Наша революция (Троцкий)/Как делали Государственную Думу?

Как делали Государственную Думу?
автор Лев Давидович Троцкий (1879–1940)
Дата создания: сентябрь 1905, опубл.: 1906. Источник: Троцкий Н. Наша революция. — СПб.: книгоиздательство Н. Глаголева, тип. «Север», 1906. — 286 с.

«Упущение времени смерти невозвратной подобно».
Петр I.


I. Почему ее делали? править

Государственная Дума создалась под напором общественных сил. Торжественная фразеология, с какой был возвещен этот акт (6 августа), вызывала лишь улыбку скептицизма у обеих сторон: у той, которая делала уступку, и у той, ради которой уступка совершалась.

Государственная Дума создавалась в канцелярском тайнике, но перед глазами ее творцов все время проходили различные общественные фигуры, отдельные и собирательные, группы, классы, партии, — они грозили, домогались, требовали и исторгали уступки.

Кабинет гофмейстера Булыгина был не алхимической лабораторией, где творятся по свободному почину «самобытные» формы государственности, — он был штаб-квартирой, где вожди правительственной реакции обсуждали план кампании, совещались о порядке частичного отступления с наименьшими жертвами и сохранением престижа.

Учреждение Государственной Думы должно было, согласно намерениям, как они выясняются из официального комментария, обнаружить полную несостоятельность идей, перешедших к нам с запада и чуждых всему укладу нашей жизни, — а между тем бюрократия-преобразовательница обнаруживает на каждом шагу свою полную беспомощность пред напором этих западных идей, заигрывает с ними и так или иначе сообразует с ними каждый свой шаг.

Официальная фразеология связывает Государственную Думу с Земскими Соборами. Но, помимо всего прочего, Земские Соборы представляли собою редкие непериодические съезды, а не постоянное государственное учреждение. Славянофильская реакция и настаивала на том, чтоб организовать общение на подобных хаотических началах. Совет министров признал, однако, такой план несвоевременным. Почему? Потому, что «созыв выборных для однократного лишь выполнения известных обязанностей в течение заранее назначенного краткого срока не исключает возможности попытки самовольного продления ими своих полномочий и занятий затем, вне всякого контроля правительства, их собравшего»[1].

Этот ясный и выразительный мотив, мотив интереса и силы, а не традиции и права, в дальнейшем изложении расширяется и кладется в основу всего бюрократического строительства Государственной Думы.

В осторожной форме, но решительно, по существу, совет министров «считает долгом прежде всего заметить, что время, переживаемое ныне Россиею, не может почесться спокойным. Наблюдавшееся ранее, но в размерах ограниченных, общественное брожение захватило более широкие круги населения. Как отразится движение это на государственном строе нашем, в зависимости от тех или иных приемлемых правительством мероприятий, — продолжает совет министров, — заранее предвидеть невозможно. С одной стороны, высказывается взгляд, выражаемый в сознании верноподданнического долга с полной откровенностью о том, что, судя по опыту государственной жизни стран западно-европейских, указанное общественное движение повлечет за собою расширение политических прав населения и вызовет образование установлений, при возникновении коих никем и ничем не может быть гарантировано, чтобы они не обратились из совещательных в законодательные органы»[2]. Это — взгляд бюрократической левой. Существует, однако, и другое мнение, гласящее, что «история самобытного русского народа слагается в собственных, весьма своеобразных путях», и потому «едва ли возможны вообще наперед предсказания о вероятности развития у нас учреждений непременно по западным образцам, с приобретением ими решающего „голоса в законодательстве и даже в делах управления“. Это — мнение бюрократической правой и, прежде всего, самого автора Думы, гофмейстера Булыгина.

Но для совета министров в целом, независимо от всяких „неминуемо гадательных соображений“, в настоящий момент совершенно ясно, что „призвание выборных непосредственным изволением Монарха лучше всего может послужить к охранению за Верховною Властью руководящего значения в дальнейшей судьбе выборного учреждения“. Таким образом, призвание выборных, вынужденное у власти „общественным брожением, захватившим более широкие круги населения“, является, по мотивировке самого совета министров, ничем иным, как предупредительной мерой, которая должна создать гарантию против необходимости более решительных уступок. Но эту гарантию можно создать лишь при том условии, если, во-первых, в Думу войдут надлежащие элементы, и, во-вторых, если это учреждение будет „сразу снабжено возможно широкими правами, чтобы не делать предметом домогательств его такие полномочия, которые… могут быть теперь же ему дарованы“. Таким образом, вопросы компетенции Думы и системы выборов получают решающее значение.

Так реалистически, так бухгалтерски-трезво формулирует законодательствующая бюрократия цели „великой государственной реформы“. Все ее дальнейшее строительство, продиктованное политической борьбой за существование, если и обличает какой-либо стиль, то никак не московский стиль XVII века, эпохи Земских Соборов, но беспринципный, декадентский, упадочный стиль разлагающегося абсолютизма.


II. Историческая философия действительных тайных советников править

Разумеется, официальный комментарий к проекту учреждения Государственной Думы не только не стремится удержаться на почве „трезвых“ комбинаций, но, наоборот, делает все для того, чтобы прикрыть их бескорыстной идеологией; в результате, он представляет собою крайне любопытное сочетание казенно-бюрократической словесности, окостеневшей в своих традиционных формулах, и торгашески-практических соображений, продиктованных инстинктом самосохранения. Задача, которая все время стояла пред творцами „самобытных форм правления“, заключалась в том, чтоб приблизить к себе более спокойные „элементы“ и с их помощью обуздать „элементы“ менее спокойные. Но вместе с тем бюрократия не хочет поступаться своими вековыми привилегиями и в пользу имущих классов. Она, как мы только что видели, понимает, что опасно дать этим последним слишком мало, ибо это может только раздражить, но не успокоить. Вместе с тем она не хочет дать больше того, что строго необходимо, ибо легче не дать, чем взять обратно то, что было однажды дано. В основе учреждения Государственной Думы лежит, таким образом, узкий расчет кастового интереса, требующий экскурсий в область психологии общественных классов. Но, с другой стороны, бюрократия нуждается в идеологии, или хотя бы в ее подобии — в теоретическом или мистическом оправдании собственной реформаторской скаредности. Эту идеологию она находит готовою в своем канцелярском арсенале. „Самобытность“, „национальный дух“, „устои“, „исторические корни“ и другие истинно-русские принципы пытаются прикрыть оголенные притязания архаического режима так же безуспешно, как это делали в свое время истинно-французские и истинно-прусские принципы государственного самовластия.

Так узко-реалистический практицизм и напыщенная канцелярская схоластика совместными усилиями производят на свет официальный комментарий к самобытному учреждению Государственной Думы.

