Наша текущая жизнь.
правитьПочему такъ оскудѣла русская литература? — этотъ вопросъ, которымъ я закончилъ предшествовавшую статью, продолжаетъ, словно кошмаръ, тревожить меня, и мнѣ хотѣлось бы разобраться въ немъ. Къ сожалѣнію, у меня нѣтъ на этотъ счетъ такого отвѣта, который бы вполнѣ удовлетворялъ меня. Но мнѣ хотѣлось бы высказать, по крайней мѣрѣ, нѣкоторыя соображенія, которыя какъ-будто намѣчаютъ путь рѣшенія. Было бы хорошо, если бы моя попытка вызвала интересъ въ публикѣ, да и сами почтенные собраты высказались бы по вопросу о причинахъ оскудѣнія.
Но этотъ вопросъ о причинахъ предполагаетъ болѣе или менѣе подробное изображеніе самаго процесса оскудѣнія. Надо отмѣтить хоть нѣкоторыя стороны той эволюціи, — не говорю, конечно, прогресса, — которая привела литературу къ современному ея состоянію, когда она потускнѣла, размѣнялась на мелочи, вынудивъ и такъ называемую критику превратиться въ какую-то микрологію, разсматривающую въ увеличительное стекло всѣ эти повѣстцы, разсказики, сценки и этюды.
Есть, впрочемъ, немало писателей и даже читателей, которые полагаютъ, что «оскудѣніе» современной литературы значительно преувеличено, чуть-чуть не наговорено на нее. Вопросъ объ оскудѣніи придется поэтому разсматривать въ связи съ вопросомъ: да точно-ли это печальное состояніе литературы такой ужъ фактъ? Въ самомъ дѣлѣ, пока самъ находишься въ водоворотѣ окружающей жизни и слѣдишь за текущей «словесностью», то, можетъ быть, какъ разъ за недостаткомъ удаленія и, стало быть, исторической перспективы, черезчуръ обратишь вниманіе на ближнія перебивающіяся и перекрещивающіяся волны и не замѣтишь самого общаго потока, который послѣдующимъ поколѣніямъ покажется на извѣстномъ разстояніи въ своемъ полномъ объемѣ и потому далеко не такимъ мелкимъ и незначительнымъ, какъ представляется намъ, увлекаемымъ этою рябью современной литературы. Остановлюсь болѣе или менѣе подробно на двухъ трехъ примѣрахъ. Почти въ самомъ началѣ 70-хъ годовъ литературный обозрѣватель «Отечественныхъ Записокъ», выражая свои пожеланія читателю на новый (1873) годъ, включаетъ въ число этихъ пожеланій «честную и смѣлую литературу», которой, по его мнѣнію, въ данный моментъ нѣтъ:
Литература теперешняя имѣетъ весьма мало положительныхъ качествъ, а качества отрицательныя — слабость, вялость, нечестность, распущенность — не могутъ давать результаты, вполнѣ осязательные. Они дѣлаютъ свое дѣло, эти отрицательныя качества, они вносятъ въ общество свой ядъ, и если бы можно было вычислить количество его, мы изумились бы округленности цифры, но это вліяніе невидно и неуловимо… «Честность», «смѣлость», «служительница истины и справедливости» — все это для насъ «жалкія слова», смѣшныя слова, ненужныя, непонятныя, чужія слова.
И тутъ же проводитъ слѣдующій контрастъ между настоящимъ и прошлымъ.
Литература наша умѣла понимать этотъ языкъ въ періодъ своего возрожденія и молодости, но теперь это для нея нѣчто въ родѣ засохшихъ желтыхъ цвѣтовъ Адуева, нѣчто въ родѣ изображенія предмета первой, чистой любви старой, нарумяненной кокотки, — воспоминаніе о шалостяхъ и увлеченіяхъ дѣтства… Мы напомнимъ лишь начало нынѣшняго царствованія, когда формулы празднаго любопытства: «наука для науки», «искусство для искусства» подвергались безпощадному бичеванію и были почти изгнаны дружными усиліями литературы. Какъ бы кто ни смотрѣлъ на это время, но всякій долженъ признать, что литература тогда пользовалась уваженіемъ, что къ ея голосу прислушивались во всѣхъ концахъ Россіи, что люди стремились сообразоваться съ ея указаніями и въ частной жизни, и въ общественной дѣятельности. Одну изъ причинъ этого явленія несомнѣнно составляло презрѣніе литературы къ праздному любопытству. Конечно, мы называемъ здѣсь празднымъ любопытствомъ то, что другіе называютъ спеціально-научными и спеціально-художественными цѣлями. Эти другіе должны будутъ назвать презрѣніе къ праздному любопытству презрѣніемъ къ наукѣ и искусству. Но — странное дѣло — это презрѣніе ни малѣйше не вредило интересамъ науки и искусства. Литература была тенденціозна, она была вся поглощена разрѣшеніемъ текущихъ вопросовъ, самымъ рѣшительнымъ образомъ вліяла на ходъ общественныхъ дѣлъ и поведеніе отдѣльныхъ личностей, научныя и художественныя цѣли отодвигала на послѣдній планъ и, однако, попутнымъ образомъ давала замѣчательные научные и художественные результаты.
А нынѣ — продолжаетъ обозрѣватель —
несомнѣнно, что мы нынѣ возвратились къ уваженію науки и искусствъ, какъ самостоятельныхъ цѣлей жизни. Мы приносимъ обильныя жертвы на оба эти алтаря, мы еще больше говоримъ о нихъ. Вмѣстѣ съ тѣмъ нельзя сказать, чтобы литература была особенно бѣдна дарованіями. Нѣтъ, таланты есть, есть даже весьма крупные. И тѣмъ не менѣе всѣ согласны въ томъ, что общій уровень литературы стоитъ весьма низко. Въ литературѣ нѣтъ не только живой общественной струны, но она не представляетъ почти ничего цѣннаго даже въ области чистой науки и чистаго искусства, за которыми она такъ усиленно ухаживаетъ.
Такъ дѣло представлялось литературному обозрѣвателю начала 70-хъ годовъ, когда онъ вызывалъ для сравненія въ памяти читателей литературу на рубежѣ 50-хъ и 60-хъ. А вотъ что писалъ другой сотрудникъ «Отечественныхъ Записокъ» въ своихъ «Бесѣдахъ о русской словесности» въ концѣ 1875 г.:
Въ настоящее время и въ журналахъ, и въ газетахъ, и въ различныхъ общественныхъ кружкахъ — повсюду господствуетъ минорный тонъ относительно состоянія литературы вообще, беллетристики же и критики въ особенности. Всѣ жалуются, что критика находится въ такомъ упадкѣ, что совсѣмъ начинаетъ исчезать изъ журналовъ. Беллетристика же только и держится, что корифеями прежней эпохи, блиставшими уже въ 40-хъ, 50-хъ и 60-хъ годахъ; новыхъ же талантовъ, которыхъ можно бы поставить на одну доску со старыми, не является. И вотъ въ этотъ-то моментъ литературнаго безвременья я рѣшился писать къ вамъ критическія письма… Что касается лично до меня, то я вполнѣ раздѣляю недовольство большинства общества современной беллетристикой. Если и существуетъ въ литературѣ два, три имени, которыя слѣдуетъ исключить изъ этого недовольства, если и появляется въ теченіе года два, три произведенія, отмѣченныя сильнымъ талантомъ и обращающія на себя всеобщее вниманіе, то подобныя явленія представляются словно оазисами въ дикой пустынѣ. Они остаются сами по себѣ, а пустыня тоже сама по себѣ продолжаетъ пребывать все той же безплодной пустыней. Такъ, напримѣръ, возьмемъ хоть нынѣшній годъ, клонящійся уже къ концу и представляющій намъ свои итоги, и, нужно отдать ему справедливость, плачевные итоги по части художественной литературы…
Но, читатель, вѣдь эти неблагопріятные отзывы современниковъ относятся къ литературѣ 70-хъ годовъ, къ той самой литературѣ, которая теперь, на разстояніи, представляется намъ — и по заслугамъ — одной изъ самыхъ блестящихъ, самыхъ краснорѣчивыхъ, мало того самыхъ художественныхъ страницъ въ исторіи развитія русской мысли и русскаго творчества. Вѣдь это та самая эпоха, когда хотя бы новый номеръ «Отечественныхъ Записокъ» ожидался мыслящею частію нашей публики съ нетерпѣніемъ, не уступавшимъ тому лихорадочному ожиданію, съ какимъ пятнадцать лѣтъ раньше встрѣчалась послѣдняя книжка «Современника». Тамъ истекала горячею любовью къ народу сумрачная, но необыкновенно-энергичная муза Некрасова. Тамъ свисталъ и полосовалъ темныя силы реакціи сатирическій бичъ Щедрина. Тамъ «мужъ совѣта» и опыта сурово-добродушно велъ съ читателемъ бесѣду о явленіяхъ внутренней жизни Россіи, и о чемъ бы ни заговаривалъ, умѣлъ сводить къ тяжелому положенію крестьянскаго класса, выносившаго на своихъ плечахъ всю тяжесть и нашей государственности, и нашей общественности. Тамъ въ статьяхъ философа-публициста мы знакомились съ лучшими идеями запада, знакомились не рабски, не съ подобострастіемъ бѣдныхъ родственниковъ, питающихся крохами со стола разбогатѣвшихъ родичей, а пропуская ихъ сквозь фильтру строгой и нелицепріятной критики, которая черпаетъ указанія въ могучей работѣ цивилизованныхъ странъ, но творчески-дополняетъ ихъ собственной мыслію, имѣющей дѣло со столь несходными русскими условіями. Тамъ крупнѣйшій художественный талантъ Успенскаго, соединенный по истинѣ съ геніальной интуиціей, выбрасывалъ передъ изумленнымъ и глубоко заинтересованнымъ читателемъ цѣлые трепещущіе жизнью куски русской дѣйствительности и тутъ же на этомъ, можно сказать операціонномъ столѣ, и разсѣкалъ, и изучалъ, и старался вскрыть механизмъ этой общественной физіологіи. А если бы мы придвинулись къ концу 70-хъ годовъ, то сколько бы пришлось намъ прибавить именъ писателей, однихъ крупнѣе, другихъ мельче, но всегда носившихъ яркій отпечатокъ индивидуальности и въ то же время какъ-то гармонически сливавшихъ эти особенности талантовъ и настроеній въ одинъ замѣчательный и могучій хоръ «Отечественныхъ Записокъ».
И, можетъ быть, скептическое настроеніе самихъ же «Отечественныхъ Записокъ», пишущихъ о современной имъ литературѣ 70-хъ годовъ, объясняется отчасти тѣмъ, что имъ было неловко говорить о себѣ и своей роли, отчасти и тѣмъ, что сдѣланныя нами цитаты относятся къ первой половинѣ 70-хъ годовъ, когда не успѣли еще логически и рельефно выразиться всѣ характеристическія черты этой эпохи общественно-литературнаго движенія. А когда дѣло близилось къ концу 70-хъ годовъ, литературнымъ дѣятелямъ прогрессивно-демократическаго лагеря не приходилось вообще останавливаться много на хорошихъ и дурныхъ сторонахъ современной литературы, не приходилось уже потому, что теперь имъ некогда было выскакивать изъ быстро-несущагося потока общественной жизни и отыскивать на берегу какое-нибудь укромное мѣстечко для сужденія, такъ сказать, извнѣ о характерѣ «словесности»: они были всецѣло захвачены этимъ водоворотомъ, принимали. его какъ стихійную силу съ его достоинствами и недостатками, но лишь старались активно вліять, выражаясь возвышенно, на ходъ того корабля, на который они сложили грузъ своихъ надеждъ, идеаловъ и упованій. У упомянутаго уже литературнаго обозрѣвателя «Отечественныхъ Записокъ», на сей разъ «профана», прорываются, впрочемъ, еще въ концѣ 1876 г., болѣе оптимистическіе взгляды на современность, чѣмъ то было всего нѣсколько мѣсяцевъ раньше:
Мы во всякомъ случаѣ сдвинуты съ обыденной колеи вялой, скучной, бездѣятельной, безцѣльной жизни на широкую дорогу дѣятельнаго сочувствія къ чужимъ страданіямъ. Тонъ нашей жизни приподнятъ. Воздухъ очищается.
Понятно, что и въ литературѣ авторъ отмѣчалъ сравнительное возбужденіе интереса къ серьезнымъ вещамъ: та «общественная струна», которая умолкла, по его мнѣнію, съ наступленіемъ реакціи противъ движенія 60-хъ годовъ, начинала, очевидно, снова звучать, и чѣмъ дальше, тѣмъ сильнѣе. Къ концу 70-хъ годовъ и переливаясь на начало 80-хъ, литературно-общественное возбужденіе захватало уже и широкіе круги. Рядомъ съ «Отечественными Записками», въ которыхъ концентрировалась и особенно рельефно выражалась идейная жизнь Россіи, уже стали дѣйствовать новые или обновившіеся подъ вліяніемъ повышенной общественности органы.
Плоскодонный, собакевичевскій радикализмъ «Дѣла» уже въ послѣдній годъ жизни Благосвѣтлова сталъ замѣтно измѣняться, мало-по-малу проникаясь идейными элементами, составлявшими міросозерцаніе тогдашней передовой интеллигенціи. Тамъ, гдѣ еще такъ недавно благосвѣтловскіе соколы описывали на двухаршинной высотѣ свои обычные, всѣмъ надоѣвшіе круги надъ литературой, тщетно пытаясь вцѣпиться въ «Отечественныя Записки», появились рѣзко контрастировавшіе съ общимъ направленіемъ журнала сочувственные отзывы о Щедринѣ, а немного позже (уже по смерти Благосвѣтлова) о H. К. Михайловскомъ. Вскорѣ и все «Дѣло» подалось въ сторону господствовавшаго направленія, и на страницы этого застывшаго было совсѣмъ органа ворвались цѣлою толпою страшно волновавшіе въ то время молодежь вопросы о капитализмѣ и общинѣ, экономикѣ и политикѣ, и т. д.: жизнь дѣлала свое «Дѣло» (извините за этотъ нечаянный каламбуръ).
