Глава V
правитьПрощание на дороге в Номентану, это adieu au grand air, как хотела Елена, не разрешило ни одного из сомнений в душе Андреа. — Каковы были тайные причины этого внезапного отъезда? — Он тщетно старался проникнуть в тайну; сомнение угнетало его.
В первые дни приступы желания и боли были так остры, что, казалось, он умрет от них. Ревность после первых вспышек усыпленная неизменным жаром Елены под влиянием нечистых образов теперь начинала снова пробуждаться; и подозрение, что за этой темной путаницей мог скрываться мужчина, причиняло ему невыносимое страдание. Иногда им овладевала низкая злоба против далекой женщины, полная горечи ненависть и какая-то потребность мести, как если бы она обманула его, изменила ему, чтобы отдаться другому любовнику. А иногда он думал, что не хочет ее больше, не любит, никогда и не любил ее; и это внезапное исчезновение чувства было для него не ново, — это духовное замирание, благодаря которому, например, в вихре бала, любимая женщина становилась совершенно чуждой ему, и он мог присутствовать на веселом обеде, спустя час после того, как он пил ее слезы. Но такое забвение было непродолжительно. Римская весна цвела в неслыханном сиянии: город из камня и кирпича впивал свет, как жадный лес; папские фонтаны вздымались к небу, более прозрачному, чем алмаз. Испанская площадь благоухала, как розовая гряда, и церковь Св. Троицы над усеянной детворою лестницей казалась золотым собором.
Благодаря сложному возбуждению, вызванному новою красотою Рима, в его крови и в душе его оживал и снова загорался весь остаток его очарования этой женщиной. И его смущало до глубины непреодолимое беспокойство, неукротимое волнение, неопределенное томление, несколько похожие на то, что бывает с наступлением зрелости. Однажды вечером в доме Дольчебуоно, после чая, оставшись последним в полном цветов и звуков «Качучи» Раффа, зале он заговорил о любви с донной Бьянкой; и не раскаялся ни в этот вечер, ни впоследствии.
Его связь с Еленой Мути теперь была известна решительно всем, как в высшем римском и во всяком другом обществе, раньше или позже, больше или меньше, становятся известными все связи и все любовные интриги. Предосторожность не помогает. Здесь каждый — настолько знаток любовной мимики, что ему достаточно подметить или движение, или позу, или взгляд, чтоб иметь верное доказательство, тогда как любовники, или те, кто скоро станет таковыми, даже и не подозревают этого. Более того, в каждом обществе имеются любопытные, делающие из подобных открытий профессию и идущие по следам чужой любви не с меньшею настойчивостью, чем охотничьи собаки по звериному следу. Они всегда бдительны и не выдают себя; безошибочно подхватывают произнесенное шепотом слово, слабую улыбку, малейшее вздрагивание, легкий румянец, блеск глаз; на балах, на больших празднествах, где наиболее вероятны необдуманные шаги, они беспрестанно снуют кругом, умеют пробраться в самую гущу, с чрезвычайным искусством карманных воров в толпе; и слух их напряжен, чтобы уловить отрывок разговора, и глаз за блеском очков всегда на стороже, чтобы подметить пожатие, томность, дрожь, нервное давление женской руки на плечо кавалера.
Ужасной гончею был, например, Дон Филиппо дель Монте, неизменный гость маркизы Д’Аталета. Впрочем, Елена Мути мало обращала внимания на великосветские сплетни; а во время последней страсти ее смелость дошла почти до безумия. Всякий смелый шаг она покрывала своей красотой, своей роскошью, своим знатным именем; и всюду встречала поклоны, восхищение и лесть, благодаря этой мягкой терпимости, которая составляет одно из наиболее приятных свойств римской аристократии и, может быть, возникает из самого злоупотребления пересудами.
И вот теперь эта связь, вдруг, подняла Андреа Сперелли в глазах дам на высокую ступень могущества. Ореол успеха окружил его; и его удача, в короткое время стала поразительной. Заразительность желания — очень частое явление в жизни современных обществ. Мужчина, который был любим какою-нибудь выдающейся женщиной, возбуждает воображение других; и каждая жаждет обладать им из тщеславия, из любопытства, из чувства соревнования. Все обаяние Дон-Жуана больше — в его славе, чем в его личности. Кроме того, Сперелли помогала его слава таинственного художника; и стали знаменитыми два сонета, написанные в альбом княгине Ферентино, в которых он в виде двусмысленного диптиха воспевал дьявольские уста и ангельские, те, что губят души и те, что твердят Привет. Обыкновенные люди не могут вообразить, сколько глубоких и новых восторгов вносит в любовь даже бледный или ложный ореол славы. Любовник без имени, будь он силен, как Геркулес, прекрасен, как Ипполит, и строен, как Ил, никогда не вызовет в любовнице тех восторгов, какие художник, может быть бессознательно, обильно вливает в тщеславные женские души.
Для женского тщеславия должна быть великая отрада в возможности сказать: — В каждом его письме ко мне, может быть, заключено наиболее чистое пламя его ума, которое будет согревать одну меня; в каждой ласке он теряет часть своей воли и своей силы; и его самые высокие мечты о славе падают в складки моего платья, в круг моего дыхания!
Андреа Сперелли не поколебался ни на миг перед соблазном. За этой сосредоточенностью, которая была вызвана безраздельным господством Елены, теперь последовало дробление. Вне огненного обруча, смыкавшего их воедино, его силы возвращались к первоначальному разброду. Не в силах больше сообразоваться, приноровиться, приурочиться к высшей господствующей форме, его изменчивая, зыбкая, своенравная душа хамелеона начинала преображаться, терять форму, принимать всевозможные формы. Он переходил от одной любви к другой с неимоверной легкостью; любил в одно и то же время нескольких женщин; ткал без зазрения совести сложную ткань обманов, притворств, лжи, козней, лишь бы собрать побольше жертв. Привычка к обману притупила его совесть. Благодаря постоянному отсутствию рассуждения, он мало-помалу становился непроницаем для самого себя, оставался вне своей тайны. И мало-помалу доходил до того, что не видел больше своей внутренней жизни, подобно тому, как наружное земное полушарие не видит солнца, хотя и неразрывно связано с ним. В нем был один, всегда живой, безжалостно живой, инстинкт: инстинкт разрыва со всем, что влекло его, не сковывая. И его воля, бесполезная, как плохо закаленная шпага, висела на пьяном или ленивце.