Казенная словесность рождает заявление, что призыв народных представителей, еще так недавно объявлявшийся не только беспочвенным, но и бессмысленным мечтанием, представляет собою продолжение традиций Земских Соборов. Государственная Дума в этой казенной перспективе представляет собою заключительное звено долгого ряда попыток установить общение престола с народом, тогда как в действительности она является бюрократически обворованной формой перехода от полицейского абсолютизма к народовластию. Если объявить Национальное Собрание 1789 г. преемником средневековых Генеральных Штатов, а не предшественником Конвента, историческая перспектива будет искажена не в большей мере.

Власть должна остаться в наших руках, так сказал бы обнаженный кастовый интерес, если бы он смел говорить открыто. Избранные лица „должны являться не представителями воли и требований населения, а лишь выразителями у престола нужд и польз народных…“ (стр. 74) — так развивает эту тему казенно-государственная идеология. Кастовый интерес сам себе довлеет; он убедителен, поскольку опирается на силу. А сопровождающая его официальная идеология жалка и беспомощна. Есть ли надобность задерживаться на этом глубокомысленном противопоставлении народных требований — народным нуждам? „Нужды и пользы“ народа, еще не нашедшие удовлетворения, выражаются в „требованиях“; эти требования кладутся в основу программ и напрягают политическую „волю“ партий. Борьба за „нужды и пользы“, принимающая форму борьбы за определенные политические требования, неизбежно превращается в борьбу за обладание тем законодательным аппаратом, от которого зависит удовлетворение нужд и польз, т.-е. в борьбу за государственную власть.

Обороняясь от все усиливающихся атак на власть, кастовый интерес бюрократии выдвинул, в качестве охранительного сооружения, законосовещательную Думу. А официальная словесность пытается прийти на помощь прямолинейному интересу и торжественно обосновывает стремление касты удержать власть за собой.

„Все прошлое коренной России удостоверяет, — так говорит реформаторская бюрократия, — что идея властного участия народа в делах верховного управления не имеет исторических корней в условиях нашей народной жизни… Олицетворяя в образе Самодержавного Царя всю свою мощь, народ наш всегда видел в лице своих Государей источник и выражение высших нравственных начал — милости, справедливости и правосудия, и этот взгляд на Царя, как на защитника народных интересов и носителя всей полноты государственной власти, всегда был присущ подавляющей массе русского народа“. „Нет оснований думать, — отважно прибавляет официальный комментарий, — чтобы эти исторические отношения народа к власти в чем либо существенном изменились в широких слоях населения…“ (там же, стр. 78).

„Идея властного участия народа в делах верховного управления не имеет исторических корней в условиях нашей народной жизни“ и враждебна духу „подавляющей массы русского народа“, — так уверяет стоящая у государственного шлагбаума бюрократия, которая, с одной стороны, устраняет от участия в выборах „подавляющую массу русского народа“, а с другой — по собственному признанию, прилагает все усилия, чтобы „поставить законосовещательное учреждение в условия, устраняющие поводы к стремлениям обратиться в учреждение совсем иного характера“ (стр. 24).

И тут же торгашеский практицизм подсказывает законодательствующей бюрократии, что нужно даровать Думе с самого начала право запроса министров по поводу закононарушений. Правда, казенная идеология даже не пытается найти для этой меры какие-либо прецеденты или соответственные свойства всевыносящего национального духа, но зато кастовый интерес выдвигает несокрушимый аргумент: „для правительства предпочтительнее самому даровать Думе это право, чем ждать, чтобы она стала добиваться приобретения его косвенными путями“ (стр. 24).

Бюрократические отцы Думы характеризуют ее как орган, осведомляющий монарха о пользах и нуждах страны. Власть монарха остается неограниченной. Но в то же время совет министров приходит к заключению, что „утруждать внимание Высочайшей Власти рассмотрением предположения, отвергнутого обоими законосовещательными учреждениями, едва ли есть основание“ (стр. 21). Другими словами, монарх лишается права утверждать министерский законопроект, отвергнутый Государственной Думой и Государственным Советом. И генерал Лобко, член совета министров, с своей точки зрения совершенно прав, когда восстает против этого замаскированного ограничения самовластья и заявляет в своем особом мнении, что в „новое учреждение — Государственную Думу — вносится такой порядок, который свойствен законодательным палатам в конституционных государствах“ (стр. 22).

Таким образом, самобытное государственное творчество бюрократии слагается из двух моментов: во-первых, берется за образец учреждение, выработанное практикой парламентарных государств; во-вторых, учреждение это приспособляется к „основным законам“ деспотизма и тем лишается всякого смысла.

Заимствуя созданную на „западе“ систему двух палат — и не давая власти ни одной из них; имитируя парламентскую технику запросов и интерпелляций — и лишая ее смысла сохранением министерской безответственности, бюрократия в то же время претендует на независимость от чуждых нам западных государственных образцов. Она делает вид, что учится у XVII века, когда „выборные люди… разделяли труд своих Венценосцев по устроению земли“ (стр. 116), а на самом деле все государственное творчество ее есть лишь попытка под давлением новых запросов и идей ввести с заднего крыльца западные механизмы, перерезав предварительно приводной ремень народовластия.


III. Славянофильство Тюрго править

Для того, чтобы самобытное творчество бюрократии предстало пред нами в своем подлинном историческом виде, мы не находим ничего лучшего, как процитировать представленную в 1775 г. Людовику XVI записку Тюрго, в которой этот последний советовал королю повелеть избрать свободно от всей нации и ежегодно созывать к себе представителей населения, не давая им, однако, государственной власти. Это представительное собрание, — излагает Токвиль, „занималось бы только административными, но ни в каком случае не правительственными делами, — должно было бы не столько выражать определенную волю (внимание!), сколько высказывать мнения (!) и, в сущности, было бы призвано только рассуждать о законах, но не издавать их“. Таким образом, — писал Тюрго, — королевская власть знакомилась бы с положением дел (serait eclaire) и не была бы стеснена, а общественное мнение было бы удовлетворено без всякой опасности. Ибо эти собрания не имели бы власти воспротивиться необходимым мероприятиям, и если бы, сверх ожидания, они не дали своего согласия, то его величество всегда мог бы поступить по своему усмотрению.

Таким образом, французскому министру-реформатору не нужно было быть ни в славянофильской школе, ни в русской казенной школе традиционного лицемерия, чтобы прийти к гениальной идее: отделить „волю“ от „мнения“, и, оставив в старых руках „силу власти“, успокоить недовольное общество организацией его безвластного „мнения“. Тюрго думал, что таким образом общество будет удовлетворено — „без всякой опасности“. Такую же надежду питают и авторы Государственной Думы. Посмотрим, какие у них на это основания.

