МЕДОВЫЯ РѢКИ.
Очерки.
править
I.
Въ одно мѣсто, къ одному человѣку, по одному дѣлу.
править
I.
правитьОни жили въ Петербургѣ уже недѣли двѣ, занимая двѣ крошечныя комнатки въ пятомъ этажѣ громаднаго дома на Невскомъ. Три окна этихъ комнатъ выходили на дворъ, который сверху казался громаднымъ колодцемъ. Вадимъ, мальчикъ лѣтъ пятнадцати, по цѣлымъ часамъ смотрѣлъ на дно этого колодца, что возмущало Анну Гавриловну.
— Ты или простудишься у окна, или свалишься, — говорила она сыну.
— Успокойтесь, пожалуйста, Анна Гавриловна, — раздражительно отвѣчалъ мальчикъ, называвшій мать всегда по имени и отечеству.
— Удивляюсь, что тебя можетъ интересовать въ этой ямѣ…
— А вотъ, попробуйте, догадайтесь, Анна Гавриловна… Даже весьма поучительно.
Аннѣ Гавриловнѣ не нравилось выраженіе лица Вадима, которое у него являлось при разговорѣ съ ней, — въ немъ было столько желчи и какого-то скрытаго озлобленія, особенно въ выраженіи съуженныхъ безцвѣтныхъ глазъ и въ конвульсивной улыбкѣ безкровныхъ тонкихъ губъ. Про себя Анна Гавриловна называла, припоминая школьные учебники, это выраженіе сардоническимъ. Еще хуже была скверная привычка Вадима смѣяться отрывистымъ, глуховатымъ смѣшкомъ, точно у него изъ горла выскакивали какія-то невидимыя пробки. Часто, глядя на сына, Анна Гавриловна никакъ не могла рѣшить вопроса, на кого онъ походитъ… Она была всегда полной и здоровой женщиной настоящаго русскаго склада — широкая въ кости, мясистая, жирная, съ короткой шеей и добродушнымъ, немного плоскимъ лицомъ.
— Это какой-то выродокъ, — думала она про себя.
Оставалось отыскивать сходство съ отцомъ, но тутъ ужъ окончательно ничего не получалось. Отецъ такой плотный, кряжистый, съ тяжелой походкой откормленнаго животнаго, съ громкимъ, твердымъ голосомъ и раскатистымъ хохотомъ. Однимъ словомъ, полная противоположность пятнадцатилѣтнему заморышу, у котораго весь видъ былъ какой-то сѣрый, и даже его смѣхъ ей казался сѣрымъ.
Вадима никогда и ничто въ сущности не волновало, и онъ относился равнодушно рѣшительно ко всему на свѣтѣ, а, кажется, ужъ онъ ли не видалъ всякой всячины, главнымъ образомъ въ Европѣ, гдѣ провелъ лучшіе свои годы. И послѣ чудесъ европейской культуры заинтересоваться какимъ-то дурацкимъ дворомъ-колодцемъ…
— Мнѣ кажется, Вадимъ, что ты не совсѣмъ здоровъ, — говорила ему Анна Гавриловна не безъ нѣкоторой ядовитости.
— Вы думаете, что я начинаю сходить съ ума? Нѣтъ, пока все обстоитъ благополучно. А нашъ дворъ — одна прелесть… Смотришь съ громадной высоты, а тамъ, гдѣ-то внизу, гдѣ и сыро, и грязно, копошатся малюсенькія человѣческія личинки, тѣ живыя ничтожества, изъ которыхъ потомъ выростутъ большіе негодяи. Но природа по своему существу аристократична и крайне экономна, какъ настоящій богатый человѣкъ, а поэтому выбираетъ на разводку — Züchtung' Ничше — только лучшіе экземпляры. Девяносто процентовъ личинокъ должны погибнуть. Развѣ это не интересно? Для меня нашъ дворъ является опытной зоологической станціей, гдѣ у меня на глазахъ день за днемъ угасаетъ жизнь маленькихъ личинокъ, потому что нѣтъ свѣта, тепла, воздуха… Я съ особеннымъ наслажденіемъ чувствую собственное существованіе, именно наблюдая этотъ процессъ уничтоженія себѣ подобныхъ. А какъ они борятся за свое существованіе, какъ стараются прожить хоть одинъ лишній день — смѣшно смотрѣть съ моей освѣщенной высоты,
— Что ты говоришь, Вадимъ?!.. Ты начинаешь корчить изъ себя какого-то сверхчеловѣка, именно, корчить, а это противно, какъ все дѣланное, неестественное и крикливое.
— А вотъ почему вы такъ волнуетесь, Анна Гавриловна? Кто волнуется, тотъ не правъ… Вы всю жизнь боялись называть вещи ихъ настоящими именами и оправдывали собственное малодушіе разными добрыми чувствами. Развѣ это добро, если бы я соблаговолилъ спуститься на дно нашего двора-колодца и накормилъ человѣческихъ личинокъ? Это зло, потому что только продолжало-бы агонію приговоренныхъ къ смерти…
— Тебѣ остается только примѣнить эту логику къ собственной драгоцѣнной особѣ…
— Что-же, я ничего не имѣю противъ этого и могу только удивляться вашей любезности, Анна Гавриловна, благодаря которой я имѣлъ удовольствіе появиться на свѣтъ. Право, не стоило… Впрочемъ, у каждаго своя точка зрѣнія, и я, кажется, довольно невѣжливо вмѣшиваюсь въ ваши дѣла, хотя немножко и заинтересованъ въ нихъ, какъ потерпѣвшее лицо. По моему, даже какъ будто невѣжливо вызывать къ жизни человѣка, предварительно не спросивъ его, желаетъ-ли еще онъ жить въ этомъ лучшемъ изъ міровъ…
— Вадимъ, ты просто дерзкій мальчишка!
— Ну, вотъ это, по крайней мѣрѣ, логично, т. е. то что вы сердитесь на собственное неудачное произведеніе.
— Господи, что онъ говоритъ?!.. Что онъ говоритъ?!..
— Чтобы быть на вершинѣ логики, Анна Гавриловна, вамъ остается только уронить слезу…
И такіе разговоры каждый день, утомительные, безсодержательные, съ одними и тѣми же словами, какъ капли дождя. Анна Гавриловна приходила въ полное отчаяніе и старалась не раздражать сына. Впрочемъ, все это было только днемъ, а вечеромъ мальчикъ дѣлался такимъ задумчивымъ, покорнымъ и даже ласковымъ. Онъ слишкомъ много читалъ, и Анна Гавриловна старалась прятать отъ него книги. Для своихъ лѣтъ онъ и безъ того былъ слишкомъ развитъ, что начинало пугать мать. Хилая физическая оболочка оказывалась тѣсной для преждевременно созрѣвшей мысли. Заграничные врачи давно запретили всякія занятія, объясняя болѣзненность умственнымъ переутомленіемъ.
— Какъ это остроумно, — иронизировалъ Вадимъ въ качествѣ благодарнаго паціента. — Переутомленіе человѣка, который еще и не думалъ работать…
Вадимъ лѣчился въ Америкѣ, въ Англіи, въ Италіи, въ Германіи у всѣхъ знаменитостей и по всѣмъ послѣднимъ словамъ науки, до гипнотизма включительно. И все было безплодно. Неизвѣстная болѣзнь не поддавалась ни какому лѣченію. Это было что-то таинственное и упорно жестокое.
— Любящая мать и больное дитя, — резюмировалъ Вадимъ свое положеніе. — Картинка недурная…
Онъ говорилъ по русски немного съ акцентомъ и очень неохотно, предпочитая англійскій языкъ. Вообще, къ Россіи онъ относился отрицательно и постоянно дразнилъ мать «любезнымъ отечествомъ».
— Европейцы только еще начинаютъ открывать Россію, Анна Гавриловна, и признаютъ ея существованіе только изъ вѣжливости. Собственно говоря, это любезное отечество придумано Петромъ Великимъ…
Анна Гавриловна вернулась съ сыномъ въ Россію послѣ пятнадцатилѣтняго отсутствія по двумъ основательнымъ причинамъ, именно: одно европейское медицинское свѣтило, какъ послѣднее средство, посовѣтовалъ «лѣчить мальчика родиной», а потомъ сама Анна Гавриловна послѣ горькаго опыта различныхъ скитаній рѣшила, что Вадиму пора сдѣлаться настоящимъ русскимъ человѣкомъ. Была еще третья причина, можетъ быть самая главная, но о ней Анна Гавриловна боялась признаться даже самой себѣ.
II.
правитьПо вечерамъ, когда Невскій тонулъ въ синеватой лихорадочной мглѣ электрическаго освѣщенія, Анну Гавриловну охватывало какое-то жуткое безпокойство. Вадимъ отлично это видѣлъ и говорилъ одну и ту же фразу:
— Въ одно мѣсто, къ одному человѣку, по одному дѣлу, Анна Гавриловна? Идите, пожалуйста, я васъ не желаю стѣснять…
Анна Гавриловна почему-то считала нужнымъ конфузиться, даже немного краснѣла и начинала оправдываться виноватымъ голосомъ.
— Ты ничего не понимаешь, Вадимъ, и для тебя, конечно, смѣшно, что я немного волнуюсь. Вѣдь здѣсь, въ Петербургѣ, прошли мои лучшіе годы, молодость, все, все… А сколько было тогда хорошихъ людей?.. Какъ мнѣ тебя жаль, что ты никогда ничего подобнаго не испыталъ и едва-ли въ состояніи даже испытать… Тебѣ смѣшно, что я розыскиваю своихъ старыхъ знакомыхъ… и никого не могу найти… Много ихъ умерло, другіе далеко…
— Анна Гавриловна, уроните слезу…
— Негодный мальчишка! — бранилась Анна Гавриловна, отвертываясь къ окну, чтобы скрыть слезы. — У тебя нѣтъ сердца… и у тебя не будетъ ни одной свѣтлой минуты въ жизни. Мнѣ даже страшно подумать, несчастный, о твоемъ будущемъ…
Разъ вечеромъ Анна Гавриловна вернулась такая взволнованная, счастливая, съ красными пятнами на лицѣ.
— Америка открыта во второй разъ? — спросилъ Вадимъ.
— Да, да, злой мальчишка… — улыбаясь и задыхаясь отъ волненія, отвѣчала Анна Гавриловна. — Я ее, наконецъ, нашла…
— Америку?
— Я тебѣ надеру уши, негодному мальчишкѣ… Помнишь Женю Парвову? То есть, ты, конечно, ее не могъ видѣть… да… А я постоянно о ней тебѣ говорила. Это удивительная, единственная, рѣдкая женщина… Боже мой, какъ я счастлива…
Вадимъ только пожалъ своими узкими, худенькими плечами и презрительно фыркнулъ. Но Анна Гавриловна уже ничего не замѣчала, а, схвативъ его за руку, продолжала, торопливо, неудержимо, точно боялась потерять нить своихъ бурливыхъ мыслей.
— Понимаешь: мы съ ней вмѣстѣ поступали на курсы. Нашъ былъ первый выпускъ… Она южанка, бойкая, остроумная, рѣзкая. На курсахъ ее называли Колючкой… Ахъ, какая она уморительная! И добрая, добрая… Мы ужасно любили другъ друга… вмѣстѣ готовились къ экзаменамъ, спорили, ссорились, мирились… Да вотъ ты самъ увидишь какой это чудный человѣкъ. Я рада за тебя, что, наконецъ, ты увидишь настоящаго человѣка… Да, настоящаго. У Жени каждое слово — золото…
Колючка явилась на другой день къ завтраку, и Вадимъ слышалъ, какъ мать съ гостьей цѣловались въ передней, точно сумашедшія. Онъ впередъ возненавидѣлъ эту «единственную женщину», которая сейчасъ, прерывая каждое слово поцѣлуемъ, говорила:
— Я… ангелочикъ… голодна… какъ волкъ…
— Ахъ, мы, Колючка, позавтракаемъ по студенчески… Помнишь, какъ мы завтракали тогда на Бармалеевой улицѣ, на Петербургской сторонѣ? Колбаса въ бумажкѣ, двѣ миноги въ бумажкѣ, кусочекъ горькаго дешеваго сыру въ бумажкѣ… Двѣ миноги въ бумажкѣ, два соленыхъ огурца въ бумажкѣ… ахъ, какъ было все хорошо!..
Опять поцѣлуи, какой-то восторженный шопотъ, безпричинный смѣхъ и тотъ неудержимый дамскій разговоръ, когда женщины говорятъ за разъ и не желаютъ слушать другъ друга. Вадимъ замѣтилъ, что Колючка каждую фразу начинаетъ съ «я», и окончательно ее возненавидѣлъ.
— А вотъ и мой неудавшійся сверхчеловѣкъ, — говорила Анна Гавриловна, впячиваясь изъ передней въ комнату спиной.
