Ко всем этим соображениям, которые должны выдвинуть субъективный момент эстетического наслаждения, т. е. выдвинуть это наслаждение постольку, поскольку оно — восторг чистого, наглядного познания, как такого, в противоположность воле, — к этим мыслям примыкает следующее, непосредственно связанное с ними объяснение того настроения, которое назвали чувством возвышенного.
Уже выше замечено, что погрузиться в чистое созерцание легче всего тогда, когда предметы идут ему навстречу, т. е. своей разнообразной и в то же время определенной и отчетливой формой легко делаются представителями своих идей, — в чем и состоит красота, в объективном смысле. Прекрасная природа в особенности обладает этим свойством и оттого даже самому нечувствительному человеку доставляет хотя бы мимолетное эстетическое наслаждение. Замечательно, что преимущественно растительный мир манит к эстетическому созерцанию и словно напрашивается на него; и хочется даже сказать: такая отзывчивость растений находится в связи с тем, что эти органические существа не служат сами, наподобие животных организмов, непосредственным объектом познания и потому нуждаются в чужом понятливом индивидууме, для того чтобы из мира слепого хотения перейти в мир представления; и они как бы тоскуют по таком переходе, чтобы хотя косвенно достигнуть того, в чем непосредственно им отказано. Впрочем, я оставляю эту рискованную и быть может граничащую с фантазией мысль под сомнением, потому что лишь очень проникновенное и беззаветное созерцание природы может ее возбудить или оправдать[1]. И вот, пока эта отзывчивость природы, многозначительность и явственность ее форм, в которых легко пленяют нас индивидуализированные в них идеи, — пока это переносит нас из подвластного воле познания одних отношений в эстетическое созерцание и тем подымает нас на высоту безвольного субъекта познания, — до тех пор то, что действует на нас, есть прекрасное, а то, что возбуждается в нас, есть чувство красоты. Но если те самые предметы, образы которых, полные значения, манят нас к чистому созерцанию, если они находятся во враждебном отношении к человеческой воле вообще, как она выражается в своей объектности — человеческом теле, ей противоборствуют, грозят ей своим неодолимым превосходством, или своим неизмеримым величием принижают ее до ничтожества; и если зритель между тем не обращает внимания на это надвигающееся враждебное отношение к его воле, а сознательно отворачивается от него, хотя и воспринимает и сознает его; если он, насильно отрешаясь от своей воли и ее отношений и отдаваясь исключительно познанию, как чистый безвольный субъект спокойно созерцает эти страшные для воли предметы, воспринимая только их идею, чуждую всякому отношению, и потому охотно останавливается на их созерцании и этим возвышается над самим собою, над своею личностью, над своим хотением и всяким хотением, — тогда наполняет его чувство возвышенного, он находится в состоянии подъема, а потому и тот предмет, который вызывает такое состояние, тоже называют возвышенным. Таким образом, то, что отличает чувство возвышенного от чувства прекрасного, заключается в следующем: при красоте чистое познание без борьбы одерживает верх, потому что красота объекта, т. е. свойство его, облегчающее познание его идеи, без сопротивления и потому незаметно устраняет из сознания волю и отбывающее ей службу познание отношений и обращает это сознание в чистый субъект познания, так что не остается даже никакого воспоминания о воле; наоборот, при возвышенном это состояние чистого познания достигается только путем сознательного и насильственного отрешения от признанных неблагоприятными отношений этого объекта к воле, путем свободного и сознательного возвышения над волей и над относящимся к ней познанием. Этого возвышения надо не только сознательно достигнутого и удержать его, и поэтому оно сопровождается постоянным воспоминанием о воле, но не о частном, индивидуальном волении, каковы страх или желание, а о человеческом хотении вообще, поскольку оно находит себе общее выражение в своей объектности — человеческом теле. Стоит только реальному отдельному акту воли вступить в сознание в виде действительной, личной беды и опасности со стороны предмета, — и сейчас же взволнованная этим индивидуальная воля одержит верх, сделает невозможным покой созерцания, и впечатление возвышенного исчезнет, уступив место страху, под влиянием которого стремление индивидуума к спасению вытеснит всякую другую мысль.