Воспоминание о Елене, всплывая неожиданно, наполняло его иногда; и он или старался избавиться от горечи сожаления, или же, наоборот, охотно переживал в порочном воображении излишества этой жизни, чтобы получить толчок к новой любви. Повторял про себя слова песни: «Вспомни угасшие дни! И закрывай уста второй столь же сладкими поцелуями, как и уста первой, еще недавно!» Но уже и старая улетучилась из его души. Он говорил о любви Донне Бьянке Дольчебуона, в начале почти ни о чем не думая, может быть инстинктивно привлеченный силой неопределенного отражения, брошенного на нее дружбой с Еленой. Может быть, начинало прорастать маленькое семя симпатии, зароненное в него словами флорентийской графини за обедом в доме Дориа. Кто может сказать, какими таинственными путями любое духовное или телесное соприкосновение между мужчиной и женщиной, даже незначительное, может породить и питать в них обоих скрытое, незамеченное и неожиданное чувство, которое спустя много времени обстоятельства заставят обнаружиться вдруг? Здесь — то же самое явление, которое мы встречаем в умственном порядке, когда зерно мысли или тень образа возникают вдруг, после долгого промежутка времени, путем бессознательного развития, созрев в завешенный образ, в сложную мысль. Теми же законами управляется любая деятельность нашего существа и деятельность, в которой мы отдаем себе отчет, есть только часть нашей деятельности вообще.
Донна Бьянка Дольчебуоно была идеальный тип флорентийской красоты, как его воспроизвел Гирландайо на портрете Джованны Торнабуони, что в церкви Санта Мария Новелла. У нее было светлое круглое лицо, с широким, высоким и белым лбом, умеренным ртом, с несколько вздернутым носом, и глазами темного каштанового цвета, прославленного еще Фиренцуолой. Она любили пышно располагать волосы на висках, до половины щеки, как у древних. Очень шла к ней и ее фамилия, потому что она вносила в светскую жизнь врожденную доброту, большую снисходительность, одинаковую для всех любезность и мелодическую речь. Словом, это была одна из тех милых женщин, без особенной глубины души и ума, несколько небрежных, которые кажутся рожденными для жизни в довольстве, и для того, чтобы качаться в скромной любви, как птицы на цветущих деревьях.
Услышав слова Андреа, она с милым удивлением воскликнула:
— И вы так скоро забыли Елену?
Потом, после нескольких дней милого колебания, ей было приятно отдаться; и она нередко говорила с неверным юношей об Елене без ревности, чистосердечно.
— Но почему же она уехала раньше обыкновенного в этом году? — спросила она его как-то, улыбаясь.
— Не знаю, — ответил Андреа, не в силах скрыть легкое нетерпение и горечь.
— Значит, все кончено?
— Бьянка, прошу вас, будем говорить о себе! — прервал он изменившимся голосом, так как эти разговоры смущали и раздражали его.
Она призадумалась на мгновение, как бы желая разрешить загадку; потом улыбнулась, как бы в виде отказа, качая головой, с мимолетной тенью грусти в глазах.
— Такова любовь.
И начала отвечать на ласки возлюбленного.
Обладая ею, Андреа обладал в ней всеми благородными флорентийскими дамами XIV века, про которых пел Лоренцо Великолепный:
Как ни кинь — все тот же звон
И отнюдь не небылица
Поговорка, где твердится:
С глаз долой — из сердца вон!
Стать иной любви легко:
Где в разлуке — взгляд со взглядом,
Там и сердце — далеко:
С ним другое бьется рядом,
Сладким жаром, новым ядом,
Опаляет глубоко…
Летом же, собираясь уезжать, не скрывая милого волнения, на прощанье она сказала:
— Я знаю, когда мы увидимся снова, вы больше не будете любить меня. Такова любовь. Но вспоминайте обо мне, как о друге.
Он не любил ее. Все же, в жаркие и томительные дни, известный нежный оттенок в ее голосе всплывал в его душе, как очарование какой-то рифмы, и вызывал в нем образ свежего сада с водою, по которому бродила она в толпе других женщин, со звоном и песнями, как на картине «Сон Полифила».
И Донна Бьянка забылась. И явились другие, иногда парами: Барбарелла Вати, юнец с гордой головою мальчика, золотистою и сияющей, как некоторые еврейские головы Рембрандта; графиня Луколи, дама с бирюзою, Цирцея кисти Доссо Досси, с парою прекраснейших, полных вероломства глаз, изменчивых, как осеннее море, серых, голубых, зеленых, неопределенных; Лилиан Сид, двадцатидвухлетняя леди, блиставшая поразительным цветом лица, из роз и молока, какой встречается только у детей знатных англичан на полотнах Рейнолдса, Гейнсборо и Лоренса; маркиза Дю Дэффань, красавица времен Директории, сколок с Рекамье, с продолговатым и чистым овалом лица, лебединой шеей, высокой грудью и руками вакханки; донна Изотта Чиллези, дама с изумрудом, которая с медленной величавостью ворочала своею головой императрицы, сверкая огромными фамильными брильянтами; княгиня Калливода, дама без драгоценностей, в чьих хрупких членах были заключены стальные нервы для наслаждения, и над восковой нежностью очертаний которой открывалась пара хищных, львиных глаз Скифа.
Каждая из этих связей приводила его к новому падению; каждая опьяняла его дурным опьянением, не утолив его; каждая научила его какой-нибудь еще неизвестной ему особенности или утонченности порока. Он носил в себе семена всякого растления. Развращаясь, развращал. Обман покрывал его душу чем-то липким и холодным, что с каждым днем становилось привязчивее. Извращенность чувств заставляла его искать и открывать в своих любовницах то, что было в них наименее благородного и чистого. Низкое любопытства заставляло его выбирать женщин с худшей репутацией. В объятиях одной, он вспоминал какую-нибудь ласку другой, какой-нибудь прием сладострастия, подмеченный у другой.
Порою (это случалось главным образом тогда, когда известие о вторичном замужестве Елены, снова вскрывало на время его рану), ему нравилось налагать на бывшую перед ним наготу воображаемую наготу Елены и пользоваться осязаемой формой, как опорой для обладания формой идеальной. Он проникался этим образом с напряженным усилием, пока воображению не удавалось обладать этой почти созданной тенью.
Однако он не поклонялся памяти о далеком счастье. Наоборот, порою она служила ему предлогом к новому приключению. В галерее Боргезе, например, в памятной зеркальной зале, он добился первого обещания от Лилианы Сид; в вилле Медичи, на памятной зеленой лестнице, ведущей к Бельведеру, он сплел свои пальцы с длинными пальцами Анжелики Дю Деффан; и маленький череп из слоновой кости, принадлежавший кардиналу Имменрету, могильная драгоценность с именем неизвестной Ипполиты, вызвал в нем желание увлечь донну Ипполиту Альбонико.