Колючка была худенькая черноволосая дама съ черными усиками. Длинный носъ и сросшіяся густыя брови придавали ея сохранившемуся лицу жесткое выраженіе, а крупный ротъ и ярко бѣлые зубы усиливали это впечатлѣніе. Одѣта она была почти изысканно: черное шелковое платье, черная модная высокая шляпа съ перьями, черныя перчатки и т. д. На рукахъ были браслеты, сѣрый длинный галстухъ застегнуть брилліантовой булавкой, въ темныхъ волнистыхъ волосахъ блестѣли двѣ золотыхъ шпильки съ настоящими жемчугами — однимъ словомъ, полная противоположность Аннѣ Гавриловнѣ, которая не особенно обращала на свою особу вниманіе.
— Я очень рада познакомиться съ твоимъ сверхчеловѣкомъ, — проговорила Колючка, надѣвая золотое пенснэ и протягивая Вадиму свою руку въ перчаткѣ.
— Онъ у меня порядочный дикарь, — извинялась Анна Гавриловна, когда Вадимъ не отвѣтилъ гостьѣ ни однимъ звукомъ.
Колючка смотрѣла на Вадима прищуренными глазами и неизвѣстно чему улыбалась, что было уже совсѣмъ противно.
Анна Гавриловна еще утромъ сама сбѣгала въ мелочную лавочку и принесла всѣ закуски «въ бумажкѣ». Самоваръ тоже былъ заказанъ впередъ. Однимъ словомъ, выполненъ былъ весь репертуаръ студенческаго угощенія, хотя гостья, повидимому, и не раздѣляла восторговъ хозяйки въ этомъ направленіи. Она какъ-то брезгливо посмотрѣла на закуски «въ бумажкѣ» и проговорила, снимая медленно перчатки:
— Я, признаться, отвыкла уже отъ такой роскоши… А ты осталась все такая же восторженная…
Анну Гавриловну немножко огорчило, что гостья отнеслась почти брезгливо къ ея стильному завтраку. Колючка замѣтно важничала, что ее кольнуло. Какъ будто даже и совсѣмъ не Колючка, а grande dame изъ театра. Впрочемъ, это непріятное впечатлѣніе скоро сгладилось, потому что начались непрестанныя воспоминанія о старыхъ знакомыхъ, причемъ обѣ замѣтно волновались. Вадимъ узналъ массу новыхъ, очень странныхъ именъ: Сорокоумъ, Петька Вѣтеръ, Гетманъ, Большакъ, Поденка, Пленира, Ниточка и т. д.
— А Петька Вѣтеръ — да ты его и не узнаешь, — разсказывала Колючка. — Громадный имѣетъ успѣхъ… Вѣдь онъ сдѣлася моднымъ дамскимъ докторомъ и катается на собственныхъ рысакахъ. Да, да… Ужасно важничаетъ. Какъ-то ѣду на извозчикѣ, такъ онъ чуть не смялъ меня. Я страшно перепугалась и хотѣла обругать нахала, а оглянулась — Петька… Кучеръ — какое-то чудовище и на спинѣ у него часы. Послѣднее меня уже окончательно взорвало, и я даже плюнула. Помилуйте, какая важная персона, подумаешь, каждая минута на счету…
Анна Гавриловна слушала этотъ разсказъ, ощипывая салфетку, и, подавивъ невольный вздохъ, спросила:
— А ты такъ и не вышла замужъ?
— Я? Замужъ? — какъ-то дѣланно засмѣялась Колючка. — Нѣтъ, до этого, слава Богу, не дошло… Пока устраивалась — некогда было, а потомъ ужъ время ушло.
Дамы переглянулись и вынужденно замолчали, — очевидно, присутствіе Вадима стѣсняло необходимую для воспоминаній свободу. Потомъ обѣ улыбнулись безъ всякой для того побудительной причины.
— Да, я кое-что слышала, — продолжала Анна Гавриловна какую-то недосказанную мысль. — Много воды утекло, а сознаться не хочется, что состарилась и многаго уже не понимаешь… Роли перемѣнились: изъ дѣтей мы перешли въ отцы.
— Я не согласна стариться! — энергично протестовала Колючка. — Старость — предразсудокъ… Женщины просто распускаютъ себя. Посмотри на мужчинъ — они ужъ потому умнѣе насъ, бабъ, что всегда считаютъ себя молодыми.
Вульгарное слово «бабы» сорвалось у Колючки нечаянно, какъ дань далекому прошлому, когда Петька Вѣтеръ называлъ всѣхъ курсистокъ бабами, а женскій вопросъ бабьимъ.
— Эротическая старушка, — резюмировалъ Вадимъ свои впечатлѣнія, когда Колючка ушла. — А вмѣстѣ вы типичные экземпляры старушенцій отъ либерализма въ отставкѣ…
Анна Гавриловна терпѣть не могла, когда Вадимъ употреблялъ слово «либерализмъ» въ ироническомъ смыслѣ и обиженно замолчала, а потомъ, сдѣлавъ паузу, вызывающе проговорила:
— Для тебя Колючка эротическая старушка, а для другихъ она докторъ медицины…
III.
правитьАнна Гавриловна даже не могла думать, что эта поѣздка въ Петербургъ для нея будетъ такъ мучительна. Этотъ «блестящій» городъ казался ей сейчасъ громаднымъ кладбищемъ въ которомъ для нея лично было похоронено столько хорошаго, честнаго, святого… А, главное, именно здѣсь похоронены были золотые сны вѣрующей юности, лучшія мечты и несбывшіяся надежды. Ея собственный сынъ съ ироніей бросаетъ ей прямо въ лицо дорогое для нея слово «либерализмъ», надъ которымъ теперь глумятся всѣ ренегаты и вся уличная пресса. Какъ, въ самомъ дѣлѣ, это смѣшно: либерализмъ… Надъ этимъ словомъ хихикаютъ изъ каждой литературной подворотни. Но всего тяжелѣе были эти живые покойники, которые продали за чечевичную похлебку успѣха свое недавнее первородство. Сколько было такихъ знакомыхъ ей именъ въ наукѣ, литературѣ.и на всѣхъ ступеняхъ общественной дѣятельности. Оставалась вѣрной идеаламъ юности очень небольшая кучка людей, забившихся по своимъ угламъ откуда ихъ голоса раздавались все рѣже и рѣже. Вѣдь это ужасно, если разобрать все разумно и всѣ вещи назвать ихъ собственными именами. Это даже не недородъ хорошихъ людей, а разростающаяся пустыня, по которой бродитъ стая хищниковъ…
Анна Гавриловна не одинъ разъ плакала, до того ее огорчало все окружающее. Даже Колючка, милая, хорошая Колючка и та измѣнилась настолько, что никакъ не могла понять ея огорченія.
— Я рѣшительно не понимаю, что тутъ такого, особеннаго? — удивлялась Колючка. — Время идетъ, и все кругомъ измѣняется. Естественный законъ, по которому и мы съ тобой уже не тѣ фантазерки, какими были двадцать лѣтъ тому назадъ…
— Нѣтъ, это ужъ ты оставь, пожалуйста: я все такая же и такой умру.
Колючка загадочно улыбалась и умолкала, не желая спорить. Вѣдь и время горячихъ молодыхъ споровъ тоже прошло.. Она смотрѣла на Анну Гавриловну такими глазами, какими смотрятъ на упрямыхъ дѣтей. Анна Гавриловна безъ словъ понимала это отношеніе къ ней старой подруги, но старалась не думать, что Колючка уже больше не Колючка.
— Нѣтъ, нѣтъ, ты такая же осталась, какой была, — увѣряла она съ трогательной настойчивостью. — Это скверная петербургская привычка непремѣнно напускать на себя что-то такое… Пожалуйста, брось эту скверную манеру.
— Я говорю только одно, что съ фактами, моя милая, нельзя спорить. Я просто не желаю себя обманывать — и только.
Многое въ поведеніи Колючки для Анны Гавриловны оставалось непонятнымъ, до ея отношенія къ Вадиму включительно. Достаточно сказать, что Колючка сошлась съ Вадимомъ, и этотъ нелюдимъ, избѣгавшій общества, оживлялся въ ея присутствіи и постоянно о чемъ нибудь спорилъ. Колючка называла его по студенческой привычкѣ къ кличкамъ — «мой сверхчеловѣчикъ». Они даже сошлись скоро «на ты», и Анна Гавриловна никакъ не могла объяснить себѣ такого быстраго сближенія. Колючка хохотала до слезъ, когда узнала, что Вадимъ называетъ ихъ «старушенціями въ отставкѣ отъ либерализма».
— Я и сама начинаю то же думать, — говорила она. — Конечно, старушонки… И пресмѣшныя старушонки, если говорить серьезно.
У Колючки была привычка подшучивать надъ всѣмъ и, главнымъ образомъ, надъ самой собой, что, повидимому, Вадиму и нравилось больше всего. Впрочемъ, иногда на Колючку нападали минуты какого-то молчаливаго отчаянія, и она объясняла, что ей овладѣлъ злой духъ.
— Милый сверхчеловѣчикъ, это очень скверное состояніе… Начинаешь ненавидѣть самого себя, какъ, вѣроятно, ненавидитъ себя игрокъ, когда проснется утромъ послѣ жестокаго проигрыша.
Аннѣ Гавриловнѣ не нравились именно такіе покаянные разговоры, и она боялась, какъ бы Колючка въ порывѣ откровенности не сказала чего нибудь лишняго, чего Вадимъ не долженъ былъ знать.
А такое обстоятельство было, и Вадимъ, конечно, зналъ, что о немъ можетъ ему сообщить только одна Колючка. Самъ онъ никогда не спрашивалъ мать объ этой семейной тайнѣ, и только разъ она нашла на своемъ письменномъ столѣ вырѣзку изъ какой-то газеты, гдѣ приводился текстъ японской дѣтской пѣсенки, въ которой говорилось, что на свѣтѣ четыре странныхъ и непонятныхъ вещи: вѣтеръ, огонь, землетрясеніе и отецъ. Ребенкомъ Вадимъ иногда спрашивалъ:
— А гдѣ мой папа? У всѣхъ дѣтей есть папа…
— Твой папа далеко, — уклончиво отвѣчала Анна Гавриловна, стараясь перевести неловкій разговоръ на какую нибудь другую тему.
Иногда Анна Гавриловна чувствовала на себѣ испытующій, пристальный взглядъ Вадима и понимала, что онъ думаетъ объ отцѣ, который до сихъ поръ для него былъ «далеко». Сверхчеловѣчикъ по дѣтскому инстинкту догадывался, что этотъ таинственный отецъ здѣсь, въ Петербургѣ, и что они какъ нибудь встрѣтятся. Послѣдняго Анна Гавриловна и боялась, и въ то же время желала. Разъ, когда Колючка что-то разсказывала объ общихъ знакомыхъ и въ томъ числѣ о Петькѣ Вѣтрѣ, у Анны Гавриловны захолонуло на душѣ, — Вадимъ смотрѣлъ на нее такимъ тяжелымъ и не хорошимъ взглядомъ. Она не выдержала и убѣжала въ другую комнату, чтобы скрыть ненужныя бабьи слезы.
Все это ужасно волновало Анну Гавриловну, и она тысячу разъ перебирала свое прошлое, точно старалась оправдаться передъ самой собой. Да, она сдѣлала одну изъ тѣхъ грустныхъ ошибокъ, которыя отравляютъ всю жизнь. Но вѣдь она не побоялась послѣдствій и всю жизнь отдала своему ребенку. Боже мой, какъ она мучилась тоской по родинѣ, живя за границей, но вернуться не могла, пока были живы отецъ и мать. Они ничего не должны были знать, особенно отецъ, суровый и педантичный человѣкъ, который не умѣлъ прощать. О, какъ она тосковала о своей милой Тамбовской губерніи, какъ рвалась туда всей душой, и должна была оставаться за границей. А тутъ еще постоянныя письма съ родины, умолявшія вернуться, чтобы провести послѣдніе годы въ родномъ гнѣздѣ. Съ Вадимомъ она не могла пріѣхать, а бросить его тѣмъ болѣе. Это была вѣчная мука, тянувшаяся изъ года въ годъ, какъ тяжелый кошмаръ. Былъ моментъ, когда въ минуту отчаянія она написала все отцу Вадима, и тотъ предложилъ ей «въ интересахъ восходящей линіи» фиктивный бракъ, но отъ этой милостыни она отказалась съ чисто женскимъ героизмомъ. Достаточно было одной ошибки, за которой оставалась хотя искренность, а покрывать эту ошибку обманомъ было выше ея силъ. Она не могла этого сдѣлать по своей натурѣ, не выносившей лжи. Для Анны Гавриловны всякая ложь являлась самой ужасной вещью на свѣтѣ, и она по своей натурѣ никогда не могла лгать.