Из сказанного должно быть ясно, что, занявшись „начертанием“ Государственной Думы, бюрократия на самом деле не исходила ни из свойств национального духа, ни из исторических прецедентов. По всему характеру своей деятельности она очень мало сродна такого рода историко-философским изысканиям. Она просто имела пред собой факты: свое пошатнувшееся положение — извне и внутри, возбужденное недовольное „общество“ — наверху, революционную массу — внизу, и она сочла для себя выгодным пойти на уступки. Масштабом уступок должно было служить соотношение сил — ее собственных и ее врагов. Она брала это соотношение на свой старый канцелярский глазомер. Она рассуждала так: общественное мнение явно и притом окончательно вышло из-под ее ферулы; она не только не может уже, как при Николае I, с презрением отказываться от похвалы подданных, она уже не в состоянии запретить им порицание. Но материальные орудия власти находятся пока еще в безраздельном ее распоряжении. Эту конъюнктуру, создавшуюся путем страшных трений и борьбы, учреждение Думы должно легализовать: хаотическое и враждебное „мнение“ Дума должна организовать и придать ему более спокойное течение, введя его в бюрократический фарватер, а власть, право вязать и решать, она должна по-прежнему закрепить за старой корпорацией, раз эта последняя до момента сделки не выпустила вожжей из своих рук. Вот в простом и ясном выражении основы законодательных актов 6 августа.

По замыслу, Дума должна восстановить государственный порядок, сохранив за правящей кастой ее верховенство. Но сможет ли она это сделать? Надо надеяться, что ни нам, ни авторам Думы не придется долго ждать ответа на этот вопрос.

„Грубее невозможно было ошибаться, — говорит, по поводу приведенных выше предположений Тюрго, умный и тонко мыслящий консерватор Токвиль. — В исходе революций, правда, часто оказывалось возможным безнаказанно делать то, что предлагал Тюрго, и, не даруя действительных вольностей, давать их призрак… Нация, утомленная продолжительными волнениями, охотно соглашается быть обманутой, лишь бы дали ей отдохнуть, и, чтобы удовлетворить ее в таких случаях, как показывает история, достаточно бывает собрать по всей стране известное число темных или зависимых личностей и заставить их играть пред нею за жалование роль политического собрания. Таких примеров было много. Но при начале революции подобные попытки всегда оканчиваются неудачей и только возбуждают народ, не удовлетворяя его“ (Токвиль, „Старый порядок“, русск. пер., стр. 164).

Тюрго этого не видел и не понимал. Почему? Потому что, несмотря на размах его мысли, она все же была воспитана в правительственной школе старого режима. Бюрократический абсолютизм создавал министров и вообще чиновников, из которых многие, как говорит Токвиль, были людьми очень умелыми в своей специальности, основательно усвоившими все тонкости административной практики того времени, но и умелые из умелых были полными профанами „в той великой науке управления, которая учит понимать движение общества в его целом, судить о том, что происходит в умах масс, и предвидеть результаты этого процесса“… (там же, стр. 164). Незачем, кажется, пояснять, что авторы учреждения Государственной Думы не имеют никаких преимуществ пред Тюрго в деле понимания „движения общества в его целом“.


IV. Основы представительства. Сословность править

Авторы учреждения Государственной Думы понимают, как мы уже видели, что важно не только начертать границы ее прав или ее бесправия, но и строжайше оценить те начала, на которых будут избираться так называемые народные представители. „Основания выборов, — говорит министерская мемория, — предрешают самое направление деятельности этих лиц и свойство их отношений к упадающей на них трудной задаче“. Здесь, как мы видим, ясно указано, что цель бюрократии — опросить население в такой форме, чтобы ответ можно было по возможности считать заранее предрешенным. Гофмейстер Булыгин прямо говорит: „Государственная власть должна иметь ясное представление о вероятном составе, взглядах и настроении того представительства интересов населения (!), которое призывается ею к жизни“. Нужно заранее иметь „известную уверенность, что избранные населением лица не уклоняются от надлежащего понимания упадающих на них сложных и трудных задач“ (стр. 144). Давно уже известно, что оппозиция тогда лишь бывает не вредна, когда она не вредит. На систему выборов и „упадает“ обязанность сделать Думу по возможности не вредной.

Как созвать представителей от этого общества, связанного и разделенного столь многообразными и противоречивыми интересами?

Первый ответ был: по сословиям. Правда, оппозиционные и революционные течения вовсе не протекают по руслам сословности. Они не только бессословны, они — анти-сословны. Но так как сословия, худо ли хорошо ли, но все же захватывают все население страны, так как это — единственные категории, с которыми привыкла обращаться официальная Россия, так как она в течение десятилетий кулаками и коленями вдавливала выпирающую жизнь в сословные соты, — то естественно, если и представителей народа она по первому порыву думала призвать от отдельных сословий: 100 человек от дворянства, 100 — от крестьянства, 100 — от купечества, 100 — от духовенства, — так формулировал задачу самобытного конституционного строительства Суворин. Он забывал только, что на таком же точно начале были созваны Генеральные Штаты, в которых третьему сословию (купечеству и крестьянству) принадлежало вместе столько же голосов, сколько дворянству и духовенству.

Но увы! система сословных выборов оказалась настолько архаической, что даже бюрократия вынуждена была, скрепя сердце, отказаться от чистого ее проведения. Чрезвычайно интересны ее оправдания в этом вынужденном отказе от самобытности. Обращаясь к сравнительной оценке различных избирательных систем, — говорит гофмейстер Булыгин в комментариях к своему проекту, — и останавливаясь прежде всего на сословном начале, „которое как бы предуказывается всем историческим прошлым России, нельзя не признать, что производство выборов по сословиям, как историческим и бытовым подразделениям населения, представляло бы с отвлеченной (!) точки зрения (т.-е. с точки зрения чистой реакционной идеологии. Л. Т.) много существенных преимуществ. Объединенные происхождением, родом занятий, образом жизни и близким знакомством между собою их членов, сословные общества способны избрать в своей среде действительно достойных и знакомых с нуждами сословия лиц. В этом случае имелась бы и готовая избирательная организация, в виде сословных обществ и их собраний, и, при условии равномерного распределения избираемых между отдельными сословными обществами, состав Государственной Думы отражал бы все интересы и мнения населения в том самом бытовом их сочетании, какое имеет место в действительной жизни“.

Нарисовав эту сословную идиллию, автор комментариев приступает к ее безжалостному разрушению. „Все эти положительные стороны сословных выборов, — говорит он, — могут, однако, иметь значение в том случае, если население действительно подразделяется на прочные и жизненные сословные общества, члены которых связаны единством образа жизни, занятий, интересов и историческим преемством воззрений. Условий этих не имеется, между тем, в общественном строе современной России. Хотя по закону он и покоится на началах сословности, но общий всем народам экономический процесс[3], в связи с целым рядом государственных преобразований последних десятилетий, давно уже расшатал, а во многом и уничтожил те сословные подразделения, которые начертаны в законе. Развитие общественной жизни постепенно выдвигает ряд интересов, которые мощною цепью связывают людей друг с другом без различия состояний и происхождения, заменяя понятием общественного интереса понятие польз и нужд сословных"[4].