Эта женщина выделялась своей аристократической внешностью, и несколько напоминала Марию Магдалину Австрийскую, супругу Козимо II Медичи, на портрете Суттерманса, в галерее Корсини во Флоренции. Она любила пышные платья, парчу, бархат, кружева. Широкие медицейские ожерелья, казалось, еще лучше оттеняли красоту ее гордой головы.
Однажды, в день скачек, на трибуне Андреа Сперелли хотел уговорить донну Ипполиту прийти на следующий день во дворец Цуккари за посвященною ей загадочной слоновой костью. Она защищалась, колеблясь между благоразумием и любопытством. На всякую сколько-нибудь смелую фразу юноши она морщила брови, в то время как невольная улыбка насильно появлялась на ее устах; а ее голова в шляпе с белыми перьями, на фоне зонтика из белых кружев, облекалась в своеобразную гармонию.
— Tibi, Hippolyta! Значит, придете? Я буду ждать вас целый день, с двух до вечера. Хорошо?
— Да вы с ума сошли?
— Чего вы боитесь? Клянусь Вашему Величеству не прикасаться даже к вашей перчатке. Будете сидеть на троне, по вашему царскому обыкновению; и даже за чашкой чаю можете не выпускать из рук незримый скипетр, который вы всегда носите в повелительной деснице. Будет оказана милость на этих условиях?
— Нет.
Но она улыбалась, так как ей было приятно, что отмечали этот царственный вид, которым она славилась. И Андреа Сперелли продолжал соблазнять ее то в шутку, то тоном мольбы, сопровождая свой голос обольстителя упорным, пристальным, проницательным взглядом, который, казалось, раздевал женщин, видел их нагими сквозь платье, касался их живой кожи.
— Я не хочу, чтобы вы смотрели на меня так, — сказала Донна Ипполита, почти оскорбленная, слегка покраснев.
На трибуне оставалось немного людей. Дамы и мужчины гуляли по траве вдоль ограды, или толпились вокруг одержавшей победу лошади, или держали пари с кричавшими маклерами, при изменчивом солнце, которое то появлялось, то исчезало среди нежного архипелага туч.
— Сойдемте, — прибавила она, не замечая внимательного взгляда Джанннетто Рутоло, который стоял, опершись о перила лестницы.
Проходя при спуске мимо него, Сперелли сказал:
— До свиданья, маркиз. Скачем.
Рутоло низко поклонился донне Ипполите, и мгновенное пламя окрасило его лицо. В приветствии графа ему послышалась легкая насмешка. Он остался у перил лестницы, следя все время глазами за парою на кругу. И, видимо, страдал.
— Рутоло, смотрите в оба! — сказала ему со злым смехом графиня Луколи, спускаясь по железной лестнице под руку с доном Филиппо дель Монте.
Он почувствовал укол в самое сердце. Донна Ипполита и граф Д’Уджента, дойдя до ложи судей, возвращались к трибуне. Дама держала древко зонтика на плече, вращая его пальцами: белый купол, как ореол, вертелся сзади ее головы и густые кружева колебались и вскидывались, не переставая. И в этом подвижном кругу время от времени она смеялась словам юноши; и легкий румянец еще окрашивал благородную бледность ее лица. Время от времени они останавливались.
Джаннетто Рутоло, делая вид, будто желает осмотреть входящих на круг лошадей, навел на них бинокль. Руки у него заметно дрожали. Каждая улыбка, каждое движение, каждый поворот Ипполиты причинял ему острую боль. Когда он опустил бинокль, он был очень бледен, В устремленных на Сперелли глазах возлюбленной он уловил этот взгляд, которых он знал хорошо, потому что когда-то он озарил его надеждой. Ему показалось, что все кругом рушилось. Долгая любовь кончалась, непоправимо разбитая этим взглядом. Солнце не было больше солнцем; жизнь не была больше жизнью.
Трибуна быстро наполнялась народом, так как был уже близок сигнал к третьей скачке. Дамы становились на сиденья стульев. По ступеням пробегал говор, как ветер по наклонному саду. Раздался колокольчик. Лошади понеслись, как ряд стрел.
— Буду скакать в честь вас, Донна Ипполита, — сказал Андреа Сперелли Альбонико, прощаясь и отправляясь готовиться к следующей скачке любителей. — Tibi Hippolyta, semper! — Она пожала ему руку крепко, в знак пожелания успеха, не думая, что среди участников был и Джаннетто Рутоло. Когда немного спустя она увидела на лестнице бледного любовника, то открытая жестокость равнодушия царила в ее прекрасных темных глазах. Старая любовь отпадала от ее души, как мертвая оболочка под напором новой. Она не принадлежала больше этому человеку; не была связана с ним никакими узами. Непостижимо, как быстро и всецело овладевает своим сердцем женщина, когда она больше не любит.
«Он отнял ее у меня» — думал Рутоло, направляясь к трибуне Жокей-клуба по траве, в которой, казалось, его ноги вязли, как в песке. На небольшом расстоянии впереди непринужденным и уверенным шагом шел другой. Его высокая и стройная фигура в сером платье отличалась тем особенным неподражаемым изяществом, которое дается только родовитостью. Он курил. Джаннетто Рутоло, следуя сзади, чувствовал запах папиросы при каждом выпускании дыма; и это вызывало в нем невыносимое отвращение, тошноту, поднимавшуюся в нем, как при отравлении.
Герцог Ди Беффи и Паоло Калигаро стояли на пороге, готовые к скачке. Герцог опускался на расставленные ноги движением гимнаста, чтобы испытать эластичность своих колен. Маленький Калигаро проклинал ночной дождь, сделавший грунт тяжелым.
— Теперь, — сказал он Сперелли, — у тебя много шансов с Мичинг Маллечо.
Джаннетто Рутоло слышал это предсказание и почувствовал острую боль в сердце. С этой победой он связывал какую-то смутную надежду. В своем воображении он видел последствия выигранной скачки и счастливый исход поединка с врагом. При раздевании каждое его движение выдавало озабоченность.
— Вот человек, который прежде чем сесть верхом видит открытую могилу, — сказал герцог Ди Беффи, комическим движением кладя ему руку на плечо. — Ессе homo novus.
Андреа Сперелли, впадавший в такие мгновения в веселое настроение, разразился тем открытым хохотом, в котором заключалось наиболее чарующее проявление его молодости.
— Что вы смеетесь? — спросил его Рутоло смертельно бледный, вне себя, пристально смотря на него из-под нахмуренных бровей.
— Мне кажется, — ответил Сперелли спокойно, — что ваш тон немного резок, дорогой маркиз.
— Ну и что же?
— Думайте о моем смехе, что вам угодно.
— Думаю, что он глуп!
