Мельничиха (Лухманова)

Мельничиха
автор Надежда Александровна Лухманова
Источник: Лухманова Н. А. Вечные вопросы. — СПб.: Издание В. Попова, 1896. — С. 126.

Мелкий березняк тянулся вдоль правого низменного берега речки Разымки; низкорослые, корявые кусты, то пригибаясь к земле, ползли по ней, то пышные, сочные, зелёные принимали округлость шатров, то снова рассыпались и отдельными, как бы сторожевыми берёзками, бежали к самой воде. По той стороне Разымки на крутом берегу зелёной стеной поднимался высокий лес; берёза и липа, ясень и ольха пестрели на солнышке разнотонной зеленью и при малейшем ветерке, качая головою — размахивая гибкими ветками, лепетали без умолку свою чарующую летнюю песню. День-деньской на все голоса, на все тона звенели там хоры налётных птиц. Разымка, игривая и чистая, кокетливо вилась в своих берегах и только у плотины богатого мельника Наума Покатого, вдруг озлившись на поставленную ей преграду, клубилась, бурлила, прыгала и, не дохватив до верха громадного колеса, обрываясь, цепляясь за гигантские спицы, падала вниз и снова бешено бросалась на колесо.

Мельница Покатого стояла одиноко на выгоне, а рядом с нею, за тучным хозяйственным огородом, стоял и дом мельника, с новой тесовой крышей с коньками затейливой резьбы, с «полотенцами» над окнами, с ярко-зелёными ставнями, резным крыльцом и двумя густыми, высокими рябинами, раскинувшими так широко свои старые ветви, что осенью красные гроздья ягод лезли и в окна, и на самую крышу. В полуверсте от мельницы Разымка согнула локоть и как бы обняла деревню Разымовку с её единственной широкой улицей, с рядом зажиточных домов, трактиром, кабаком, бакалейной лавкой на два раствора, с невысокой белой церковью и домом священника, молодого отца Андрея, жившего тут уже шестой год со своею тихою, глупою и доброю попадьёю Натальей Петровной. А дальше, разогнувшись, Разымка подло-тихо, как бы прислуживаясь, текла прямо в сад богатого помещика Стогова, усадьба которого широко раскинулась, с большим каменным домом, постройками, службами, садом, оранжереями, купальнями и другими атрибутами богатого барства. Вечерело. Миновал жаркий страдный день, и деревня спала тяжёлым, мёртвым сном переутомившегося рабочего люда. Июльская ночь, полная таинственной неги, охватила лес, деревья сквозь сон чуть-чуть перешёптывались с ласкавшим их ветром, да Разымка, перекатывая в воде отражение звёзд, дробила их, как бы играя золотом, скрытым под светлым пологом её капризных волн. Только мельничье колесо работало без устали, шумя и хлопая своими лопастями по воде, наполняя окрестность странным, смешанным гулом, в котором слышалось то испуганное фырканье табуна лошадей, то уханье лешего, то хохот русалки. Месяц, разгулявшись по небу, рисовал по широкой улице тени крестьянских домов, осенённых кружевной зеленью берёз и рябин; светлым пятном стояла у входа в село белая церковь в одну синюю главку, с прижавшейся к ней тонкой, высокой колоколенкой. За церковью шла поляна, на которой по праздникам собирались гулять девки с парнями, а там, во главе крестьянских домов, несколько отделившись от них огородом и большим хорошо содержимым садом, стоял дом священника.

За калиткой сада на крошечной зелёной скамеечке сидел о. Андрей и глядел в теснившуюся со всех сторон ночь своими большими, тёмными, грустными, как у раненного орла, глазами. Худой, среднего роста, хорошо сложенный молодой человек, он любил уединение; для него часы, проведённые глаз на глаз с природой, заменяли и книги, и разговоры.

