплого ветерка. Такие летние утра в серединной России необыкновенно благоприятно действуют на всякое живое существо, до изнеможения согретое знойными днями. Таким утрам обыкновенно предшествуют теплые безлунные ночи, хорошо знакомые охотникам на перепелов. Чудные дела делаются с этой птицей в такие чудные ночи! Всегда падкий на сладострастную приманку, перепел тут как будто совсем одуревает от неукротимых влечений своего крошечного организма. Заслышав манящий клик залегшего в хлебах вабильщика, он мигом срывается с места и мчится на роковое свидание, толкаясь серою головкою о розовые корешки растущих хлебов. Только расставишь сетку, только уляжешься и начнешь вабить, подражая голосу перепелки, а уж где-то, загончика за два, за три, откликается пернатый Дон-Жуан. В другое время, в светлую лунную ночь, его все-таки нужно поманывать умненечко, осторожно, соображая предательский звук с расстоянием жертвы; а в теплые безлунные ночи, предшествующие серым дням, птица совершенно ошалевает от сладострастья. Тут не нужно с нею никакой осторожности. Не успеешь сообразить, как далеко находится птица, отозвавшаяся на первую поманку, и поманишь ее потише, думая, что она все-таки еще далеко, а она уже отзывается близехонько. Кликнешь потихоньку в другой раз — больше уже и вабить не надо. Сладострастно нетерпеливое оханье слышится в двух шагах, и между розовых корней хлеба лезет перепел. Тут он уже не мчится сумасшедшим бедуином, а как-то плетется, тяжело дыша и беспрестанно оглядываясь во все стороны. Еще раз помануть его уже никак невозможно, потому что самый тихий звук вабилки заведет птицу дальше, чем нужно. Тут только лежишь и, удерживая смех, смотришь под сетку, а перепел все лезет, лезет, шумя стебельками хлеба, и вдруг предстает глазам охотника в самом смешном виде. Кто имел счастье живать летом на Крестовском или преимущественно в деревне Коломяге и кто бродил ранним утром по тощим полям, начинающимся за этою деревнею; тот легко может представить себе наших перепелов. Для этого стоит припомнить чинного петербургского немца, преследующего рано, на зорьке, крестьянских девушек. Немец то бежит полем, то присядет в рожь, так что его совсем там не видно, то над колосьями снова мелькнет его черная шляпа; и вдруг, заслышав веселый хохот совсем в другой стороне, он встанет, вздохнет и, никого не видя глазами, водит во все стороны своим тевтонским клювом. Панталонишки у него все подтрепаны от утренней росы, оживившей тощие, холодные поля; фалды сюртучка тоже мокры, руки красны, колена трясутся от беспрестанных пригинаний и прискакиваний, а свернутый трубкой рот совершенно сух от тревог и томленья. Таков бывает и перепел, когда, прекращая стремительный бедуинский бег между розовыми корешками высоких тоненьких стеблей, он тает от нетерпеливого желания угасить пламень пожирающей его страсти. Толчется пернатый сластолюбец во все стороны, и глаза его не докладывают ему ни о какой опасности. Он весь мокр, серенькие перышки на его маленьких голенях слиплись и свернулись; мокрый хвостик вытянулся в две фрачные фалдочки; крылышки то трепещутся, оживляясь страстью, то отпадают и тащатся, окончательно затрепываясь мокрою полевою пылью; головенка вся взъерошена, а крошечное сердчишко тревожно бьется, и сильно опирается в маленьком зобике скорое дыхание. Метнется отуманенная страстью пташка туда, метнется сюда, и вдруг на вашей щеке чувствуется прикосновение ее холодных лапок и мокрого, затрепанного фрачка, а над ухом раздается сладострастный вздох. Надо иметь много равнодушия, чтобы не рассмеяться в такую минуту. Самый серьезный русский мужичок, вабящий перепелов в то время, когда ему нужно бы дать покой своим усталым членам, всегда добродушно относится к обтрепанному франту. «Ах ты, поганец этакой!» — скажет он с ласковой улыбкой и тихонько опустит пернатого фертика в решето, надшитое холщовым мешочком.
Такая чудотворящая ночь предшествовала тому покойному утру, в которое Петр Лукич Гловацкий выехал с дочерью из Мерева в свой уездный город. От всякой другой поры подобные утра отличаются, между прочим, совершенно особенным влиянием на человеческую натуру. Человек в такую, пору бывает как-то спокоен, тих и бескорыстен. Даже ярмарочные купцы, проезжая на возах своего гнилого товара, не складают тогда в головах барышей и прибытков и не клюют носом, предаваясь соблазнительным мечтам о ловком банкротстве, а едут молча, смотря то на поле, волнующееся под легким набегом теплого ветерка, то на задумчиво стоящие деревья, то на тонкий парок, поднимающийся с сонного озерца или речки.