Какъ, въ самомъ дѣлѣ, складывается жизнь. Аннѣ Гавриловнѣ часто бывало жаль самой себя до слезъ. Вѣдь она, такая простая, любящая и хорошая, могла бы прожить совершенно иначе. Но какая-то слѣпая стихійная сила все изломала, попортила и исковеркала. Положимъ, счастливыхъ людей не особенно много на свѣтѣ, но они все-таки есть. Она особенно завидовала старикамъ. Идетъ такая сѣденькая парочка и непремѣнно подъ ручку. Вотъ эти мудрецы умѣли пройти бурное море жизни рука объ руку и сохранили до глубокой старости согрѣвающую теплоту молодого чувства. Она и себя видѣла такой же сѣденькой старушкой, видѣла свое неосуществившееся гнѣздо гдѣ нибудь тамъ, въ далекой, милой, родной безконечной глуши, видѣла даже тѣ липы, которыя посадила бы своими руками въ молодости и въ тѣни которыхъ играли бы ея внуки… Она какъ-то особенно всегда любила дѣвочекъ, и ея старшей дочери было бы уже лѣтъ тридцать. И ничего, ничего… Какая-то могучая волна оторвала ее отъ родного берега и на всю жизнь унесла въ чужую, непріютную и холодную даль. А тутъ еще сверхчеловѣчикъ Вадимъ, о будущемъ котораго она боялась даже думать.
IV.
правитьКолючка была своимъ человѣкомъ въ Петербургѣ и ввела Анну Гавриловну въ дома, гдѣ собиралась молодежь. Именно, эта русская молодежь ее интересовала больше всего, и она впередъ волновалась. За границей она жадно слѣдила по газетамъ о новомъ поколѣніи, но никакого опредѣленнаго впечатлѣнія не получалось. Нападки нѣкоторой части печати на молодежь даже ее не возмущали, конечно, — и среди молодежи встрѣчаются типы не симпатичнаго характера, но по исключеніямъ нельзя судить о цѣломъ. Совсѣмъ другое дѣло въ общемъ тонѣ, въ господствующемъ настроеніи и конечныхъ задачахъ, какія создаются извѣстнымъ временемъ. Побывавъ на нѣсколькихъ собраніяхъ, Анна Гавриловна вынесла странное впечатлѣніе, именно, что она совершенно чужая среди этой молодежи. Да, чужая, что и какъ ни говорите. Дѣло не въ марксизмѣ и не въ ничшеніанствѣ, а въ болѣе сложныхъ и болѣе глубокихъ причинахъ.
— Наша съ тобой пѣсенка спѣта, — резюмировала съ обычной ироніей Колючка. — Раньше были просто отцы и дѣти, тоже не понимавшіе другъ друга, а теперь отцы, т. е. мы и господа дѣти… Ты обратила вниманіе съ какой обидной снисходительностью они относятся къ намъ?
— Ну, ты это уже преувеличиваешь… Вещь самая простая: то было наше время, а сейчасъ другое. Очень естественно, что молодежь идетъ своей дорогой впередъ…
— Ты, милая, только оправдываешься передъ самой собой, какъ оправдываются люди, которые не хотятъ признаться въ собственной старости, выморочности и отставкѣ по предѣльному возрасту.
— Перестань, пожалуйста… Я этого не люблю, т. е. такой болтовни.
— А я такъ давно примирилась съ ролью благородной свидѣтельницы и ничѣмъ не огорчаюсь. Что же, намъ тлѣть, а имъ цвѣсти — ergo, всякому овощу свое время.
Колючка, вообще, точно наслаждалась, огорчая старую подругу. Вѣдь время вотъ такихъ восторженныхъ давно прошло, а она все еще ищетъ восторговъ…
Разъ, возвращаясь съ одного изъ «идейныхъ» обѣдовъ, гдѣ было много горячихъ споровъ и восторженныхъ словъ, Анна Гавриловна была въ особенно грустномъ настроеніи безъ всякой побудительной причины. Ей казалось, что она уже начинаетъ многое понимать — и все-таки было грустно. Погода была въ тонъ этому настроенію. Сѣялъ назойливый осенній дождь, мелкій, какъ пыль. Электрическіе фонари съ трудомъ боролись съ надвигавшейся сырой мглой. По тротуарамъ въ какомъ-то молчаливомъ отчаяніи торопливо шли пѣшеходы, съ такимъ выраженіемъ лицъ, точно каждый далъ себѣ слово покончить жизнь самоубійствомъ. Такихъ же самоубійцъ везли извозчики, иззябшіе, суровые, обмѣнивавшіеся при встрѣчахъ и объѣздахъ непутными словами. Неосвѣщенныя окна домовъ казались глазными впадинами въ черепѣ какого-то многоглазаго чудовища. Вообще, все было скверно.
На подъѣздѣ швейцаръ Павелъ предупредилъ Анну Гавриловну, что ее «дожидаетъ» какой-то господинъ.
— Вѣроятно, ты что нибудь перепуталъ, — довольно сурово отвѣтила Анна Гавриловна.
— Никакъ нѣтъ-съ… Вотъ и собственная ихняя лошадь стоитъ у подъѣзда. Еще кучеръ съ часами на спинѣ…
У Анны Гавриловны заходили темные круги передъ глазами, и она едва имѣла силы спросить, давно ли пріѣхалъ этотъ господинъ.
— Да ужъ близко полчаса будетъ…
Швейцара Анна Павловна не любила, потому что, какъ ей казалось, онъ ея не уважалъ. Про себя она по старинной студенческой терминологіи называла его «неразвитымъ субъектомъ», какъ и хозяйку своихъ меблированныхъ комнатъ.
— Это онъ… — въ ужасѣ думала Анна Гавриловна, поднимаясь на верхъ съ такимъ трудомъ, точно на нее навалили десятипудовую гирю. — Что онъ можетъ дѣлать тамъ цѣлыхъ полчаса? Могъ-бы предупредить… Вадимъ наговорить, не знаю что… А тутъ еще Колючка хотѣла завернуть. А можетъ быть, это она и устроила такой дикій сюрпризъ…
Сегодня лѣстница оказалась вдвое выше обыкновеннаго, и Анна Гавриловна нѣсколько разъ принуждена была отдыхать.
Петръ Васильичъ Арбузовъ сидѣлъ за чайнымъ столомъ, прихлебывая изъ стакана остывшій чай съ лимономъ, и, какъ всегда, находился въ самомъ отличномъ настроеніи. Его нескладная, но сильная фигура, неправильное лицо съ мягкимъ носомъ и выпуклыми, близорукими глазами неопредѣленнаго цвѣта, его свѣжій голосъ и раскатистый смѣхъ — все соотвѣтствовало веселому настроенію, точно для этого было создано. Одѣтъ онъ былъ изысканно, но костюмъ, сшитый у лучшаго портного, сидѣлъ на немъ, точно былъ взятъ съ чужого плеча.
Вадимъ ходилъ по комнатѣ, заложивъ руки за спину, и нѣсколько разъ проговорилъ:
— Удивительно жизнерадостный характеръ у васъ, Василій Петровичъ.
— Петръ Васильичъ… Что-же, это хорошо. Будьте добры, молодой человѣкъ, повернитесь въ профиль… такъ, такъ… Ну, а теперь смотрите на меня прямо и старайтесь припомнить что-нибудь самое смѣшное или самое грустное… Ахъ, не то! Поднимите немного голову и прищурьте лѣвый глазъ… Вотъ такъ. Отлично… А если бы вы опустили лѣвый уголъ рта и свели оба глаза къ носу… Не умѣете? Ну, все равно…
— Послушайте, Василій Петровичъ, это, наконецъ, смѣшно…
— Петръ Васильичъ… А если вы закроете глаза и поднимете правую ногу?
Раздѣваясь въ передней, Анна Гавриловна слышала, какъ Арбузовъ совѣтовалъ Вадиму сдѣлать языкъ трубочкой и что-то еще такое, а Вадимъ хохоталъ и говорилъ:
— Удивительно веселый у васъ характеръ, докторъ… Вы дѣлаете мнѣ испытаніе, какъ идіоту.
— Быть веселымъ заставляетъ, меня моя профессія, а что касается идіотства…
Онъ въ первую минуту не узналъ Анны Гавриловны, которая показалась ему совсѣмъ старухой. Она его узнала и удивилась, что онъ почти не измѣнился и только обросъ большой бородой песочнаго цвѣта. Онъ подошелъ къ ней и поцѣловалъ руку;
— Какъ я радъ васъ видѣть, Анюта… т. е. Анна Гавриловна. Какъ только узналъ вашъ адресъ я сейчасъ-же пріѣхалъ. Мы тутъ съ вашимъ сыномъ продѣлали нѣсколько медицинскихъ упражненій…
Она не знала, что ей говорить, и только смотрѣла на него испуганными глазами. Вадимъ повернулся и ушелъ въ свою комнату. Арбузовъ продолжалъ что-то говорить и нѣсколько разъ бралъ ее за руку.
— А вѣдь я часто вспоминалъ васъ, — говорилъ онъ. — Да… Гдѣ вы? Что вы дѣлаете? Какъ вы живете? Да…
— И я… я тоже… Садитесь, пожалуйста. Не хотите-ли чаю?
Живя за границей, Анна Гавриловна часто думала о возможности этой встрѣчи и про себя составляла длиннѣйшіе монологи. О, какъ ей много было нужно сказать этому человѣку, вылить душу, наконецъ — просто выплакаться по бабьи. Никакихъ нехорошихъ и злыхъ чувствъ по отношенію къ нему она не питала, а обвиняла во всемъ только одну себя. И вотъ онъ стоитъ передъ ней, смотритъ ей въ глаза, держитъ ея руку въ своей, а у нея нѣтъ ни одного слова для него.
— Садитесь, пожалуйста… Не хотите-ли чаю? — машинально повторила она.
— Да, давненько мы не видались, — повторялъ онъ, поднося ко рту пустой стаканъ.
Наступила неловкая пауза. Оба напрасно подыскивали слова, пока Анна Гавриловна не нашлась.
— Какъ вы нашли Вадима?
Онъ издалъ неопредѣленный звукъ, вытянувъ губы, поднялъ брови и вполголоса отвѣтилъ:
— Тутъ все конечно… навязчивыя идеи… Но это еще только начало. Да… У него мозгъ походитъ на кусокъ хорошаго стараго рокфора…
— Никакой надежды? — тихо спросила она.
— Я не хочу васъ обманывать: ни малѣйшей…
Анна Гавриловна заплакала, тихо и безутѣшно. Онъ поднялся и началъ шагать по комнатѣ. Какъ всѣ безхарактерные люди, онъ не выносилъ женскихъ слезъ.
V.
правитьКолючка застала хозяйку и гостя за тѣмъ-же чайнымъ столомъ. У Анны Гавриловны еще оставались слѣды слезъ на лицѣ. Арбузовъ вынужденно улыбался, здороваясь съ гостьей.
— Я вамъ не помѣшаю? — спрашивала Колючка.
— Нисколько, — совершенно спокойно отвѣтила Анна Гавриловна. — Мы тутъ болтали о разныхъ пустякахъ.
— Вотъ и отлично, — согласилась гостья. — Я тоже сегодня въ болтливомъ настроеніи…
— Кажется, это у васъ обычное настроеніе? — весело замѣтилъ Арбузовъ.
— Нельзя-ли безъ дерзостей, милостивый государь? Притомъ, васъ ждетъ вашъ великолѣпный кучеръ съ часами на спинѣ… Вотъ подите: не могу я видѣть такихъ кучеровъ. Такъ меня и подмываетъ сказать владѣльцу такого кучера, что онъ, т. е. владѣлецъ, а не кучеръ, — напрасно смѣшитъ публику, чтобы не сказать больше.
— Для начала не дурно…
Колючка и Арбузовъ пикировались постоянно еще во времена студенчества и сразу попали въ этотъ тонъ. Анна Гавриловна слушала ихъ, но ничего не понимала. Ей не нравилось кокетство, съ какимъ держала себя Колючка — раньше этого не было. Потомъ эта безпредметная болтовня уже совсѣмъ не соотвѣтствовала ея настроенію. А Колючка играла глазами, заливалась дѣланнымъ смѣхомъ и разъ даже ударила Арбузова перчаткой по рукѣ.
— Зачѣмъ они тутъ сидятъ? — удивлялась Анна, Гавриловна, — у нея въ головѣ, какъ молотки, стучали слова Арбузова, приговорившаго Вадима къ смерти.
Родной отецъ и такъ безсердечно, съ научнымъ безпристрастіемъ вынесъ смертный приговоръ. Какъ это ужасно… И она когда-то вѣрила вотъ этимъ глазамъ, этому голосу, этой улыбкѣ — вѣрила и была счастлива, т. е. увѣряла себя, что счастлива. Для полноты этого счастья не доставало только того, чтобы ихъ на вѣки разлучила роковая волна, забросившая ее на далекій востокъ, а потомъ за границу. Онъ, кажется, не долго горевалъ и скоро утѣшился въ обществѣ другихъ женщинъ, которымъ она не завидовала ни на одну минуту. Глядя теперь на Арбузова, она не могла себѣ представить, что могло ее увлечь. Вѣдь были и другіе люди, такіе хорошіе, честные и смѣлые. Да, ей выпалъ неудачный номеръ въ жизни — и больше ничего.
— Какую ты муху проглотила сегодня? — шутила Колючка, обнимая Анну Гавриловну.