Отец Андрей в душе был поэт и мистик. Он жил суровым, несложным учением Христа, чистый, наивный, бесстрастный, как один из тех рыбарей, что всюду шли следом за своим Божественным Учителем. Спрятанный весь в тени развесистой берёзы, священник сидел на деревянной скамье и с удивлением следил за одинокой тонкой фигурой, бежавшей от мельницы прямо к нему. Фигура, то пропадала под тенью деревьев, то снова вырисовывалась на чистой луговине и, очевидно, спешно, не разбирая уже дороги, бежала к намеченной цели; шагов за двадцать о. Андрей скорее разгадал, чем разглядел мельничиху. Высокая, стройная женщина, в тёмном большом платке, накинутом на голову, прошла так близко около него, что задела его колена платьем.

— Анна Герасимовна! — окликнул он её.

Женщина вздрогнула, остановилась так внезапно, что даже качнулась всем телом назад и, чуть-чуть отбросив с головы платок, впилась глазами в то место, откуда послышался голос.

— Говорю: Анна Герасимовна, куда спешишь? Или на мельнице что не ладно?

Мельничиха совсем спустила платок с головы и нырнула в тень к самой скамейке.

— Никак о. Андрей?! Ну, и испугал же! Думала, все люди спят, — ан нет. — В голосе её слышалась насмешка. — И то бежала дух не переводя с мельницы, шутка ль? Передохнуть, что ль?

Она опустилась на скамейку и села так близко к священнику, что на него пахнул жар её молодого, разгорячённого бегом тела. Отец Андрей отодвинулся.

— Куда ж бежала-то, Анна Герасимовна?

— Куда? — Анна нагнула голову, стараясь заглянуть в самые глаза священника. — К полюбовнику бежала, к стоговскому баричу молодому! Вот те и сказ на твой допрос, батюшка.

Отец Андрей выпрямился.

— Стыда в тебе нет, Анна Герасимовна: мужняя жена да своему духовному отцу такой ответ даёшь. Стыдно и довольно грешно тебе.

— Грешно, батюшка, стыдно? А тебе, о. Андрей, не было ни грешно, ни стыдно, как четыре года тому назад ты венчал меня с лысым да старым Наумом, как благословлял да руки соединял, — мои девчонкины с его старыми корявыми граблями?

— Я венчал потому, — отец твой пришёл ко мне и оповестил, что ты просватана, и окличку я делал, и потом под венцом тебя спрашивал, и ты согласие своим голосом дала.

— Как тут не дашь, как тебе отец родной клочья волос дерёт, да нагайкой стегает, да голодом морит, так тут не только за богатого мельника пойдёшь, а за сатану, прости Господи, выскочишь.

Священник молчал.

— Вот, — озлобленно продолжала Анна, — кабы ты был-то нам отцом духовным, кабы ты зверьё-то наше мужицкое, молитвой, либо властью какой усмирять умел, да на защиту правого стать мог, ну, так и спрос мог бы теперь чинить, а то на!

Сердце о. Андрея сжалось, в грубых словах чуялась ему правда: ведь вот повенчал же этакую пару! А как бы и не повенчать? Разве волен он управлять их жизнью?

— Вот что, Анна Герасимовна, — начал он скорбно, — у всякого своя доля, Христос и не то терпел…

— Так то Христос, Сын Божий, а мы что?..

— Помалкивай, Анна, не с Христом равняю, а под закон Его подвожу тебя. Всем завещал Он терпеть. Матери нет у тебя, отец твой изнуждался, вспомни-ка, — ни кола, ни двора, кого вы призятить могли-то? Ну-ка-сь? А девку молодую, как опять ему при себе держать, коли кругом ни дела, ни хозяйственности? Рассуди, — а мельник богат, да и тебя любит; что принуждал тебя отец, да бил, того я не знал… — О. Андрей густо покраснел, потому что тут же вспомнил, что смутный слух об истязаниях девчонки доходил и до него в своё время. — А ко мне ты пришла волей, не связанная, и согласие своё на брак при народе дала…

— Ну, ин дала, и повенчалась, а дале-то что?