Но рядомъ съ «Дѣломъ» подтягивалось и «Слово». Журналъ этотъ, преобразованный изъ «Знанія», первое время отражалъ на себѣ довольно явственно различные и неодинаковаго достоинства взгляды, завѣщанные ему покойнымъ «Знаніемъ», ибо въ немъ были и скучная наука безъ всякаго обобщающаго смысла, и мнимо-научное, но хлесткое шарлатанство, но въ немъ же были и высоко-интересныя изслѣдованія русской жизни (г-жа Ефименко), и живая политическая хроника западной, особенно французской жизни, и обстоятельныя диссертаціи и популяризаціи экономическихъ ученій (Зиберъ). А на порогѣ 80-хъ годовъ и подъ новой редакціей «Слово» стало однимъ изъ очень читаемыхъ органовъ. И такія, напр., статьи, какъ произведшіе^ настоящую сенсацію «Очерки нашего пореформеннаго общественнаго хозяйства» г. Николая — она (октябрь, 1880 г.), или блестящій памфлетъ, направленный А. Горшковымъ (М. А. Протопоповымъ) въ своемъ «Медовомъ мѣсяцѣ либерализма» (январь, 1881 г.) черезъ голову проф. Градовскаго въ партію умѣренныхъ любителей «правового порядка», — такія статьи, говоримъ мы, показывали очень повышенный пульсъ общественной жизни и давали «Слову» почетное мѣсто въ журналистикѣ, выражавшей активное міровоззрѣніе эпохи. Даже преобразившееся въ то время молодое и зеленое «Русское Богатство» принимало своими скромными силами участіе въ разработкѣ жизненно-политическихъ задачъ… И вдругъ эта струна общественности, звучавшая все сильнѣе и сильнѣе, все крѣпче и крѣпче въ тогдашней литературѣ, порвалась!..
Теперь только, изъ сравненія прошлаго съ настоящимъ, можно понять, чѣмъ были 70-ые годы, какую роль играла литература этой эпохи, и насколько наиболѣе активные современники того фазиса русскаго развитія находились лишь подъ властью фатальной иллюзіи, черезчуръ строго оцѣнивая свое время. Авторъ, котораго мы здѣсь часто цитируемъ, говоритъ, дѣйствительно, самъ въ половинѣ печальныхъ 80-хъ годовъ о той полосѣ своей дѣятельности, которая укладывается въ рамки 70-хъ годовъ:
Хорошее это было время. То есть много въ немъ было, конечно, и нехорошаго, даже очень и очень нехорошаго, но лично для меня, какъ писателя, оно останется навсегда незабвеннымъ… Это постоянно чувствуемое общеніе съ извѣстнымъ кругомъ читателей есть настоящее дыханіе жизни и до такой степени наполняетъ и оживляетъ окружающую васъ лично атмосферу, что о тяжести работы и рѣчи быть не можетъ. Такъ именно довелось мнѣ работать въ то время, къ которому относятся статьи, сводимыя нынѣ, десять — пятнадцать лѣтъ спустя, на очную ставку… И все это связывалось единствомъ пульса жизни, который у меня бился въ тактъ съ моими читателями. Да, хорошее было время…
Но тутъ вы можете еще находить извѣстный субъективный элементъ въ оцѣнкѣ отошедшей въ прошлое исторической эпохи («лично для меня» и т. д.). Однако, вотъ вамъ уже достаточно объективное свидѣтельство того же самаго автора, отдѣленнаго отъ начала 70-хъ годовъ двумя десятками лѣтъ. Въ 1891 г. онъ пишетъ:
…Въ семидесятыхъ годахъ жилось шибко. А потому и литературѣ, въ отведенныхъ ею предѣлахъ, было много работы: приходилось оріентироваться и во множествѣ теоретическихъ вопросовъ, и въ практическихъ требованіяхъ дня. Я говорю, жилось шибко, а не то, чтобы очень хорошо. Жизнь выдвигала, напротивъ, много горькаго, даже прямо страшнаго, изъ слезъ и крови слитаго, что будетъ въ свое время помянуто и оцѣнено исторіей уже не литературы русской, а русской жизни.
Какъ ни какъ, но вы видите, что лишь только современникамъ литературы 70-хъ годовъ, и именно тѣмъ, кто самъ игралъ въ ней важную роль, стало возможно отойти отъ нея на разстояніе и окинуть ее взоромъ въ извѣстной перспективѣ, такъ сейчасъ же эта литература выростала въ отдаленіи въ импозантную массу, словно громадная гора поднимаясь на горизонтѣ и подавляя рядъ болѣе близкихъ промежуточныхъ холмовъ. И эту ноту сложнаго, но въ общемъ глубоко-симпатичнаго чувства къ литературѣ 70-хъ годовъ, чувства, въ которомъ любовь странно переплетается съ ненавистью, эту ноту, говорю я, вы найдете у всѣхъ активныхъ участниковъ въ сознательномъ общественномъ процессѣ той эпохи, и найдете тѣмъ ярче, тѣмъ сильнѣе выраженною, чѣмъ съ лучшими представителями тогдашняго времени вы имѣете дѣло. Порою и эти «слезы», и эта «кровь» прошлаго не мѣшаютъ ему занимать въ душѣ оставшихся дѣятелей мѣсто «незабвенныхъ» дней погибшей любви и срѣзанной на корню молодости, дней, которые окружены такимъ золотымъ ореоломъ, когда сравниваешь ихъ съ сѣрымъ и будничнымъ настоящимъ. Это почти совсѣмъ какъ у великаго Данта:
…Nessun maggior dolore,
Che ricordarsi del tempo felice
Nella miseria, —
«нѣтъ большаго горя, какъ вспоминать, о счастливомъ времени въ дни несчастія».
Вотъ теперь и является вопросъ: не находимся-ли и мы теперь во власти подобной же иллюзіи? Не черезчуръ-ли строго относимся въ современной литературѣ? И не суждено-ли намъ лѣтъ этакъ черезъ двадцать — предполагая, что судьбѣ будетъ угодно довести насъ до двадцатыхъ годовъ этого вѣка — открыть и силу, и свѣжесть, и вообще свои достоинства въ современной столь, казалось бы, сѣрой, столь безцвѣтной литературѣ? Чѣмъ чортъ не шутитъ: можетъ быть, по сравненію съ грядущей литературой нашихъ внуковъ и правнуковъ, наша теперешняя словесность окажется роскошной ископаемой флорой тропическаго третичнаго періода, покрытой снѣгами и мерзлой землей будущаго ледяного вѣка? Успокойтесь, дорогіе потомки; я думаю, что эта ужасная перспектива не омрачитъ ваши дни, что вы будете жить гораздо счастливѣе насъ, и что современная литература и относительно, и абсолютно представляетъ собою довольно жалкое явленіе.
И прежде всего въ утѣшеніе васъ и огорченіе насъ, вашихъ праотцовъ, я позволю себѣ указать на извѣстный психологическій фактъ: чѣмъ человѣкъ развитѣе, чѣмъ выше его сознаніе, тѣмъ онъ недовольнѣе собою. Это не значитъ, конечно, что онъ предается все время меланхоліи по поводу своихъ несовершенствъ и льетъ горькія слезы надъ своими изъянами. Но это значитъ, что онъ страстно стремится приблизиться въ все расширяющемуся идеалу и все яснѣе сознаетъ, какъ много ему осталось живого и интереснаго дѣла; и онъ всѣми силами души своей работаетъ надъ собою и окружающею средою, исправляетъ свои слабыя стороны и рвется впередъ, все впередъ. Кто вкусилъ отъ древа человѣческаго развитія, тотъ не перестанетъ алкать и жаждать этого "облагораживающаго плода, который преображаетъ «довольную свинью» въ «недовольнаго человѣка»: тутъ, дѣйствительно, l’арpetit vient en mangeant.
Но возьмите человѣка тупого, ограниченнаго, не имѣющаго понятія объ идеалѣ развитія: какимъ самодовольствомъ будетъ дышать его лицо, какіе пьедесталы будетъ онъ воздвигать себѣ на каждомъ шагу, какимъ восклицательнымъ знакомъ восхищенія онъ будетъ взвиваться передъ любымъ своимъ дѣйствіемъ! А если его и потянетъ узнать что-нибудь, онъ не преминетъ при сей вѣрной оказіи умилиться надъ своими глубокими знаніями; насчетъ-же идеала, къ которому стремится, брякнетъ что-нибудь невозможное, показывающее, что ему, дѣйствительно, нѣтъ дѣла до человѣческаго, съ трудомъ добываемаго я тѣмъ болѣе драгоцѣннаго знанія. Помните многознающаго Вагнера и его «хочу знать все»:
Zwar weise ich viel, doch möcht ich alles wissen!..
Теперь я попрошу читателя приложить эту индивидуальную психологію къ коллективному литературному самосознанію, къ тому, что литература думаетъ о себѣ. Мы видѣли, какъ строго судила себя устами своихъ выдающихся представителей литература 70-хъ годовъ. Мы можемъ припомнить, что съ неменьшей строгостью высказывалась на свой счетъ литература 60-хъ годовъ на страницахъ «Современника». И раньше того, восходя къ сороковымъ и тридцатымъ годамъ, мы найдемъ тоже недовольство, тоже страстное исканіе лучшаго подъ перомъ Бѣлинскаго, который въ одной изъ самыхъ блестящихъ статей своихъ прямо доказывалъ отсутствіе настоящей литературы. И если бы мы захотѣли отодвигаться все дальше и дальше, то, пожалуй, дошли бы и до писателей екатерининскаго вѣка, которые заслужили негодованіе свыше за то, что «видѣли все въ мрачномъ, желто-зеленомъ цвѣтѣ». Нечего прибавлять, что это недовольство литературой, эта неудовлетворенность и своими усиліями у наиболѣе живыхъ писателей выражали строгое критическое отношеніе къ самой жизни, къ самой реальной дѣйствительности, и страстное желаніе преобразовать ее согласно своему идеалу.
Не угодно-ли будетъ вамъ взять теперь литературу 80-хъ, 90-хъ и послѣдующихъ годовъ вплоть до современности. Передъ нашими глазами прошло не мало различныхъ теченій за это время, но у всѣхъ у нихъ есть одна общая окраска: это необыкновенное довольство моментомъ и своими собственными «новыми словами». Самая критика неизмѣнно обращается къ прошлому, ну хотя бы вчерашнему дню, констатируетъ изъяны этого удаляющагося момента и въ догонку ему кричитъ, что она отказывается отъ него, что она-то уже принялась за настоящую работу, и что съ этого дня читатель и обыватель могутъ спать спокойно: отнынѣ все обстоитъ благополучно, и реформаторамъ остается только основать общество взаимнаго обожанія для взаимнаго же восхваленія своихъ заслугъ.
Или вотъ: у людей 70-хъ годовъ, строго относившихся къ своей литературѣ и своей эпохѣ, было, однако, ярко выражено желаніе установить идейную преемственность съ той прошлой литературной эпохой, которая имъ представлялась — и справедливо — достойной уваженія предшественницей и учительницей: мы видѣли, какъ они настаивали на необходимости возвратиться въ жизненнымъ традиціямъ 60-хъ, годовъ. Эту же не слѣпую, а критическую тенденцію возстановить прерванную нить развитія мы найдемъ у людей 60-хъ годовъ по отношенію къ людямъ 40-хъ, какъ у людей 40-хъ годовъ по отношенію къ людямъ половины 20-хъ. Съ любовью Чернышевскій изучаетъ великаго критика «гоголевскаго періода», и съ трогательнымъ энтузіазмомъ одинъ изъ крупнѣйшихъ людей 40-хъ годовъ вспоминаетъ дѣятелей, унесшихъ четверть вѣка тому назадъ на далекій востокъ неизмѣнную любовь къ Россіи и русскому народу. Въ свою очередь самъ легко примиряющійся съ дѣйствительностью Пушкинъ считаетъ, однако, долгомъ вытащить изъ подъ спуда запретное «Путешествіе» Радищева и обстоятельными выписками знакомитъ съ этой книгой читателя, хотя и вынужденъ ради тогдашней цензуры обрушиваться на «пошлое и преступное пустословіе» подвергшагося остракизму автора. И эту цѣпь примѣровъ идейнаго уваженія, связывающаго между собою лучшія эпохи литературно-общественнаго движенія, можно бы удлинить еще не однимъ звеномъ.
А теперь попробуемъ съ читателемъ полюбоваться литературой, смѣнившей литературу 70-хъ годовъ: строгость къ предшествовавшей эпохѣ — непомѣрная и равняется развѣ необыкновенной нѣжности къ самой себѣ; чувствуется "лютая потребность порвать нить традиціи, отвязаться отъ недавняго, компрометирующаго своимъ величіемъ прошлаго, чтобы безпрепятственно погрузиться въ болото самодовольства и на просторѣ купаться въ немъ. И весь прогрессъ послѣднихъ двадцати лѣтъ сказывается лишь въ томъ, что лишь мало-по-малу къ этому дешевому самодовольству начинаетъ примѣшиваться сознаніе неловкости, робкое желаніе отыскать порванную связь съ прошлымъ и — въ самое послѣднее время — попытка вернуться на презрительно оставленный путь. Не будемъ забѣгать, однако, впередъ и остановимся на нѣкоторыхъ отдѣльныхъ фазисахъ самодовольнаго періода, иллюстрируя ихъ кой-какими примѣрами и стараясь даже, гдѣ это возможно, говорить безлично, т. е. не столько о литературныхъ дѣятеляхъ, сколько объ ихъ «дѣяніяхъ».