«Обезземеление дворянства, — продолжает автор „Соображений“, — и промышленное развитие страны, отвлекшее значительные крестьянские массы от земледельческого труда к отхожим и фабричным заработкам, с каждым годом умножают число лиц, которые, сохраняя лишь внешнюю связь с своим сословием, стекаются в города и сливаются в них с коренным торгово-промышленным населением, сословное устройство которого никогда не имело жизненного значения. Действительно, мещанские общества, ограничивая свою деятельность избранием сословных управлений, не объединяют сословия какой-либо внутренней связью и представляют обветшалые учреждения, совершенное упразднение которых есть вопрос, давно уже поставленный на очередь. Упразднение ремесленного сословия предуказано Высочайшей Властью еще в 1870 г., и сословные ремесленные общества за постепенным их закрытием сохранились ныне не более, как в 30 или 35 городах; купеческие сословные общества тоже существуют в очень немногих лишь крупных центрах и состоят из лиц, приобретающих это звание путем выборки торговых и сословных документов и утрачивающих его с прекращением уплаты торговых пошлин. Таким образом, на деле сословный строй в городах не имеет почти никакого[5] значения, и все отношения — и экономические, и бытовые — городского населения покоятся на иных совершенно началах… Таким образом, — заключает автор, — в случае производства выборов на сословном начале, интересы населения получили бы крайне неодинаковое по разным местностям и весьма неравномерное выражение и притом в искусственных, установленных законом соотношениях, а не в том виде, в каком соотношение этих интересов имеет место в действительной жизни»[6].

Эта реалистическая, мы сказали бы, историко-материалистическая аргументация звучит чрезвычайно необычно в документе столь высокого официального значения, и мы вполне сочувствуем совету министров, который нашел нужным смягчить ее наиболее колющие казенный глаз очертания. Но и за всем тем совет министров, «согласно с мнением гофмейстера Булыгина, признает предположение о производстве выборов по сословиям, при современных условиях общественного строя России, более нежели неудобным и несправедливым» (там же, стр. 33).


V. Основы представительства. — Имущественный ценз править

Но если не сословия, то что же?

«Не остается иного выхода, — выразительно говорит „Мемория“ совета, — как обратиться к производству выборов на основаниях всесословных». Всеобщее избирательное право отвергается, однако, самым категорическим образом. Его несоответствие «самобытному» стилю Государственной Думы настолько очевидно, что ни «Соображения», ни «Мемория» почти не утруждают себя аргументацией. Нельзя же, в самом деле, счесть доводами ссылку на протяженность России или на то, что всеобщие выборы создают благоприятную почву для преследования «партийных целей, чуждых истинным (полицейско-абсолютистским?) интересам государства», или, еще лучше, на то, что всеобщее голосование дает в результате «собирательную посредственность». Собирательная посредственность! — Этот высокомерный аргумент звучит особенно великолепно в устах представителя той даровитой, проницательной, испытанной и доблестной корпорации, которая поставила на дыбы Финляндию, привела в состояние кипения Польшу, зажгла революционные вышки на Кавказе, ввергла в состояние анархии всю страну и, наконец, подарила нас позором Порт-Артура, Мукдена и Цусимы!..

Итак, сословные выборы «более чем неудобны».

Всеобщее избирательное право грозит поставить на место нашей талантливой бюрократии «собирательную посредственность». Остаются выборы на основе ценза. Какого именно? Образовательный ценз заключает в себе привлекательные стороны, ибо «не подлежит сомнению, что человек, получивший образование, сознательнее, чем необразованный, относится к окружающим его общественным явлениям»… Но автор проекта и с ним совет министров отдают предпочтение имущественному цензу, т.-е. «известной материальной обеспеченности, как условию независимости и устойчивости личных взглядов».

Было бы, разумеется, слишком поверхностно на основании того факта, что в основу выборов положен высокий имущественный ценз, заключать, что Дума организована, как рычаг господства имущих, буржуазных классов. Дума замышлена бюрократией, прежде всего, как рычаг господства бюрократии. Имущественный ценз тут играет роль своего рода свидетельства об относительной политической благонадежности. Но роль этого свидетельства играет все же имущественный ценз, а не что-либо иное. Самодержавно-полицейское правительство не передает своей власти буржуазии, но оно допускает к участию в своем хозяйстве искаженное представительство наиболее богатых классов, как наименее опасных для его существования. Проникнутая насквозь консервативно-реалистической мудростью аргументация «Соображений» в пользу имущественного ценза как не надо быть лучше поясняет нашу мысль.

«Ничто не придает общественной среде такой прочности и способности противостоять случайным увлечениям, — рассуждает автор записки, гофмейстер Булыгин, — как наличность в ней более или менее значительного числа собственников, интересы которых более задеваются всяким нарушением спокойного течения общественной и государственной жизни. То уже обстоятельство, что собственник наглядно ощущает повышение или понижение упадающих на его недвижимость или предприятие прямых налогов, побуждает его сознательнее и осторожнее относиться к развитию государственного хозяйства и степени требований, к государству предъявляемых. При этом положении собственника в нем складывается тот правильный консерватизм, который обеспечивает спокойное и планомерное развитие государства и составляет истинную его силу. Понятно, — заключает автор, — что в этой именно среде собственников, государства и правительства ищут, прежде всего, прочных оснований для народных выборов» (там же, стр. 141 и сл.).

Итак, критерием гражданской зрелости поставлен «размер владеемого капитала». За основу гофмейстер Булыгин предложил принять ту цензовую систему, которая служила для земских выборов по положению о земских учреждениях 1864 г. и которая была отменена сословной системой 1890 г. С своей стороны, совет министров, выбирая между этими двумя системами, высказывается за первую, отмечая, что «сверх прочих достоинств, она имеет и то несомненное преимущество, что вокруг нее… сложились симпатии весьма широких слоев местных деятелей, и возвращение к избирательной системе 1864 г. составляет едва ли не общее место во всех ходатайствах земских учреждений, относившихся (надо понимать: ходатайствах) к вопросу о преобразовании земского представительства… Обстоятельство же это, — рассуждает совет, — не может быть оставляемо без внимания при таком преобразовании, которое рассчитано, между прочим (!), и на успокоение общественного мнения»… (стр. 46).

Это последнее соображение официального оптимизма не оправдалось в числе многих других соображений. Совет министров опоздал: даже либерально-оппозиционная мысль, которую он имеет в виду, перейдя от Земского Собора к Учредительному Собранию, поставила на место ходатайств о восстановлении ценза 1864 года требование всеобщего избирательного права.