Несколько примеров очень помогут уяснить эту теорию эстетически-возвышенного и поставить ее вне всякого сомнения; вместе с тем они покажут, как различны степени чувства возвышенного. Ибо ввиду того, что последнее в главном, т. е. в чистом безвольном познавании и неизбежно сопровождающем его познании идей, которые стоят вне всякого отношения, определяемого законом основания, тождественно с чувством прекрасного и отличается от него только одним дополнительным моментом — именно, тем, что субъект подымается над сознанным враждебным отношением созерцаемого объекта к воле вообще, то, смотря по тому, силен ли, внятен, настоятелен, близок ли этот дополнительный момент, или же он слаб, далек, только намечен, — возникают много степеней возвышенного и даже переходы от прекрасного к возвышенному. Я считаю более удобным в целях изложения показать сначала примеры этих переходов и вообще более слабых степеней впечатления возвышенного, — хотя те, у кого эстетическая восприимчивость вообще не очень велика и фантазия не жива, поймут только дальнейшие примеры более высоких и более отчетливых степеней этого впечатления; пусть же такие читатели обратят внимание только на последние, оставив в стороне предшествующие примеры очень слабых степеней названного впечатления.
Подобно тому как человек в одно и то же время представляет собою неукротимый и слепой порыв хотения (характеризуемый полюсом гениталий, как своим фокусом) и вечный, свободный, светлый субъект чистого познания (характеризуемый полюсом мозга), так, в соответствие этой противоположности, солнце является одновременно источником света, условия для самого совершенного рода познания, и оттого источником самой отрадной из вещей, — и источником тепла, первого условия жизни, т. е. всякого проявления воли на его высших ступенях. Поэтому, что́ для воли тепло, то для познания свет. Оттого свет — величайший алмаз в короне красоты, и он имеет самое решительное влияние на познание каждой прекрасной вещи: его присутствие вообще служит непременным условием; его удачное распределение усиливает красоту самого прекрасного. Но в особенности благоприятен он для усиления красоты в архитектуре; впрочем, он может даже самый незначительный предмет поднять на степень высокой красоты. И вот когда в суровую зиму, при общем оцепенении природы, мы видим, как лучи низко стоящего солнца, отражаемые каменными громадами, светят, но не греют, т. е. благоприятны только чистейшему роду познания, а не воле, — то зрелище прекрасной игры света на этих громадах повергает нас, как и всякая красота, в состояние чистого познания; однако оно, это состояние, легким напоминанием о недостатке тепла, приносимого этими же лучами, т. е. о недостатке живительного начала, требует уже здесь известного возвышения над интересами воли, содержит в себе легкий призыв к пребыванию в чистом познании, отрешенном от всякого хотения, и потому является переходом от чувства прекрасного к чувству возвышенного. Это — самый слабый налет возвышенного на прекрасном, которое само выступает здесь лишь в незначительной степени. Почти такой же слабый пример — следующий.
Перенесемся в очень уединенную местность с открытым горизонтом, где небо без единого облака, деревья и растения подымаются в совершенно неподвижном воздухе, где нет животных, нет людей, не колышутся воды, царит глубокая тишина. Такая обстановка словно призывает к серьезности, к созерцанию, отрешенному от всякого хотения с его нуждами, — и уже одно это придает столь пустынной и глубоко безмятежной природе оттенок возвышенного. Ибо она не предлагает воле, нуждающейся в постоянном стремлении и достижении, никаких объектов, ни благоприятных, ни неблагоприятных, — и потому остается только покой чистого созерцания; а кто на него не способен, того охватывает пустота незанятой воли, мучения скуки и стыд собственного ничтожества. Эта пустынность окружающего является мерой нашего интеллектуального достоинства, для которого вообще хорошим мерилом служит степень нашей способности переносить и любить уединение. — Итак, описанная обстановка дает пример возвышенного в слабой степени, потому что в ней к состоянию чистого познания, в его покое и самодовлении, примешивается в виде контраста напоминание о зависимости и бедности воли, которой необходима вечная суета. Это именно тот род возвышенного, которым славится зрелище бесконечных прерий в глубине Северной Америки.