Вотъ, напр., въ 70-хъ годахъ жила-была либеральная балаболка, — извините за это вульгарное, но совершенно подходящее въ данномъ случаѣ выраженіе, — жила была и неистово трубила либеральные марши на трубѣ «Голоса», насвистывала веселыя аріи насчетъ западно-европейской культуры и необходимости пріобщить сиволапую Россію къ благамъ ея, безтолково, но велерѣчиво защищала эти блага отъ нападенія «новыхъ вандаловъ» и даже поэтому случаю ввязалась въ полемику съ однимъ зарубежнымъ органомъ, но получила такую сдачу, что не знала, въ какую дверь выскочить… Словомъ, это была великолѣпная либеральная балаболка, которая сіяла, и кипѣла, и клокотала и все ни съ мѣста долой, какъ самоваръ.
Но вотъ реакція охватила все общество, и въ то время, какъ охранительствующая демагогія во имя любви къ «мужику» принялась «высаживать днище» у интеллигенціи, наша либеральная балаболка моментально вывернула себя на изнанку — если можно только говорить объ изнанкѣ у такихъ политическихъ амёбъ, то забыла о западѣ, культурѣ, благахъ и либерализмѣ и присоединилась тоже къ травлѣ, съ прежней велерѣчивостью и съ прежней же безтолковостью обвиняя дѣйствительныхъ друзей народа въ «облаиваньи историческихъ народныхъ святынь». Балаболка эта, кстати сказать, и по сіе время здравствуетъ, читатель, и порою помѣщаетъ плоды своего — увы, старѣющаго! — кипѣнья и клокотанья на столбцахъ газеты, которая во время оно — о иронія россійскаго фатума! — вела съ «Голосомъ» ужасныя литературныя войны, напоминающія свирѣпую распрю веронскихъ Монтекки и Капулетти.
Восьмидесятые годы вообще быстро пріобрѣли свою физіономію; и если еще въ первой половинѣ десятилѣтія замѣчались нѣкоторыя явленія, слабо напоминавшія 70-ые годы, то вторая половина была свидѣтельницею окончательнаго разгрома литературно-общественнаго движенія предшествовавшей эпохи, быстрыхъ метаморфозъ прежнихъ дѣятелей и нарожденія новыхъ, съ удивительнымъ самодовольствомъ заявлявшихъ свою вражду къ только что отходившей въ прошлое полосѣ русскаго развитія и каждый день обѣщавшихъ зажечь море «новыми словами». Каждый изъ литературныхъ и общественныхъ перевертней выходилъ на улицу и громогласно предавался какому-то особаго рода веселому покаянію, останавливая прохожихъ за пуговицы, съ необыкновенною развязностью обдавая васъ помоями со дна собственной взбаламученной души и требуя отъ васъ не только вниманія, но восхищенія, но наградъ, но преклоненія передъ актомъ такого пріятнаго раскаянія. Да, что я говорю «требуя вниманія», — вмѣняя вамъ въ обязанность принять участіе въ этомъ подвальномъ актѣ, а въ противномъ случаѣ грозя вамъ законами божескими и человѣческими. И вскорѣ вся улица наполнилась довольными взвизгиваніями самобичующихся, словно и впрямь дѣло шло не о мучительномъ нравственномъ переломѣ, а о подхлестываніи себя вдохновительнымъ вѣникомъ въ торговой банѣ!..
Что это было за зрѣлище, что за коллекція кающихся, но необыкновенно довольныхъ грѣшниковъ нагишомъ! Вотъ бывшій «народникъ», который еще недавно рядился передъ идейными вождями сломленнаго движенія и сектантомъ, и босякомъ, а теперь приглашаетъ публику восторгаться свѣтлыми явленіями окружающей ее современности и плюетъ въ источникъ, утолявшій его первую умственную и нравственную жажду. А вотъ и «Шлемиль, который продалъ свою тѣнь», но Шлемиль россійскій, Шлемиль полусумасшедшій, съ шайкой на головѣ вмѣсто скуфьи, съ обносками больничнаго халата Ивана Яковлевича Корѣйши на тѣлѣ, растерянно бѣгаетъ по сторонамъ глазами и то умиленно причитаетъ, то поучаетъ васъ повѣстью своихъ временныхъ лѣтъ и томъ, какъ онъ со страху продалъ свою тѣнь, и о томъ, какъ онъ пересталъ быть человѣкомъ съ тѣнью, и почему сіе важно… Вонъ философическій Кифа Мокіевичъ, который, занявшись самовскрытіемъ, обнаружилъ въ своей душѣ «новый уголъ», а въ мозгу «новую линію» и такъ быстро пошелъ по дорогѣ этихъ анатомическихъ открытій, что, отправившись отъ «лучшихъ идеаловъ прежняго», которые «остались во всей своей силѣ, по крайней мѣрѣ, въ сознаніи честныхъ людей», моментально перескочилъ черезъ Канта къ Юркевичу, раздѣлалъ Чернышевскаго, Добролюбова и Писарева, разъяснилъ глубокій смыслъ знаменитаго «бенды кололацы» юродиваго и удостоился въ послѣднее время комплиментовъ «Московскихъ Вѣдомостей», сожалѣющихъ лишь, что спиритуализмъ «искренняго критика» не знакомъ съ пѣтухомъ московской просвирни… Вонъ… Но, право, не говоря уже о всѣхъ этихъ прямыхъ продуктахъ общественно-литературнаго разложенія, сколько можно было бы указать симптомовъ глубокаго внутренняго упадка среди личностей и группъ, которыя при другихъ условіяхъ могли бы играть гораздо болѣе почетную и высокую роль.
Смерть, душевный недугъ или усталость и разочарованіе разрѣжаютъ ряды старыхъ дѣятелей литературы, а новые что-то плохо нарождаются или же при самомъ рожденіи, такъ сказать in statu nascenti, носятъ на себѣ слѣды апатичнаго недоумѣнія и равнодушнаго отношенія къ жизни. «Великій писатель земли русской», — выраженіе Тургенева, — тратитъ въ то время могучія силы своей индивидуальности на пропаганду міровоззрѣнія, запрещающаго именно жизни активно отстаивать себя отъ нападеній смерти и отдающаго идею связанною по рукамъ и ногамъ въ жертву произволу грубой силы. Одинъ за другимъ сходятъ въ могилу Щедринъ, Елисеевъ, Шелгуновъ, — пламенный художникъ-гражданинъ, неподкупно-суровый защитникъ народа и благородный борецъ за гуманные идеалы. А уже раньше хрупкая организація Гаршина была раздавлена непосильнымъ для его нѣжной, любящей души бременемъ 80-хъ годовъ.
Глѣбъ Успенскій все мучительнѣе и мучительнѣе недоумѣваетъ надъ русскою жизнью, все рѣже и рѣже прибѣгаетъ къ художественной интуиціи, все охотнѣе и охотнѣе обращается къ прямой публицистикѣ, даже простымъ замѣткамъ, дорожнымъ листкамъ путешественника, отрывочнымъ впечатлѣніямъ въ сыромъ видѣ, пока, наконецъ, его колоссальный талантъ, словно острый клинокъ, изнашивающій ножны, не разрушаетъ своей вѣчной работой и весь несравненный мозговой аппаратъ чуткаго и глубокаго наблюдателя. Хотите хоть приблизительно понять тайну этой трагедіи творческаго ума? Взгляните на два портрета Успенскаго, помѣщенные въ «Галлереѣ русскихъ писателей»: портретъ юноши съ прелестнымъ, мягкимъ и вдумчивымъ лицомъ, передъ которымъ, очевидно, жизнь развертывается интересной и привлекательной картиной; и портретъ не стараго, но страшно много пережившаго, изстрадавшагося человѣка, на лбу котораго, прямо надъ пытливыми, но словно испуганными глазами, эта самая жизнь собрала складку удивительно-скорбнаго недоумѣнія. Что должны видѣть эти зоркія, проницательныя очи? Какія сцены ужасныхъ, не приведенныхъ къ одной общей идеѣ явленій проходятъ мучительной панорамой передъ этой жаждущей «двуединой правды»* душой? Между этими двумя портретами врѣзалась острымъ клиномъ цѣлая жизнь, наша жизнь, которая страшнѣе всякаго сфинкса задаетъ русскимъ людямъ свою загадку: «разгадай, или я пожру». И Успенсцій былъ только на половину Эдипомъ, и Успенскій былъ пожранъ. И сколько вокругъ него, рядомъ съ нимъ, за нимъ виднѣется неудачныхъ Эдиповъ.
Успенскій словно унесъ въ могильный хаосъ своего разрушеннаго сознанія тайну общественно-художественнаго творчества: такъ мучительно, такъ страстно, такъ подвижнически вопрошать въ свою очередь жизнь въ отвѣтъ на ея роковые вопросы изъ современныхъ беллетристовъ не умѣетъ никто, независимо отъ степени ихъ таланта. И замѣчательно прежде всего, что умолкнувшее творчество Успенскаго какъ будто завершило блестящій періодъ нашей такъ называемой народной беллетристики. Было бы преувеличеніемъ отрицать наличность несомнѣннаго дарованія у нѣкоторыхъ изъ ровесниковъ и младшихъ братьевъ Успенскаго въ этой области. Но перефразируя знаменитую фразу Бѣлинскаго, мы можемъ сказать, не особенно погрѣшая противъ истины, что послѣ Успенскаго у насъ есть народники-беллетристы, но нѣтъ народной беллетристики, нѣтъ такой проницательной психологіи крестьянскаго класса, къ какой насъ пріучилъ авторъ «Деревенскаго дневника», «Власти земли» и т. п. Интересно, что молчаніе Успенскаго вызвало относительное молчаніе и со стороны того направленія народной беллетристики, въ которомъ — довольно условно — привыкли видѣть оптимистическій противовѣсъ якобы пессимистическому анализу автора «Черной работы» и послѣдующихъ высоко-интересныхъ этюдовъ. Можно было бы прямо подумать, что какъ положительное электричество предполагаетъ отрицательное и внѣ этой поляризаціи проявляться не можетъ, такъ и исчезновеніе одного полюса художественнаго творчества повлекло за собою исчезновеніе другого. Какъ бы то ни было, вся эта отрасль русской литературы, которая отличалась рѣдкою жизненностью и художественнымъ интересомъ въ 70-хъ годахъ, въ концу 80-хъ годовъ пришла въ рѣшительный упадокъ и съ тѣхъ поръ не даетъ въ лучшемъ случаѣ ничего, кромѣ отдѣльныхъ недурныхъ сценокъ, картинъ, бѣглыхъ эскизовъ.
Но здѣсь невольно мы переходимъ къ состоянію беллетристики вообще, къ той эволюціи, которую она продѣлала, начиная съ 80-хъ годовъ, и которую можно охарактеризовать какъ процессъ постепеннаго паденія и измельчанія, не смотря на отдѣльныя исключенія. Можетъ быть, лучше всего это будетъ видно, если, не беря въ разсчетъ дѣятельность писателей, оставшихся отъ прежняго періода и во всякомъ разѣ не обнаруживающихъ особаго прогресса, мы посмотримъ на новыхъ, на тѣхъ, что выросли и окрѣпли или еще только мужаютъ и развиваются въ этомъ послѣднемъ фазисѣ литературы. Нелѣпая русская привычка не касаться наиболѣе близкихъ и симпатичныхъ намъ писателей, если только судьба «къ сожалѣнію или счастью» — тутъ ужъ, дѣйствительно, не знаешь, какъ сказать — привела васъ сотрудничать съ ними въ одномъ органѣ, — эта странная, но властная привычка мѣшаетъ мнѣ говорить о В. Г. Короленкѣ, какъ она мѣшала критикамъ «Современника» и «Отечественныхъ записокъ» оцѣнивать по достоинству и даже вообще разбирать произведенія беллетристовъ своего журнала, несмотря на ихъ выдающіяся достоинства.
Оставимъ же умышленно внѣ нашего поля зрѣнія автора «Сна Макара», «Слѣпого музыканта», «Въ дурномъ обществѣ», сибирскихъ разсказовъ и т. п. Посмотримъ, что, кромѣ этого автора, дала, дѣйствительно, крупнаго литература, смѣнившая литературу 70-хъ. Вотъ вамъ звѣзда первой величины на современномъ литературномъ небѣ: г. Чеховъ. Талантъ, несомнѣнно, крупный, и публика г. Чеховымъ зачитывается и восхищается порою до того, что «ровно черезъ крышу перебрасываетъ», какъ сказалъ бы на своемъ образномъ народномъ языкѣ Успенскій: шутка-ли, г. Чехова ставятъ выше Толстого, на томъ основаніи, что Толстой, молъ, даетъ вамъ идеи, а Чеховъ — настроеніе; вотъ, дескать, такъ художникъ! Ибо, по мнѣнію нашихъ съ вами, читатель, современниковъ, высшее художество должно быть свободно отъ постоя идеи, т. е. того, что соединяетъ людей, а должно цѣликомъ растворяться въ настроеніяхъ, т. е. въ томъ, что всего капризнѣе, мимолетнѣе, индивидуальнѣе и потому самому всего болѣе разъединяетъ людей. Невольно припоминается жалоба одного французскаго литератора на необходимость для писателя прибѣгать къ словамъ: эхъ, говоритъ, если бы можно было нашему брату писать безъ мыслей и понятій, а лишь звуками, какъ дѣлаютъ это музыканты! Что за дивной музыкой была бы тогда поэзія, изъ которой каждый могъ бы брать что угодно въ смыслѣ настроенія!..