Сперелли вскочил на ноги, сделал шаг вперед и замахнулся на Джаннетто Рутоло хлыстом. Паоло Калигаро удалось каким-то чудом удержать его руку. Вырвались другие слова. Подошел Дон Маркантонио Спада; узнав о ссоре, сказал:
— Довольно, дети. Вы оба знаете, что вам нужно сделать завтра. Теперь же вам нужно скакать.
Противники молча оделись. Затем вышли. Весть об их ссоре уже обошла круг и поднималась на трибуны, напрягая ожидание скачек. Графиня Луколи с утонченным злорадством передала ее донне Ипполите Альбонико. Последняя, не выказывая ни тени волнения, сказала:
— Жаль. Были, кажется, друзья.
Толки, меняясь, распространялись на прекрасных женских устах. Толпа людей теснилась около тотализатора. Мичинг Маллечо, лошадь графа Д’Уджента, и Бруммель, лошадь маркиза Рутоло, были фавориты. Потом следовал Сатирист герцога Беффи и Карбонилла графа Калигаро. Знатоки однако не доверяли первым двум, полагая, что нервное возбуждение обоих седоков должно непременно повредить скачке.
Но Андреа Сперелли был спокоен, почти весел.
Чувство превосходства над противником придавало ему уверенность; кроме того, это его рыцарская наклонность к опасным приключениям, унаследованная от отца с его байроновскими замашками, помогала ему видеть этот случай с ним в блеске славы; и все врожденное благородство его юношеской крови просыпалось в виду опасности. Донна Ипполита Альбонико вдруг возвысилась в его душе, еще более желанная и более прекрасная.
Он пошел навстречу своей лошади с бьющемся сердцем, как навстречу другу, несущему давно ожидаемую весть о счастье. Нежно погладил ей морду; и глаза животного, эти глаза, в которых неугасимым пламенем сверкало все благородство породы, опьянили его, как магнетический взгляд женщины.
— Маллечо, — прошептал он, поглаживая ее, — сегодня великий день! Мы должны победить.
Его тренер, рыжеватый человек, устремив свой острый взгляд на других, проходивших на поводах у конюхов лошадей, сказал хриплым голосом:
— Будьте спокойны.
Мичинг Маллечо была прекрасная гнедая лошадь завода барона Саубейран. Порывистая стройность формы соединялась в ней с чрезвычайной крепостью ног. Казалось, что лоснящаяся и тонкая кожа, под которой видны были сплетения жил на груди и на боках, дышала паром и огнем, настолько вся она пылала жизнью. Могучая на скаку, очень часто на охоте она уносила своего господина за все препятствия римских полей, при каком угодно грунте, не останавливаясь ни перед тройным забором, ни перед стеной, бесстрашно следуя за собаками по пятам; крик седока подгонял ее сильнее шпор; а ласка заставляла ее дрожать.
Прежде чем сесть, Андреа внимательно осмотрел всю сбрую, убедился в крепости каждой пряжки и каждого ремня; затем, улыбаясь, вскочил в седло. Тренер, смотря вслед удалявшемуся хозяину, выразительным жестом выказал полную уверенность.
У тотализатора теснилась толпа играющих. Андреа почувствовал, что взоры всех устремлены на него. Он повернул голову в сторону правой трибуны, чтобы увидеть Альбонико, но не мог ничего различить в толпе дам. Раскланялся вблизи с Лилиан Сид, которой был хорошо знаком галоп Маллечо за лисицами и за химерами. Маркиза д’Аталета издали сделала ему знак упрека, так как уже знала о ссоре.
— Какова ставка на Маллечо? — спросил он Людовико Барбаризи.
Направляясь к старту, он хладнокровно обдумывал план, с которым можно было надеяться на победу; и всматривался в своих трех соперников впереди него, учитывая силу и опытность каждого. Паоло Калигаро был лукавый демон, не хуже любого жокея изучивший все хитрости ремесла; но Карбонилла, хотя и резвая, была не очень вынослива. Герцог Ди Беффи, ездок высшей школы, взявший не один приз в Англии, ехал на упрямой лошади, которая легко могла сдать перед случайным препятствием. Тогда как Джаннетто Рутоло ехал на превосходной и хорошо выезженной лошади; но, хотя и очень сильный, он был слишком стремителен и впервые участвовал в скачках. Кроме того, он должно быть был в крайне нервном состоянии, что и было заметно по многим признакам.
Смотря на него, Андреа думал: «Моя сегодняшняя победа несомненно повлияет на завтрашнюю дуэль. Он наверно потеряет голову и здесь и там. Я должен быть спокоен на обоих полях сражения». Потом, еще подумал: «Каково состояние Донны Ипполиты?» Ему показалось, что кругом наступила необычная тишина. Измерил глазом расстояние до первой изгороди; заметил на кругу блестящий камень; обратил внимание, что Рутоло наблюдал за ним; и вздрогнул всем телом.
Раздался звонок; но Бруммель уже поскакал, и, так как заезд начался не одновременно, старт не состоялся. И второй раз был объявлен фальстарт, из-за того же Бруммеля. Сперелли и герцог Беффи обменялись мимолетной улыбкой.
Третий старт удался. Бруммель тотчас же отделился от группы, следуя вдоль забора. Остальные три лошади некоторое время скакали рядом; благополучно взяли первую изгородь; за ней вторую. Каждый из трех седоков держался своего плана. Герцог Ди Беффи старался держаться в группе, чтобы перед препятствием Сатирист мог следовать примеру других. Калигаро сдерживал горячность Карбониллы, чтобы сберечь силы для последних пятисот метров. Андреа Сперелли постепенно увеличивал скорость, желая потеснить врага перед более трудным препятствием, И в самом деле, мало-помалу, Маллечо оставила товарищей и стала наседать на Бруммеля.
Рутоло услышал приближающийся галоп позади себя и был охвачен таким волнением, что не видел больше ничего. Все смешалось в его глазах, точно он был близок к обмороку. Он делал неимоверное усилие, чтобы удержать шпоры на животе лошади; и приходил в ужас от мысли, что силы могут изменить ему. В ушах у него стоял беспрерывный шум, и сквозь шум он слышал короткий и сухой крик Андреа Сперелли.
— Гоп! Гоп!
Маллечо, более чувствительная к голосу, чем к хлысту, пожирала расстояние, была не далее трех или четырех метров от Бруммеля, начинала догонять его, обгонять.
— Гоп!
Высокий барьер пересекал круг. Ругало не видел его, потому что потерял всякое сознание и сохранил одно бешеное желание приникать к животному и гнать его на удачу вперед. Бруммель сделал скачек; но без поддержки седока ударился задними ногами и так неудачно упал по другую сторону, что всадник потерял стремена, хотя и удержался в седле. Несмотря на это, он продолжал скачку. Андреа Сперелли занимал теперь первое место; Джаннетто Рутоло, все еще без стремян, следовал вторым, имея за собой Калигаро; герцог Ди Беффи, из-за отказа Сатириста, шел последним. В таком порядке проскакали мимо трибун; услышали смутный, сейчас же умолкший говор.