— А далее, Анна Герасимовна, что коли ты в церкви венчана, коли священником мужу отдана, то ты, покуль смертный час не придёт, и блюди свою чистоту и верность. Тяжек крест, а неси его с честью, и Господь оценит добродетель твою, и ангел твой…

Тихий, язвительный смех оборвал его речь.

— Вот что, батюшка, ты ангелов-то не тревожь, може спят там, на звёздах-то, а вот я тебе свой сказ скажу.

Анна взяла священника за руку и сжала её в своих горячих руках.

— Наболело сердце моё, вот как наболело! Спросил ты меня, куда я бегу, а я тебе так и отрезала, потому теперь нож ты возьми, огонь разведи, заклятье положи — через всё пройду, а назад не вернусь! Вот опротивел мне мельник, видеть не могу, слышать не в силах. Ночью коли лежу, глаз напролёт не смыкаю, и всё мне чужие речи, чужие ласки горячие снятся, слова милые на уста просятся, а как увижу мужа, так во мне сердце загорится, так загорится, что вот взяла бы топор, да как гадину его рассекла б, а нет…

Анна нагнулась ещё ближе к о. Андрею и шёпотом продолжала быстро:

— А нет, так подкараулила бы его, как он на мосточку, близ колеса своего мельничного бредёт, да столкнула бы его, да сама нагнулась бы, да и глядела б, глядела, как подхватит его толчея, как дробить, да подкидывать будет. Слышишь, отец Андрей?

Анна бросила его руку и вдруг вся выпрямилась; издалека, с реки нёсся голос; слов нельзя было разобрать, но высокий, чистый баритон страстными, переливчатыми нотами летел к ним, замирал и снова звенел.

— Зовёт!.. Теперь на всю ночь, до зорьки утренней, а ночь, ночь-то, батюшка, глянь ночь-то какая любовная! — прошептала Анна и, накинув платок, рванулась и скрылась вдали.

Долго ещё о. Андрей сидел на скамье в каком-то оцепенении.

— Ах, грех-то, грех-то какой! — машинально повторял он, и сердце его ныло.

Ночь летняя, полная жуткой, разымчатой неги охватывала его; над ним шелестела рябина, в воздухе оборвалась страстная нота, невдалеке за изгибом сада послышались шаги и тихий, подавленный смех.

На другой день после разговора мельничихи с о. Андреем солнце ярко светило, обволакивая жаркими лучами террасу, померанцевые кадки и кусты роз в имении помещика Стогова.

В саду было всё тихо и пусто, посреди большой залы, прохладной и полутёмной от спущенных шёлковых гардин, стоял о. Андрей и широким, грустным взглядом окидывал фамильные портреты, бронзовую, громадную люстру, всю старинную, барскую роскошь. Он пришёл поговорить с молодым помещиком и терпеливо ждал его появления; посланный им казачок сказал, что барин купается и сейчас будет. В смежной комнате послышались торопливые, сильные шаги, высокая дверь в правом углу распахнулась, и перед священником стоял Алексей Стогов.

До сих пор о. Андрей видал молодого человека только издали, вскользь. С первого взгляда священнику показалось, что лицо молодого хозяина выражает только скромность и доброту, но когда он повнимательнее посмотрел на его большой, белый лоб, с волнами густых каштановых волос, на большие серые глаза, светлые и упрямые, он понял, что бледный, скромный на вид молодой человек должен был обладать непреклонной волей и властным характером.

Войдя в зал, Стогов остановился и, поклонившись, глядел на священника с очевидным недоумением.

— Отец Андрей, священник из села Разымки, — рекомендовался гость.

Алексей Стогов показал рукой на золочёное кресло жёлтого штофа и сел сам напротив.

— Чем могу служить?.. Вероятно… бедным?

— Нет, я не за милостыней.

Отец Андрей провёл нервной, худощавой рукой по волосам, потом по короткой, курчавой бородке, поправил складки своей коричневой люстриновой рясы и поднял глаза. Оба взгляда встретились в упор. Стогов сразу почувствовал, что разговор будет серьёзный, и как-то весь насторожился. О. Андрей ясно понял, что перед ним такая гордая душа, с которой нельзя говорить обиняками да намёками.