Но представим себе теперь, что такая местность обнажена и от всяких растений, что кругом видны одни только голые скалы: тогда полное отсутствие всего органического, необходимого для нашего существования, уже прямо наполнит тревогой нашу волю, и пустыня получит страшный характер; трагизм настроения усилится: подняться к чистому познанию можно будет только путем более глубокого отрешения от интереса воли, и если надолго овладеет нами состояние чистого познания, чувство возвышенного проявится заметно.
Еще в более высокой степени может его возбудить такая обстановка: бурное волнение природы; полумрак от грозных, черных туч; огромные, голые, нависшие скалы, которые, теснясь друг к другу, закрывают горизонт; шумные пенящиеся воды; совершенная пустыня; стоны ветра, который мчится по ущельям. Наша зависимость, наша борьба с враждебной природой, наша воля, сломленная ею, теперь ясно выступают перед нами; но покуда верх берет не личная опасность, покуда мы остаемся в эстетическом созерцании, — до тех пор сквозь эту борьбу природы, сквозь этот образ сломленной воли проглядывает чистый субъект познания и спокойно, невозмутимо, невредимо (unconcerned) постигает идеи тех самых вещей, которые грозны и страшны для воли. В этом контрасте и заключается чувство возвышенного.
Но еще могучее становится впечатление, когда мы видим пред собою борьбу возмущенных сил природы — в больших размерах, когда, при описанной обстановке, низвергающийся поток своим грохотом лишает нас возможности слышать собственный голос; или когда мы стоим у беспредельного моря, потрясаемого бурей: волны, огромные как дома, подымаются и опускаются, всей своей силой разбиваясь о крутые скалы и далеко на воздух вздымая пену; воет буря, рокочет море, молнии сверкают из черных туч, и раскаты грома заглушают бурю и море. Тогда в невозмутимом зрителе этой картины двойственность сознания достигает высшей ясности: он чувствует себя индивидуумом, бренным проявлением воли, которое может быть раздроблено малейшим ударом этих сил, он видит в себе беспомощное перед этой могучей природой, подвластное, отданное на произвол случайности, исчезающее ничтожество перед исполинскими силами; и вместе с тем чувствует он себя вечным спокойным субъектом познания, который, как условие объекта, является носителем всего этого мира и для которого страшная борьба природы служит лишь представлением, — сам же он в спокойном восприятии идей свободен и чужд всякому хотению и всякой нужде. Вот полное впечатление возвышенного; здесь поводом для него служит зрелище силы, которая грозит индивидууму гибелью и безмерно превосходит его.
Совершенно иным образом возникает оно, если представить в пространстве и времени простую величину, перед неизмеримостью которой индивидуум ничтожен. Мы можем первый род возвышенного назвать динамическим, второй — математическим, сохраняя таким образом термины Канта и его правильную классификацию; хотя в истолковании внутренней сущности этого впечатления мы с ним вполне расходимся и не признаем здесь никакого участия ни моральных рефлексий, ни ипостасей схоластической философии.