На трибунах за ними следили с крайним напряжением внимания. Некоторые указывали на развитие скачек громким голосом. При всякой перемене порядка лошадей среди протяжного говора вырывался целый ряд восклицаний; причем дамы вздрагивали. Донна Ипполита Альбонико, стоя на скамейке и опираясь на плечи стоявшего ниже мужа, смотрела, не шевелясь, с изумительным самообладанием; и разве только слишком плотно сжатые уста да слегка нахмуренный лоб могли, пожалуй, обнаружить напряжение. Затем сняла руки с плеч мужа, боясь выдать себя каким-нибудь невольным движением.
— Сперелли упал, — громко заявила графиня Луколи.
Маллечо действительно во время прыжка оступилась на влажной траве, и упала на колени, но тут же поднялась. Андреа скатился через ее голову без всякого вреда; и с быстротою молнии снова вскочил в седло, в то время как Рутоло и Калигаро нагоняли его. Бруммель, хотя и с ушибленными задними ногами, делал чудеса, благодаря своей чистокровности. Карбонилла, наконец, в поразительно умелых руках седока развила всю свою резвость. До конца оставалось около восьмисот метров.
Сперелли видел, что победа ускользала от него; но собрался со всеми своими силами, чтобы снова добиться ее. Стоя в стременах, наклонясь к гриве, он издавал время от времени этот короткий, тонкий, пронзительный крик, имевший такую власть над благородным животным. В то время как Бруммель и Карбонилла, утомленные тяжелым грунтом, начинали ослабевать, Маллечо увеличивала силу своего порыва, готова была занять прежнее место, уже касалась победы пламенем своих ноздрей, после последнего препятствия, опередив Бруммеля, достигала головою плеч Карбониллы. Метров за сто до конца понеслась вдоль ограды вперед, вперед, оставляя между собой и вороною Калигаро расстояние в десять корпусов. Раздался колокольчик; по всем трибунам грянули рукоплескания, как глухой треск града; на залитом солнцем лугу пронеслись крики в толпе.
Выходя за ограду, Андреа Сперелли думал: «Счастье со мною сегодня? Будет ли оно со мною завтра?» В предчувствии торжества им овладел гнев перед темною опасностью. Он готов был встретить ее сейчас же, в этот же день, без малейшего замедления, чтобы насладиться двойною победою и вкусить затем плода из руки донны Ипполиты. Все его существо загоралось дикой гордостью при мысли об обладании этой белой и роскошной женщиной, на правах сильного. Воображение рисовало ему еще неизведанное наслаждение, страсть как бы иных времен, когда кавалеры распускали волосы любовниц убийственными и нежными руками, пряча в них еще влажный от усилия борьбы лоб, и еще горькие от проклятий уста. Он был охвачен тем неизъяснимым опьянением, которое вызывает у некоторых людей рассудка упражнение физической силы, испытание мужества, проявление жестокости. Остаток первобытной жестокости в нас иногда всплывает со странною силой, и даже под жалким благородством современного платья наше сердце бьется иногда каким-то кровавым порывом и жаждет резни. Андреа Сперелли полной грудью вдыхал горячий и острый пар от своей лошади и ни одни из множество тонких духов, которые он предпочитал до сих пор, не доставили его обонянию более острого наслаждения.
Едва он слез с лошади, как был окружен поздравлявшими его подругами и друзьями. Мичинг Маллечо, исчерпанная, дымящаяся и взмыленная, фыркала, вытягивала шею и потряхивая уздечкой. Ее бока то поднимались, то опускались беспрерывно и так сильно, что, казалось, готовы были разорваться; мускулы у нее дрожали под тонкой кожей, как тетива после выстрела; ее налитые кровью и расширенные глаза сверкали жестокостью хищного зверя; ее кожа, испещренная широкими, более темными пятнами, наливалась то здесь, то там под ручьями пота и беспрерывная дрожь по всему ее телу вызывала сострадание и нежность, как страдание человеческого существа.
— Бедный друг! — прошептала Лилиан Сид.
Андреа осмотрел ее колени, чтобы убедиться не пострадали ли они во время падения. Были невредимы. Тогда, тихо потрепав ее по шее, с невыразимой нежностью в голосе он сказал:
— Ступай, Маллечо, ступай. И смотрел ей вслед.
Затем, переодевшись, пошел отыскивать Людовико Барбаризи и барона Санта Маргериту.
Оба приняли поручение быть его секундантами в дуэли с маркизом Рутоло. Он просил устроить все поскорее.
— Устройте все еще сегодня вечером. Завтра, в час дня, я должен быть свободен. Но завтра утром дайте мне поспать до девяти. Я обедаю у Ферентино; зайду к Джустиниани; и потом, позднее, в Кружок. Вы знаете, где меня найти. Благодарю вас, друзья, и до свиданья.
Он поднялся на трибуну; но избегал немедленной встречи с Донной Ипполитой. Чувствуя на себе женские взгляды, улыбался. Много прекрасных рук потянулось к нему; много милых голосов называло его просто Андреа; иные же называли его так даже с некоторым хвастовством. Дамы, ставившие на его лошадь, сообщали ему сумму выигрыша: десять луидоров, двадцать луидоров. Другие же с любопытством спрашивали:
— Будете драться?
Ему казалось, что в один день он достиг вершины романтической славы успешнее, чем герцог Букингемский и господин Лозен. Он вышел победителем из героической скачки; снискал новую любовницу, пышную и величавую, как догаресса; стал причиной смертельной дуэли; и теперь шел спокойно и приветливо не более и не менее обычного, среди улыбок стольких женщин, известных ему кое-чем другим, кроме изящества рта. Разве он не мог назвать у многих из них тайную ласку или своеобразную сладострастную привычку? Разве сквозь всю эту белизну весенних платьев он не видел светлую, похожую на золотую монету, родинку на левом боку Изотты Челлези; или несравненный живот Джулии Мочето, гладкий, как чаша из слоновой кости, чистый, как живот на статуе, благодаря полному отсутствию того, о недостатке чего в античной скульптуре и живописи скорбел поэт Тайного Музея? Разве в серебристом голосе Барбареллы Вити он не слышал другого невыразимого голоса, беспрерывно повторявшего бесстыдное слово; или в невинном смехе Авроры Сеймур — другого, невыразимого, хриплого и гортанного звука, несколько напоминавшего мурлыканье кошки у очага или воркование горлицы в лесу? Разве ему не была известна утонченная развращенность графини Луколи, вдохновлявшейся на эротических книгах, на гравюрах и миниатюрах; или непреодолимая стыдливость Франчески Дадди, которая в крайнем приступе страсти, как умирающий, призывала имя Божье? Были здесь и улыбались ему почти все обманутые им или обманувшие его женщины.