— Нѣтъ, мнѣ ужъ не до мухъ, — съ раздраженіемъ отвѣтила Анна Гавриловна. — Не всякій можетъ быть веселымъ, какъ ты или Петръ Васильичъ…
— Это значитъ, что мнѣ пора убираться, — перевелъ Арбузовъ. — Мадамъ сердится, мадамъ не въ духѣ… Ахъ, какъ я хорошо выучилъ эту науку!
Арбузовъ имѣлъ дурную привычку прощаться по десяти разъ, потомъ разговаривалъ въ передней и даже возвращался съ лѣстницы, чтобы сказать еще нѣсколько словъ. Однимъ словомъ, выпроводить такого гостя не легко, и Анна Гавриловна была рада, когда онъ, наконецъ, ушелъ. Она испытывала какую-то смертную истому, какъ человѣкъ, котораго много и долго били. Кстати, ей было очень непріятно, что Колючка осталась и будетъ продолжать болтовню. Но на этотъ разъ Анна Гавриловна ошиблась, — Колючка сидѣла и молчала, тоже усталая и какая-то жалкая.
— Что ты такъ нахохлилась? — спросила Анна Гавриловна, начиная ее жалѣть.
— Я?!.. А такъ… глупости…
Колючка поднялась и, по мужски заложивъ руки за спину, принялась молча шагать по комнатѣ.
— Равноправность — тоже придумали… — бормотала она, думая вслухъ: — А мы вѣрили… Такъ и было…
— Да о чемъ ты бормочешь?
— Я? Очень просто… Природа несправедлива до послѣдней степени. Посмотри на Петьку, онъ старше насъ съ тобой лѣтъ на пять и молодецъ молодцемъ, а мы, какъ говоритъ твой Вадимъ, совсѣмъ старушонки… Онъ еще романы продѣлываетъ, за нимъ дѣвушки ухаживаютъ — своими глазами видѣла, а мы — старая, негодная поломанная мебель, которую сваливаютъ на чердакъ. И какія мы дуры съ тобой были тогда, когда были молодыми. Помнишь, какъ мы гордились что цѣнятъ наши убѣжденія… Ха-ха!..
— Чему же ты смѣешься?
— Я? А вотъ этому самому… Вотъ сейчасъ развѣ интересно кому нибудь знать, какія у насъ съ тобой убѣжденія. Къ хорошимъ убѣжденіямъ, моя милая, прежде всего нужно хорошенькую и молоденькую рожицу…
Тутъ ужъ Анна Гавриловна расхохоталась. Колючка умѣла такъ смѣшно злиться и въ такіе моменты договаривалась до абсурдовъ.
— Да, всю жизнь совершенствовались, — не унималась Колючка, останавливаясь у окна. — Вырабатывали твердость характера, учились, а когда достигли совершенства — оказались никому не нужными. Взять того же Петьку… Онъ теперь развиваетъ какихъ-то провинціалочекъ, конечно, молоденькихъ, которыя налетаютъ осенью въ столицы, какъ подёнки на огонь. Такія же будутъ дуры, какъ и мы съ тобой…
— Ну, прибавь еще, позлись…
— Я говорю правду, матушка…
— А если-бы тебѣ предложили начать жить снова, какъ бы ты устроилась?
Колючка задумалась и сквозь слезы прошептала:
— Да опять продѣлала бы то же самое… Ни чужія, ни свои глупости не дѣлаютъ насъ умнѣе. Помнишь, какъ мы дѣвченками мечтали создать совершенно другую породу людей, какъ мечтала объ этомъ великая русская царица Екатерина II? Ахъ, какія глупыя, какія глупыя мы были..
— И нисколько не глупыя… Я и теперь то же самое думаю, — спокойно возражала Анна Гавриловна. — У меня радостно бьется сердце каждый разъ, когда вижу учащуюся дѣвушку. Что можетъ быть лучше? Какія онѣ всѣ милыя, хорошія…
— Очень милыя… Ты видала, какъ мухи ползаютъ по стеклу? Черезъ стекло-то все видно — и небо, и землю, и вольную волюшку, а онѣ, бѣдныя мушки, только и могутъ, что ползать по стеклу. Такъ и мы съ тобой всю жизнь проползали, да и послѣ насъ такъ же будутъ ползать…
— Бываетъ и такъ, конечно, но не всегда. Ты ужъ слишкомъ любишь обобщать…
Колючка разнервничалась до того, что съ ней сдѣлалась истерика, и Аннѣ Гавриловнѣ пришлось долго ее успокаивать.
— Не буду… не буду… — шептала Колючка, съ трудомъ глотая холодную воду. — Никому это не нужно…
Вадимъ лежалъ на диванѣ въ своей комнатѣ и мучился. Онъ слышалъ все, что говорилъ Арбузовъ, а потомъ Колючка. Его мучила чисто ребячья мысль, что о немъ совсѣмъ забыли. А съ другой стороны, какіе глупые эти русскіе люди, которые такъ хвастаются своимъ добродушіемъ и широкой натурой. Нечего сказать, хороши, особенно этотъ милѣйшій докторъ Петръ Васильичъ…
Когда Анна Гавриловна проводила, наконецъ, Колючку и вошла въ комнату Вадима, мальчикъ лежалъ на диванѣ, отвернувшись лицомъ къ стѣнѣ, и плакалъ. Съ нимъ тоже была истерика. Анна Гавриловна привыкла къ такимъ припадкамъ, спокойно сѣла на диванъ и положила свою руку на вздрагивавшее отъ подавленныхъ рыданій плечо сына.
— Я, мама, все слышалъ… — шепталъ Вадимъ, — это было въ первый разъ, что онъ такъ назвалъ мать. — Да, слышалъ… и мнѣ сдѣлалось такъ жаль тебя… и Колючку… и всѣхъ хорошихъ русскихъ женщинъ… Ахъ, если бы я былъ здоровъ!.. А какъ это хорошо сказала Колючка про мухъ… Помнишь, и тебя дразнилъ: «въ одно мѣсто, къ одному человѣку, по одному дѣлу», какъ ты привыкла говорить… Больше не буду, мама…
— Все это прошло, милый мальчикъ, — со вздохомъ отвѣтила Анна Гавриловна. — Некуда больше идти…
Когда она, успокоивъ сына, хотѣла выйти на цыпочкахъ изъ комнаты, онъ удержалъ ее за руку, заставилъ нагнуться и, крѣпко обнявъ за шею, прошепталъ:
— Я знаю, кто это приходилъ… и мнѣ такъ жаль тебя, такую хорошую, любящую, честную…
II.
Бумажный тигръ.
править
I.
правитьПередовая статья «Пропадинскаго Эхо» начиналась такъ: «Наконецъ, „министерство“ Порфирія Уткина пало… Мы уже пятнадцать лѣтъ предсказывали это событіе. Иначе и быть не могло. Восторжествовала крайняя лѣвая. Лучшіе элементы нашего городского самоуправленія, наконецъ, пришли къ сознанію, что старый режимъ долженъ былъ пасть. Давно пора намъ освободиться отъ ига капиталистовъ. Довольно! Свѣта, больше свѣта, какъ сказалъ умирающій Гете. Мы слишкомъ долго терпѣли, чтобы имѣть право радоваться. Мы завоевали свое право быть самими собой, а не прислужниками капиталистическаго феодализма. Еще разъ: довольно!» и т. д. Статья заканчивалась довольно крикливо, фразой: Le roi est mort — vive le roi! Въ этой французской поговоркѣ скрытъ былъ самымъ деликатнымъ образомъ намекъ на то, что вмѣсто Порфирія Уткина въ городскіе головы будетъ избранъ Савва Митюрниковъ.
— Интересно, что теперь будетъ дѣлать Порфишка, — думалъ вслухъ Арсеній Павлычъ Хлоповъ, просматривая утромъ только что выпущенный изъ редакціи свѣжій номеръ газеты, отъ котораго еще пахло непросохшей типографской краской — Да, интересно… очень.
Небольшого роста, худенькій, съ желчнымъ лицомъ и сильной просѣдью въ окладистой бородѣ, Хлоповъ казался какимъ-то фальшивымъ, вѣрнѣе сказать — поддѣльнымъ человѣкомъ. Напримѣръ, великолѣпная борода совершенно не шла къ его маленькой фигуркѣ и казалось, что она была повѣшена на него въ качествѣ грима. Еще больше не шелъ къ нему его густой, низкій басъ, и когда онъ говорилъ, можно было подумать, что за него говорилъ кто-то другой, какъ за ярмарочнаго манекена. И самая старость — ему было за пятьдесятъ — казалась неестественной, потому что онъ старился какъ-то особенно, не весь сразу, какъ старятся другіе, а частями, причемъ эти части имѣли различный возрастъ — голосъ сильный и мужественный, походка стариковская, а глаза совсѣмъ молодые, хотя онъ и носилъ очки съ двадцати лѣтъ.
— Да, что будетъ теперь дѣлать Порфишка? — продолжалъ думать вслухъ Арсеній Павлычъ, еще разъ пробѣгая свою передовицу.
Старикъ волновался цѣлый день и не могъ дождаться вечера, когда по обыкновенію уходилъ въ клубъ. Жилъ онъ старымъ холостякомъ, хотя и былъ когда-то женатъ, но давно развелся съ женой и всего больше дорожилъ своей холостой свободой. У него была всего одна комната, а остальное помѣщеніе въ двухъ-этажномъ домикѣ было занято — нижній этажъ типографіей, а второй редакціей и конторой. Обыкновенно въ редакціи цѣлый день толкался народъ, а сегодня никого, исключая секретаря Ивана Ефимыча да глухого старика экспедитора. Правда, забѣгалъ на минутку хроникеръ Мурашинцевъ, но ничего особеннаго не принесъ.
— Ну, что говорятъ о моей передовицѣ въ городѣ? — спросилъ Арсеній Павлычъ.
— Ахъ, да… — спохватился Мурашинцевъ. — Произвела громадную сенсацію… Въ общественномъ банкѣ всѣ такъ и ахнули… въ гостиномъ дворѣ газету такъ и рвутъ… Встрѣтилъ адвоката Миловидова — только улыбается.
Хлоповъ нахмурился, потому что Мурашинцевъ имѣлъ дурную привычку врать.
Около трехъ часовъ проѣхалъ мимо редакціи докторъ Селезневъ и, увидѣвъ въ окнѣ Арсенія Павлыча, «сдѣлалъ ему ручкой». Отчего этотъ добродушный толстякъ не заѣхалъ? Раньше онъ завертывалъ. Это даже немного смутило Хлопова, хотя докторъ и не принадлежалъ ни къ одной изъ городскихъ партій и ко всему на свѣтѣ относился исключительно «съ медицинской точки зрѣнія».
Вообще, Хлоповъ волновался и считалъ себя въ правѣ волноваться, потому что вѣдь даже самый дурацкій камень, брошенный въ рѣку, оставляетъ послѣ себя рядъ водяныхъ круговъ. А тутъ рѣшительно ничего, полный нуль… Онъ даже припомнилъ стихи, которые училъ лѣтъ сорокъ назадъ: «Реветъ ли звѣрь въ лѣсу глухомъ, поетъ-ли дѣва за холмомъ», и т. д. Вмѣсто заключительнаго слова «поэтъ» онъ поставилъ другое: редакторъ провинціальной газеты.
Надъ провинціальнымъ городомъ Пропадинскомъ сумерки спускались какъ-то раньше, чѣмъ надъ другими россійскими градами и весями. Такъ, по крайней мѣрѣ, казалось Хлопову, хотя онъ и любилъ именно эти сумерки, нагонявшія какую-то особенную волчью дремоту. Вѣдь темнота — спеціально волчья стихія, и редакторъ провинціальной газеты находилъ въ этомъ сравненіи нѣкоторую аналогію. Конечно и онъ тоже волкъ, старый газетный волкъ… Именно въ такія сумерки онъ любилъ выйти на крутой берегъ Волги, по которому раскинулся городъ, и погулять безъ всякой цѣли. Сейчасъ стояло такъ называемое раззимье, падалъ рыхлый снѣжокъ и сейчасъ-же таялъ. Могучая рѣка, скованная аршиннымъ льдомъ, спала глубокимъ, мертвымъ сномъ. На пристаняхъ еще не видно было движенія. Въ сумрачной мглѣ смутно обрисовывались неясные силуэты зимовавшихъ въ затонѣ пароходовъ, баржъ и разнаго типа барокъ. Этотъ могучій покой нравился Арсенію Павлычу, какъ символъ скованной силы. Она, эта стихійная сила, вотъ тутъ, подъ этимъ льдомъ продолжаетъ свою вѣчную работу и ждетъ только весенняго яркаго солнца, чтобы проснуться… Чувствовалось какое-то раздумье и неясныя грёзы.