Когда мы теряемся в размышлении о бесконечной огромности мира в пространстве и времени, когда мы думаем о прошедших и грядущих тысячелетиях, или когда ночное небо в самом деле являет нашим взорам бесчисленные миры и таким образом неизмеримость вселенной невольно проникает в наше сознание, — тогда мы чувствуем себя ничтожно-малыми, чувствуем, что как индивидуум, как одушевленное тело, как преходящее явление воли, мы, словно капля в океане, исчезаем, растворяемся в ничто. Но в то же время против такого призрака нашего собственного ничтожества, против этой неправды и невозможности подымается непосредственное сознание того, что все эти миры существуют только в нашем представлении, что они — только модификации вечного субъекта чистого познания, того субъекта, которым мы себя сознаем, лишь только забываем о своей индивидуальности, и который есть необходимый, обусловливающий носитель всех миров и всех времен. Огромность мира, которая раньше нас тревожила, теперь покоится в нас: наша зависимость от него уничтожается его зависимостью от нас. — Все это однако не сейчас же становится предметом нашей рефлексии, а проявляется лишь как предчувствие того, что в известном смысле (который объясняет только философия) мы составляем одно с миром и потому нас не подавляет его неизмеримость, а возвышает. Это — предчувствие того, что Упанишады Вед многократно выражают в столь различных формах, — особенно в приведенном уже нами изречении: «я есмь все эти творения в совокупности, и кроме меня ничего не существует» (Oupnek’hat, т. I, стр. 122). Это значит подняться над собственным индивидуумом, это — чувство возвышенного.
Мы совершенно непосредственно получаем это впечатление математически-возвышенного даже от какого-нибудь пространства, которое хотя и мало в сравнении с мирозданием, но тем, что оно непосредственно сделалось для нас вполне обозримо, действует на нас всеми тремя измерениями всей своей величины, достаточной для того, чтобы сделать в наших глазах почти бесконечно-малыми размеры нашего собственного тела. Такого действия никогда не может произвести пространство, ничего не дающее для восприятия, пространство открытое: нет, оно должно быть непосредственно восприемлемо, как ограниченное во всех измерениях, — таков высокий и огромный свод, например, в римском храме Петра или в лондонском храме Павла. Чувство возвышенного рождается здесь от сознания исчезающей ничтожности нашего собственного тела перед величиной, которая, с другой стороны, сама лежит только в нашем представлении и носителем которой являемся мы, в качестве познающего субъекта; другими словами, и здесь, как и всюду, это чувство возникает в силу контраста между незначительностью и зависимостью нашего я, как индивидуума, как проявления воли, и нашим сознанием себя, как чистого субъекта познания. Даже и свод звездного неба, если смотреть на него без рефлексии, действует лишь наподобие каменного свода, — и действует не своей настоящей, а лишь кажущейся величиной.
Иные предметы нашего воззрения производят впечатление возвышенного тем, что, как благодаря их пространственной величине, так и благодаря их глубокой древности, т. е. временной продолжительности, мы чувствуем себя рядом с ними ничтожно-малыми и все же утопаем в блаженстве их созерцания: таковы высокие горы, египетские пирамиды, колоссальные руины далекой старины.
Наше объяснение возвышенного приложимо и к этической области, — именно к тому, что́ называют возвышенным характером. И он вытекает из того, что воля не возбуждается теми предметами, которые несомненно способны ее возбуждать, — но и над ними познание берет верх. Человек с подобным характером будет смотреть на людей чисто-объективно, а не ценить их по тем отношениям, которые они могут иметь к его воле; например, он будет замечать их недостатки, даже их ненависть и несправедливость к нему самому, но это не побудит его к ответной ненависти; он будет свидетелем их счастья, не чувствуя зависти; он будет признавать их добрые качества, но без желания теснее сблизиться с ними; он будет любоваться красотою женщин без вожделения. Личное счастье или несчастье не будет сильно волновать его, — он останется таким, каким Гамлет описывает Горацио:
Казалось, будто ты,
Терпя на свете все, не знал страданья:
Судьбы удары и дары ты принимал
С признательностью равной и т. д. (Акт III, яв. 2).
Ибо в течении своей жизни и ее невзгод он меньше будет видеть свою индивидуальную участь, чем жребий человечества вообще, — и оттого он будет отвечать на это не столько страданием, сколько познанием.