— Вот герой, — сказал муж Альбонико, подавая ему руку с необыкновенной сердечностью и крепко пожимая ее.
— Настоящий герой, — прибавила донна Ипполита ничего не выражающим тоном вынужденной любезности, прикидываясь незнающей о драме.
Сперелли поклонился и прошел дальше, так как чувствовал какую-то неловкость перед этой странной благосклонностью мужа. В его душе мелькнуло подозрение, что он благодарен ему за эту ссору с любовником жены, и улыбнулся низости этого человека. Когда он обернулся, глаза Донны Ипполиты встретились и слились с его глазами.
На обратном пути из кареты князя ди Ферентино он увидел ехавшего по направлению к Риму Джаннетто Рутоло, в маленькой двуколке, мелкой рысью правя лошадью, с опущенной головой и сигарой в зубах, не обращая внимания на жандарма, который предлагал ему занять место в линии экипажей. В глубине, на полосе желтого, как сера, света сумрачно выделялся Рим; вне этой полосы на бледно-голубом небе высились статуи на крыше Латеранской Базилики. И тогда у Андреа появилось ясное сознание мучительной боли, которую он причинил этой душе.
Вечером, в доме Джустиниани, он сказал Альбонико:
— Итак, решено, что завтра с двух до пяти я жду вас. Она хотела спросить его:
— Как? Разве вы не деретесь завтра? Но не решилась. Ответила:
— Я обещала.
Немного спустя, к Андреа подошел ее муж с чрезвычайною предупредительностью взял его под руку, желая узнать подробности дуэли. Это был еще молодой мужчина, белокурый, изящный, с сильно поредевшими волосами, с белесоватыми глазами и двумя торчащими из-под губ передними зубами. Немного заикался.
— Стало быть? Стало быть завтра?
Андреа не мог победить в себе отвращение; и держал руку вытянутой вдоль тела, чтобы дать понять, что он не любит подобной фамильярности. Увидев барона Санта Маргериту, освободил руку и сказал:
— Мне необходимо переговорить с Санта Маргеритой. Простите, граф.
Барон встретил его со словами:
— Все готово.
— Хорошо. В котором часу?
— В половине одиннадцатого, в вилле Шарра. Шпаги и фехтовальные перчатки. На жизнь и смерть.
— Кто же с той стороны?
— Роберто Кастельдьери и Карло де Суза. Все уладили быстро, избегая формальностей. Секунданты Джаннетто были уже налицо. В Кружке составили протокол о поединке без лишних разговоров. Постарайся лечь не слишком поздно; прошу тебя. Ты, наверное, устал.
Из щегольства, выйдя из дома Джустиниани, Андреа зашел в Кружок любителей охоты; и начал играть с неаполитанскими спортсменами. Около двух явился Санта Маргерита, заставил его покинуть стол и решил проводить его пешком до дворца Цуккари.
— Дорогой мой, — убеждал он по дороге — ты слишком смел. В таких случаях неосторожность может быть роковою. Чтобы сохранить все свои силы хороший фехтовальщик должен столько же заботиться о себе, как и хороший тенор о сохранении голоса. Рука так же чувствительна, как и горло; связки ног настолько же нежны, как и голосовые связки. Понял? На механизме отзывается малейший беспорядок; инструмент портится, перестает служить. После ночи любви или игры, или кутежа даже удары Камилла Агриппы не могли бы попадать в цель, и отражение не было бы ни метко, ни быстро. И вот достаточно ошибиться на один миллиметр, чтобы получить три дюйма железа в тело.
Они были в начале улицы Кондотти; и в глубине увидели Испанскую площадь в ярком лунном свете, белый остов лестницы и высоко в нежной лазури — церковь Св. Троицы.
У тебя, конечно, — продолжал барон — много преимуществ пред противником: между прочим, хладнокровие и опыт. Я видел тебя в Париже против Гаводана. Помнишь? Превосходная дуэль! Ты дрался как бог.
Андреа самодовольно засмеялся. Похвала этого выдающегося дуэлиста возбуждала в его сердце гордость, наполняла его избытком сил. Его рука инстинктивно, сжимая палку, повторяла знаменитый удар, пронзивший руку маркиза Гаводана 12 декабря 1885 года.
— Это была, — сказал он — «отраженная терца». И барон продолжал:
— Джаннетто Рутоло в фехтовальном зале — порядочный боец; на дуэли — слишком горячится. Он дрался всего один раз, с моим братом Кассибиле; и кончил печально. Слишком злоупотребляет первыми тремя положениями. Тебе поможет «остановка» и «поворот вправо»… Мой брат проткнул его при втором приеме. В нем и твоя сила. Но смотри в оба и старайся сохранить позицию. Ты должен хорошенько помнить и то, что имеешь дело с человеком, у которого ты, говорят, отнял любовницу и на которого ты поднял хлыст.
Вышли на Испанскую площадь. При свете отражавшейся с высоты католической колонны луны, фонтан издавал глухое и тихое журчание. Четыре или пять извощичьих карет стояли в ряд с зажженными фонарями. С улицы Бабуино доносился звук колокольчиков и глухой топот как бы идущего стада.
У подножия лестницы, барон простился.
— Прощай, до завтра. Приду за несколько минут до девяти, с Людовико. Сделаешь два удара, чтобы размяться. О враче же позаботимся мы. Ступай, спи покрепче.
Андреа стал подниматься по лестнице. На первой площадке остановился, привлеченный приближавшимся звоном колокольчиков. На самом деле, он чувствовал некоторую усталость; и какую-то грусть в глубине сердца. После гордого волнения крови при этом разговоре об искусстве драться и воспоминании своей храбрости, им начинало овладевать какое-то не совсем ясное, смешанное из сомнения и недовольства беспокойство. Чрезмерное напряжение нервов в этот бурный и мутный день начинало ослабевать под влиянием благодатной весенней ночи. — Зачем без страсти, из простого своеволия, из одного только тщеславия, из одной дерзости ему угодно было возбудить ненависть и страдание в душе этого человека? — Мысль о чудовищной муке, которая, конечно, должна была угнетать его врага в такую тихую ночь, почти пробудила в нем сострадание. Образ Елены, как молния, пронзил его сердце; вспомнилась тревога предыдущего года, когда он потерял ее, и ревность, и злоба, и невыразимое уныние. — И тогда стояли светлые, тихие, благоухающие ночи; и как они угнетали его! — Он вдыхал воздух, в котором носилось дыхание цветущих в боковых садиках роз и смотрел как внизу, по площади проходило стадо.