Именно въ такія сумерки Хлоповъ вышелъ на берегъ Волги, чтобы пройти въ общественный клубъ, хотя и приходилось дѣлать значительный крюкъ. Онъ работалъ въ своей редакціи до пяти часовъ утра и поэтому просыпался поздно. Дома у него не было даже кухарки, и поздній завтракъ состоялъ изъ двухъ яицъ. Поздній редакторскій обѣдъ происходилъ уже въ клубѣ, гдѣ Хлоповъ обѣдалъ около двадцати лѣтъ. Онъ любилъ свой провинціальный клубъ, какъ общественное учрежденіе, гдѣ всегда можно было встрѣтить нужныхъ людей. Кромѣ того, клубъ — учрежденіе до извѣстной степени иностранное, и это нравилось Арсенію Павлычу. Всѣ общественные дѣятели въ Англіи, напримѣръ, имѣютъ свой клубъ, и Пропадинскъ въ этомъ отношеніи не отставалъ отъ западно-европейской культуры. Арсеній Павлычъ привыкъ «обосновывать» каждый свой шагъ. Если онъ шелъ въ клубъ, то общественные дѣятели въ Англіи и Франціи отдыхаютъ тоже въ «своихъ клубахъ». Если послѣ обѣда онъ садился поиграть въ карты, то вѣдь играли въ карты и Бѣлинскій, и Некрасовъ, и Салтыковъ. И т. д.
Клубъ помѣщался въ старомъ одноэтажномъ барскомъ домѣ, стоявшемъ на юру. Лѣтомъ съ террасы клуба видна была Волга верстъ на десять, и пріятно было смотрѣть, какъ по ней вѣчно ползли пароходы, расшивы, плоты изъ бревенъ и стояли мелкія лодченки, точно мухи на стеклѣ.
Подходя къ своему клубу, Арсеній Павлычъ еще разъ подумалъ:
— А что теперь будетъ дѣлать Порфишка?
II.
правитьШвейцаръ Акимъ всегда стоялъ въ дверяхъ и встрѣчалъ обычныхъ клубныхъ гостей. Клубные завсегдатаи появлялись въ свои часы. Первымъ приходилъ членъ суда Коростелевъ и сидѣлъ въ журнальной, гдѣ привыкъ просматривать новую почту. Потомъ приходилъ отставной старичокъ полковникъ Маліевъ, потомъ старшій нотаріусъ Гавриловъ, потомъ инспекторъ реальнаго училища Гололобовъ, потомъ городской архитекторъ Чебашевъ, потомъ секретарь духовной консисторіи Богоявленскій, потомъ учитель женской гимназіи Крохалевъ и т. д. У каждаго изъ раннихъ гостей былъ свой часъ. Дальше публика набиралась уже случайная. Хлоповъ всегда приходилъ ровно въ девять часовъ, какъ было и сегодня.
Акимъ снялъ съ него мѣховое польто и проговорилъ:
— Читали-съ, Арсеній Павлычъ, какъ вы Порфира Порфирыча раздѣлали…
— А тебя это интересуетъ? — удивился Хлоповъ.
— Помилуйте-съ, какъ же-съ…
Оглянувшись, Акимъ прибавилъ шопотомъ:
— Они уже здѣсь… Сидятъ-съ въ буфетѣ-съ.
— Ну, это мнѣ рѣшительно все равно, гдѣ они ни сидятъ, — сурово отвѣтилъ Хлоповъ, вытирая запотѣвшія очки.
— Можно сказать-съ, Арсеній Павлычъ, изуважали Порфишку вполнѣ-съ…
Хлопову не понравился развязный тонъ швейцара Акима, хотя это и былъ самый аккуратный читатель «Пропадинскаго Эхо».
Арсеній Павлычъ поднялся во второй этажъ и по пути прочиталъ аншлагъ, что сегодня — четвергъ — обычный семейный вечеръ съ танцами. Онъ прошелъ прямо въ столовую, гдѣ его уже ждалъ буфетный человѣкъ Арсеній, докладывавшій меню ужина:
— Супъ нотафю… антрекотъ… суфле…
Этотъ Арсеній, разбитной ярославецъ съ рябымъ лицомъ, всегда подавалъ Хлопову и зналъ его вкусъ, почему и прибавилъ:
— Есть биштексъ по гамбурски, Арсеній Павлычъ…
Хлоповъ вошелъ въ столовую, какъ къ себѣ домой, и занялъ свое мѣсто въ концѣ стола. Когда онъ поднялъ глаза чтобы заказать что-то, то прежде всего увидѣлъ сидѣвшаго на другомъ концѣ стола сверженнаго городского голову Уткина. Это былъ средняго роста пожилой человѣкъ съ интеллигентной наружностью и жгучими черными глазами. Онъ смотрѣлъ на Хлопова въ упоръ и улыбался. Хлоповъ невольно смутился. Человѣкъ, котораго онъ такъ ѣдко сегодня обругалъ, сидѣлъ противъ него и имѣлъ наглость еще улыбаться. Бываютъ такія нелѣпыя и глупыя положенія даже въ Пропадинскѣ…
Бываютъ такія встрѣчи, когда одинъ видъ человѣка вызываетъ цѣлую вереницу самыхъ бурныхъ воспоминаній. Ну, что такое купецъ Уткинъ, у котораго была хлѣбная торговля на Волгѣ и собственный пароходъ «Коля»? А между тѣмъ, нужно было затратить цѣлыхъ пятнадцать лѣтъ, чтобы его свергнуть съ министерскаго поста… Боже мой, какъ Арсеній Павлычъ ненавидѣлъ его, не его лично, а какъ представителя народившагося волжскаго капиталистическаго феодализма! Какой-то Уткинъ и вдругъ цѣлыхъ пятнадцать лѣтъ занимаетъ постъ представителя городского самоуправленія. Что вы тамъ ни говорите, а городской голова, да особенно въ уѣздномъ городѣ, persona grata. За нимъ тянулись другіе капиталисты, подслуживающіе купеческой мошнѣ адвокаты, и дѣло вершилось. Въ собственномъ смыслѣ интеллигенція, «безземельная и безлошадная», конечно, игнорировалась купеческо-адвокатскимъ режимомъ, а дворянскій элементъ въ составѣ городского самоуправленія являлся какой-то обветшалой декораціей. И вотъ этотъ купецъ Уткинъ, излюбленный городской человѣкъ, теперь сидѣлъ передъ Арсеніемъ Павлычемъ и улыбался.
— Прикажете биштексъ по гамбурски? — спрашивалъ клубный человѣкъ Арсеній.
— Да, по гамбургски.
Арсеній Павлычъ съѣлъ клубный супъ, потомъ перешелъ на «биштексъ» и все время чувствовалъ на себѣ пристальный взглядъ свергнутаго Порфишки. Это его волновало, и онъ спросилъ полбутылки какого-то краснаго вина. Когда онъ налилъ стаканъ, Порфишка Уткинъ поднялся съ своего мѣста и подошелъ къ нему съ своимъ стаканомъ вина.
— Арсеній Павлычъ, позвольте выпить за ваше здоровье, — проговорилъ онъ пріятнымъ мягкимъ баритономъ. — Видите ли, вы меня преслѣдовали цѣлыхъ пятнадцать лѣть, а я васъ уважаю… Да, уважаю! Раньше мы взаимно избѣгали встрѣчъ, а сейчасъ, право, можемъ пожелать другъ другу всего лучшаго. Право вѣдь намъ, Арсеній Павлычъ, сейчасъ рѣшительно нечего дѣлить…
Хлоповъ нѣсколько растерялся и чокнулся съ павшимъ городскимъ головой почти машинально. Близко онъ его совсѣмъ не зналъ и видѣлъ хорошенько въ первый разъ.
— Я понимаю, Арсеній Павлычъ, что вамъ, можетъ быть, непріятно встрѣтиться со мной… — продолжалъ Уткинъ. — Но это только печальное недоразумѣніе… Будемте говорить обо мнѣ, какъ о человѣкѣ конченомъ. Вѣдь я понимаю немножко и кое-что…
Отхлебнувъ изъ своего стакана, Уткинъ прибавилъ:
— А статейку вашу, дорогой Арсеній Павлычъ, я прочелъ и прочелъ не безъ удовольствія… да.
— Именно? Что вы хотите сказать?
— Что я хочу сказать?.. Да… А сказать можно, охъ! какъ много, Арсеній Павлычъ… Вотъ вы про меня говорили цѣлыхъ пятнадцать лѣтъ. Вы-то говорили, а я-то молчалъ… И, какъ видите, ничуть не обижаюсь. И многое правильно говорили, а только одного никакъ не могли понять: что такое есть купецъ Уткинъ?
— Кажется, тутъ и понимать нечего…
— А вотъ и нѣтъ, Арсеній Павлычъ. И меня даже это весьма удивляетъ съ вашей стороны… Теперь дѣло прошлое, и я могу поговорить съ вами по душѣ.
Онъ совсѣмъ близко придвинулся къ Хлопову, такъ что задѣлъ его колѣнкой, и продолжалъ уже другимъ тономъ:
— Нужно сказать, что я васъ всегда любилъ и уважалъ… да. Вы по своей части человѣкъ вполнѣ правильный, а только… Однимъ словомъ, вы никогда не понимали купца Уткина. Городской голова, городское самоуправленіе… хе-хе!.. Это слова-съ, а по настоящему городская дума это пасть, и у каждаго зуба свое мѣсто… За моей-то спиной пряталось и купечество, и господа адвокаты, и понимающіе люди изъ дворянства, а я-то изображаю изъ себя персону. Кукла тряпичная, и больше ничего… И вы, Арсеній Павлычъ, цѣлыхъ пятнадцать лѣтъ эту самую тряпичную куклу со всего плеча по головѣ лупите… Со стороны-то, ей Богу, даже смѣшно выходило.
— Даже, вѣроятно, очень смѣшно…
— Ну, не будемъ объ этомъ говорить. Дѣло прошлое, а кто старое помянетъ — тому глазъ вонъ. Есть и еще одна смѣшная штучка, Арсеній Павлычъ… Вы думаете, что мы не понимаемъ, куда вы гнете? Очень даже хорошо понимаемъ: вы хотите посадить въ головы Савву Егорыча Митюрникова?
— Да…
— Очень хорошо-съ… Изъ молодыхъ, да ранній! Да-съ… А я вамъ скажу, Арсеній Павлычъ, такъ скажу, любя, именно, какъ бы вы не вспомнили Порфишку… Вѣдь вы меня такъ называли. Я не обижаюсь… Даже весьма вспомните Порфишку, а почему — не скажу.
III.
правитьУткинъ посидѣлъ, выпилъ полбутылки краснаго вина и ушелъ. Хлоповъ остался въ довольно странномъ настроеніи. Его поразило спокойное настроеніе недавняго врага, а главное — его недомолвки и намеки. Что хотѣлъ сказать этотъ свергнутый человѣкъ?
Арсенію Павлычу сегодня вся клубная обстановка показалась какъ-то особенно гадкой. Онъ возненавидѣлъ и буфетчика Ивана Павлыча, и клубнаго лакея Арсенія, и бифштексъ по гамбургски и все, все. Въ столовую приходили и уходили обычные клубные завсегдатаи. Докторъ Селезневъ, разжирѣвшій преждевременно субъектъ, спросилъ свою неизмѣнную порцію осетрины «по-русски», потомъ приковылялъ смотритель тюремнаго замка Гагинъ, потомъ пѣтушкомъ забѣжалъ новенькій присяжный повѣренный Альскій, мрачно вошелъ учитель греческаго языка Герундіевъ и спросилъ бутылку пива и т. д., и т. д. Набиралась все своя публика, и каждый считалъ своимъ долгомъ сказать нѣсколько словъ о «Пропадинскомъ Эхо».
— А что, мы повинтимъ сегодня? — спрашивалъ докторъ Селезневъ, вытирая губы салфеткой:
— Я не знаю… — уклончиво отвѣчалъ Хлоповъ.
Докторъ засмѣялся, движеніемъ головы поправляя сбившійся воротникъ рубашки. По номенклатурѣ Арсенія Павлыча, это былъ «безразличный человѣкъ», хотя и игралъ въ винтъ прекрасно.
Клубъ раздѣлялся на нѣсколько частей: главная зала была отведена «подъ танцы» и любительскіе спектакли; на-лѣво въ двухъ комнатахъ играли въ винтъ, на-право была круглая комната — будуаръ, и въ ней по временамъ завязывалась жестокая игра въ штоссъ. Арсеній Павлычъ, по заведенному обычаю, направлялся на-лѣво, гдѣ и встрѣчалъ своихъ неизмѣнныхъ партнеровъ. Сегодня, какъ всегда, онъ нашелъ ихъ на своемъ посту.
— Арсеній Павлычъ, развѣ можно заставлять себя такъ ждать? — говорилъ тучный и добродушный хохолъ исправникъ. — Та мы-жъ васъ ждали — ждали…
«Столъ» Арсенія Павлыча не измѣнялся, по крайней мѣрѣ, въ теченіе десяти лѣтъ: исправникъ Подиско, учитель греческаго языка Герундіевъ и докторъ Селезневъ. Сегодня было, какъ всегда, и Хлопову показалось немного страннымъ, что его постоянные партнеры даже не читали передовой статьи въ «Пропадинскомъ Эхо», или просто дѣлали видъ, что читали. Мимо проходили другіе клубные завсегдатаи и тоже, какъ ему казалось, ничего не читали. Въ результатѣ оказывалось, что сегодняшній номеръ прочли двое: швейцаръ Акимъ и ci-devant городской голова Уткинъ. Конечно, это было обидно, и Арсеній Павлычъ поставилъ сразу ремизъ безъ трехъ червы пятые.