Редко самая заскорузлая торговая душа захочет нарушить этот покой отдыхающей природы и перемолвиться словом с товарищем или приказчиком. Да и то заговорит эта душа не о себе, не о своих хлопотах, а о той же спокойной природе.
— Ишь птица-то полетела, — скажет ярмарочник, следя за поднявшейся из хлебов птахою.
— Да, — ответит товарищ или приказчик.
И опять едут тихо.
— Должно, у нее тут где-нибудь дети есть, — опять заметит ярмарочник.
— Надо так рассуждать, что есть дети, — серьезно ответит приказчик.
— А может и перелетная.
— Да, может что и перелетная, — предположит приказчик.
И опять разговор оборвется, и опять едут тихо.
Женни с отцом ехала совсем молча. Старик только иногда взглядывал на дочь, улыбался совершенно счастливой улыбкой и снова впадал в чисто созерцательное настроение. Женни была очень серьезна, и спокойная задумчивость придавала новую прелесть ее свежему личику.
На половине короткой дороги от Мерева к городу их встретил меревский Наркиз.
Конторщик скоро шел по опушке мелкого кустарника и, завидев Петра Лукича, быстро направился к дороге.
— Здравствуйте, батюшка Петр Лукич! — кричал он, снимая широкодонный картуз с четыреугольным козырьком.
— Здравствуйте, Наркиз Федорович, — отвечал Гловацкий.
Лошадь остановилась.
— Охотился?
— Да, половил перепелочков немножко, Петр Лукич.
— Ты сам-то, брат, точно перепел, — улыбаясь, заметил смотритель.
— Да ведь, батюшка, отрепишься с ними, с беспутниками. Это уж такая дичь низкая.
Наркиз, точно, был похож на перепела. Пыль и полевой сор насели на его росные сапоги и заправленные в голенища панталоны; синий сюртучок его тоже был мокр и местами сильно запачкан.
За плечами у конторщика моталась перепелиная сетка и решето с перепелами.
— Что ж, как полевал?
— Много-таки, батюшка, наловил. Нынче они глупы в такую-то ночь бывают, — сами лезут.
— На что их ловят? — спросила Женни.
— А вот, матушка, на жаркое, пашкеты тоже готовят, и в торговлю идут они.
— Вы ими торгуете?
— Я? — Нет, я так только, для охоты ловлю их. Иной с певом удается, ну того содержу, а то так.
— Выпускаете?
— Нет, на что выпускать? — Да вот позвольте вам, сударыня, презентовать на новоселье.
— На что же они мне?
— На что угодно, матушка.
— Ну, бери, Женни, на новоселье.
Наркиз поставил на колени девушки решето с перепелами и, простившись, пошел своей дорогой, а дрожки покатились к городу, который точно вырос перед Гловацкими, как только они обогнули маленький лесной островочек.
— Узнаешь, Женичка? Вон соборная глава, а это Иван-Крестителя купол: узнаешь?
— Какое все маленькое это стало, — задумчиво проговорила Женни.
— Маленькое! Это тебе так кажется после Москвы. Все такое же, как и было. Ты смотри, смотри, вон судьи дом, вон бойницы за городом, где скот бьют, вон каланча. Каланча-то, видишь желтую каланчу? Это над городническим домом
Женни все смотрела вперед и ручкою безотчетно выпускала одного перепела за другим.
— Э, да ты их почти всех повыпустила, — заметил Гловацкий.
— Да. Смотрите-ка, смотрите.
Женни вынула еще одну птичку, и еще одну, и еще одну. На ее лице выражалось совершенное, детское счастье, когда она следила за отлетавшими с ее руки перепелами.
— Ты их всех выпустишь?
— Всех выпущу, — весело ответила она, раскрывая разом пришитый к решету бездонный мешок.
Перепела засуетились, увидя над собою вольное небо вместо грязной холщовой покрышки, жались друг к другу, приседали на ножках, и один за другим быстро поднимались на воздух.
— Вот теперь славно, — проговорила она, ставя в ноги пустое решето. — Хорошо, что я взяла их.
— Дитя ты, Женичка.
— Отчего же, папа, дитя; пусть они летают на воле.
— Их завтра опять поймают.
— Нет, уж они теперь не попадутся.
Гловацкий засмеялся. В его седой голове мелькнула мысль о страстях, о ловушках, и веселая улыбка заменилась выражением трепетной отцовской заботы.
— Боже, господи милосердный, спаси и сохрани ее! — прошептал он, когда дрожки остановились у ворот уездного училища.