— Я по поводу Анны, мельничихи, — сказал он.

По лицу Стогова волной прошла краска, но он молчал.

— Я здесь шестой год, — продолжал о. Андрей, — а ей и всего-то теперь 20, значит застал я её девочкой по 15 годочку, без матери, сирота, отец забулдыга-пьяница. Ну, и… принудил Анну выйти замуж за богатого мельника… Они-то хоть и не пара, да всё же муж и жена… храм святой соединил… А вот вчера ночью…

— Вы видели, как Анна бежала ко мне на свидание.

Отец Андрей оторопел и потупился.

— Она мне говорила!

Стогов встал с кресла и прошёлся несколько раз по комнате большими, крепкими шагами.

Отец Андрей тоже встал.

— Алексей Константинович, наезжий вы у нас человек, не знаете здесь ни нравов, ни обычаев, — жестокая здесь сторонка. Не дай ты Господи, узнают здесь люди о ваших… свиданиях, замучают, загрызут бабу, а муж-то, мельник, Покатый, да этот убьёт её, а перед тем измытарит, истерзает её, — заступы ей нет; будь у неё семья как следует, вступились бы, взяли б к себе, а то один пьянчужка отец, который первый на неё камень подымет, потому только и дышит одними подачками от мельника.

Отец Андрей справился со своею робостью и теперь ходил ровным шагом со Стоговым.

— Кабы я её не исповедовал, не причащал, кабы не видел я её чистой, разумной девочкой, может и не решился бы я прийти к вам. Но она овца моего стада, и плохой бы я был перед Господом пастырь, кабы не пришёл на защиту её. Алексей Константинович, ведь для вас-то одно баловство, а для неё позор да горе!.. Оставьте вы её, сударь!

Алексей Стогов остановился и снова впился в глаза о. Андрея, но в глубине чёрных глаз священника лежало столько ясной скорби, столько прямоты, что всякое злое слово, готовое сорваться с губ молодого человека, замерло.

— Отец Андрей, напрасно вы взялись за это дело, трудное оно, неподсудное ни людям, ни… — он хотел сказать Богу и сказал, — вам. Не балуюсь я, а люблю Анну, вот как люблю! Будь она девушкой, увёз бы к себе и… пожалуй, со временем женой бы сделал. И теперь увезу, завтра же нас с нею здесь не будет.

— А муж-то её, мельник.

На лбу Стогова выступила синяя жилка и легла поперёк, глаза приняли холодный, тяжёлый блеск.

— Убью, коли между станет! — сдавленно проговорил он.

— Господи Иисусе! — отшатнулся священник, — и он тоже.

— Да вы успокойтесь, о. Андрей, до убийства у нас не дойдёт, авось так поладим как-нибудь. Отца Анны я обеспечу, но Анну не отдам. Так и знайте, батюшка, не отдам!

— А что же дальше-то будет, дальше? Ведь не пара она вам и женою не может быть.

Стогов вдруг рассмеялся и махнул рукой.

— Правду хотите знать, о. Андрей? Да? Ну, так я не скажу вам её, потому что и сам не знаю; «дальше» от всех людей скрыто. Мне — 24 года, Анне — 20, я люблю её, увезу и буду любить… пока не излюбится. Прощайте, батюшка. Хороший вы человек, я буду тепло вспоминать о вас.

Стогов, не протягивая о. Андрею руки, глубоко поклонился и вышел. О. Андрей постоял, посмотрел кругом и, не найдя ни в одном углу образа, уставил глаза на клочок ясного, голубого неба, прорезывавшегося между двумя колоннами террасы; руки его сложились в привычную молитвенную позу.

— Господи, Господи! — прошептал он, — просвети их и научи меня предотвратить козни дьявольские.