Послѣ каждаго крупнаго проигрыша Арсеній Павлычъ имѣлъ благородную привычку оправдываться передъ своими партнерами, но сейчасъ онъ былъ лишенъ этой возможности, потому что подошелъ клубный человѣкъ Арсеній и шепнулъ:
— Васъ желаетъ видѣть одна дама… тамъ, въ залѣ…
— Какая дама?
— Нина Карловна-съ…
— А…
Конечно, партнеры были обижены, но, къ счастью, проходилъ мимо Уткинъ, и его засадили играть за Арсенія Павлыча.
— Что же, я очень радъ, — добродушно согласился онъ. — Я очень уважаю Арсенія Павлыча…
Общій залъ, гдѣ происходили семейные вечера, походилъ немного на казарму, но этого никто не замѣчалъ. Хлоповъ быстро вышелъ изъ комнаты играющихъ и въ дверяхъ столкнулся съ высокой, толстой и мужественной старухой, которая и была Нина Карловна. Она взяла его довольно фамильярно подъ руку и повела въ дальній, плохо освѣщенный уголокъ залы.
— Поздравляю, голубчикъ… — говорила она на ходу удивительно свѣжимъ голосомъ, совсѣмъ несоотвѣтствовавшимъ ея мужественному сложеніи. — Да, Порфишка палъ… Поздравляю!..
Она крѣпко пожала его руку и заставила сѣсть рядомъ съ собой.
— Порфишка погибъ? Я читала сегодня твою передовицу… Немножко крикливо, но хорошо. Нашу публику всегда нужно бить палкой по головѣ… На его мѣсто, конечно, будетъ выбранъ Савва?
— Да, я надѣюсь…
— Отлично… Это совершенно новый элементъ въ общественной жизни. Купецъ-милліонеръ и съ высшимъ образованіемъ…
— Представь себѣ, я его училъ, когда служилъ въ гимназіи учителемъ исторіи. Такой пытливый и свѣтленькій мальчикъ.
— Да, я его хорошо знаю. Во всякомъ случаѣ, не чета этому сиволапому Уткину… Еще разъ: поздравляю.
Глядя на эту пару, никто бы не подумалъ, что это бывшіе мужъ и жена. Нина Карловна была когда-то женой Арсенія Павлыча и дарила его восторгами первой любви. Но потомъ возникли семейныя недоразумѣнія, дрязги, и въ одно прекрасное утро они рѣшились разойтись. Черезъ два мѣсяца послѣ развода (Арсеній Павлычъ принялъ всю вину на себя) она вышла замужъ за водяного инженера и сейчасъ имѣла полдюжины дѣтей. Идеалистъ Хлоповъ во всей этой исторіи былъ обиженъ больше всего тѣмъ, что она не пригласила его на свою свадьбу, чего не могъ простить и сейчасъ. У нея сохранилось къ нему хорошее и теплое чувство, скрашенное воспоминаніями первой дѣвичьей любви.
Встрѣчаясь съ глазу на глазъ, они продолжали говорить другъ другу «ты». Нина Карловна продолжала слѣдить за дѣятельностью своего бывшаго мужа и время отъ времени считала своимъ долгомъ давать ему материнскіе теплые совѣты. Арсеній Павлычъ въ ея глазахъ оставался милымъ, но взбалмошнымъ ребенкомъ, котораго нельзя выпускать изъ глазъ. Такъ было и сейчасъ. Поговоривъ о свергнутомъ министерствѣ Порфишки, она спросила:
— А ты слышалъ послѣднюю новость?
— Какую?
— Савва Митюрниковъ хочетъ издавать свою собственную газету… да. Я это знаю изъ самыхъ вѣрныхъ источниковъ.
— Газету? Г-мъ… Нѣтъ, ничего не слыхалъ… А впрочемъ, это очень хорошо. Была одна газета, а теперь будутъ двѣ. Очень хорошо…
— А мнѣ это совершенно непонятно… Кто свергнулъ министерство Порфишки? Кто въ теченіе пятнадцати лѣтъ преслѣдовалъ его на каждомъ шагу и такимъ образомъ расчищалъ дорогу Митюрникову? И вотъ тебѣ благодарность за твою работу… Кажется, проще было-бы, если бы «Пропадинское Эхо» сдѣлалось органомъ новой партіи интеллигентныхъ представителей городского самоуправленія. Я увѣрена, что въ этой исторіи что-то кроется…
— Я думаю, дѣло гораздо проще, именно, Митюрниковъ немного побаивается меня и хочетъ сохранить свою независимость…
— Увидимъ… Я тебя задерживаю?
— Нѣтъ, ничего. А представь себѣ, Нина, вѣдь я сегодня встрѣтилъ Порфишку здѣсь въ столовой. Онъ самъ подошелъ ко мнѣ и что-то такое намекалъ… Вѣроятно, онъ уже слышалъ о новой газетѣ…
— Конечно, слышалъ. Какъ хочешь, свой своему по неволѣ братъ, а купеческая партія всегда останется купеческой…
— Да, но Митюрниковъ съ высшимъ образованіемъ, ты это забываешь. Можетъ быть, у него есть какія-нибудь торговыя дѣла съ Порфишкой. Но это еще не значитъ, что Митюрниковъ будетъ служить капитализму… Я вѣрю въ него.
— Дай Богъ, — со вздохомъ согласилась Нина Карловна. — Ну, иди къ своимъ партнерамъ, они тебя ждутъ, а у меня свои дѣла есть.
— Какъ дѣла идутъ въ школѣ?
— Помаленьку. Наша публика извѣстна: сначала встрѣчаютъ горячо, говорятъ разныя хорошія слова, а потомъ начинаютъ помаленьку забывать. Прощай…
IV.
правитьХлоповъ былъ типичнымъ представителемъ безпокойнаго человѣка шестидесятыхъ годовъ, и вмѣстѣ съ тѣмъ онъ являлся живой лѣтописью всего, что случилось въ Пропадинскѣ за послѣдніе тридцать лѣтъ. По происхожденію онъ былъ настоящій «кухаркинъ сынъ», получившій первыя впечатлѣнія бытія въ кухнѣ богатаго помѣщичьяго дома барона Мандельштерна. Это былъ настоящій помѣщичій домъ, и баронъ считалъ себя кореннымъ русскимъ человѣкомъ. Какъ онъ попалъ въ глубины пропадинскаго уѣзда — покрыто было мракомъ неизвѣстности добраго стараго крѣпостного времени. Въ помѣщичьей средѣ онъ былъ своимъ человѣкомъ, отличался широкимъ русскимъ хлѣбосольствомъ и служилъ нѣсколько трехлѣтій предводителемъ дворянства. Когда маленькій кухаркинъ сынъ изъ кухни перешелъ въ качествѣ казачка въ переднюю, баронъ первый открылъ въ немъ признаки чего-то необыкновеннаго, начиная съ того, что смышленный кухаркинъ сынъ самъ выучился грамотѣ. Время было особенное, нашлись добрые люди, которые тоже обратили вниманіе на мальчика, и онъ очутился въ гимназіи, гдѣ блестяще кончилъ курсъ, а потомъ поступилъ въ университетъ. Кончивъ университетъ, Хлоповъ вернулся на родное пепелище съ твердымъ намѣреніемъ никогда здѣсь не оставаться.
Пропадинскій уѣздъ еще утопалъ въ кромѣшной тьмѣ невѣжества, а Хлоповъ мечталъ о широкой дѣятельности и новыхъ формахъ жизни. Его тянуло въ столицу. Но тутъ случилось обстоятельство, которое имѣло въ его жизни роковое значеніе. Конечно, онъ часто бывалъ въ домѣ своего патрона барона Мандельштерна, гдѣ къ этому времени подросъ цѣлый выводокъ молоденькихъ баронессъ, а въ ихъ числѣ Нина Карловна, которую Хлоповъ зналъ еще маленькой дѣвочкой, когда гимназистомъ репетировалъ съ ней «по предметамъ». Баронессы съ нѣмецкой фамиліей меньше всего походили на баронессъ, особенно Нина Карловна, серьезная и настойчивая дѣвушка, унаслѣдовавшая отъ русской матери какой-то особенно добродушный складъ. Вѣянія того горячаго времени попали и въ баронскій домъ, и Хлоповъ являлся для Нины Карловны типичнымъ новымъ человѣкомъ. Молодые люди сошлись, полюбили другъ друга «идейно», а потомъ рѣшили соединиться на всю жизнь для общаго блага. Когда баронъ Карлъ Мандельштернъ узналъ объ этомъ, то поклялся застрѣлить коварнаго кухаркина сына, какъ неблагодарнаго пса, потомъ онъ поклялся собственноручно, выпороть его на своей конюшнѣ и кончилъ тѣмъ, что далъ свое родительское согласіе, мотивируя его такъ:
— Во-первыхъ, чтобы я никогда не видалъ этого негодяя у себя въ домѣ; во-вторыхъ, чтобы никто при мнѣ не смѣлъ произносить его гнуснаго имени, и, наконецъ, я навсегда отказываюсь отъ своей дочери.
Стараго барона эта mésalliance больше всего возмущала тѣмъ, что заговоритъ о немъ цѣлая губернія, но именно послѣдняго и не случилось, потому что въ одномъ пропадинскомъ уѣздѣ такихъ случаевъ были десятки, т. е. въ этомъ родѣ, когда дворянки выходили за безызвѣстныхъ поповичей и всевозможныхъ разночинцевъ.
Первый годъ замужества прошелъ для Нины Карловны очень хорошо. Она была совершенно счастлива. Но Хлопову приходилась жутко, потому что онъ вынужденъ былъ поступить въ гимназію преподавателемъ исторіи, чего совсѣмъ не желалъ. Педагогическая дѣятельность была не по его характеру. Къ его счастью, наступила эпоха великихъ реформъ, и для него открылось широкое поле дѣятельности. Онъ бросилъ гимназію и поступилъ въ секретари земской управы, потомъ былъ секретаремъ городской управы и т. д. Хлоповская служба заканчивалась неизмѣнно какой-нибудь исторіей, и онъ долженъ былъ искать новаго мѣста. А тутъ еще начались нелады дома: хотя мужъ и жена любили другъ друга, а все-таки ссорились постоянно и жестоко. У Арсенія Павлыча оказался очень тяжелый характеръ — вспыльчивый, грубый, придирчивый.
— Намъ необходимо разойтись, — рѣшила первой Нина Карловна. — Иначе мы перестанемъ быть порядочными людьми… Мы отдѣльно, вѣроятно, очень хорошіе люди, а вмѣстѣ никуда не годимся.
Изъ за чего разошлись Хлоповы — такъ и осталось неизвѣстнымъ. Такихъ случаевъ въ то время было, впрочемъ, достаточно, и особенной сенсаціи этотъ разводъ не произвелъ, какъ и вторичный выходъ замужъ Нины Карловны. А старый баронъ Мандельштернъ даже былъ доволенъ и одобрилъ поведеніе своего бывшаго зятя.
— Что же, всякій можетъ ошибиться, — разсуждалъ баронъ. — Не не у всякаго настолько хватитъ характера, чтобы исправить собственную ошибку…
Самымъ страннымъ было-то, что съ этого времени Хлоповъ опять началъ бывать въ баронскомъ домѣ, а старый баронъ его опять полюбилъ. У нихъ было много общихъ интересовъ. Время было самое горячее, и провинціальное болото всколыхнулось. У всѣхъ оказались свои жгучіе интересы и вопросы. Дворянство, купечество, интеллигентные классы, разночинцы, мужики — у каждаго было свое кровное дѣло. Хлоповъ, оставшись одинъ, весь ушелъ въ общественныя дѣла, и въ столичныхъ газетахъ начали появляться его горячія корреспонденціи о пропадинскихъ злобахъ дня. Быстрое помѣщичье раззореніе, народныя хозяйственныя нужды, народное образованіе, основныя задачи земской дѣятельности — онъ писалъ обо всемъ, и однимъ изъ первыхъ подмѣчалъ нарожденіе купеческаго вопроса. Волга въ этомъ послѣднемъ направленіи давала богатѣйшій и яркій матеріалъ, какъ громадная промышленная и торговая артерія, пульсъ которой отдавался по всей Россіи.
Въ качествѣ корреспондента Хлоповъ прошелъ весь репертуаръ полагающихся провинціальному корреспонденту злоключеній. Его бранили въ глаза и за глаза, преслѣдовали судомъ, покушались бить и т. д. Онъ все выносилъ съ замѣчательнымъ терпѣніемъ и продолжалъ вѣрить въ свое дѣло, въ его законность и правоту и въ хорошихъ людей. Послѣднее было особенно трогательно. Конечно, вѣдь, это только недоразумѣніе, что люди не хотятъ понимать самыхъ простыхъ, ясныхъ, какъ день, вещей.