Впрочем, сам автор проекта не питал, по-видимому, этих официальных иллюзий. Напротив, он предвидит многочисленные возражения, которые будут сделаны против положения 64 г. и притом не только радикалами, стремящимися насадить «собирательную посредственность», но и более умеренными течениями, которые в интересах интеллигенции, не владеющей недвижимой собственностью, будут предлагать другие виды ценза: образовательный или подоходный. Но гофмейстер Булыгин решительно полагает, что всякие такого рода проекты должны быть отвергнуты, по крайней мере, на первое время. Нужно принять за основу систему, уже испытанную и не давшую разрушительных результатов. «Делать в этом отношении какие-либо опыты, применяя избирательные системы, не испытанные еще в условиях нашей общественности, едва ли благоразумно по тем совершенно непредвиденным последствиям, которые могут оказаться с этою мерою связанными» (стр. 144).


VI. Представительство крестьян править

Отношение бюрократии, создательницы Государственной Думы, к крестьянству определялось очень сложными мотивами.

Широкая основная мысль была — опереться на крестьянство. Ведь крестьянство это и есть тот «народ», который хранит все священные начала и именем которого творятся хищничество и произвол. Вызвать теперь это крестьянство сразу из гражданского и политического небытия, раздавить тяжестью его «консерватизма» крикливую и назойливую оппозицию было бы верхом государственной мудрости. Но для этого нужна уверенность в том, что мужик не выдаст, т.-е. не впадет в соблазн и не «уклонится» от упадающих на него задач. Но где взять эту уверенность?

Правда, г. Трепов, предъявлявший свою парламентскую программу сотруднику «Биржевых Ведомостей», уверенно заявил, что «сытое крестьянство — важнейшая опора государственности», — но ведь вся суть в том и состоит, что наше крестьянство — не сытое.

Гофмейстер Булыгин также свидетельствует в своих «Соображениях» о полной «надежности этого сословия в политическом отношении», не оговаривая, имеет ли он в виду крестьянство, как оно есть, или же крестьянство в сытом состоянии. Да и вообще он бросает свое замечание вскользь, не делая из него никаких выводов. А совет министров и вовсе опускает в своей «Мемории» эту аттестацию, которая, по-видимому, не кажется ему заслуживающей полного доверия. И этой недоверчивости не приходится удивляться. Не говоря уже об инородческом крестьянстве, например, о грузинском, которое выдвинуло смелую демократическую программу, целый ряд крестьянских обществ внутренних губерний тревожил за последний год бюрократию политически-оппозиционными заявлениями. Наконец, аграрные беспорядки! Правда, аграрные беспорядки далеко не всегда были окрашены политически, и это обстоятельство как бы само толкало правительство на заманчивый путь: овладеть крестьянским движением путем земельной реформы и направить его против конституционного движения «образованных» классов. Это был бы путь цезаристской анти-дворянской демагогии — путь слишком рискованный, требующий слишком большой отваги и полной свободы от исторических традиций. Дворянская по происхождению и тесно связанная с землевладением бюрократия на этот путь не смеет стать, хотя отдельные реакционные хулиганы и тащут ее в этом направлении изо всех сил.

В результате сомнений и колебаний правительство остановилось на компромиссе: Дума должна быть построена так, чтоб чисто-крестьянское представительство и имущая оппозиция в острых вопросах нейтрализовали друг друга. «Неумеренные» земельные притязания крестьянской оппозиции правительство надеется подавлять соединенными голосами реакционно-дворянского и буржуазно-либерального крыла. Наоборот, в вопросах конституционных прав и гарантий оно надеется противопоставлять либеральной оппозиции соединенные голоса реакционеров и крестьянских представителей. Бюрократия же, опираясь на «без лести преданное» ей крыло Государственной Думы, будет выступать в роли примирителя, ходить по канату, глотать шпаги, — словом, проявлять те свои способности, которые помогли ей справиться с задачей начертания самодержавной конституции.

А для того, чтобы обеспечить за собой такую систему «противовесов», законодательствующая бюрократия помещает между крестьянством и Государственной Думой хитрейшей конструкции аппарат искусственного отбора. Выбирают не члены сельских обществ, а выбранные ими члены волостных сходов. Волостные сходы выбирают уполномоченных. Уполномоченные выбирают выборщиков в губернские собрания. Губернские собрания выбирают, наконец, депутатов в Государственную Думу. Если теперь допустить, что на каждом из этих четырех этапов, охраняющий «законность» выборов представитель бюрократии положит на чашу весов только один свой палец, то станет понятным, что этот перст, возведенный в четвертую степень, может заранее дать солидную уверенность, что представители крестьян не уклонятся от упадающих на них, по программе бюрократии, задач. Если бы оказалось, что крестьянство отнюдь не стоит на высоте «полной надежности в политическом отношении», правительство, прежде чем позволить крестьянской оппозиции концентрироваться в Государственной Думе для генеральной кампании, открыло бы против нее дробную борьбу на волостных, уездных и губернских собраниях. Тактический расчет и ясен и прост.


VII. Представительство построено наощупь править

Хотя наш комментарий неоднократно говорит об общем принципе, положенном в основу избирательной системы, но, как мы видели, никакого общего принципа на самом деле здесь нет: есть компромиссы, сделки, пристройки, поправки, и все это вокруг системы 1864 года, которая тоже не могла похвалиться цельностью. Если эту сеть избирательных хитросплетений и можно охватить какой-нибудь общей формулой, то лишь чисто отрицательной: это система не бессословного, не всеобщего, не равного, не прямого и не тайного голосования.

Не бессословного, потому что крестьянству отведена в этой системе, по крайней мере формально, очень значительная роль именно, как сословию.

Не всеобщего. Достаточно сказать, что в Петербурге общее число — собственно не избирателей, но лиц, имеющих право избирать избирателей — около 10.000 человек, в Москве — около 8.500, в Харькове — около 4.000, в Нижнем Новгороде — меньше 1.500 и т. д. и т. д.

Не равного, потому что даже в том кругу, который захвачен выборами, установлена система градаций. Если даже оставить в стороне крестьянство, где избирательным правом наделены не лица, а сословные группы, то окажется, что и в среде «уездных землевладельцев» установлены две категории: владеющих полным цензом и дробью ценза. Голоса не подсчитываются, как равные, а взвешиваются, и политический вес их определяется количеством недвижимой собственности.

Не прямого, так как крестьяне посылают депутатов лишь посредством четырехстепенного избрания, остальные группы — посредством трех- и двухстепенного. Общее число выборщиков в губернских избирательных собраниях, от которых зависит почти весь состав Государственной Думы (за исключением 28 представителей от городов) составляет 5.368 человек. При условиях, в каких по замыслу правительства должны происходить выборы, избирательным правом будут в сущности пользоваться эти 5.000 человек и только они. Избиратели низших ступеней, особенно крестьяне, обречены играть в темную.

Наконец, при такой системе не может быть и речи о тайном голосовании, так как выборы производятся не большими массами граждан, а отдельными небольшими группами. Способ подачи бюллетеня почти теряет при этом всякое значение, так как тут не может быть ничего тайного, что не стало бы явным.