Возвращаясь домой, о. Андрей снова шёл Стоговским садом. Потёртая ряса его отливала на солнце ржавым цветом, от быстрых шагов полы его развевались, задевали цветы, окаймлявшие дорожку, и пышные головки роз наклонялись и обдавали ароматом взволнованного священника. Сердце о. Андрея билось сильно, он хорошо сознавал, что посещение его Стогова не только не привело ни к каким результатам, но даже и не имело никакого практического значения. Из всего того, что так ясно и сильно складывалось в его сердце, из всех доводов, которые должны были убедить Стогова и заставить его разойтись навсегда с Анной, — он не сказал ни слова. Он понял, что никаким словом, никаким звуком не тронет он той светской брони, в которую заковано сердце молодого помещика.

Отойдя уже далеко от сада, среди полей, где благоухали высокие медовики, где ветер гнал кудрявые волны нескошенного овса, о. Андрей вздохнул свободно и, вынув платок, обтёр им вспотевший лоб. В простоте души своей о. Андрей всё-таки обвинял себя в том, что у него не хватало начитанности. Он скорбел, что доводы свои он не сумел подкрепить сильным евангельским текстом или бесстрашно-звучным голосом пригрозить грешнику гневом Божиим.

День прошёл, на смену отдыхавшему солнцу снова загорелись звёзды, снова деревня вся погрузилась в сон, и только в большой пятистенной избе мельника горел огонь. На просторном дворе его, за наглухо запертыми воротами, слышно было, как коровы пережёвывали жвачку, фыркали лошади, роясь в сене, да из мшенника время от время нёсся топот глупых овец, вдруг перебегавших из одного угла хлева в другой.

В самой избе, в большой передней комнате сидел мельник Наум Семёнович Покатый — мужик старый, лысый, приземистый, здоровенный, с косматыми бровями, с чёрными, живучими глазами; против него сидел отец Анны Герасимовны, спившийся, сгорбленный старик, который жил одним вожделением — выпить, и теперь слушал мельника, поддакивал ему и томительно глядел на пузатый графин водки и на пустые стаканчики желтоватого, толстого стекла. Анна Герасимовна сидела тут же; красивое, обыкновенно румяное и оживлённое лицо было бледно, тёмно-серые глаза почернели, ушли вглубь и горели недобрым огнём. Страстная, нервная женщина поняла одно, что глупая, бестолковая беседа мужиков продлится долго, что сегодня мельник ночует дома, и ей не удастся убежать туда, на реку, где обыкновенно в лодке её поджидал Алексей Константинович.

— Ты теперича-то пойми, Герасим, — говорил мельник, — что я не токмо Анне муж и хозяин, а как бы даже и на место родителев, потому возьмём к примеру тебя, ты что, — одна канитель, а не отец.

— Я что же, я знамо не при силе, — покорно соглашался Герасим, не сводя глаз с водки.

— Ну, вот, а я не томко тиранства какого над нею, а даже совсем наоборот, с полным уважением, можно сказать даже вот как: сиди она у меня на ладошке, я б другою прикрыл её, чтоб и ветром не пахнуло, а она от меня рыло воротит.

Анна повернулась к мужу, блеснула только злыми глазами и снова отворотилась к окну. Кипело сердце её, и дорого стоило ей молчать.

— Видел, — продолжал мельник, — глаза, что у аспида василиска, съесть хотят, а теперь за что? Народ говорит — я мужик прижимистый; верно, кого хошь в бараний рог согну, а перед ней смирен, пословен, что скажет, то ладно, что запривередит, то и куплю: платье ль там, аль ленты, аль башмаки опять какие, всё как есть; за что ж теперь, спрашиваю я тебя, она меня не любит?

— Плюнь, Семёныч, говорю, плюнь, как ей паршивой не любить тебя, ноги твои мыть должна и ту воду пить, вот какой ты, значит, ей муж.

Герасим потянулся к водке. «Давай лучше пить, чего канитель-то разводить».

— Нет, ты постой, — остановил его руку мельник, — ты рассуди нас, на то ты отец. Чего она норовит, всё из дому, да из дому? Ох, Анна, вертишь ты хвостом, вертишь, да себе горе и вывертишь. Чует сердце моё, не доброй дорогой ты, жена, пошла.