Густая беловатая шерсть сбившихся в кучу овец подвигалась вперед беспрерывной волной, смыкаясь наподобие грязной воды, затопляющей мостовую. К звону колокольчиков изредка примешивалось дрожащее блеяние; и другое блеяние, более тонкое и более робкое, раздавалось в ответ; пастухи верхом, сзади и по сторонам, время от времени издавали крики и подгоняли стадо палками; лунный свет сообщал этому шествию стада в великом уснувшем Городе какую-то таинственность, и оно почти казалось видением далекого сна.
Андреа вспомнил, как в одну ясную февральскую ночь, выйдя с бала в английском посольстве, на улице Двадцатого Сентября, они встретили с Еленой стадо овец; и карета должна была остановиться. Елена, прижавшись к окошку, смотрела на проходивших вдоль колес овец и с детской радостью показывала маленьких ягнят; а он придвинулся лицом к ее лицу, полузакрыв глаза, прислушиваясь к топоту, блеянью и звону.
— Почему именно теперь вернулись все эти воспоминания об Елене? — Он стал медленно подниматься дальше. Поднимаясь, он еще сильнее почувствовал свою усталость; колени у него подгибались. Вдруг мелькнула мысль о смерти. «Если я буду убит? Если получу скверную рану, которая сделает меня калекой на всю жизнь?» Вся его жажда жизни и наслаждения всколыхнулась при этой мрачной мысли. И он сказал себе: «Нужно победить». И видел все выгоды этой второй победы: обаяние удачи, славу храбрости, поцелуи донны Ипполиты, новые любовные связи, новые наслаждения, новые прихоти.
И подавив всякое волнение, он занялся упражнением своей силы. Спал до самого прихода обоих друзей; принял обычный душ; велел разостлать на полу кусок клеенки; затем попросил барона сделать несколько ударов, а Барбаризи — атаковать себя, причем точно выполнил несколько приемов.
— Отменный кулак, — сказал барон, поздравляя его. После упражнения Сперелли выпил две чашки чаю с несколькими легкими бисквитами. Выбрал широкие брюки, пару удобных башмаков с низкими каблуками и мало накрахмаленную сорочку; приготовил перчатку, несколько смочив у нее ладонь и посыпав канифолью; привязал кожаный ремешок для прикрепления рукоятки к руке; осмотрел клинок и острие обеих шпаг; не забыл ни одной предосторожности, ни одной мелочи. Когда все было готово, сказал:
— Идемте. Было бы хорошо, если бы мы были на месте раньше остальных. А доктор?
— Ожидает нас.
На лестнице он встретил герцога Гримити, явившегося также по поручению маркизы Д’Аталета.
— Проеду с вами на виллу, чтобы сейчас же дать знать Франческе, — сказал герцог.
Спустились все вместе. Герцог, раскланявшись, сел в коляску. Остальные разместились в закрытой карете. Андреа не подчеркивал хорошего настроения, потому что шутки перед тяжелым поединком казались ему признаком дурного тона; но был удивительно спокоен. Он курил, прислушиваясь к спору Санта Маргариты и Барбаризи по поводу недавно происшедшего во Франции случая, допустимо ли или нет пользоваться во время дуэли и левой рукой. Время от времени он наклонялся к дверце и смотрел на улицу.
В это майское утро Рим сверкал на солнце. По дороге какой-то фонтан озарял своим серебристым смехом маленькую площадь, еще всю в тени; в дверь какого-то дворца виднелся двор с колоннами и статуями; с архитрава какой-то каменной церкви свешивались майские украшения в честь Богородицы. С моста показался Тибр, сверкавший среди зеленоватых домов, убегая к острову Св. Варфоломея. После небольшого подъема открылся огромный город, величественный, лучистый, усыпанный колокольнями, колоннами и обелисками, увенчанный куполами и башнями, как акрополис, четко выделяясь на синем небе.
— Ave Roma, moriturus te salutat, — сказал Андреа Сперелли, бросая окурок в сторону Города.
Потом прибавил:
— Право, дорогие друзья, удар шпаги был бы мне неприятен сегодня.
Въехали в виллу Шарра, на половину уже развенчанную строителями новых домов; свернули в аллею из высоких и стройных лавров с двумя рядами роз. Высунувшись из кареты, Санта Маргерита увидел другую карету, стоявшую на площадке перед виллой; и сказал:
— Нас уже ждут.
Он взглянул на часы. Недоставало десяти минут до назначенного часа. Остановил карету; и с секундантом и хирургом направился к противникам. Андреа остался ждать в аллее. Он начал перебирать в уме некоторые приемы нападения и защиты, которых он намерен был держаться с вероятием успеха; но его развлекала расплывчатая игра света и тени сквозь сплетение лавров. Его глаза блуждали по колыхавшимся от утреннего ветра ветвям, а его душа думала о ране; и благородные, как в любовных аллегориях Петрарки, деревья вздыхали над его головой, где царила мысль о хорошем ударе.
Барбаризи явился за ним и сказал: — Мы готовы. Сторож открыл виллу. В нашем распоряжении комнаты нижнего этажа: большое удобство. Иди, раздевайся.
Андреа пошел за ним. Пока он раздевался, оба врача вскрыли свои ящики с блестящими стальными инструментами. Один был еще молодой, бледный, плешивый, с женскими руками, резким ртом, с постоянно двигавшеюся, необыкновенно развитой, нижней челюстью. Другой был пожилой, коренастый, весь в веснушках, с густой рыжеватой бородой и бычачьей шеей. Один казался физическим противоречием другому; и это их различие привлекло внимание Сперелли. Они приготовляли на столе повязки и карболовую кислоту для дезинфекции шпаг. Запах кислоты распространялся по комнате.
Когда Сперелли был готов, он вышел на площадку со своим секундантом и доктором. И зрелище Рима, из-за пальм, еще раз привлекло его внимание и вызвало глубокий трепет. Нетерпение охватило его. Он хотел быть уже на месте слышать команду к нападению. Казалось, что в руке у него был решительный удар, победа.
— Готово? — спросил его Санта Маргерита, идя ему навстречу.
— Готово.