Меньше 10.000 активных граждан на Петербург, столько же на Варшаву, столько же на Москву! Это значит, что не только пролетариат, но и городское мещанство и либеральные профессии остаются почти не представленными. На лиц либеральных профессий рассчитано предоставление права голоса по квартирному цензу. Но самый ценз избран при этом с таким расчетом, чтобы пользование избирательным правом было для интеллигенции, даже наиболее обеспеченной, почти совершенно недоступным. Совет министров ясно высказал при этом свой расчет. Во избежание нареканий нужно даровать избирательное право лицам, не владеющим ни недвижимой собственностью, ни торгово-промышленными заведениями, но даровать с таким расчетом, чтоб круг избирателей не был чрезмерно расширен. И действительно, квартирный ценз при выборах в Государственную Думу сохраняет чисто символическое значение: избиратели по этому цензу исчисляются в самых крупных городах единицами и десятками.


VIII. Совет министров натыкается на пролетариат править

Разумеется, совет хорошо знал, что среди десятков квартиронанимателей, привлеченных к выборам, не окажется ни одного пролетария. И бесправный пролетариат встал на минуту призраком перед собранием властных бюрократов. Не кто иной, как статс-секретарь Витте, который в бытность свою министром финансов имел случай благодетельствовать пролетариат, поднял этот вопрос. Уже 11 января, в заседании комитета министров, г. Витте предложил обсудить происшедшие 9 января события и меры «для предупреждения на будущее время таких печальных явлений». Предложение председателя комитета было отклонено, как не входящее в компетенцию комитета и не означенное в повестке настоящего заседания. После 9 января произошло много «печальных явлений», не предусмотренных никакими повестками, — и во всех событиях революции, вынудивших правительство «даровать» Государственную Думу, пролетариат играл первенствующую роль. Это нисколько не помешало г. Булыгину обойти пролетариат, как если б его не существовало вовсе. Но г. Витте, который в качестве полуопального сановника делает вид, будто знает выход из всех затруднений, поставил перед советом вопрос о представительстве рабочих в Государственной Думе.

«С принятием цензового основания выборов, — указал г. Витте, — избирательного права окажется на практике почти (?) вовсе лишенным довольно уже многочисленный ныне класс фабрично-заводских рабочих… Среди этого класса, — продолжал г. Витте, — в особенности в последнее время, замечаются признаки серьезного брожения. Если же при исполнении предначертаний рескрипта 18 февраля фабрично-заводское население окажется из действия его изъятым, то с вероятностью можно ожидать обострения рабочего вопроса. Наиболее, в отношении этого вопроса, правильною политикою правительства было бы взять рабочее движение в свои руки (подобно тому, как это сделано было правительством в Германии, удачно его разрешившим) и не упускать инициативы по назревшим вопросам. Вследствие задержек в развитии нашего фабрично-заводского законодательства уже неоднократно бывали весьма неудобные примеры проявления этой инициативы не сверху, как бы следовало, а снизу… Ныне, с учреждением Государственной Думы, — продолжал г. Витте, — положение вещей может приобрести особую окраску. Поэтому вполне благовременным представлялось бы сообразить, что в сем отношении для фабрично-заводского населения представилось бы возможным сделать и разрешить сей вопрос по инициативе правительства, не ожидая поднятия его со стороны» (там же, стр. 42).

Мы не знаем, откуда статс-секретарь Витте узнал, что германское правительство не только взяло рабочее движение в свои руки, но и «удачно его (движение?) разрешило». Мы об этом ничего не слыхали. И мы думаем, что если бы г. Витте во время своих свиданий с императором Вильгельмом или канцлером Бюловым осведомился у них, насколько удачно разрешен ими рабочий вопрос, их ответ заставил бы его изменить свой взгляд на политические отношения в Германии. Германское правительство делало не одну попытку взять рабочее движение в свои руки, но каждый раз оно только обжигало себе пальцы. На последних выборах в Германии было подано три миллиона голосов за 82 представителей социал-демократической рабочей партии, — и мы не думаем, чтоб князь Бюлов решился сказать, будто этих представителей он держит «в своих руках». Но да простится русскому чиновнику его неосведомленность в политическом положении Германии! Достаточно того, что г. Витте, как видно из его слов, не делает себе никаких иллюзий относительно возможного влияния цензовых выборов на настроение пролетариата. «С вероятностью, — говорит он, — можно ожидать обострения рабочего вопроса». Что же предлагает статс-секретарь Витте? Это, как мы видели, не совсем ясно — по-видимому, это не совсем ясно и самому Витте, несмотря на его отважную ссылку на опыт Германии. Как видно из дальнейшего, можно с некоторым основанием допустить, что г. Витте хочет допущения представителей от рабочих в Государственную Думу, но только затрудняется указать на каких началах.

Что же совет министров? Обращаемся к мемории. «Отнесясь к вопросу сему с полным сочувствием (sic!), — говорит она, — совет министров, по обмене выраженных по существу его мнений, не мог прийти по оному к какому-либо окончательному заключению».

Очевидно, что даже при «полном сочувствии» этот вопрос не так легко взять в свои руки. «Применение единообразного цензового начала для всего населения империи делает, очевидно, невозможным, — поясняет мемория, — параллельное допущение совсем иного начала для класса фабрично-заводских рабочих… Получить избирательные права он мог бы лишь при выборах всеобщих, применить которые, как это было разъяснено выше, по условиям времени, представляется у нас совершенно невозможным» (там же, стр. 43). Вот к какому выводу пришел совет министров, когда призрак пролетариата внезапно прервал его государственное творчество. Мы с благодарностью принимаем этот давно знакомый нам вывод из рук совета министров. Запомним же раз навсегда твердо: получить настоящее право голоса пролетарий может лишь при всеобщем избирательном праве.

Класс, лишенный собственности, класс, лишенный официального образования, класс, лишенный оседлости — пролетариат, не мирится ни с каким цензом. Всякое избирательное ограничение поражает, прежде всего, пролетариат. Класс социально однородный — пролетариат, не дает бюрократии никаких зацепок для искусственного отбора. Об эту социальную однородность, как о каменную стену, разбилась даже испытанная благожелательность г. Витте к рабочему классу. И совету министров не оставалось ничего иного, как «с симпатией» повертеться вокруг вопроса о «многочисленном ныне классе фабрично-заводских рабочих» и… «не прийти по оному к какому-либо окончательному заключению».


IX. Вопрос об евреях править

Для того, чтобы отдать полную дань бескорыстным симпатиям совета министров к «многочисленному ныне классу фабрично-заводских рабочих», мы должны коснуться еще одного эпизода из работ совета.