Пытливо, не моргая, мельник глядел на молодую женщину, но та только повела презрительно плечами и даже головы не повернула к мужу.

— Чу, кто кольцом в ворота брякнул? — вдруг встрепенулся мельник. — Кому быть о сю пору?

Анна встала с места бледнее стены, тонкий слух её уловил знакомый, желанный голос, окликавший мельника за воротами.

Покатый торопливо встал из-за стола и направился вон из избы. Герасим, как ворон, накинулся на водку и, схватив жадно двумя руками графин, тянул прямо из горлышка.

Анна с замиранием сердца слышала восклицание удивлённого мельника, короткий, властный ответ Стогова; затем дверь в избу распахнулась, и перед нею стоял Алексей Константинович и прямо, любовно глядел ей в глаза. За ним вошёл мельник с недобрым, пожелтевшим лицом.

— Что ж, хозяин, устроил мне облаву на зверя, как обещал? — начал Стогов. — А у тебя что, гость? — обернулся он к Герасиму, но тот, выпивший всю водку, не имел лучшего желания, как улизнуть, а потому, не успел мельник дать новому пришельцу ответ, как он уже схватил свою шапку, дёрнул острым плечом, чтобы накинуть сползший озям, и живо выскочил из избы.

— Пожалуй, и бабе не радость наши разговоры слушать? — спросил мельник, подозрительно косясь на жену.

— Пожалуй! — согласился Стогов, садясь на лавку и глядя в глаза Анне, — пожалуй, что ж за радость толки про охоту слушать.

Анна поклонилась гостю и молча вышла, но не к себе в светёлку, а на двор, и села у журавля колодца. Женское сердце подсказало ей, что пришёл конец, что каков бы ни был разговор с мужем, а только сегодня разразится гроза и — всё покончится. Почему именно сегодня, и что разразится, — этого она и сама не знала. Голос постылого мужа и отповеди милого смутно долетали до неё; она прокралась кругом дома и поглядела в сердцевидную скважину. На столе перед мельником стоял почти пустой штоф водки; очевидно, он вытащил для барина запасное угощение, но угощался один и усиленно.

Что знал муж, насколько подозревал, ревновал ли он её именно к барину, Анна не знала. Стогов и ранее не раз заходил к мельнику и всегда по поводу медведя или другой охоты, до которой он был страстный любитель; мельник сам не охотился, но на всю округу знал места и мог всегда снарядить всякую облаву.

Анна снова обошла избу, тихонько пробралась в сени и прильнула ухом к дверям.

— Медведь ли тебя, барин, сюда занёс, аль что другое помудренее? — говорил пьяным голосом мельник.

— А. ты не мели, Наум, — отвечал Стогов, — коли говорю медведь, так о нём и речь.

— Так-с, будем знать, потому, барин, — голос мельника вырос и принял дикий отголосок, — ежели что другое, коснись что дома моего, значит, к примеру, жены, то я, барин, тому человеку не хуже медведя шкуру спущу.

С бьющимся сердцем Анна взялась за щеколду двери, её бледное лицо теперь пылало, предчувствие чего-то, что вот-вот должно совершиться, давило ей грудь.

— Ты что закидываешь-то? — загремел голос Стогова, — коли что сказать хочешь, так говори прямо. Чего пьёшь без меры, мыслями больше не владеешь?

Анна слышала, как тяжело дышал мельник, и вдруг всем существом поняла, что медлить нельзя ни минуты. Сильным толчком руки она распахнула дверь. Стогов рванулся к ней, и в ту же секунду раздался страшный треск: тяжёлый, дубовый табурет, пущенный рукою мельника, ударился об стену. Мужчины стояли друг против друга, оба бледные, с вызывающим видом. Анна бросилась между ними.

— Уходите, Алексей Константинович, смутили его сегодня должно сплётками какими, аль-бо так, глаза залил, и впрямь вас за медведя зачёл. Уходите!