Место было выбрано в тени, с боку виллы, на усыпанной мелким щебнем и утрамбованной площадке. Джаннетто Рутоло стоял уже на другом конце с Кастельдьери и де Суза. У всех был серьезный, почти торжественный вид. Противники были расставлены один против другого и смотрели друг на друга. Санта Маргерита, который должен был командовать, обратил внимание на слишком накрахмаленную, слишком плотную сорочку Джаннетто Рутоло, со слишком высоким воротником; и указал на это Кастельдьери, его секунданту. Тот поговорил с Рутоло, и Сперелли видел, как противник вдруг покраснел и решительным движением стал срывать с себя рубашку. Он с холодным спокойствием последовал его примеру; затем засучил брюки; взял из рук Санта Маргариты перчатку, ремешок и шпагу; надел все с большим вниманием и затем стал махать шпагой, чтобы убедиться, хорошо ли держит ее. При этом движении ясно обозначалась его двуглавая мышца, обнаруживая долгое упражнение руки и приобретенную силу.
Когда они оба вытянули шпаги, шпага Джаннетто Рутоло дрожала в судорожно сжатой руке. После обычных напоминаний барон Санта Маргерита резким и мужским голосом скомандовал:
— Господа, в позицию!
Оба одновременно встали в позицию, Рутоло — топая ногой, Сперелли же — легко подаваясь вперед. Рутоло был среднего роста, довольно худой, весь — нервы, с оливкового цвета лицом, жестким от загнутых кверху кончиков усов и маленькой острой бородки, как у Карла I на портретах ван Дейка. Сперелли был выше ростом, стройнее, лучше сложен, красавец во всех отношениях, уверенный и спокойный, в равновесии ловкости и силы, с небрежностью большого барина во всей фигуре. Один смотрел другому в глаза; и каждый испытывал в душе неясную дрожь при виде обнаженного тела другого, против которого был направлен острый клинок. В тишине слышалось звонкое журчание фонтана, смешанное с шелестом ветра в ветвях вьющихся роз, где трепетало бесчисленное количество белых и желтых цветов.
— Вперед! — скомандовал барон.
Андреа Сперелли ожидал со стороны Рутоло стремительного нападения, но последний не двигался. Минуту они оба изучали друг друга, не скрещивая шпаг, почти не двигаясь. Сперелли, еще более сгибаясь в коленях, защищался снизу, совершенно открыв себя, взяв шпагу совсем на терцу, и вызывал противника наглым взглядом и ударом ноги. Рутоло выступил вперед с финтом прямого удара, сопровождая ее криком, по примеру некоторых сицилийских фехтовальщиков, и атака началась.
Сперелли не развивал никакого определенного приема, почти всегда ограничиваясь отражением, вынуждая противника обнаружить все свои намерения, исчерпать все средства и раскрыть все разнообразие своей игры. Отражал удары ловко и быстро, не отступая ни на шаг, с Удивительной точностью, как если бы находился в фехтовальном зале перед безвредной рапирой; Рутоло же нападал с жаром, сопровождая каждый удар глухим криком, похожим на крик вонзающих топор дровосеков.
— Стой! — скомандовал Санта Маргерита, от бдительных глаз которого не ускользало ни одно движение обоих клинков.
Подошел к Рутоло и сказал:
— Если не ошибаюсь, вы ранены.
Действительно, у него оказалась царапина на предплечье но настолько легкая, что не надо было даже пластыря. Все же он дышал тяжело; и его крайняя, переходившая в синеву, бледность свидетельствовала о сдержанном гневе. Сперелли, улыбаясь, сказал Барбаризи тихим голосом:
— Теперь я знаю, с кем имею дело. Я приколю ему гвоздику под правый сосок. Обрати внимание на вторую атаку.
Так как он нечаянно опустил на землю конец шпаги, то плешивый, с большой челюстью доктор подошел к нему с мокрой губкой и снова дезинфицировал клинок.
— Ей Богу! — шепнул Андреа Барбаризи. — Он сглазил. Эта шпага сломается.
В ветвях засвистал скворец. На розовых кустах кое-где осыпалась и разлеталась по ветру роза. Навстречу солнцу поднималась вереница редких, похожих на овечью шерсть, облаков и разрывалась в клочья; и постепенно исчезала.
— В позицию!
Джаннетто Рутоло, сознавая превосходство противника, решил действовать без всякого плана, на удачу, и уничтожить таким образом всякое рассчитанное движение противника. На то у него был малый рост и ловкое тело, тонкое, гибкое, служившее ничтожной мишенью для удара.
— Вперед!
Андреа знал заранее, что Рутоло выступит таким именно образом, с обычными финтами. Он стоял в позиции, выгнувшись, как готовый к выстрелу лук, желая только улучить мгновение.
— Стой! — закричал Санта Маргерита.
На груди Рутоло показалась кровь. Шпага противника проникла под правый сосок, повредив ткань почти до ребра. Подбежали врачи. Но раненый тотчас же сказал Кастельдьери резким голосом, в котором слышалась дрожь гнева:
— Ничего. Хочу продолжать.
Он отказался войти в виллу для перевязки. Плешивый доктор, выжав маленькое, едва окровавленное отверстие и промыв его, приложил простой кусочек полотна; и сказал:
— Можете продолжать.
Барон по знаку Кастельдьери немедленно скомандовал к третьей атаке.
— В позицию!
Андреа Сперелли заметил опасность. Противник, присев на ноги, как бы закрывшись острием шпаги, казалось, решился на крайнее усилие. Глаза у него странно сверкали и левая ляжка, благодаря чрезвычайному напряжению мускулов, сильно дрожала. Андреа на этот раз в виду нападения решил броситься напролом, чтобы повторить решительный удар Кассибиле, а белый кружок на груди противника служил ему мишенью. Ему хотелось нанести удар именно туда, но не в ребро, а в межреберное пространство. Тишина кругом казалась глубже; все присутствующие сознавали убийственную волю, одушевлявшую этих двух людей; и ужас овладел ими, и их угнетала мысль, что им быть может придется отвозить домой мертвого или умирающего: Закрытое барашками солнце проливало какой-то молочно-белый свет; растения изредка шелестели; невидимый скворец продолжал свистеть.
— Вперед!
Рутоло бросился вперед с двумя оборотами шпаги и Ударом на втором. Сперелли отразил и ответил, делая шаг назад. Рутоло теснил его в бешенстве, нанося крайне быстрые, почти все низкие удары, не сопровождая их больше криком. Сперелли же, не теряясь перед этим бешенством, желая избежать столкновения, отражал сильно и отвечал с такой резкостью, что каждый его удар мог бы пронзить врага насквозь. Бедро Рутоло в паху было в крови.
— Стой! — загремел Санта Маргерита, заметив это. Но как раз в это мгновение Сперелли, отражая низкую кварту и не встречая шпаги противника, получил удар в самую грудь; и упал без чувств на руки Барбаризи.
— Рана в грудь, на высоте четвертого правого межреберного пространства, проникающая в грудную полость, с поверхностным повреждением легкого, — осмотрев рану, объявил в комнате хирург с бычачьей шеей.