По первоначальному проекту гофмейстера Булыгина евреи не допускались к выборам «впредь до пересмотра действующих о них узаконений». Совет с этим не согласился. «Как известно, пересмотр тех или других сторон еврейского вопроса, — не без юмора говорит совет в своей мемории, — тянется уже около столетия; когда представится возможным прочно его разрешить — предсказать невозможно». Поэтому иносказательная отписка гофмейстера Булыгина могла бы, по мнению совета, «подать повод (sic!) к обвинению Правительства в отсутствии решимости ясно высказать принятое им по этому предмету отрицательное решение» (там же, стр. 26). Что же касается существа вопроса, то совет думает, что лишение евреев избирательного права "несомненно раздражит еще более эту национальность, и ныне уже, благодаря экономическим и правовым условиям своим, находящуюся в значительной своей части в состоянии брожения… «Между тем, — спрашивает себя совет, — что повлечет за собою дарование евреям этого права?» — И отвечает: «С предположенным гофмейстером Булыгиным установлением ценза от участия в выборах будет фактически отстранена вся главная масса еврейства — его пролетариат… А при таких условиях, — заключает совет, — предполагаемое устранение евреев, представляясь по политическим и практическим соображениям мерою неудобною, не обещает и никаких полезных результатов, следовательно подлежит отклонению как по основаниям справедливости, так и по соображениям политической осторожности» (там же, стр. 27).

Таким образом, считая, что еврейство находится «в значительной своей части» в состоянии брожения, благодаря своим экономическим и юридическим условиям, совет находит, однако, невозможным «предсказать», когда эти условия будут радикально изменены. Совет полагает, что к успокоению возбужденной части евреев «надлежит стремиться всеми возможными мерами», в том числе и дарованием избирательных прав, — и наряду с этим совет утешает себя тем, что фактически от выборов все равно будет отстранен пролетариат, т.-е. та именно «главная масса еврейства», которая находится в брожении и которую надлежит успокаивать всеми возможными мерами. Таковы удивительные зигзаги, которые выписывает мысль законодательствующей бюрократии!

Мы только что были свидетелями того, как чувства справедливости и симпатии к пролетариату заставили ее искать (правда, безуспешно) путей к допущению рабочих представителей в Государственную Думу, — и вот мы видим, как бюрократия под давлением все того же чувства справедливости допускает в Думу еврейскую буржуазию, утешая себя тем, что из Думы начисто изгнан еврейский пролетариат. Так бюрократическая справедливость дважды торжествует, — и каждый раз на особый лад!


X. «Общий всем народам экономический процесс»… править

Революция разрушает много фикций и много иллюзий. Она раз навсегда уничтожила мистическую идею о нашей самобытности и заставила даже гофмейстера Булыгина заговорить об «общем всем народам экономическом процессе». В то время как г. Шипов подкрепляет свои самобытно-славянофильские идеи цитатами из Дайси, революция вскрывает общечеловеческие законы классовых отношений. Во всей контрреволюционной работе царского правительства, в чередовании страшных репрессий с либеральными заигрываниями, в его усилиях раздробить и обессилить народное движение национальной травлей, в его попытке усмирить и приручить имущую оппозицию призывом ее представителей в совещательную Думу… — что во всем этом «самобытного»? Или — в поведении нашей либеральной земской и городской оппозиции, в ее тактике, приноровленной к бюрократическим веяниям, нерешительной, неспособной слить буржуазную оппозицию с движением народных низов, методически повторяющей все ошибки и преступления европейской буржуазии, — что тут «самобытного»?

Все это уже было. Если что отличает переживаемую нами эпоху революционной ломки от соответственных периодов европейской истории, так это большее развитие у нас капиталистических отношений, более глубокая классовая дифференциация внутри освобождающейся буржуазной нации и, как результат этого, несравненно более самостоятельная роль пролетариата. Это, конечно, вовсе не опровергается тем фактом, что законодательствующий гофмейстер делает попытку лишить пролетариат избирательных прав. Гофмейстер уйдет так же внезапно, как внезапно он пришел. А пролетариат разовьет еще всю ту революционную энергию, которую вкладывает в него «общий всем народам экономический процесс».

Было бы слишком плоско искать корней современного освободительного движения «в глубине веков — в Новгороде и Пскове, в запорожском казачестве, в низовой вольнице Поволжья, в церковном расколе, в протесте против реформ Петра с призывом к идеализированной самобытной старине»[7], и пр. и пр., как это делает беспомощная либеральная мысль, живущая в мире формальных аналогий, идеологических теней и безжизненных абстракций.

Борьба за демократическое обновление России коренится всецело в условиях новой социально-исторической эпохи. Те самые товарно-капиталистические отношения, которые окончательно уничтожили хозяйственную культуру «самобытной старины», создавшую в свое время Новгород, запорожское казачество и раскол, выдвинули современную революционную борьбу. Она целиком выросла из капитализма, ведется силами, сложившимися на основе капитализма и непосредственно, в первую очередь, направлена против феодально-крепостнических помех, стоящих на пути развития капиталистического общества. Искать предтеч современного революционного движения в Новгороде или в Сечи можно разве с таким же основанием, с каким революционная английская буржуазия времен Кромвеля искала своих предтеч в библейских преданиях.

«Смута» старых веков имела не только другие лозунги, другие субъективные цели, но и другую объективную природу. Она создавалась натурально-хозяйственной средой. Изолированные друг от друга, хозяйственно независимые, себе довлеющие организмы боролись за свою независимость от слагавшейся на их основе, их соками питавшейся и насильственно соединявшей их военно-государственной организации. Это не была борьба за известные гарантии государственного существования, но борьба разрозненных ячеек за независимость от слагавшейся государственности.

Эта борьба не имела государственного размаха и политической оформленности, ибо несвязанные друг с другом органическою связью, охранявшие свою особность натурально-хозяйственные ячейки могли вести лишь хаотическую партизанскую борьбу. В раздробленности этой борьбы и примитивности ее социально-экономических оснований и лежит причина ее поражения.

Товарное хозяйство связало ячейки, столь дорожившие своей изолированностью, в одно органическое целое, и на этой новой хозяйственной основе создало современные города как нервные центры экономической, политической и вообще культурной жизни. Патриархально-азиатский деспотизм и вся та социально-правовая обстановка, которую он выражает, давно уже стали помехой элементарному по своей природе процессу хозяйственного развития страны. Тот же процесс создал и силы, смертельно враждебные абсолютизму, и толкнул врагов на путь борьбы. Борьба прошла уже через несколько фазисов, но она еще далеко не развернулась во всей своей широте. Положение о Государственной Думе представляет собою бюрократически закрепленное отражение одного из фазисов в процессе революционной ликвидации устоев старой азиатской, варварской России.