Она обратила к Стогову лицо, полное такой мольбы, что он невольно сделал шаг вперёд.

— И впрямь уходи, барин, не дело тебе якшаться с нами, людьми серыми. Може и не от тебя остуда промеж нас пошла, так ладно, сами и разберёмся.

— Анна, куда? Сам гость дорогу найдёт! Назад, паскуда! — бешено крикнул мельник жене, двинувшейся к двери.

Стогов, бывший уже у порога, повернул обратно; перед ним стояла Анна, высокая, бледная, с тёмными, горевшими глазами, с видом женщины, готовой умереть за любимого человека. Он понял, что не в силах уйти и оставить её одну во власти этого зверя. Насилие в виде побоев, насилие в виде любви, мелькнуло в его мозгу.

— Уходи ты сперва, с ним я тебя не оставлю! — и в глазах, и в словах Стогова было столько силы, что Анна рванулась с места и бросилась за ним.

— С тобой! — крикнула она и, схватив его крепко за руку, выбежала из избы.

Хмель и злость на мгновение затуманили голову мельника, ноги его задрожали, он опустился на лавку и как безумный глядел кругом. Сквозь открытую в сени дверь он увидел на полу топор, всаженный в полено. Мельник вскочил, выхватил топор и бросился из избы. Он видел, как Анна уже открыла калитку, мелькнуло её платье, за нею шагнул Стогов. Вот они вступили уже на плотину. Наум, с топором в руке, нагнув голову как тяжело раненный зверь, гнался за ними. Сквозь шум и рёв клокотавшей под колесом воды Стогов и Анна вдруг одновременно услышали нечеловеческий крик. Пьяный мельник замахнулся топором, чтобы бросить им в убегавших, потерял равновесие и полетел головой вниз под громадные лопасти колеса.

Раннее летнее солнце уже взошло. Деревня просыпалась, скрипели ворота, слышался окрик баб, выгонявших в поле скотину, где-то лязгала о точило коса. Жизнь суетная, полная заботы о хлебе насущном, вступала в свои права. О. Андрей, встававший всегда с зарёй, вышел давно в свой сад и там, в укромном месте, где пышные кусты калины, вперемежку со стройными деревьями образовали род беседки, он стоял на коленях и молился на чистое небо. Сердце молодого священника жило в гармонии с природой, он страстно любил жизнь, не за её земные блага, не за страсти людские, не за наслаждения плоти, а за свет, тепло, благоухание, за мир Божий, нерукотворённый, окружавший его. У о. Андрея бывали минуты счастья, минуты громадного наслаждения, когда ему казалось, что сердце его тает в груди, что весь он сливается в одно с природой, что в нём бьёт пульс этой жизни, разлитой в каждом луче, в каждой былинке. Его чистые мысли, его светлое незапятнанное никакими грязными представлениями воображение находило отклик в пении птиц, в жужжании пчёл, в игре света и тени, даже молитвы у него были свои, особенные. Часто, став на колени, как и теперь, среди росистой зелени, под звонкими голосами проснувшихся птиц, весь согретый утренним воздухом, он глядел на небо, и чувство наслаждения жизнью доходило в нём до сладкой боли; он мог только повторять: «О, Господи, Господи, благодарю тебя за то, что ты вложил мне в тело душу бессмертную, которую ощущаю в себе! Благодарю Тебя, Господи, за то, что живу, ибо жизнь сама по себе есть великое благо и счастье, и не дай Господи омрачить её каким недостойным делом или злым помыслом!»

Окончив молитву, о. Андрей вошёл в свой огород и хотел обойти оплот, полюбоваться на кусты смородины, обременённые красными и чёрными гроздьями, как вдруг перед ним, точно из-под земли, выросла Анна. Молодая женщина была смертельно бледна, под глазами её лежали тёмные круги; раньше чем сказать слово, она смочила языком губы и проглотила слюну, как человек, у которого до того пересохло горло, что он не в силах был издать звук. О. Андрей стоял перед нею и вдруг, тихо подняв руку, перекрестил её.