Но, признаться, надо быть современнымъ россіяниномъ, чтобы восхищаться этими «романсами безъ словъ» и «образами безъ лицъ». А, по нашему, эта «музыка» — довольно скучная музыка, которая, конечно, не можетъ замѣнить настоящей музыки, но вмѣстѣ съ тѣмъ напрасно пытается подставить себя этому искусству вызывать неопредѣленныя, неуловимыя состоянія. Объ этомъ мы, впрочемъ, скажемъ нѣсколько словъ ниже, говоря о россійскомъ декадентствѣ. А теперь къ г. Чехову. Если можно въ чемъ-нибудь особенно строго обвинять современную никчемную эпоху, такъ это въ томъ, что она парализовала, по крайней мѣрѣ, три четверти этого сильнаго, чисто стихійнаго таланта, снабдивъ его психическимъ состояніемъ безразличнаго равновѣсія. Мы, конечно, не про мораль прописную и не про тенденцію говоримъ, — давно бы пора перестать повторять эти курьезныя обвиненія, — но про извѣстное опредѣленное отношеніе писателя къ продуктамъ его творчества, къ тѣмъ образамъ, которые вызываетъ его художественная фантазія, и къ окраскѣ той идеальной атмосферы, въ которую писатель погружаетъ своихъ героевъ и которая соотвѣтствуетъ тому, что живописцы называютъ «воздухомъ», «перспективой», связывающей различныя части картины въ одно цѣлое.
Но у г. Чехова на всемъ лежатъ монотонныя, сѣрыя краски; и какъ порою рельефно ни выступаютъ отдѣльныя фигуры, отдѣльныя положенія, вы все время мучительно ждете отъ автора опредѣленнаго отношенія къ создаваемому имъ міру иди, если хотите, «настроенія», но общаго, болѣе или менѣе цѣльнаго настроенія — и такъ-таки и не дождетесь. Въ его художественномъ многочленѣ отдѣльныя величины лишены опредѣляющихъ плюсовъ и минусовъ; вотъ почему, не смотря на весь талантъ автора, вы никогда не добираетесь и до алгебраической суммы этого многочлена, и закрываете послѣднюю страницу чеховскаго разсказа, досматриваете послѣднюю сцену чеховской драмы, съ чувствомъ замѣтной, почти рѣзко-непріятной неудовлетворенности: какъ? что? почему? и въ какомъ смыслѣ?
Этому художественному безразличію соотвѣтствуетъ и, вѣроятно, служитъ основою природная слабость нравственной оцѣнки, которая, благодаря вліянію никчемной эпохи, окончательно атрофировалась и превратилась въ характерную аморальность. Г. Чеховъ — писатель глубоко аморальный: онъ живетъ съ своими созданіями, дѣйствительно, по ту сторону добра и зла, въ демокритовскомъ «пустомъ пространствѣ, наполненномъ атомами», гдѣ нѣтъ ни цвѣтовъ, ни звуковъ, ни сладкаго, ни горькаго, ни горячаго, ни холоднаго ни хорошаго, ни дурного, ибо все это лишь одно наше «мнѣніе», а у г. Чехова на этотъ счетъ мнѣнія-то именно и нѣтъ… Я. не критику на сочиненія этого автора пишу, а лишь иллюстрирую его примѣромъ состояніе нашей беллетристики, которая проникнута очевидною нѣжностью въ формѣ, въ выписыванію того, что попадется ей только на глаза, къ самодовольному искусству для искусства; но къ самой жизни, къ сущности ея, къ содержанію исполнена глубокаго безразличія. Недаромъ, французъ, интересущійся русской литературой — я говорю о Мельхіорѣ де-Вогюэ, — характеризуетъ психологическій смыслъ художественнаго творчества г. Чехова какъ стремленіе къ «Нирванѣ». Во всякомъ случаѣ, сказаннаго мною достаточно, чтобы видѣть, какъ безспорно самый крупный талантъ современной литературы, отражая ничтожество современной же жизни, самъ размѣниваетъ себя на мелочи, не связанныя никакой общей идеей. Что же сказать о чеховской школѣ, о всѣхъ этихъ авторахъ маленькихъ, тщательно выписанныхъ, но безъидейныхъ вещицъ, о всѣхъ этихъ литературныхъ филигранщикахъ, которые, не имѣя художественнаго темперамента г. Чехова, подражаютъ ему чисто внѣшнимъ образомъ, — небольшимъ числомъ страницъ, изображеніемъ деталей, умышленной разорванностью. сюжета?…
Читатель ждетъ отъ меня, по всей вѣроятности, указанія на другую очень крупную звѣзду современнаго литературнаго неба, г. Горькаго; но объ немъ будетъ умѣстнѣе сказать нѣсколько позже, когда мы коснемся признаковъ переходного времени, обнаруживающагося лишь въ самые послѣдніе годы и свидѣтельствующаго какъ будто объ окончаніи никчемнаго періода нашей жизни и литературы. А пока намъ еще надо остановить вниманіе читателя на самомъ томительномъ этапѣ современнаго литературно-общественнаго движенія, декадентствѣ, такъ свирѣпствовавшемъ въ серединѣ 90-хъ годовъ, когда общество, выведенное на время изъ состоянія апатіи народными бѣдствіями 1891—1892 г., словно вымещало на самомъ себѣ этотъ слабый позывъ въ дѣятельности и съ удвоеннымъ удовольствіемъ принималось за игру въ эстетическія, порою прямо безсмысленныя бирюльки. Это «новое искусство», въ pendant къ «новымъ словамъ» 80-хъ годовъ, конечно, не дало ничего цѣннаго и въ чисто-художественномъ отношеніи. Навѣянное литературной реакціей запада, рабски подражающее внѣшнимъ пріемамъ западно-европейскаго декадентства, символизма, импрессіонизма и какъ еще его тамъ, русское «новое искусство» могло лишь аляповато и неумѣло воспроизводить вычурныя, но порою красивыя и тонкія фіоритуры мастеровъ декаданса въ высоко-культурныхъ странахъ.
Наши россіяне не дали, напр., ничего подобнаго тому, дѣйствительно, удачному соединенію тягучихъ словъ и меланхолически-тягучаго настроенія поэта, которое поражаетъ въ знаменитыхъ «осеннихъ скрипкахъ» Верлэна:
Les sanglots longs
Des violons
De l’automne
Blessent mon coeur
D’une langueur
Monotone!..
Отечественные декаденты не успѣли проявить даже того звукоподражательнаго мастерства, которое любители этихъ литературныхъ фокусовъ находили у многихъ предшественниковъ новой школы, хотя бы у Эдгара По въ его «колоколахъ».
За то мы помахали передъ взорами читателя «фіолетовыми руками» «по лазоревой стѣнѣ», создали многосмысленное ортопедическое одностишіе:
и объявили на основаніи этихъ великихъ подвиговъ Европѣ о существованіи у насъ семизвѣздной плеяды геніальныхъ поэтовъ…
И вотъ это-то расплывающееся безкостное россійское декадентство страннымъ, но не совсѣмъ непонятнымъ образомъ уживалось одно время съ необыкновенно быстро развившимся въ половинѣ 90-хъ годовъ русскимъ же «марксизмомъ», который, въ противоположность своему мягкотѣлому союзнику, состоялъ изъ одного остова, изъ голыхъ костей, связанныхъ между собою проволокою формулы. Оба союзника представляли собою продолженіе «новыхъ словъ» и свирѣпое отрицаніе литературно-жизненныхъ задачъ 70-хъ годовъ, выражая эту реакцію каждый по своему, каждый съ діаметрально-противоположнаго конца.
Декадентство было эстетической попыткой развѣнчать глубоко общественную личность предшествовавшаго періода, которая вдохновлялась своею близостью къ жизни, къ дѣйствительности, и стремилась въ самомъ художественномъ творчествѣ отражать запросы современности. И этого декадентство думало достигнуть, превращая живого человѣка, это глубоко-общественное существо, въ ту уродливую самодовлѣющую индивидуальность не то «бога», не то «звѣря», который, по справедливому замѣчанію старика Аристотеля, не нуждается въ обществѣ себѣ подобныхъ.
Наоборотъ, русскій марксизмъ аттаковалъ человѣческую личность съ другого фронта, приписывая ей совершенно фантастическіе планы произвольнаго коверканья общественныхъ формъ, и призывалъ ее къ порядку и «естественному ходу вещей», который, молъ, строго запрещаетъ ей всякія «субъективныя» стремленія и заранѣе обрекаетъ на безсиліе всякія попытки активна вмѣшаться въ исторію.
И въ томъ, и въ другомъ случаѣ «критическая личность», игравшая такую дѣйственную роль въ предшествовавшій періодъ, подвергалась жесточайшему уродованію: если декаденты уничтожали ее, разрывая ее связь съ обществомъ и вознося на призрачную высоту, гдѣ она задыхалась за отсутствіемъ- общественной атмосферы и людей-братьевъ, то марксисты уничтожали эту же личность, растворяя ее безъ остатка въ коллективномъ безсознательномъ процессѣ цѣлаго общества и при этомъ и весь этотъ процессъ сводя къ развитію технологіи.
Здѣсь не мѣсто разъяснять, въ какой степени эти странныя преувеличенія и односторонности могутъ быть поставлены въ вину самимъ творцамъ марксизма. Во всякомъ случаѣ, русскій «экономическій матеріализмъ» въ теченіе нѣсколькихъ лѣтъ былъ популярной теоріей безсилія личности, которая обрекалась, какъ по формулѣ 80-хъ годовъ («наше время — не время широкихъ задачъ»), исключительно на мелкую культурную работу и усиленную вульгаризацію сказки о бѣломъ бычкѣ: я пойду, когда ты пойдешь; ты пойдешь, когда я пойду, и т. д. Вотъ почему мы можемъ только пожимать плечами, когда наиболѣе живые марксисты; стараясь возвратиться къ болѣе активной дѣятельности людей 70-хъ годовъ, обвиняютъ насъ же, оставшихся вѣрными прежнему знамени, въ своемъ собственномъ грѣхѣ и приписываютъ намъ же мысли, безраздѣльно царившія еще недавно въ ихъ средѣ. Мы во всякомъ случаѣ не допустимъ, чтобы совершалась эта историческая подтасовка, — это перемѣщеніе дѣйствительныхъ ролей, и чтобы на нашу здоровую голову валили крупные грѣхи съ больной головы «русскихъ учениковъ», той самой головы, что не только еще недавно молилась, но даже лобъ расшибала передъ идоломъ «естественнаго хода вещей»…
Такимъ образомъ, оглядываясь на недавнее прошлое отечественнаго марксизма, мы не можемъ и въ этомъ идейномъ теченіи не отмѣтить характеристичныхъ чертъ литературы, смѣнившей литературу 70-хъ годовъ: очень сильнаго самодовольства и восхищенія собственными «новыми словами»; и въ общемъ невысокаго уровня всего теченія и бѣдности его талантами какъ въ теоретической, такъ и въ художественной сферѣ. Возьмите теоретиковъ: Бельтовъ-Волгинъ, Волгинъ-Бельтовъ, вотъ, кажется, единственные выдающіеся теоретики направленія. Да и то въ одномъ изъ этихъ авторовъ (Бельтовѣ) звучали порою ноты семидесятника, — разочарованнаго, противоставившаго своей прежней выпуклости новую вогнутость, но все же семидесятника; и я сильно сомнѣваюсь, насколько его возможно считать за типичнаго выразителя большинства «русскихъ учениковъ», особенно того недавняго періода, когда слово «марксистъ» было модной кличкой для в"ѣхъ тѣхъ, кто, не принадлежа къ кликѣ гг. Волынскихъ, Дистерло, Розановыхъ, "читалъ тѣмъ не менѣе нужнымъ «отказываться отъ наслѣдства» 70-хъ годовъ. Г. Струве, пожалуй, проявляетъ наибольшую самостоятельность мысли въ лагерѣ марксистовъ. Но эта самостоятельность связана у него съ поразительною неустойчивостью; и отнюдь нельзя предсказать, куда метнетъ завтра же этого автора его безпокойное исканіе истины. Прибавьте одно-два «бойкія пера», которыя были захвачены марксистской эпидеміей въ 90-хъ годахъ, какъ въ другое время они были бы захвачены инымъ моднымъ теченіемъ — и вы перечислили всѣ мало-мальски замѣтныя силы этого направленія. А въ самое послѣднее время, когда все теченіе разбивается на цѣлую массу расходящихся и перекрещивающихся струй, общій уровень марксизма какъ будто еще понизился.
Справедливость требуетъ прибавить, что жизнь, которая въ переходныя эпохи особенно забѣгаетъ впередъ недостаточно еще обозначившихся литературныхъ направленій, намѣчаетъ уже рядъ общественныхъ вопросовъ, по которымъ наиболѣе свѣжіе и энергичные сторонники русскаго марксизма склонны возвратиться къ традиціямъ 70-хъ годовъ. Дѣло въ томъ, что въ противоположность декадентамъ, которые должны вымирать въ силу своей полной отчужденности отъ жизни, тѣ изъ «русскихъ учениковъ», которые вошли въ активную жизнь хотя бы чрезъ дверь самой смиренной культурной дѣятельности, должны были почувствовать приливъ практическихъ силъ въ то самое время, какъ теорія породила массу ересей. Эти активные дѣятели отправились отъ особой формы народничества, которая противоставляла теперь «безсильной интеллигенціи» свѣжій рабочій людъ центровъ, какъ прежняя форма народничества, царившая большую половину 70-хъ годовъ, противоставляла интеллигенціи же полное силъ крестьянство. Но скоро сама жизнь должна была внести поправку въ новое народничество, подобно тому какъ старое было исправлено жизнью же въ концѣ 70-хъ годовъ, — и здѣсь, какъ и тамъ, признаніемъ роли интеллигенціи, хотя на этотъ разъ фигурирующей, по новой терминологіи, въ качествѣ «сознательныхъ передовыхъ элементовъ класса».