Кульминаціонной точки своей дѣятельности Хлоповъ достигъ только съ основаніемъ своей собственной газеты. Тутъ же опредѣлилась и окончательная программа этой дѣятельности. Хлоповъ повелъ аттаку противъ нароставшаго купеческаго хищничества, которое проявлялось вездѣ, крѣпло и получало поддержку даже со стороны науки, въ лицѣ адвокатуры. Все городское хозяйство свелось исключительно къ торжеству мелкихъ и крупныхъ купеческихъ интересовъ. «Пропадинское Эхо» при каждомъ удобномъ случаѣ выпускало въ свѣтъ обличительную громовую статью, и редакторъ приглашался на скамью подсудимыхъ за клевету, диффамацію и по другимъ статьямъ уложенія о наказаніяхъ. Хлоповъ судился, по крайней мѣрѣ, разъ пятнадцать и выходилъ изъ этой неравной борьбы съ честью.
— Ничего, мы еще посмотримъ, — говорилъ онъ, выходя изъ залы суда. — Говорятъ, что одинъ въ полѣ не воинъ, а вотъ мы будемъ воевать.
За послѣднія пятнадцать лѣтъ Хлоповъ велъ самую отчаянную борьбу именно съ купеческой партіей, захватившей въ свои руки все городское хозяйство. Отдавая полную справедливость энергіи, умѣлости и знанію этой партіи, Хлоповъ громилъ ее по всѣмъ пунктамъ, при чемъ излюбленный городской голова Уткинъ являлся для него центральной мишенью.
Удивительно было то, что Уткинъ никогда и ничего не отвѣчалъ, не опровергалъ и не тащилъ Хлопова въ судъ. Только разъ Хлоповъ слышалъ, что онъ гдѣ-то назвалъ его «Арсеніемъ неистовымъ».
V.
правитьИтакъ, «министерство Порфишки» было свергнуто. Всѣмъ было извѣстно, что его мѣсто займетъ Савва Митюрниковъ, сравнительно еще молодой человѣкъ, но съ высшимъ образованіемъ, даже больше — Митюрниковъ жилъ нѣсколько лѣтъ за границей, преимущественно въ Англіи, гдѣ къ чему-то присматривался и чему-то учился, что не написано ни въ какихъ руководствахъ, какъ онъ самъ говорилъ.
Хлоповъ зналъ этого Савву еще гимназистомъ, когда онъ приходилъ къ нему за совѣтомъ, какія книжки читать. Потомъ Митюрниковъ бывалъ у него студентомъ, потомъ по окончаніи курса и до отъѣзда за границу. Это былъ очень скромный и серьезный молодой человѣкъ, у котораго была какая-то странная улыбка. Смотритъ-смотритъ и улыбнется. Эта улыбка сперва немного коробила Хлопова, но потомъ онъ пересталъ ее замѣчать. Когда Митюрниковъ вернулся изъ за границы, улыбки уже не было. Явилась какая-то сухость, выдержка, дѣланность. Прежде онъ былъ склоненъ къ душевнымъ разговорамъ, высказывалъ нѣкоторыя сомнѣнія, а тутъ получилъ видъ человѣка, для котораго все было ясно и котораго ни чѣмъ не удивишь.
— Ну, что тамъ, за границей, Савва Егорычъ? — пробовалъ спрашивать Хлоповъ.
— Да ничего, Арсеній Павлычъ… Живутъ, какъ и мы. Хотя, конечно, какое же можетъ быть сравненіе… Мы только еще начинаемъ жить, мы — піонеры, и передъ нами дремучій лѣсъ. Ничего даже похожаго на культуру…
Хлопову нравился этотъ купеческій самородокъ, нравилась его манера говорить и держать себя, а главное — это былъ первый интеллигентный человѣкъ изъ именитаго купечества въ Пропадинскѣ. «Вотъ если бы такихъ людей было побольше», — думалъ иногда Хлоповъ, слушая осторожныя рѣчи новаго купеческаго человѣка. Вѣдь, въ концѣ концовъ, все дѣло въ культурѣ и только въ культурѣ, а остальное приложится уже само собой.
Въ «Пропадинскомъ Эхо» выборъ Митюрникова былъ привѣтствованъ спеціальной статьей, а также и появленіе второй газеты, которая называлась: «Пропадинскій Курьеръ».
— Очень хорошо, — повторялъ Хлоповъ, потирая руки. — Одна газета хорошо, а двѣ лучше.
Но за этимъ одобреніемъ скрывалась и нѣкоторая тревога. А чортъ его знаетъ, что еще изъ этой новой газеты выйдетъ… Хлоповъ припоминалъ собственный тяжелый тернистый путь и невольно смущался. Въ первыхъ номерахъ «Курьера» ничего особеннаго и не было, кромѣ чего-то недосказаннаго и неяснаго, что обличало просто неопытную редакторскую руку. Но потомъ, ни съ того, ни съ сего, появилась предупреждающая замѣтка, что новая газета совсѣмъ отказывается отъ полемики, о чемъ и заявляетъ впередъ.
Смыслъ этой замѣтки объяснился только черезъ полгода, когда Митюрниковъ проявилъ себя въ окончательной формѣ, какъ представитель новой купеческой партіи, оснащенной послѣдними словами науки. Онъ оказался прекраснымъ ораторомъ и совсѣмъ загналъ въ уголъ обычныхъ думскихъ говоруновъ.
— О-го-го!.. Мальчикъ пойдетъ далеко… — охнулъ старый газетный человѣкъ Хлоповъ. — Тутъ не чуйкой и сапогами-бутылкой пахнетъ.
Митюрниковъ произвелъ нѣчто въ родѣ маленькой революціи и, главное, держалъ себя съ такимъ достоинствомъ, что все купечество ахнуло. Русское купечество по своему существу трусливо, особенно передъ начальствомъ, а Митюрниковъ говорилъ даже съ самимъ губернаторомъ, какъ съ равнымъ себѣ. О Митюрниковѣ заговорила цѣлая губернія. Старый баронъ Карлъ Мандельштернъ, уже не выходившій изъ дому, благодаря наслѣдственной подагрѣ, любилъ подразнить Хлопова этимъ новымъ теченіемъ общественной жизни.
— Какъ купечество-то поднялось, Арсеній Павлычъ? Посмотрите, гордость какая… А кто виноватъ, какъ вы думаете? Да вы виноваты, Арсеній Павлычъ… вы! Кто проповѣдывалъ культуру, а? Кто требовалъ образованія для купцовъ? Вотъ теперь смотрите и радуйтесь… Что значитъ одинъ Митюрниковъ, а вотъ когда двинутся всѣ Митюрниковы — ничего отъ васъ, милѣйшій мой, не останется, кромѣ послѣдняго вздоха. Вы всю жизнь ихъ газетой пугали, а они сотню своихъ собственныхъ газетъ откроютъ и писакъ наймутъ. Вы вопросы разные поднимаете, а они васъ будутъ душить вашимъ-же просвѣщеннымъ печатнымъ словомъ. Я, конечно, отсталый и старый человѣкъ, но умру съ убѣжденіемъ, что купца высшимъ наукамъ учить отнюдь не слѣдуетъ.
Хлоповъ какъ-то растерялся. Главное, во что онъ такъ слѣпо вѣрилъ, т. е. въ образованіе въ широкомъ смыслѣ, и оно же обратилось противъ него-же. Онъ даже не спорилъ съ барономъ, который, конечно, преувеличивалъ, но нароставшую интеллигентную купеческую силу понималъ отлично.
— Вы думаете, что Митюрниковъ вывезъ изъ Англіи, мой милый? — говорилъ баронъ. — Очень просто: самые усовершенствованные способы реализировать силу своего капитала, т. е. давить всѣхъ. Вѣдь это не Колупаевы и Разуваевы, о которыхъ такъ много кричали. Пустяками они и рукъ себѣ не будутъ марать, а чуть что, заграничный способъ и готовъ, выбирай любой да лучшій. Въ Англіи пудъ чугуна стоитъ тридцать копѣекъ, а у насъ рупь — разницу кладетъ просвѣщенный коммерсантъ себѣ въ карманъ; въ Англіи, благодаря вывозной преміи, русскимъ сахаромъ откармливаютъ свиней, потому что онъ въ Лондонѣ стоитъ четыре копѣйки фунтъ, а мы платимъ за тотъ-же сахаръ у себя дома вчетверо дороже. Митюрниковы теперь ворочаютъ всѣми банками, они-же вездѣ въ совѣщательныхъ коммиссіяхъ о своемъ купецкомъ интересѣ радѣютъ, они-же вопіютъ о государственной помощи и они же въ самыхъ лучшихъ газетахъ финансовую полемику себѣ заказываютъ… А кто виноватъ? Вы виноваты, Арсеній Павлычъ… И какой гоноръ у этого просвѣщеннаго коммерсанта, а все потому, что онъ сила.
Хлоповъ и самъ видѣлъ, какъ лапа этого просвѣщеннаго купечества все глубже и глубже всаживалась въ кровное для него дѣло — прессу. Происходилъ страшный захватъ по всей газетной линіи. Наконецъ, высказался и «Пропадинскій Курьеръ», когда Хлоповъ высказалъ свои наболѣвшія мысли по доводу торжествующаго капитализма. «Мы уже говорили раньше, что не будемъ полемизировать», — такъ начиналась отвѣтная статья въ «Пропадинскомъ Курьерѣ». — «Мы сдержимъ свое слово, чтобы не смѣшить нашу почтенную публику красотами полемическаго задора. Къ счастью, это время уже миновало. Пресса должна прежде всего уважать себя, и можно только пожалѣть, что по разнымъ провинціальнымъ захолустьямъ еще сохранились, выражаясь китайскимъ сравненіемъ, тѣ бумажные тигры, которыми пугаютъ дѣтей».
— Ахъ, это я бумажный тигръ! — проговорилъ Хлоповъ, прочитавъ статью. — Конечно, я… Ахъ, Савва Егорычъ, Савва Егорычъ!.. Да…
Ему почему-то припомнились слова свергнутаго Порфишки, который тогда въ клубѣ сказалъ ему, что какъ бы онъ, Хлоповъ, не вспомнилъ и не пожалѣлъ о сверженномъ министерствѣ Порфишки Уткина.
— Что-же, будемъ бумажнымъ тигромъ, — повторилъ Хлоповъ въ назиданіе самому себѣ. — И таковымъ бумажнымъ тигромъ и помремъ…
Въ хроникѣ «Пропадинскаго Курьера», между прочимъ, была напечатана выдержка изъ какого-то полицейскаго протокола, именно, что «въ чертѣ города, около Мыльнаго лѣска, найдено тѣло неизвѣстнаго человѣка, повидимому, жулика. Около него находилась сломанная палка, другого конца которой, не смотря на самые тщательные розыски, никакъ не могли найти». Прочитавъ эту замѣтку, Хлоповъ невольно расхохотался. Вѣдь около каждаго русскаго человѣка «находится» такая палка, другого конца которой никакъ нельзя найти…
III.
Отрадное явленіе.
править
I.
править— Студентъ Сергѣевъ совершенно вѣрно сказалъ, что путешествіе — лучшій способъ самообразованія, — убѣжденно говорила Анна Васильевна, спотыкаясь о засохшій комъ земли, лежавшій по самой срединѣ дороги. — Я ему вообще не вѣрю, а въ этомъ случаѣ онъ правъ… Напримѣръ, я? Какъ я освѣжилась и отдохнула за границей, душой отдохнула… Вотъ тебѣ бы, Катя, хорошо встряхнуться, а то ты совсѣмъ закисла въ этой трущобѣ. Необходимо видѣть другую жизнь, другихъ людей, чтобы понять наше русское убожество. Господи, гдѣ я не была за эти три мѣсяца: въ Парижѣ, въ Бретани, на островѣ Уайтѣ, на Ривьерѣ, въ Венеціи, на Рейнѣ… До сихъ поръ не могу опомниться. Вотъ гдѣ люди живутъ, потому что умѣютъ жить, а главное — хотятъ жить. Нѣтъ, тебѣ необходимо, Катя, встряхнуться… И студентъ Сергѣевъ тоже скажетъ, хотя я ему не вѣрю, нисколько не вѣрю.
— А деньги? отвѣтила вопросомъ Катя, прежде времени поблекшая дѣвушка, съ усталымъ лицомъ.
— Деньги — пустяки… Если человѣкъ чего-нибудь захочетъ, онъ добьется своего. На выставкѣ въ Чикаго американскіе студенты служили лакеями. Это по русски звучитъ немного грубо, и затѣмъ въ Америкѣ положеніе прислуги совсѣмъ иное, чѣмъ у насъ.. Тамъ каждый привыкъ уважать себя…
Дѣвушки шли по пыльной проселочной дорогѣ, которая такъ красива на картинахъ, а въ дѣйствительности является мучительной пыткой. Анна Васильевна очень ловко сбивала своимъ парижскимъ зонтикомъ бѣлыя головки придорожной ромашки и нѣсколько разъ брезгливо стряхивала съ подола платья дорожную пыль. Въ своемъ сѣромъ дорожномъ платьѣ и въ англійской соломенной шляпѣ она походила на строгую англійскую миссъ, которая привыкла путешествовать одна и у которой точно написано на лицѣ, что она никого и ничего не боится. Рядомъ съ ней Екатерина Петровна казалась старше лѣтъ на десять, хотя онѣ учились вмѣстѣ въ гимназіи.