— Господь над тобою, Анна Герасимовна.

— Батюшка, отойдём вот сюда, под деревья, не надо, чтобы народ меня видел, давно ведь я тут прячусь, — тебя, о. Андрей, поджидала.

Священник отошёл с нею под плотно сдвинутые деревья, из-за которых, с соседнего поля, их нельзя было видеть.

— Вот что, батюшка, некогда мне говорить. Умер мельник, муж-то мой постылый.

О. Андрей побледнел, в свою очередь схватил за руку молодую женщину и притянул её близко к себе; другой рукой он поднял её подбородок и впился глазами в её как бы выцветшие, глаза, в которых расширенный зрачок глядел тёмным пятном. В глазах лежал страх, но не было лжи или смущения. Священник опустил её руку.

— Как умер, сказывай?

— Сам умер, вот те Христос.

— Не клянись.

— Сам умер. Пьян был, ссору начал со Стоговским барином, а тот за охотой на медведя, аль так, меня посмотреть, зашёл к нему вечор.

— А барин, Стогов?

— Пальцем его не тронул. Веришь, о. Андрей?

Священник снова поглядел ей в глаза.

— Верю.

— Вот спасибо, батюшка, полегчало мне с твоего слова! Побежала я с барином Стоговым, — перепугал он меня, муж-то, а он погнался за нами по плотине, да пьяный, да с топором, замахнулся, да знать вес свой потерял, на бок, и как есть — в пучину, под колесо. Прощай, батюшка, больше меня здесь, пока жива, люди не увидят, а только не могла я уйти без твоего благословенья, вот грешна я, вся грешна, а без твоего благословенья не уйти мне, и не виновна я делом, срывались у меня мысли злые, желанье смерти ему, постылому, а только вот Богом на небе клянусь тебе, ни я, ни Стоговский барин не виновны. Разреши душу мою, благослови, не то будет казаться мне, что моё слово убило его.

Священник закрыл глаза, в душе его шла борьба: как мог он благословить женщину, ещё вчера громко призывавшую смерть на голову своего мужа? Как может он благословить грешницу, посягнувшую на блуд, достойную по древнему закону быть побитой камнями?

— Батюшка, батюшка, — стонала Анна, — разреши только от слова сказанного, ведь не оно убило его? Батюшка, благослови, иначе не жить мне на белом свете, всюду, всюду найдёт он меня и станет корить.

Отец Андрей открыл глаза и искал в себе силы оттолкнуть её, но над ним тихо качалась ажурная зелень берёзы, сквозь неё смотрело светлое голубое небо, кругом всюду разливался аромат летнего дня, гулко жужжали пчёлы, звонко, весело, над самой головой заливалась какая-то пичуга. Жизнь кроткая, мирная, данная для счастья человека, царила на земле, а этот самый человек стоял перед священником под гнётом страшной душевной муки. И ещё раз взглянул он в глаза Анны.

И Анна, угадывая, чего он ищет, подняла голову и в упор глядела на него.

— Ни я, ни Стоговский барин, — повторяла она с расстановкой, — пальцем не тронули.

Минуту женщина и священник глядели друг другу глубоко в глаза, и сердце одного проникло в сердце другого.

Снова грусть и жалость охватили о. Андрея, он поднял руку:

— Господь да разрешит тебя от тяжкого невольного греха.

Как безумная, Анна, приникла к земле, поцеловала ногу священника и с облегчённым стоном кинулась вон.

Отец Андрей стоял на месте, солнышко грело его и ласковыми лучами ложилось на его непокрытую голову. Всюду кругом разлита была благодать, и всюду чуялась не карающая, а благословляющая десница Господня.

За оградою огорода раздался шум голосов, топот бегущих ног. Весть о смерти мельника и бегстве мельничихи, которой не оказалось в раскрытой настежь избе, дошла до деревни, народ бежал, людские страсти разгорались и жизнь, полная угроз, насилия и злобы, снова неслась по земле.