И мало-по-малу въ новое міровозрѣніе вносятся нѣкоторыя существенныя части идейнаго «наслѣдства», отъ котораго еще годъ — два тому назадъ «ученики» Продолжали отказываться. Вслѣдъ за признаніемъ значенія интеллигенціи пришлось рѣшиться на признаніе роли активной личности, и организаціи личностей. «Экономизмъ» подвергся самой рѣзкой критикѣ во имя общественно-политическаго направленія. «Естественному ходу вещей» противоставляется работа «сознанія», придвигающаго путемъ освѣщенія будущихъ задачъ и самое рѣшеніе этихъ задачъ. И мы стоимъ у преддверія такой основательной ломки русскаго марксизма, что уже и теперь еретическія вещи проникаютъ въ самое сердце недавно столь исключительнаго ученія, — пока еще по большей части подъ флагомъ гегельянской и «діалектической» терминологіи, но отчасти уже и въ формахъ, напоминающихъ 70-ые годы. Поживемъ, значитъ, увидимъ…
Единственнымъ выдающимся писателемъ этого переходного времени, обѣщающаго возвращеніе къ здоровымъ традиціямъ, — не говорю, конечно, о рабскомъ подражаніи, — является г. Горькій, обнаружившій, какъ уже было сказано, очень яркую художественную физіономію и представляющій собою безспорно самаго крупнаго изъ молодыхъ писателей. Конечно, было бы натяжкою зачислять его въ ряды «русскихъ учениковъ», хотя это направленіе и желало бы выдать его цѣликомъ за художественнаго выразителя своей формулы. Но, съ другой, стороны тамъ, гдѣ г. Горькій не столько подчинялся естественнымъ стремленіямъ своего творческаго темперамента, сколько пытался внести преднамѣренную тенденцію въ свои произведенія, тамъ, говоримъ мы, и на немъ сказывалось увлеченіе моднымъ теченіемъ, и формула толкала его въ сторону сознательнаго шаржа, напр., при изображеніи всей негодности интеллигенціи, что, какъ извѣстно, входило еще такъ недавно въ символъ вѣры русскихъ учениковъ.
Но одно дѣло — модная теорія, хотя бы и увлекающая художника, а другое дѣло — особенность его таланта, по скату, такъ сказать, которой направляется и весь процессъ творчества. Какъ бы ни отзывалась марксизмомъ формула, теоретически удовлетворяющая г. Горькаго, центръ тяжести его художественнаго темперамента лежитъ въ стремленіи, идущемъ въ разрѣзъ съ этой формулой, стремленіи возвеличить человѣческую личность, ея силу, ея размахъ, ея страстное желаніе активно вмѣшаться въ окружающую жизнь, бороться съ ней, направить ее по своему, или лечь въ этой героической борьбѣ. Говорю «героической» не столько въ смыслѣ какихъ-нибудь положительныхъ идеаловъ, во имя которыхъ личность борется, сколько въ смыслѣ энергіи, пыла и трагическаго безстрашія, проявляемаго борцомъ. Вотъ почему правы, въ извѣстныхъ предѣлахъ критики, говорящіе о романтизмѣ г. Горькаго, какъ правы, можетъ быть, въ еще большей степени критики, указывающіе на то, что отношеніе нашего автора къ героямъ свидѣтельствуетъ скорѣе о его склонности къ индивидуализму, ставящему своимъ идеаломъ «суверенитетъ личности», чѣмъ къ русскому марксизму, удѣляющему личности очень скромное, чтобы не сказать ничтожное мѣсто въ «теоріи. общественнаго прогресса».
Чего стоитъ одна идеализація босяка, который въ сущности представляетъ собою не здороваго и нормальнаго выразителя коллективныхъ стремленій рабочаго люда, идущаго «рядами и шеренгами» на завоеваніе лучшаго будущаго, а продуктъ разложенія общественнаго строя, одичанія и выпаденія изъ коллективнаго союза звѣрскихъ и трусливыхъ въ то же время сверхчеловѣковъ въ опоркахъ. Босякъ не измѣнился по своему нравственному типу со временъ древней Греціи, гдѣ онъ поддерживалъ популярнаго и жеетокаго тирана, со временъ древняго Рима, гдѣ онъ впрягался въ колесницу какого-нибудь чудовищнаго Цезаря, прося хлѣба и зрѣлищъ. Его вы найдете въ современной исторіи то грабящимъ магазины въ минуты свалки, то трусливо удирающимъ отъ натиска полицейскихъ, то безжалостно разносящимъ настоящаго рабочаго.
Но если этотъ романтизмъ героевъ г. Горькаго плохо мирится съ формулой марксизма, особенно въ неимовѣрно-одностороннихъ толкованіяхъ русскихъ учениковъ, то само по себѣ это возвеличеніе человѣческой личности, независимо отъ плюса или минуса ея абсолютной величины, отъ направленія ея энергіи, является залогомъ того, что при возвращеніи къ идеямъ 70-хъ годовъ г. Горькій можетъ создать замѣчательную художественную галлерею не только энергичныхъ и сильныхъ типовъ, но типовъ высоко-гуманныхъ и по истинѣ героическихъ. Когда снова будетъ признана роль личности организующейся съ себѣ подобными, то свѣжій и сильный талантъ г. Горькаго найдетъ достаточно широкую сферу приложенія, облекая кровью и плотью художественности образы героевъ убѣжденія. А пока г. Горькій осужденъ искать расцвѣта индивидуальности среди людей, обладающихъ лишь крайне грубымъ, узкимъ, тусклымъ и противообщественнымъ «я», и не находя въ дѣйствительности обильнаго матеріала для своихъ сверхчеловѣковъ, нерѣдко изукрушать ихъ — несмотря на замѣчательный реализмъ деталей — чисто условными и потому однообразными чертами романическихъ героевъ Виктора Гюго и Евгенія Сю. Переходное время мѣшаетъ г. Горькому дать полный просторъ лирическому порыву своего крупнаго художественнаго таланта: болѣе здоровое будущее сулитъ ему завидную общественно-поэтическую дѣятельность…
Намъ слѣдуетъ подвести теперь итоги сдѣланному выше очерку современнаго состоянія литературы, а именно указать на нѣкоторыя общія причины ея маразма. Само собою разумѣется,, что безъидейнымъ остроумцамъ и безъидейнымъ эстетамъ, занимающимся теперь критикой, покажется дика самая мысль искать общихъ причинъ литературнаго упадка: по ихъ мнѣнію, все дѣло зависитъ отъ случайной игры природы, которая въ одинъ историческій моментъ сыплетъ на человѣчество словно изъ рога изобилія великихъ художниковъ и мыслителей, а въ другой неумолимо отталкиваетъ руку, жадно протянутую за духовнымъ хлѣбомъ, и обрекаетъ общество на жалкую литературную пищу. Но мы пишемъ для людей, въ душѣ которыхъ живетъ стремленіе осмысливать калейдоскопическую игру явленій и которые ищутъ законосообразности въ случайномъ, повидимому, ходѣ событій.
Вмѣстѣ съ великимъ Гёте мы признаемъ господство могучихъ законовъ, управляющихъ столь же властно міромъ человѣческой дѣятельности, сколько безсознательной природой:
Nach ewigen, eh’rnen
Grossen Gesetzen
Müssen wir alle
Unseres Daseins
Kreise vollenden.
Но эти «желѣзные законы», опредѣляющіе «круги нашего бытія», нисколько не мѣшаютъ намъ, опять-таки какъ Гёте, «различать, избирать и судить», «награждать добраго и наказывать злого, врачевать и спасать», —
Er unterscheidet,
Wählet und richtet…
Er allein darf
Den Guten lohnen,
Den Bösen strafen,
Heilen und retten.
Заслуга «русской соціологической школы», надъ которой еще такъ недавно принято было фификать съ самодовольствомъ хладнокровныхъ мудрорыбицъ, именно и состоитъ въ томъ, что она сумѣла примирить кажущееся противорѣчіе между «идеалами» и «естественнымъ ходомъ вещей», между законами общественнаго развитія и энергичною дѣятельностью личности. Мнѣ какъ разъ приходитъ въ голову другое нѣмецкое стихотвореніе, которое представляетъ настоящій гимнъ «желѣзной необходимости» именно потому, что она является матерью всѣхъ истинныхъ героевъ, всѣхъ великихъ историческихъ дѣятелей:
Du, Mutter aller grossen Helden,
Du, eiserne Nothwendigkeit!..
Но довольно заранѣе предупреждать возраженія безъидейныхъ остроумцевъ и безъидейныхъ эстетовъ, «наводя тоску на умныхъ»… Итакъ, каковы общія причины современнаго литературнаго безвременья? Онѣ двоякаго рода и по обыкновенію являются сплетеніемъ матеріальныхъ и идеальныхъ факторовъ, при чемъ въ данномъ случаѣ роль первоначальной причины досталась на долю факторовъ идеальныхъ. Это, прежде всего, та общественная реакція, которая послѣдовала за небывалымъ періодомъ общественнаго напряженія, періодомъ, который г. Венгеровъ удачно назвалъ «эпохою высшаго развитія альтруизма въ русскомъ обществѣ». Это, затѣмъ, безпримѣрное въ лѣтописяхъ Россіи развитіе чисто — матеріальныхъ силъ страны, поглотившее много если не первостепенныхъ, то живыхъ и энергичныхъ дѣятелей, ушедшихъ на службу къ русской промышленности. Это, наконецъ, дальнѣйшая эволюція бюрократической машины, которая все болѣе и болѣе расширялась за это время насчетъ общественной самодѣятельности и открывала все болѣе и болѣе обширное поле приложенія силъ тѣмъ разочаровавшимся и смятымъ общественною реакціею элементамъ, которые не успѣли пристроиться къ процессу непосредственной капиталистической эксплуатаціи.
Итакъ, общественная реакція. На эту причину литературно-жизненнаго упадка указывалось, правда, не разъ, но, можетъ быть, не съ достаточною ясностью, не съ достаточнымъ взвѣшиваніемъ силы различныхъ отливныхъ волнъ, изъ которыхъ слагалось общее возвратное теченіе. Благодаря этому, реакціонная пресса, какъ и подобаетъ кошкѣ, которая знала, чье мясо съѣла, могла отрицать вліяніе общественнаго регресса на состояніе умовъ. Она, старая и хитрая кошка, прятала теперь свои когти и даже наивно вопрошала, чѣмъ можетъ быть виновата въ упадкѣ литературнаго творчества жарко пропагандируемая ею современная реакція, когда реакція средины ХІX-го вѣка не могла, молъ, помѣшать художественно-культурной дѣятельности «людей сороковыхъ годовъ». Не все-ли, молъ, вамъ равно, «благодаря» или «вопреки» тогдашнему режиму литература успѣла выдвинуть рядъ такихъ корифеевъ, вліяніе которыхъ продолжалось въ 60-ые и 70-ые годы: будьте лишь талантливы, а все прочее вамъ приложится.
Прежде всего умышленно забывалось, что великіе художники 40-хъ годовъ вырабатывали свое міровоззрѣніе и свой творческій темпераментъ въ тридцатыхъ и сороковыхъ годахъ, въ которые никогда, правда, не ослабѣвавшая реакція не могла проявить особенно вреднаго вліянія на мысль и искусство потому, что не спускалась сверху въ самое общество и не захватывала широкихъ общественныхъ слоевъ. Неблагопріятныя условія давили на Тургенева, Некрасова, Бѣлинскаго, Достоевскаго, Щедрина, но давили, какъ внѣшній грузъ давитъ на упругую стальную пружину: они временно, сжимали ее, но не проникали ее ржавчиной; и когда наступила эпоха общественнаго движенія, оставшіеся въ живыхъ люди сороковыхъ годовъ выпрямились во весь свой ростъ. Съ другой стороны, не мѣшало бы обратить вниманіе на то, какое неблагопріятное дѣйствіе оказали на «корифеевъ» 50-ые годы, т. е. собственно вся первая половина ихъ[1], когда реакція не только усилилась, но вслѣдствіе самой интенсивности своей проникла внизъ, изуродовала сильныхъ, раздавила окончательно слабыхъ и изъ политической стала общественной. Представьте себѣ, что «корифеи» умерли бы, не дождавшись «эпохи великихъ реформъ»: чѣмъ бы былъ Некрасовъ безъ «Саши», «Размышленій у параднаго подъѣзда», «На Волгѣ», «Рыцаря на часъ», чѣмъ Тургеневъ безъ «Рудина», «Аси», «Дворянскаго гнѣзда», «Наканунѣ», Гончаровъ безъ «Обломова», Салтыковъ безъ всей великой сатиры своей и т. д..?
Такъ вотъ господамъ реакціонерамъ не мѣшало бы поговорить съ нами о 50-хъ годахъ, которые по своему общественному характеру и своему литературному безплодію только и могутъ быть сравнены съ 80-ыми, продолжавшими свое тлетворное дѣйствіе чуть не цѣликомъ до половины 90-хъ, а въ отдѣльныхъ застоявшихся мутныхъ струяхъ до послѣдняго времени. Общественная реакція изъ крупныхъ художниковъ не исковеркала за это время развѣ только Щедрина, представляющаго вообще небывалое явленіе въ русской киселеобразной средѣ, которая отвѣчаетъ на всѣ толчки только тѣмъ, что, словно студень, «трясется». Мы уже видѣли, какое болѣзненное противообщественное направленіе приняла литературная дѣятельность «великаго художника земли русской». Успенскій погибъ, замученный великимъ историческимъ недоумѣніемъ, какъ погибъ раньше любвеобильный Гаршинъ, истерзанный «жестокимъ вѣкомъ». Все рѣже и слабѣе срывались аккорды съ эпической лиры пѣвца «Устоевъ». А сколько должно было быть не только умолкнувшихъ, но не успѣвшихъ начать своей пѣсни! Надъ этими не рожденными, потенціальными талантами можно, конечно, издѣваться, и я предоставляю этотъ благодарный сюжетъ безъидейнымъ остроумцамъ и безъидейнымъ же эстетамъ. Но тотъ, кто понимаетъ, что расцвѣтъ литературы характеризуется не только усиленной дѣятельностью великихъ художниковъ, но и высокимъ общимъ уровнемъ творчества и обиліемъ второстепенныхъ, и въ то же время живыхъ произведеній, тотъ пожалѣетъ о массѣ загубленныхъ 80-ыми годами литературныхъ силъ, которыя должны были, конечно, существовать и не проявились только потому, что суровая дѣйствительность обрекла на безплодіе или литературную смерть даже уже существовавшихъ крупныхъ писателей.
