Сергей Гусев-Оренбургский
правитьМонах
правитьТусклый вечер опустился над городом и мало-помалу перешел в глухую ночь. У окна пустынного, погруженного в мрак, коридора бурсы чуть виднелась высокая, сутулая фигура семинариста, единственно оставшегося в бурсе в этот праздничный вечер. Всем было куда идти, а ему некуда. Застывши в неподвижной позе, он смотрел за окно в глухую тьму и ему казалось, что поглотила все горизонты, опрокинулась вниз и ушла вверх уничтожившая мир бесконечная, бездонная пропасть. Он припадал горящим лбом к холодному стеклу окна, широко раскрытым взглядом всматривался в эту пропасть…
И тосковал.
Казалось ему, что он навсегда один остался на свете: он, да этот длинный, узкий, мрачный коридор, среди грязных стен которого он прожил уже шесть лет одиночного и замкнутого существования. Товарищи не любили его за его замкнутость, называли святошей и философом. У него не было друга, которому без опасения мог бы он передать свои думы.
Ни отца, ни матери… ни родных, ни знакомых!
Только где-то там, на краю света, в глухом углу губернии, есть слепая, глухая и нищая тетка-просвирня, да и та что чужая. Как истый сын бурсы, шесть лет, — весь курс — безвыходно выжил он в этом мрачном столетнем здании, не ремонтированном с самого основания его. Он знал доподлинно все его высокие и узкие коридоры, где и днем господствовал полумрак, — все его тайные закоулки, чердаки и подвалы, куда он уединялся от товарищей; знал, что находится за таинственными дверями, никогда не отворяющимися, где жили лишь мыши среди пыли и столетнего хлама, среди книг в старинных переплетах и одежды, принадлежавшей когда-то жившим, но давно умершим людям. Сам, как мышонок, он грыз до сих пор молодыми острыми зубами сухую семинарскую науку, поглощая книгу за книгой вековую мудрость, не думая о завтрашнем дне, весь уйдя в кропотливую работу поглощения этой необъятной мудрости. День, когда он должен будет выйти из бурсы и вступить в жизнь, представлялся ему таким отдаленным, что он не думал о нем, ему некогда было думать. Он твердо знал одно и никогда в том не сомневался, что все, написанное в бесчисленных книгах, тонких и толстых, в лекциях, письменных и печатных, необходимо точно и обязательно изучить, — прежде чем вступить в жизнь для того, чтобы работать и жить. Он никогда не сомневался в необходимости этого, как не сомневался, что будет духовным. Да ему и некогда было сомневаться, некогда было думать, потому что он с головой ушел в море семинарской науки, отчего и был первым учеником, отчего не только товарищи, но и учителя звали его философом и пророчили в будущем академию и профессорскую кафедру.
Но вот сегодня, перед лицом темной ночи, в мрачной тишине столетнего здания, внезапно ему пришла, и поразила его, мысль, всколыхнувшая все существо его…
— Не годы, а только еще несколько месяцев, и он должен будет выступить в жизнь!
Тревога охватила его всего:
— Как… еще несколько месяцев и он должен будет выйти из этого здания, с которым сжился, оставить все эти книги, истрепавшиеся от долгого употребления, забросить тетрадки… и только с посохом да узелком в руке выступить…
Куда?
Что там за жизнь, что за люди ожидают его? Кто встретит его там? Кто укажет дорогу? Почему ничего он не знает об этой жизни, для которой учился? Вот последние книги лежат в его столе… Вскоре он захлопнет их, чтобы сдать библиотекарю…
Сдаст…
И не узнает больше ничего!
Где же те книги, по которым узнается жизнь? Он думал, что с течением курса он дойдет до этих книг и узнает все.
А между тем…
Он принялся бродить по темному коридору, подобный ночной тени, и чувствовал, как мучительная тревога охватает его все больше и больше. В тоске, в смущении, он снова подошел к окну, стал пристально всматриваться в ночную тьму. И снова пропасть заглянула ему в душу.
Так вот эта жизнь…
Она там, в этой мгле… что она такое?
Там нет у него ничего, что бы привязывало его к себе, манило и звало, нет ничего, что бы любил он. Там все чужое, враждебное ему. Он чувствует, что между ним и этой жизнью нет ничего общего…
Ничего!
Тогда он начал припоминать все, что знал из книг об этой жизни;
— Это — мир, лежавший во зле!
Это — царство диавола, прельщающего людей многообразными пороками, тленной и соблазнительной красотой, — царство диавола, настолько сильного, что из-за него, чтобы спасти людей, сходил на землю и страдал, и мучительно умер от руки этих людей сам Бог! Да, жизнь — это царство торжествующего зла, с которым напрасно много веков боролись подвижники. Против него выходили на проповедь апостолы, миссионеры, пустынники, — выходили, чтобы погибнуть в борьбе с ним, быть распятыми, как Христос, растерзанными, как мученики на аренах цирков, побитыми камнями, как святой Стефан. Жизнь — это то, о чем сказано: — «удались от зла и сотвори благо!».
Но в чем же благо?
Уединяться, как уединялись пустынники, в дебри и пещеры Фиваиды, где среди оголенных скал и вечного молчания у них иссыхало тело? Удалиться в пещеры, в мрачные коридоры под землею, где никогда не бывает другого света, кроме мерцающего пламени лампады и восковой свечи? Спастись от жизни, с её всепобеждающим злом, в тишину монастырской ограды, где восторженные голоса неустанно поют вечную хвалу Богу, не смущаемые видом волнующегося моря страстей и пороков? Там спастись от этой жизни, чуждой, страшной, зло которой побеждало и смущало даже чистые души апостолов? Там иссохнуть в подвигах, не ведая жизни, умереть чистым и чуждым злу?
Во тьме лицо его разгоралось.
Казалось ему, что он разрешил коренной вопрос, давно смутно живший в глубине души его. Смотря в темную пропасть ночи, он все восторженней повторял:
— Да, да… не надо ходить в эту темную ночь жизни, надо уйти от неё, как уходили пустынники… надо уединиться, чтобы служить одному Христу!
Мечтательный восторг охватил его.
Внезапно разверзлась глухая тьма и он увидел сверкающие, пушистые белые облака и на них престол огнезрачный… В золотом венце славы сидел на престоле человек с кротким лицом. Покоряющей, доброй улыбкой он звал его к себе и все существо его отозвалось на ласковые и нежные слова, вдруг зазвучавшие в душе его, никогда не слыхавшей их в жизни. А вокруг престола, сверкая мириадами крыльев, носились серафимы и херувимы, и тьмы ангелов сладостно пели…
…Старый, седой, полуслепой ректор, тихо шедший, подобно привидению, со свечей по коридору, удивленный остановился и прислушался.
Звуки рыданий поразили его.
Он неслышными крадущимися шагами пошел по коридору и увидал темную согнувшуюся фигуру, в рыданиях бьющуюся на подоконнике окна.
Он подошел.
Тихо положил руку на плечо плачущего и спросил:
— О чем ты?
Тогда бедный сын бурсы порывистым движением схватил иссохшую, похожую на пергамент, ректорскую руку и, целуя се, зашептал страстно и горячо, сквозь потоком льющиеся, неудержимые слезы:
— Я… хочу… в монахи!
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.