XI. Слишком поздно! править

Государственная Дума пришла слишком поздно. Если б она явилась в 60-ые годы, как увенчание так называемых великих реформ, правительство страшно усилило бы себя. Тогда цвет и краса либерализма были на побегушках у абсолютизма, занявшегося государственным ремонтом. Широкой оппозиции, которая бы противопоставляла себя бюрократии-преобразовательнице, не было. Парламент, самый узкий и ограниченный, явился бы плодом предусмотрительной инициативы правительства. Либеральная буржуазия развилась бы в легальной государственной ячейке. Вместе с монархией она отбивалась бы от масс. Такое положение было бы крайне выгодно для монархии и для цензовой буржуазии, которая боится общественных потрясений. Было ли бы оно выгодно для дела демократии, — это большой вопрос. Но развитие не пошло по этому пути. У бюрократии не хватило исторической инициативы, у либерального общества — самостоятельной силы перетянуть правительство на конституционный путь. В то время как буржуазный либерализм развивался и организовывался, пользуясь учреждениями якобы великих реформ, как опорными пунктами; в то время как неведомая еще новой русской истории активная масса показалась из-за спины либерального «общества», бюрократия культивировала свою неизменность и зорко следила за тем, чтоб общественное развитие не испортило ее чертежей. Вместо того, чтобы рука в руку с промышленным капиталом и землевладением идти впереди капиталистического процесса, умело сдерживая и «дисциплинируя» пролетариат, бюрократия поставила себя против всего буржуазного развития, обрекла себя на одиночество, превратила возможных союзников в действительных врагов, и в критическую минуту с горечью увидела, что все, что у нее остается — это военно-полицейский аппарат ее господства.

Смущенная собственными самоубийственными победами над первыми выступлениями нации, напуганная своим одиночеством, бюрократия пытается задним числом исправить то, что по существу непоправимо. Она декретирует парламент «мнения» и открывает его для тех, кого считает наименее для себя опасным. Она этим еще более восстановляет против себя тех, кто и без того стоял против нее непримиримым врагом. Она как бы забывает, что ей придется властвовать не в парламенте, а над всей нацией. Что же ей даст Государственная Дума?

Пролетариат, который сумел уже показать, что он — сила, недоволен, потому что перед ним дверь Думы заперта наглухо. Сознательные элементы крестьянства, влияние которых угрожающе растет, недовольны, потому что, прежде чем войти в Думу, крестьянство должно пройти сквозь такой фильтр, который задержит все лучшие элементы.

Демократическая интеллигенция недовольна, во-первых, потому, что реформа игнорирует ее, во-вторых, потому, что реформой недовольна масса. Наконец, представители земли и капитала недовольны рассчитанной на них Думой, потому что они хотят государственной реформы во имя спокойного и ненарушимого хода хозяйственной и политической жизни, а Дума, осужденная до своего рождения, этого спокойствия, очевидно, дать не может.

Таким образом, Дума ни на йоту не улучшает положения бюрократии. Но она не оставляет его и без изменения. Она ухудшает его. Став на путь народного представительства и делая вид, что реформа дается по собственному почину, бюрократический абсолютизм осуждает лежащий в основе его принцип. Qui s’excuse, s’accuse (кто извиняется, тот сам обвиняет себя). Он собственной рукою осуждает свою остервенелую борьбу за так называемые исторические основы. Намеренно превращая признанное ею народное представительство в призрак, бюрократия обнажает перед всей страной, что ею руководит ничто иное, как тупое своекорыстие, жажда власти во что бы то ни стало. И в результате никто не удовлетворен, но зато все озлоблены.

На первый взгляд может показаться, что Государственная Дума удовлетворит так называемых шиповцев, так как в общем и целом она построена по их чертежу. Тем не менее Государственная Дума — и в этом ее трагедия! — не удовлетворит и их. И нетрудно понять, почему. Смешно было бы считать г. Шипова и его единомышленников представителями какой-то политической системы славянофильства. Трезвые в худшем смысле слова политические эмпирики, они не только далеки от мечтательного славянофильства (эти «славянофилы» предлагают нам, вместо своего credo, цитаты из учебников английских юридических авторитетов!) — они и вообще чужды какой бы то ни было цельной политической программы. Недоразвившиеся буржуазные либералы, отстаивающие элементарные потребности гражданского обихода, они боятся политической борьбы, боятся массы, боятся «анархии», — и этот свой страх и эту свою косность они делают принципом своей тактики, и этот свой принцип они называют славянофильством. Еще в ноябре они надеялись полюбовно разрешить задачу, оставив в прежних руках власть и получив в обмен законность, неотчуждаемые права и возможность организованного общения с властью. Последнее требование теперь выполнено. Но то, чего они хотели достигнуть мирным путем и ради умиротворения, было дано лишь под влиянием жестокой борьбы и внесло в страну еще больший разлад. И вот тем группам, которые под разными именами отстаивали одну и ту же самобытную идею законосовещательного собрания, теперь предстоит неизбежно расколоться. Худшие паразитические элементы, связанные со старым режимом корнями своих интересов и принявшие лозунг законосовещательного учреждения так же, как приняла его власть, т.-е. как вынужденную уступку и как гарантию против законодательного учреждения, отойдут вправо, будут поддерживать реакцию везде и во всем и завтра будут требовать роспуска Думы, о которой они так «мечтали». Другая, независимая от бюрократии часть «славянофилов» должна будет неизбежно отодвинуться влево и требовать законодательных прав для народного представительства — в тех же умиротворительных целях, в каких она недавно требовала совещательного Земского Собора. Куда пойдет г. Шипов, для нас, разумеется, не представляет никакого интереса.

Государственная Дума никого не удовлетворяет. Она явилась слишком поздно. Она предложила нации право совещательного голоса, о чем еще вчера мечтала земская оппозиция, — когда нация перешла уже к требованию власти; она предложила нации цензовую систему 1864 г., еще так недавно составлявшую предмет вожделений либерального общества, — когда выступившие на сцену пролетарские массы вынудили всю жизнеспособную оппозицию принять требование всеобщего избирательного права. Бюрократия упустила время, — и то «благодеяние», которое она несет отечеству, станет для нее гибелью. На воротах Государственной Думы бюрократия могла бы начертать слова великого бюрократа-реформатора Петра: «Упущение времени смерти невозвратной подобно».


Сентябрь, 1905 г.

  1. Материалы по учреждению Государственной Думы: 1) Мемория Совета министров; 2) Соображения министра внутренних дел; 3) Проект Учреждения Госуд. Думы, внесенный мин. в. д. Булыгиным. 1905 г.
  2. «Материалы», стр. 3.
  3. “Общий всем народам экономический процесс»… — самобытность, где ты? Эта ссылка гофмейстера Булыгина на интернациональные свойства «экономического процесса» показалась, по-видимому, крайне подозрительной совету министров, который в своей перефразировке булыгинских «соображений», глухо говорит: «общий экономический процесс». («Материалы», стр. 21).
  4. Эта последняя фраза вовсе выпущена советом министров.
  5. Совет министров смягчает: „сколько-нибудь крепкого значения“ (стр. 32).
  6. «Материалы», стр. 128 и сл.
  7. Статья проф. Кузьмина-Караваева. «Русь», № 214, 1905 г.