А критика и вообще теоретическая мысль! Боже, что за удивительныя и въ то же время монотонныя «ужимки и прыжки» продѣлывалъ въ эту пору русскій «интеллектъ», съ какимъ азартомъ онъ старался «словечка въ простотѣ не сказать», или же, наоборотъ, съ какимъ удовольствіемъ погружался въ смакованіе самыхъ пошлыхъ, сѣрыхъ и банальныхъ мыслей; за исключеніемъ одного-двухъ почетныхъ исключеній вы не найдете во все это время публицистовъ и теоретиковъ, которые бы помогли русскому обществу выйти изъ состоянія недоумѣнія и простраціи, безраздѣльно царившихъ въ 80-ые годы. И указывать на тѣ или другіе конкретные примѣры значило бы лишь повторять уже сказанное въ первой половинѣ этой статьи. Поэтому здѣсь коснемся мы лишь тѣхъ явленій, которыя непосредственно подтверждаютъ наше мнѣніе о причинахъ литературнаго упадка. Всѣ эти явленія выростаютъ въ сущности изъ одного и того же психологическаго закона: необходимости для каждаго живого организма такъ приспособиться къ неблагопріятной средѣ, чтобы отстоять себя въ борьбѣ за существованіе хотя бы цѣною самаго ужаснаго калѣченья.
Попробуйте отрубить щупалецъ даже низшему организму: вы увидите, что, движимый біологическимъ воспоминаніемъ, онъ постарается уже не посылать отростковъ въ ту сторону, гдѣ съ нимъ приключилась бѣда; онъ съежится, онъ войдетъ въ себя. И если печальные эксперименты будутъ продолжаться съ нимъ, то можно поручиться, что если не самъ онъ, то его потомство утратитъ длинные щупальцы, приносящіе ему лишь напрасныя страданія. Попробуйте приложить эту аналогію въ человѣку, и вы увидите, что, перенесенный въ тяжелыя условія, отхватывающія у него то ту, то другую сторону его нравственнаго существованія, онъ тоже вберется въ себя, тоже совратитъ всѣ свои органы живого общенія съ внѣшнимъ міромъ, съ себѣ подобными, и сами его духовные щупальцы, такъ сказать, укоротятся, загрубѣютъ, потеряютъ свою прежнюю чувствительность и свободу движеній. Вотъ этотъ чисто-органическій законъ отстаиванія себя въ борьбѣ за существованіе во что бы то ни стало, цѣпляться за жизнь даже цѣною потери ея цвѣта, смысла и красоты, это стремленіе умалиться, совратиться; слиться съ окружающею средою и путемъ удачнаго mimicry избѣжать преслѣдованій, выразится въ концѣ концовъ, непремѣнно, и въ созданіи теоріи, облегчающей человѣку его страданія.
Умъ — коварный софистъ, и когда человѣку приходится жутко въ жизни, а силъ не хватаетъ на борьбу, то вашъ интеллектъ постарается васъ выручить изъ бѣды и выработаетъ такую религію, философію, поэзію, политику, которая мягчительной припаркой или роговымъ покровомъ ляжетъ на ваши истерзанные «щупальцы» души и позволитъ вамъ жить, лишь бы жить.
Что, напр., такое комичная теорія меоновъ, разработанная «при свѣтѣ совѣсти» еще недавно симпатичнымъ и порою талантливымъ поэтомъ «Бѣлыхъ ночей», «Пѣсенъ о родинѣ» и т. п. сильно читавшихся вещей на рубежѣ 70-хъ и 80-хъ годовъ? Попытка заглушить глубоко реальную боль разочарованія въ несбывшихся гуманныхъ идеалахъ фальшивымъ энтузіазмомъ по отношенію въ несуществующимъ и завѣдомо-сочиняемымъ вещамъ; попытка заговорить грызущую, уже настоящую, а не поэтически «свѣтящуюоя совѣсть» цѣлымъ потокомъ громкозвучныхъ, ходульныхъ и вздорныхъ словъ, въ которыя не вѣритъ самъ сочинитель. Интересенъ уже тотъ фактъ, что пресловутый лейтмотивъ всей этой трагедіи въ авторской чернильницѣ, знаменитый «мэонъ», заимствованъ чисто формальнымъ образомъ какъ разъ изъ того платоновскаго (или приписываемаго Платону) діалога, въ которомъ пламенный идеалистъ борется противъ софистовъ, «охотящихся за богатыми и знатными юношами» и защищающихъ съ одинаковымъ искусствомъ «существующее» и «не существующее». А создателю россійскаго мэона сей самый философическій фокусъ покусъ понадобился только затѣмъ, чтобы въ концѣ концовъ объявить его же «ненужнымъ». Серьезность взгляда древняго грека на жизнь и фразисто-балаганное отношеніе въ предмету со стороны современнаго россіянина ясно показываютъ своимъ контрастомъ, что «свѣтъ совѣсти» 80-хъ годовъ былъ лишь жалкимъ блуждающимъ огонькомъ, витавшимъ надъ породившимъ его же болотомъ.
Или толстовство 80-хъ годовъ, безъ остатка -выражавшееся въ «непротивленіи злу», въ проповѣди индивидуальнаго совершенствованія, чѣмъ было оно, какъ не попыткой личными благочестивыми упражненіями и копаньями въ душѣ оправдать апатію и трусость и дряблость средняго восьмидесятника? Опять — мягчительная припарка, положенная на отхваченный жизнью щупалецъ; опять — подобіе дѣла ради спасительной иллюзій, дающей возможность «ущемленной совѣсти» не черезчуръ корчиться, извиваться и страдать отъ неисполненія гражданскаго долга. И самымъ лучшимъ отвѣтомъ на притязанія толстовства выражать прогрессивное стремленіе является вся послѣдующая исторія развитія этой въ сущности очень самодовольной секты: по мѣрѣ того какъ общественная реакція утрачивала свою напряженность, по мѣрѣ того, какъ ростки молодой жизни отходили отъ хватившаго ихъ мороза, и само міровоззрѣніе непротивителей подверглось существенному измѣненію на практикѣ. Теперь смѣло можно сказать, что толстовство послѣднихъ двухъ трехъ лѣтъ съ успѣхомъ представляетъ собою символъ вѣчности у древнихъ египтянъ: змѣю, пожирающую свой же собственный хвостъ. Поскольку толстовство осталось старымъ толстовствомъ, оно не существуетъ; поскольку оно восприняло въ себя новые, болѣе живые и бодрые элементы, оно перестало быть толстовствомъ. И лучшимъ доказательствомъ служитъ измѣнившееся къ этому теченію отношеніе «Новаго Времени», служащаго вообще очень чувствительнымъ барометромъ нашихъ бурь и затишья. Еще недавно органъ «души человѣка» прославлялъ «великаго старика» и въ прозѣ, и въ стихахъ; но вотъ почти съ годъ «великій старикъ» исчезъ со столбцовъ шустрой газеты, и самъ «душа-человѣкъ» и его адъютанты только покряхтываютъ, когда рѣчь заходитъ о явленіяхъ, которые самымъ отдаленнымъ образомъ могутъ напомнить о «жизни по совѣсти» и т. п.
Еще тѣснѣе связь литературнаго упадка съ общественною реакціею обнаруживается въ развившейся было одно время съ такою силою словесности «примиренія съ дѣйствительностью», «малыхъ, но полезныхъ дѣлъ», «свѣтлыхъ явленій» и т. п. Тутъ даже не надо особыхъ промежуточныхъ силлогизмовъ, чтобы установить самую прямую зависимость между причиной и слѣдствіемъ.
Обиліе поэтовъ, и плохихъ поэтовъ, бросаетъ въ свою очередь яркій свѣтъ на кровное родство между литературнымъ оскуденіемъ и общественной реакціей. Ибо упадокъ художественнаго творчества легче маскируется внѣшней гармоніей размѣра и рифмы; и чахлые писатели 80-хъ годовъ, отученные отъ идейнаго и эстетическаго энтузіазма, инстинктивно стремились къ стихоплетству и «рифмачеству». Кромѣ того, «языкъ боговъ» былъ въ большомъ фаворѣ у охранительной, столь усилившейся въ то время прессы, такъ какъ позволялъ ей съ особеннымъ азартомъ указывать на этотъ родъ «чистаго искусства», менѣе, молъ, профанированный гражданскими тенденціями. Это тяготѣніе къ стихотворству и вообще «искусству для искусства» порою, до наивности прозрачно обнаруживаетъ преслѣдованіе очень житейскихъ и очень низкихъ цѣлей, низводящихъ упомянутое искусство до степени не то предохранительнаго клапана, не то фонтанели, оттягивающей писателя отъ общественныхъ вопросовъ. Въ комично грубой формѣ это выразилъ, напр., нѣсколько лѣтъ тому назадъ бывшій критикъ «Московскихъ Вѣдомостей» г. Медвѣдскій, который въ одномъ изъ фельетоновъ съ чувствомъ декламировалъ и возвышалъ до небесъ довольно таки посредственныя слова романса
Ночи безумныя, ночи безсоныя,
Рѣчи несвязныя, взоры усталые, —
противопоставляя ихъ восхитительную поэзію «гражданскимъ мотивамъ», и въ то же время приглашалъ «Русское Богатство» провести одну изъ такихъ «ночей безсонныхъ» въ полицейскомъ участкѣ: тамъ, молъ, васъ научатъ этому искусству!..
Вообще же процвѣтаніе идейнаго творчества, не только въ рифмованной, но и прозаической формѣ, и апофеозъ этого искусства «новой школы» критики, начиная отъ гг. Дистерло и Волынскихъ, и кончая теоретиками декадентства, являются такими несомнѣнными симптомами и слѣдствіями реакціи, что объ этомъ даже и нечего распространяться. Уже г. Скабичевскій въ своей «Исторіи новѣйшей русской литературы» (Спб., 1897, 3-е изд., стр. 24—27) указалъ на реакціонный противо-общественный характеръ литературы и критики 50-хъ годовъ, и H. К. Михайловскій обратилъ вниманіе на совпаденіе въ мысляхъ, и почти въ словахъ между теоретиками этой печальной эпохи и нашими творцами «новыхъ словъ». Дѣйствительно, когда разрывалась связь съ жизнью, когда усталые и разочарованные дѣятели видѣли крушеніе своихъ идеаловъ, то громадное большинство слабыхъ людей прилѣплялось къ сѣрой и томительной обстановкѣ, а художники и эстетическіе критики возводили пренебреженіе живыми вопросами въ законъ истинно-поэтическаго творчества.
Выше я указалъ на тѣ измѣненія, которыя замѣчаются въ міровоззрѣніи марксистовъ. Мы можемъ предполагать, что дальнѣйшее развитіе преобразитъ его до неузнаваемости, при чемъ настоящіе его руководители останутся, можетъ быть, въ сторонѣ и позади движенія. Все это, конечно, возможно. Но мы не должны забывать, что было такое время, — и еще очень недавнее время — въ исторіи русскаго марксизма, когда элементъ квіетизма, сидѣнья у моря, жданья погоды и услугъ «естественнаго ходя вещей», до такой степени рѣзко проявлялся въ этомъ идейномъ теченіи, что органы въ родѣ «Московскихъ Вѣдомостей» и «Новаго Времени» скорѣе сочувственно, чѣмъ враждебно, относились къ «русскимъ ученикамъ».
Съ одной стороны, излишняя вѣра въ «естественный ходъ вещей» дѣлала русскихъ марксистовъ въ глазахъ реакціи чѣмъ то въ родѣ толстовцевъ, проповѣдующихъ непротивленіе экономическому злу, — капитализму. Съ другой стороны, между русскими учениками были люди, прямо способствовавшіе своимъ теоретическимъ фатализмомъ практическому примиренію слабыхъ людей съ самимъ ростомъ капитализма, и даже ихъ служенію ему. Я не ставлю этого въ прямую вину нашему марксизму. Но констатирую тотъ фактъ, что на почвѣ очень дѣятельной эволюціи русской «экономики», при помощи покровительственной «политики», нашъ капиталъ притянулъ для своихъ общественныхъ функцій не малый процентъ русскихъ интеллигентныхъ людей, разочаровавшихся въ прежней дѣятельности, или пробуждавшихся къ сознательной жизни впервые въ этотъ практическій, матеріальный періодъ нашей исторіи. А для такихъ людей марксизмъ давалъ удобную теорію примиренія съ прозаическими, но «необходимыми» условіями развитія капитализма; таковъ ужъ психологическій законъ жить въ сторону наименьшаго сопротивленія и прикрывать это свое нравственное калѣченье…
Разумѣется, не будь марксизма, нашлась бы какая-нибудь другая теорія; но въ арсеналѣ нашего марксизма были наиболѣе подходящія орудія для притупленія чувства недовольства собой, въ родѣ: «фатальности экономическаго развитія»; «ускоренія родовъ» капиталистическаго общества, чреватаго лучшимъ и при томъ неизбѣжнымъ будущимъ; безполезности «субъективныхъ мечтаній»; подчиненной роли «нравственнаго идеала» и вообще ничтожности «личности» въ колоссальномъ процессѣ всемірной экономической эволюціи. Здѣсь намъ естественно поэтому перейти ко второй изъ причинъ оскудѣнія современной литературы, а именно поглощенію значительнаго числа интеллигентныхъ людей потребностями капиталистическаго хозяйства.
Я сказалъ «потребности капиталистическаго хозяйства». Можно было бы сказать «матеріальнаго процесса жизни вообще», потому что капиталистическое хозяйство представляетъ одну изъ наиболѣе яркихъ формъ этого процесса, но не единственную. Во всякомъ случаѣ обостреніе матеріальной дѣятельности въ Россіи совпадаетъ съ фазисомъ усиленнаго развитія капитализма, особенно со второй половины 80-хъ годовъ, когда вся внутренняя положительная политика заключалась въ ревностномъ покровительствѣ крупной промышленности (я не говорю объ отрицательной внутренней политикѣ, выражавшейся въ противодѣйствіи «великимъ реформамъ»).
Можно-ли отрицать это присасывающее дѣйствіе матеріальнаго процесса на русскую интеллигенцію? Въ тотъ самый моментъ, какъ поле живой общественной дѣятельности суживалось для интеллигентныхъ силъ, крупное производство, акціонерная компанія, торговая фирма, банкъ, биржа, дѣловая адвокатская практика открывали еще небывалое у насъ по ширинѣ поле приложенія силъ и способностей. И довольно значительная часть интеллигенціи — трудно, конечно, сказать, какая — устремилась на прямое или косвенное воздѣлываніе этой нивы; а еще болѣе значительная замѣтно окрасила свое міровоззрѣніе въ цвѣтъ дѣлового реализма и практичности. Ибо вліяніе узко матеріальнаго фазиса общественнаго развитія не измѣряется лишь тѣми силами, которыя непосредственно втянуты въ процессъ «использованія» и «обуродованія» страны (типичныя словечки новаго періода!), но и тѣми, на которыя дѣйствуетъ общая измѣнившаяся атмосфера[2].
Вѣдь, и другія страны и эпохи представляютъ намъ образцы этого поглощенія интеллигенціи матеріальными функціями и, соотвѣтственно съ этимъ, оскудѣнія литературы. Когда, напр., разсудительный и вдумчивый Брайсъ, боясь обидѣть американцевъ рѣзкими отзывами о слабости ихъ «творческой интеллектуальной силы» (crеative intellectual power), старается объяснить причины этого явленія въ странѣ, гдѣ такъ много практической энергіи, гдѣ вмѣстѣ съ тѣмъ такъ развита грамотность, онъ именно указываетъ на вліяніе среды, насыщенной матеріальными интересами. «Атмосфера Америки», — говоритъ онъ, «несомнѣнно, стимулирующая, но стимулъ-то этотъ оттягиваетъ живую молодежь отъ священной рощи Музъ и бросаетъ ее въ борющуюся толпу рынка». И, дѣйствительно, когда припоминаешь исторію Сѣверо-американскихъ Штатовъ, ихъ необыкновенно энергичный процессъ завоеванія и колонизаціи континента, безжалостнаго истребленія туземцевъ, а затѣмъ, вслѣдъ за фермерскимъ періодомъ этой исторіи, чрезвычайно быструю капиталистическую эволюцію, подчинившую себѣ почти всю политику, тогда начинаешь понимать, почему громадная страна можетъ намъ указать всего съ десятокъ крупныхъ, да и то второстепенныхъ талантовъ въ родѣ Ирвинга, По, Лонгфелло, Уиттіера, Уитмана и т. п. Бѣдность американской республики выдающимися литературными силами идетъ параллельно съ ея богатствомъ геніальными промышленниками, спекуляторами и изобрѣтателями, съ быстротой развитія ея производства (390000 тоннъ стали въ 1875 г., болѣе 7 милліоновъ въ 1897 г. и далеко за 10 милліоновъ въ прошломъ году), ея сѣти желѣзныхъ дорогъ (310000 километровъ въ 1900 г.), ея торговли (170. милліоновъ долларовъ въ 1850 г., 1572 милліона въ истекшемъ году), и т. п.
Или возьмите Германію за послѣднее тридцатилѣтіе, когда, раздавивъ и ограбивъ Францію, она пустилась въ «использованіе» и «обуродованіе» страны, въ усиленное развитіе промышленности и торговли, — во многихъ отрасляхъ которыхъ она бьетъ Англію, не говоря уже о Французской республикѣ, однимъ словомъ, въ матеріальный процессъ жизни, повернувшись спиной къ своимъ философамъ и поэтамъ. И вотъ вамъ въ параллель состояніе литературы объединенной, индустріальной, могучей Германіи, вотъ вамъ германская словесность, по отзывамъ самихъ же нѣмцевъ. Послѣ политическаго торжества и подъема Германіи, — пишетъ въ 1894 г. Литцманнъ (авторъ спеціальнаго изслѣдованія о «нѣмецкой драмѣ»), —
намъ казалось, что отнынѣ никакая задача не превзойдетъ нравственныхъ и матеріальныхъ силъ нашего народа… Мы думали, что вотъ-вотъ съ минуты на минуту мы услышимъ громкій голосъ, возвѣщающій наступленіе этого счастливаго вѣка, и мы ждали пришествія поэта, который дастъ форму хаосу идеальныхъ (?! В. П.) стремленій, которыя мы носили въ себѣ… Матеріалъ былъ тутъ же подъ рукой, совсѣмъ готовый; нужна была лишь творческая рука, чтобы извлечь изъ него плодотворное зерно, чтобы создать при помощи его настоящій шедевръ. Но, какъ видно, глаза были слѣпы и руки парализованы; посредственность наводнила все, бросая звучныя фразы и громогласныя банальности[3].
И это неудивительно, ибо «идейныя стремленія» почтеннаго нѣмца изъ буржуазной интеллигенціи на самомъ то дѣлѣ всѣ сводились въ послѣднее время къ служенію милитаристской и индустріальной Имперіи, скрѣпленной желѣзомъ, кровью и грязью лихорадочной спекуляціи; трудящіеся же классы, въ которые перешелъ старый идеализмъ Германіи, находятся еще въ слишкомъ тяжеломъ матеріальномъ положеніи, чтобы участвовать въ литературномъ творчествѣ.
Я не говорю поэтому ничего особенно новаго, пытаясь объяснить оскудѣніе нашей литературы не только «политикой», но и «экономикой», притянувшей къ себѣ въ формѣ капиталистическаго производства значительную долю нашей интеллигенціи и выразившейся въ такой горячкѣ стяжанія, которая далеко превосходитъ своими размѣрами оргію «первоначальнаго накопленія» въ началѣ 70-хъ годовъ, воспѣтую Некрасовымъ. Помните его «юбиляровъ и тріумфаторовъ», этихъ первыхъ ласточекъ нашей капиталистической весны?
Шагъ впередъ — и снова зало:
Все заводчики — тузы;
Слышенъ голосъ: "Ты сначала
Много выдержалъ грозы.
Весь души прекрасной пламень
Ты принесъ на подвигъ свой,
Но пошелъ ко дну, какъ камень,
Броненосецъ первый твой!..
Ты поклялся, какъ заразы,
Новыхъ опытовъ бѣжать,
Но казенные заказы
Увлекли тебя опять…
Это, конечно, знакомыя и мало измѣнившіяся картины: «казенные заказы» продолжаютъ «увлекать» до сихъ поръ нашихъ «заводчиковъ-тузовъ», какъ читатель можетъ услышать изъ откровенныхъ устъ гг. Авдаковыхъ и прочихъ глашатаевъ нашего капитализма. Но золотой дождь протекціонизма и оранжерея высокихъ тарифовъ выростили въ концѣ концовъ цѣлую массу и болѣе жизнеспособныхъ (напр., хотя бы обрабатывающихъ волокнистыя вещества) предпріятій. Спорадически нашъ капитализмъ достигъ довольно высокой степени развитія и уже позволяетъ себѣ нѣкоторое подражаніе роскоши западноевропейскаго собрата въ видѣ кризисовъ, — пока въ формѣ, впрочемъ, чисто-спекулятивнаго грюндерства, быстро лопнувшаго отъ столкновенія съ малой потребительной способностью народнаго рынка. Какъ бы то ни было, сцены, разыгравшіяся еще недавно въ ресторанѣ Кюба и прочихъ шикарныхъ петербургскихъ кабакахъ и не безъ юмора изображенныя г. Буквою въ «Русскихъ Вѣдомостяхъ», — эти сцены представляютъ лишь праздничныя иллюстраціи въ той будничной живой и дѣятельной сутолокѣ крупной промышленности и торговли, которая съ половины 80-хъ годовъ поглощаетъ не мало интеллигентныхъ силъ. За это время стоимость нашего производства болѣе, чѣмъ удвоилась (1335 милліоновъ рублей въ 1887 г., 2839 милліоновъ въ 1897 г.), что получаетъ особенный смыслъ, если сравнить съ этимъ застой нашего заброшеннаго Богомъ и людьми земледѣлія; наши желѣзныя дороги удлинились тоже болѣе, чѣмъ въ два раза (25000 километровъ въ 1885 г. и почти 53000 въ 1901 г.); и даже наша внѣшняя торговля, сдавливаемая протекціонной политикой, доковыляла отъ 1 милліарда съ небольшимъ въ половинѣ 80-хъ годовъ до 1 милліарда 400 милліоновъ на рубежѣ XX-го вѣка.
Этотъ матеріальный процессъ, несомнѣнно, дренажировалъ и направилъ по своему руслу различныя струи интеллигенціи, которыя при иныхъ условіяхъ могли бы оживлять сохнущую ниву отечественной словесности. Во-первыхъ, онъ усилилъ кадры образованныхъ и энергичныхъ предпринимателей изъ крупнаго купечества. А мы думаемъ, что въ русскомъ купечествѣ есть еще живыя силы, которыя могли бы дать людей въ родѣ Гончарова или хотя бы В. П. Ботвина, особенно теперь, когда культура коснулась «темнаго царства», если бы въ то же время русскій капитализмъ не обнаружилъ замѣтную присасывающую энергію. Но, конечно, число такихъ богатыхъ "емрй сравнительно незначительно. За то гораздо значительнѣе процентъ лицъ другихъ сословій и разночинцевъ, которые пристроились въ крупному промышленному и торговому капиталу въ видѣ директоровъ, инженеровъ, адвокатовъ, управляющихъ, финансистовъ, коммерческихъ агентовъ, наконецъ, всевозможныхъ спеціалистовъ по части писанія докладовъ, муссированія общественнаго мнѣнія, рекламной литературы, имѣющей цѣлью дураченье публики, и т. п.
Надо было хотя бы, скажемъ, въ половинѣ 90-хъ годовъ читать нашу реакціонную и націоналъ-фиглярную прессу въ родѣ «Московскихъ Вѣдомостей» или «Новаго Времени», куда устремились литераторы новаго типа, пренебрегшіе политикой ради экономики, чтобы убѣдиться, въ какой степени служеніе капиталу заполонило душу охранителей и «патріотовъ своего отечества». То было время самыхъ пламенныхъ дифирамбовъ крупной промышленности, самой ревностной пропаганды все болѣе и болѣе высокихъ тарифовъ, словомъ — самой энергичной защиты въ печати интересовъ капитала. То было время, когда изъ-за теоріи «фатальнаго развитія капитализма» реакціонеры прощали «русскимъ ученикамъ» смущавшія ихъ въ новомъ ученіи стороны отдаленнаго идеала. Не защищало-ли «по недоразумѣнію», — какъ говорили послѣ сами марксисты, — «Новое Время» ту доктрину, которая ожидала всего отъ «экономической эволюціи»? Не простиралъ-ли г. Головинъ дружественныя объятія «русскимъ ученикамъ», приглашая ихъ пока дѣйствовать сообща съ цѣлью ускоренія капиталистическаго процесса и отложить въ сторону споръ о дальнѣйшихъ шагахъ гегелевской тріады? И надо сказать, что пассивныя натуры въ лагерѣ марксистовъ съ большою готовностью успокаивались на мысли о фатальности эволюціи и не мѣшали ея практическимъ проявленіямъ, приспособляясь къ господствующему теченію русской экономики и удовлетворяясь лишь крѣпкою вѣрою въ лучшее неизбѣжное будущее. Только вторая половина, а особенно конецъ 90-хъ годовъ произвели то измѣненіе въ лагерѣ марксистовъ, о которомъ мы упомянули выше и которое прекратило къ нимъ симпатіи «по недоразумѣнію» со стороны «Новаго Времени». Несомнѣнно, во всякомъ случаѣ, что будущій историкъ русскихъ идейныхъ теченій, говоря объ оскудѣніи нашей литературы подъ вліяніемъ матеріальнаго процесса, укажетъ на извѣстную связь между этимъ отливомъ энергіи въ сторону экономики и господствомъ марксизма въ той формѣ, какую онъ принялъ въ срединѣ 90-хъ годовъ.
Мнѣ осталось указать на третью причину литературнаго упадка: усиленіе бюрократическаго элемента въ ущербъ общественной самодѣятельности. Но достаточно будетъ немногихъ словъ, чтобы охарактеризовать эту связь. Если мы примемъ въ разсчетъ, что нашъ бюджетъ лишь за десятилѣтіе 1889—1898 возросъ съ 869 милліоновъ рублей обыкновенныхъ расходовъ до 1358 милліоновъ, а по только что опубликованной росписи на 1902 достигаетъ почти 1947 милліоновъ всѣхъ расходовъ, включая сюда и чрезвычайные; если мы припомнимъ, что главное увеличеніе, произошло въ формѣ перехода въ руки государства частныхъ предпріятій (желѣзныхъ дорогъ и торговли виномъ), веденіе которыхъ требуетъ теперь громаднаго числа правительственныхъ служащихъ и агентовъ, то мы можетъ понять, какую армію чиновниковъ кормитъ теперь Россія. И это увеличеніе совпадаетъ какъ разъ съ тѣмъ направленіемъ нашей внутренней жизни, которое возможно сокращаетъ служеніе обществу по выборамъ, мало того, окружаетъ такихъ служащихъ стѣною ограничивающихъ условій. А условія эти дѣйствуютъ двояко: они или превращаютъ такихъ служащихъ опять-таки въ настоящихъ чиновниковъ, или мѣшаютъ оставаться въ этихъ рядахъ людямъ наиболѣе живымъ и иниціативнымъ. Такимъ образомъ отливъ интеллигентныхъ силъ отъ общественныхъ учрежденій и спросъ на работниковъ въ бюрократическихъ сферахъ должны имѣть своимъ совокупнымъ результатомъ бюрократизацію міровоззрѣнія немалаго числа интеллигентныхъ людей. А такъ какъ контингентъ интеллигентныхъ лицъ вообще у насъ слабъ, какъ относительно, такъ и абсолютно, то вы можете судить, какъ долженъ дѣйствовать на литературу этотъ факторъ…
Можетъ быть, лучшей иллюстраціей къ состоянію современной словесности служатъ декабрьскія книжки трехъ толстыхъ журналовъ, названіе которыхъ выписано мною въ началѣ статьи. Въ «Русской Мысли» единственная вещь, которую читаешь съ удовольствіемъ и даже волненіемъ, это окончаніе «Разсказовъ о прошломъ» г. С. Я. Елпатьевскаго, на сей разъ описывающаго всѣмъ намъ знакомую и всѣми нами испытанную борьбу съ нашими «отцами» и торжество новаго міровоззрѣнія надъ старымъ. На счастіе «пріятеля» г. автора, отъ лица котораго ведется этотъ автобіографическій разсказъ, новое міровоззрѣніе восторжествовало на сей разъ сравнительно мирнымъ образомъ, не разбивъ жизни по своему правыхъ стариковъ, а даже перетянувъ ихъ на свою сторону.
Собственно говоря, слѣдовало бы похвалить, какъ замыселъ, очеркъ г. Тана «На сѣверѣ дальнемъ», гдѣ рисуется типъ страннаго, на половину смѣшного, на половину трогательнаго миссіонера, религіознаго пропагандиста изъ янки, затеряннаго между эскимосами «русско-американской границы». Но тусклая форма и какая-то деревянность изображенія мѣшаютъ цѣльности впечатлѣнія.
Вотъ у г. Потапенка нельзя сказать, чтобы форма страдала: его «Путь къ славѣ», оконченный благополучно въ декабрьской же книжкѣ «Русской Мысли», дѣйствительно, что выравненный катокъ, и читатель благополучно и быстро несется по страницамъ къ желаемому финалу. Финалъ этотъ, признаться, желанный, но довольно неожиданный: представьте себѣ, героиня, молодая и прелестная актриса, успѣла и славу на подмосткахъ пріобрѣсти, и невинность въ сердцѣ соблюсти, и даже посрамила, а, посрамивъ, великодушно простила ухаживавшаго за ней ловкача-директора театра. А намъ еще все рисовали, съ легкой руки французскихъ романистовъ, тяжелыя испытанія, постигающія бѣдныхъ актрисъ именно на «пути къ славѣ». Поблагодаримъ же г. Потапенка за высоконравственный святочный разсказъ: добродѣтель героини торжествуетъ въ декабрьской книжкѣ, наканунѣ Рождества, когда и по штату полагается «миръ и въ человѣцѣхъ благоволеніе»…
У г. Потапенка добродѣтель торжествуетъ, а вотъ у г-жи Юліи Безродной порокъ наказанъ: воистину всѣмъ «Сестрамъ» по серьгамъ! Въ декабрьскомъ номерѣ «Міра Божія», гдѣ приключилось окончаніе повѣсти и произошла «послѣдняя встрѣча сестеръ, далеко ушедшихъ другъ отъ друга по разнымъ дорогамъ», злодѣтельная Зоя, разстроившая бракъ добродѣтельной Эвы, получила хорошую-таки трепку отъ красавца-пѣвца, съ которымъ, вступя на стезю порока, она проживала въ Вяземской лаврѣ… И по дѣломъ ей, читатель: заставить г-жу Жадовскую написать, а насъ прочитать сказаніе о своихъ похожденіяхъ, изъ какового сказанія, несмотря на гладкость стиля и нѣкоторую технику, авторъ ничего не могъ сдѣлать интереснаго! — о, злая Зоя…
Въ декабрьской же книжкѣ «Міра Божія», г. Скиталецъ, авторъ талантливой «Октавы», помѣщенной съ годъ тому назадъ въ «Жизни», выступаетъ съ повѣстью «Сквозь строй», которая представляетъ автобіографію бѣднаго мальчугана изъ народа, а еще болѣе того воодушевленный, лирическій разсказъ о жизни отца этого мальчика. Г. Скиталецъ — человѣкъ, несомнѣнно, даровитый; и вотъ почему я позволю себѣ обратиться къ автору и съ выраженіемъ живого сочувствія къ его таланту, и съ предостереженіемъ. Дѣло вотъ въ чемъ: автобіографическій характеръ разсказа не даетъ мнѣ, собственно говоря, права заподозрить г. Скитальца въ фактической неправдѣ его повѣствованія; но я не могу отдѣлаться отъ чувства художественной неправды, которая порою проскальзываетъ на страницахъ новаго произведенія г. Скитальца и портитъ свѣжее, а мѣстами глубоко патетическое впечатлѣніе, получаемое отъ чтенія «Сквозь строй». Такъ ужъ устроена человѣческая эстетика, что порою самый подлинный разсказъ отзывается придуманностью, сочиненностью. Это зависитъ отъ того, что дѣйствительность порою ставитъ насъ лицомъ къ лицу съ рѣдкимъ случаемъ. А такъ какъ художественное творчество фатально стремится и изъ такого случая сдѣлать типичный случай, т. е. эстетическое обобщеніе нѣсколькихъ случаевъ, то малѣйшій неловкій шагъ, ничтожнѣйшая утрировка лицъ или положеній производитъ слишкомъ выпуклое, слишкомъ рельефное впечатлѣніе и, повторяясь, можетъ бросить тѣнь фальши на правдивый въ общемъ разсказъ.
Мнѣ кажется, все повѣствованіе г. Скитальца ведется въ черезчуръ приподнятомъ, черезчуръ лирическомъ тонѣ, который, что называется, не даетъ отдохнуть читателю на болѣе обыденныхъ, спокойныхъ положеніяхъ. И невольно приходитъ въ голову, что сказалъ бы Глѣбъ Успенскій, читая эту повѣсть человѣка изъ народа. Помните, во время оно онъ подсмѣивался надъ тенденціозными романистами 60-хъ годовъ, которые, желая представить своихъ интеллигентныхъ героевъ сказочными богатырями, кормили ихъ не простой людской пищею, а порохомъ и дробью. Вотъ этого-то пороху и этой-то дроби черезчуръ много на страницахъ повѣсти г. Скитальца, съ той разницей, что, во-первыхъ, процессъ идеализаціи обращенъ здѣсь уже не на интеллигента, а на человѣка изъ народа, а во-вторыхъ, г. Скиталецъ — и это главное — писатель, по моему, несомнѣнно даровитый. Я, опять-таки повторяю, не заподозриваю правдивости разсказа «Сквозь строй», во-говорю лишь, что взятыя изъ самой подлинной дѣйствительности черты могутъ производить впечатлѣніе фальши, если онѣ черезчуръ — какъ бы это сказать? — сближены, сдвинуты и потому сгущены и усилены, подобно тому, какъ разбросанный кустарникъ съ извѣстной перспективы можетъ показаться сплошнымъ лѣсомъ.
Нѣсколько первыхъ пришедшихъ въ голову соображеній: я готовъ повѣрить и рѣдкому уму, и рѣдкой энергіи, и рѣдкой художественной и артистической натурѣ гусляра-отца, и рѣдкому для простого человѣка развитію выражающемуся въ чтеніи и пониманіи «Милля и Бокля». Но въ повѣсти все рѣдко и необыкновенно, всѣ знакомые отца нёобыкновенные люди и, что называется, съ особыми примѣтами. Отецъ человѣкъ силы непомѣрной, и у него отрѣзана нога; его пріятель кузнецъ тоже силищи необъятной, и у него отхваченъ палецъ; даже священникъ, приходящій къ умирающему, «атлетическаго тѣлосложенія» и напоминаетъ автору «Пересвѣта». А сколько съ отцомъ автора и самимъ авторомъ происходитъ незаурядныхъ исторій! Въ молодости онъ потерялъ ногу; женатымъ выдерживалъ гомерическія битвы съ нѣсколькими противниками, спасалъ на пожарѣ жизнь сыну, очень удачно встрѣтившемуся ему въ толпѣ, когда та уже почти готова была задавить его, и сейчасъ же послѣ этого аппетитно ѣлъ сметану вмѣстѣ съ сыномъ подъ пылающей крышей. А сынъ былъ высѣченъ отцомъ за украденный пятакъ, хотѣлъ удавиться отъ огорченія, но былъ вытащенъ кѣмъ-то изъ петли. И все это отдѣльно взятое можетъ быть; и все это, пожалуй, и было. Но когда авторъ разсказываетъ объ этомъ своимъ обычнымъ восторженнымъ тономъ, то, наконецъ, читатель начинаетъ качать толовой и въ раздумья произноситъ: ужъ все это очень хорошо написано! Позволю себѣ сдѣлать короткую выписку. Дѣло происходитъ ночью. Горитъ весь городъ, въ которомъ жила семья автора. А теперь слушайте:
Отецъ мой сидѣлъ на узлѣ, курилъ трубку и задумчиво смотрѣлъ на погибающій городъ.
— Гори, гори, чортъ-те дери! — сказалъ онъ и сплюнулъ. Потомъ взялъ гусли, подумалъ немного и заигралъ что-то стройное и трогательное.
«Коль славенъ нашъ Господь въ Сіонѣ» — пѣлъ онъ своимъ струннымъ голосомъ.
А городъ пылалъ (стр. 64).
Ну. что, читатель? Чѣмъ не Неронъ этотъ гусляръ? И вотъ именно этой-то романтической нероновщины и черезчуръ много въ разсказѣ, который производитъ наиболѣе сильное впечатлѣніе въ самомъ концѣ, когда патетическій тонъ какъ разъ у мѣста при изображеніи смерти отца… Сдается мнѣ также, что г. Скиталецъ невольно, но сильно подражаетъ г. Горькому и его титаническимъ сверхбосякамъ, — именно титаническимъ, а не всѣмъ типамъ творца Челкаша и Мальвы, потому что у г. Горькаго есть и глубоко-жизненные типы… Во всякомъ случаѣ г. Скиталецъ заслуживаетъ того, чтобы его читали и о немъ говорили: въ нашей безцвѣтной литературѣ онъ — нѣкто, у него есть своя физіономія, а это не мало.
Большая повѣсть г-жи Авиловой «По совѣсти», помѣщенная въ декабрьской книжкѣ «Вѣстника Европы», производитъ очень неопредѣленное впечатлѣніе; и о ней, можетъ быть, не стоило бы много толковать, если бы въ авторѣ не было замѣтно желанія серьезно отнестись къ занявшему его вопросу, какъ жить «по совѣсти» и въ чемъ должна заключаться эта «совѣсть». Но одного желанія оказалось, къ сожалѣнію, недостаточно; и, несмотря на обиліе лицъ, выводимыхъ въ повѣсти, и, стало быть, представлявшуюся для автора возможность прослѣдить разницу проявленій совѣсти у различныхъ людей, читатель остается въ большомъ недоумѣніи. Кто живетъ по совѣсти? Анна-ли Дмитріевна, нынѣ уже пожилая, неизлѣчимо-больная женщина, которая когда-то послѣ самоубійства своего мужа ушла жить съ любимымъ человѣкомъ? Ѳедоръ-ли Ѳедоровичъ, братъ мужа Анны Дмитріевны, который пользуется этимъ уходомъ, чтобы подъ предлогомъ оскорбленной семейной чести отобрать себѣ ставшее выгоднымъ предпріятіе своего брата и оставить жену его и дѣтей безъ средствъ? Пожилой-ли, но изящный редакторъ, который вожделѣетъ «жену ближняго своего», но съ коническимъ уныніемъ констатируетъ встрѣчное вожделѣніе другого «ближняго» къ своей собственной женѣ? Или свѣтскій полу-Альфонсъ, смотрящій сквозь, пальцы на душевныя приключенія своей законной супруги, лишь бы она платила за него долги? Или сама эта супруга, жаждущая «любви по совѣсти» съ изящнымъ редакторовъ? Или тѣ стоящія на заднемъ планѣ фигуры мимоходомъ показанныхъ авторомъ людей, которые распространяютъ какія-то «литографированные» листки и за то «арестованы»?
Авторъ недостаточно ясно выражаетъ свое отношеніе къ этимъ различнымъ совѣстливымъ и безсовѣстливымъ людямъ; а потому читатель пожимаетъ лишь плечами при видѣ всѣхъ этихъ по большей части амурныхъ qui pro quo и невольно припоминаетъ геніальнаго Фурье, такъ остроумно изображавшаго душевныя бури «цивилизованнаго» человѣка «изолированной семьи» въ области любви, ревности, обмана и пр. чувствъ; бури, проистекающія изъ того, что людямъ «надоѣдаетъ ѣсть постоянно одно и то же блюдо» (cette satiété qu’on trouve — à manger toujours du même plat)… Но, вѣдь, это — комедій, а не трагедія!..
Воспоминанія петрашевца Д. Д. Ахшарумова, оконченныя въ декабрьской книжкѣ «Вѣстника Европы», представляютъ извѣстный интересъ, не смотря на сантиментальныя отступленія автора, не отличавшагося ворбще, какъ видно изъ его же разсказа, большою твердостью. Обращаю вниманіе читателей на послѣднюю XVIII-ую главу «Воспоминаній», посвященную описанію приготовлявшейся (мнимой) казни. Даже подъ перомъ г. Ахшарумова эти сцены исполнены внутренняго трагизма и живо переносятъ въ ту эпоху, когда за чтеніе Фурье людей приговаривали къ смертной казни, а въ видѣ милости замѣняли ее пожизненными каторжными работами.
- ↑ Надо-ли говорить читателю, что идейныя теченія не справляются съ нашей хронологіей и лишь приблизительно совпадаютъ со счетомъ по десятилѣтіямъ: 40-ые годы въ идейномъ смыслѣ вѣдь это въ 1842—1848; 50-ые годы, это 1848—1855; 60-ые, это 1855—1862 и т. д.
- ↑ См., напр., «Вѣстникъ Европы» и его послѣднія жалобы на земцевъ новаго типа, идущихъ на смѣну «стараго поколѣнія земскихъ дѣятелей».
- ↑ В. Litzmann, Das deutsche Drama in den litterarischen Bewegungen der Gegenwart; Гамбургъ — Лейпцигъ, 1894.