— Фу, какая гадость! — проговорила въ отчаяніи Анна Васильевна, останавливаясь, чтобы перевести духъ.
— Я тебѣ предлагала ѣхать на станцію въ телѣгѣ, — точно оправдывалась Екатерина Петровна, — Ты сама не хотѣла…
— Въ телѣгѣ?!.. Прости, голубушка, мнѣ еще жизнь дорога.
— До станціи всего остается версты три…
— Это я слышу съ самаго начала, какъ мы вышли изъ деревни…
— Отъ деревни четыре версты, Анюта. Впрочемъ, я такъ привыкла ходить пѣшкомъ…
— И я тоже, только не по такимъ сквернымъ дорогамъ. Я всю Швейцарію исходила пѣшкомъ…
Въ голосѣ Анны Васильевны слышалось раздраженіе. Она съ какой-то безнадежной тоской посмотрѣла кругомъ и съежила плечи. Картина, дѣйствительно, ничего привлекательнаго собой не представляла. Кругомъ разстилались чахлыя крестьянскія поля. Стояла засуха, и земля въ нѣкоторыхъ мѣстахъ растрескалась. Посѣвы были плохіе. Жиденькая рожь, рѣдкіе и низкіе овсы, чахлая трава — вотъ и все. Крестьянскій недородъ висѣлъ въ воздухѣ. По извилистой линіи проселка тамъ и сямъ уныло торчали ветлы, точно измученные путники, которые уже не надѣялись дойти до пристанища. Назади, въ туманной дымкѣ лѣтняго марева, чуть виднѣлось село Ольгино, гдѣ Екатерина Петровна учительствовала восемь лѣтъ. Собственно, видѣлась бѣлая церьковь съ садомъ и нѣсколько вѣтряныхъ мельницъ, а крестьянская стройка залегла по скатамъ голубой балки. Вправо темной полоской залегъ небольшой лѣсокъ. До станціи ровною гладью стлались безконечныя, поля, наводившіе уныніе своимъ однообразнымъ видомъ.
— Ахъ какая тоска! — думала Анна Васильевна. — Развѣ можно жить въ такой отчаянной трущобѣ, гдѣ люди могутъ только голодать… И это святая родина!.. Ужасно, ужасно…
Екатерина Петровна чувствовала тайный ходъ мыслей своей гимназической подруги и тоже раздражалась. Ей было обидно и за себя, и за этотъ незавидный русскій пейзажъ, и за что-то такое хорошее, теплое и родное, что, какъ казалось ей, порывалось съ каждымъ шагомъ впередъ. Боже мой, какъ она ждала этой встрѣчи, а теперь считала минуты, когда, наконецъ, эта пытка кончится. Екатерина Петровна со школьной скамьи попала прямо въ деревню, въ учительницы, да такъ и засѣла въ ней. Анна Васильевна училась на курсахъ и въ теченіе восьми лѣтъ перемѣнила не одну спеціальность: сначала была «бестужевкой» по отдѣленію исторіи, потомъ перешла на медицинскіе курсы, потомъ на педагогическіе, потомъ опять на бестужевскіе. Въ средствахъ она не нуждалась и могла располагать своимъ временемъ, какъ хотѣла. Нужно ей отдать справедливость, что за все это время она поддерживала съ Екатериной Петровной самую дѣятельную переписку и аккуратно сообщала ей самыя послѣднія столичныя новости. Подруги мечтали о свиданіи, чтобы наговориться и отвести душу. И вотъ это свиданіе совершилось, но было бы лучше, если бы его никогда не было. Подруги точно не узнали другъ друга, и имъ даже говорить было не о чемъ. Ихъ раздѣлила навсегда какая-то невидимая пропасть, черезъ которую не было перехода, какъ въ сказкахъ.
— Кажется, мы никогда не дойдемъ до этой проклятой станціи! — капризно говорила Анна Васильевна, чтобы сказать что-нибудь.
— Скоро, скоро, Аня… Вонъ около того лѣска, направо, — утѣшала ее Екатерина Петровна. — Ты сейчасъ куда хочешь ѣхать?
— Право, я сама хорошенько не знаю… Можетъ быть, къ сестрѣ заѣду, можетъ быть на Кавказъ…
— «Для чего я спрашиваю ее? — подумала про себя Екатерина Петровна. — Не все-ли мнѣ равно»…
II.
правитьЖелѣзнодорожная станція называлась Грядки. Она стояла на юру, на самомъ припекѣ. Зимой ее заносило снѣгомъ, а лѣтомъ жгло солнце. Грязный даже въ самые жаркіе дни дворъ оживлялся нѣсколькими крестьянскими телѣгами, оборванными мужиками, ожидавшими кого-то или чего-то, нѣсколькими курами и грязными ребятами. Маленькій станціонный садикъ походилъ на пріютъ для растеній-рахитиковъ. Чувствовалась что-то такое унылое и безнадежное въ каждой мелочи, что было придумано какой-то больной фантазіей. Залъ третьяго класса представлялъ собой клоповникъ, а въ залѣ перваго класса, гдѣ былъ буфетъ, вѣковѣчная русская грязь была точно загримирована разными предметами европейскаго комфорта. Для чего-то висѣла бронзовая люстра, на общемъ столѣ еще болѣе неизвѣстно зачѣмъ стояли неизбѣжныя пальмы и т. д. Анна Васильевна съ тоской окинула это обстановочное убожество и невольно сравнила Грядки съ щегольскими европейскими желѣзнодорожными станціями.
— До поѣзда остается еще цѣлыхъ два часа, Аня, а ты такъ торопилась, — замѣтила Екатерина Петровна, — Хочешь чаю?
— Пожалуй…
Надо было что-нибудь дѣлать, чтобы убить эти два часа.
Офиціантъ въ засаленномъ фракѣ подалъ чай. Анна Васильевна брезгливо посмотрѣла на него и на плохо вымытый стаканъ, но скрѣпилась и отхлебнула съ ложечки подозрительную мутную жидкость. Екатерина Петровна смотрѣла въ окно на дворъ, гдѣ узнала двухъ мужиковъ изъ Грядокъ. Она почему-то вздохнула.
— Ты меня спрашивала, Катя, что я думаю дѣлать, — заговорила Анна Васильевна, подбирая слова. — Кажется, на зиму я уѣду въ Парижъ… Студентъ Сергѣевъ говоритъ, что мнѣ необходимо прослушать въ Сорбоннѣ исторію среднихъ вѣковъ. Это необходимо, потому что новая исторія совершенно непонятна безъ знанія средней. Эпоха возрожденія, гуманисты, реформація, религіозныя войны — все связано между собой органически, и все послѣдующее только логическое слѣдствіе этихъ первоисточниковъ. А средневѣковое искусство, пропитанное религіозными идеями и классицизмомъ?
Мимо прошелъ молодой начальникъ станціи и поклонился Екатеринѣ Петровнѣ. Онъ немного ухаживалъ за ней, и она слегка покраснѣла. Анна Васильевна замѣтила послѣднее и улыбнулась. Боже мой, романъ съ начальникомъ желѣзнодорожной станціи! До чего можетъ дойти человѣкъ, засидѣвшійся въ медвѣжьей глуши. Похоронить себя заживо на глухой желѣзнодорожной станціи, когда другіе будутъ пользоваться жизнью во всю ширь, и смотрѣть всю жизнь, какъ эти другіе, счастливые и жизнерадостные, полные энергіи, окрыленные мечтами и жаждой жизни, будутъ мчаться съ быстротой вѣтра вотъ мимо этой самой несчастной станціи. Бѣдная Катя… А тутъ куча дѣтей, нарожденныхъ со скуки, мелкая домашняя нужда, непріятности, мужъ, который будетъ выпивать предъ обѣдомъ по рюмкѣ водки, играть въ карты гдѣ-нибудь на именинахъ и всю жизнь завидовать начальнику сосѣдней станціи и т. д., и т. д.
— Катя, я знаю, о чемъ ты думаешь сейчасъ, — неожиданно проговорила Анна Васильевна.
— И я тоже знаю, о чемъ ты думаешь… Тебѣ жаль меня и въ то же время намъ не о чемъ съ тобой говорить. Вѣрнѣе сказать: мы говоримъ на двухъ разныхъ языкахъ.
— Ты угадала…
— И мнѣ тебя жаль…
— Меня?!.
— Да… Жаль, потому что тебѣ вотъ все это родное убожество кажется чужимъ, больше — возбуждаетъ въ тебѣ гадливое чувство. И мнѣ больно, что ты не любишь вотъ эти выжженныя солнцемъ нивы, не понимаешь человѣка, который ихъ вспахалъ и засѣялъ, а тѣмъ больше не понимаешь своей бывшей подруги, для которой вотъ въ этомъ вся жизнь и которая вотъ этимъ счастлива.
Въ голосѣ Екатерины Петровны послышались твердыя ноты и Анна Васильевна посмотрѣла на нее съ удивленіемъ. Это была совсѣмъ другая дѣвушка, которой она совсѣмъ не знала.
— Я знаю впередъ, что ты скажешь, Катя, и по своему, ты, конечно, права. Служеніе идеѣ требуетъ жертвъ, это вѣрно, но, вѣдь, для насъ, обыкновенныхъ среднихъ людей, героизмъ не обязателенъ. Скажу проще: есть, наконецъ, своя собственная, личная жизнь. Я даже могу представить себѣ весь тотъ ужасъ, который происходитъ вотъ здѣсь, кругомъ, когда все будетъ занесено снѣгомъ и умретъ на полгода. Вѣдь это ужасно, Катя, даже подумать ужасно. И никакого общества, никакого проявленія общественной жизни, ни одного человѣка, съ которымъ можно было бы просто поговорить по душѣ…
Екатерина Петровна засмѣялась.
— Ахъ, какая ты смѣшная, Аня… Какъ-то установилось смотрѣть на насъ, какъ на героинь и прочее, а въ дѣйствительности этого-то и нѣтъ. Даже нѣтъ подвига, который намъ желаютъ навязать… Конечно, у насъ въ Ольгинѣ нѣтъ оперы, концертовъ, нѣтъ въ общепринятомъ смыслѣ слова общества, но, во-первыхъ, безъ этого можно обойтись, т. е. безъ условныхъ удовольствій, а что касается общества, то у меня гораздо его больше, чѣмъ у тебя.
— Самогипнозъ, Катя, а, впрочемъ, для тебя же лучше…
Подруги неожиданно разговорились. Ихъ охватила та молодая откровенность, которая не знаетъ удержу. Екатерина Петровна даже раскраснѣлась и сдѣлалась красивой. Глаза блестѣли, она улыбалась и нѣсколько разъ принималась обнимать Анну Васильевну.
— Аня, милая Аня, если бы ты знала, какъ мнѣ было тяжело всѣ эти дни… — говорила она. — Тяжело и за тебя, и за себя. Когда-то, вѣдь, и я рвалась туда, въ столицу, и другой жизни не понимала, а сейчасъ… Боже мой, вѣдь я совсѣмъ, совсѣмъ другая… Вѣдь я отлично знаю, что далеко отстала, до извѣстной степени отупѣла и что тебѣ, напримѣръ, неинтересно со мной разговаривать. Мои интересы слишкомъ съужены и всякая профессія дѣлаетъ человѣка одностороннимъ. Такъ и быть должно… Все, все отлично понимаю!.. Въ вашемъ обществѣ я, дѣйствительно, и скучна, и неинтересна, но у меня есть свое общество… И какое чудное общество, Аня!.. Вѣдь для села Ольгина я являюсь чѣмъ-то вродѣ академіи наукъ… Моя маленькая аудиторія ловитъ каждое мое слово. Тебѣ страшна деревенская зима, а для меня это лучшее время. Представь себѣ зимній вечеръ… на столѣ горитъ лампочка дешевенькая, а кругомъ стола живой вѣнокъ изъ милыхъ дѣтскихъ рожицъ… И мы путешествуемъ по всему свѣту, переживаемъ исторію, повторяемъ подвиги человѣческаго ума… Ты скажешь: «А учительская нужда? А эти несчастные двадцать рублей жалованья?» Но, вѣдь, это нужда съ городской точки зрѣнія, а по нашему, по деревенски, это богатство… Мои деревенскія бабы постоянно мнѣ говорятъ: «Охъ, Катерина Петровна, кабы хучь одинъ денекъ-то пожить по твоему!..» И мнѣ дѣлается совѣстно за такую уйму денегъ, какую я получаю. Конечно, будетъ время, когда учительницы будутъ получать въ нѣсколько разъ больше, но сейчасъ… Вотъ надъ нашей головой виситъ недородъ и недоѣдъ, весь вопросъ нашей жизни сводится къ простому куску ржаного хлѣба, дѣти пойдутъ въ «кусочки», т. е. за милостыней, мои дѣти, которыя должны учиться у меня въ школѣ, и я буду получать свои двадцать рублей жалованья… Вѣдь это цѣлое богатство и совѣстно его получать. Я не говорю, что всѣ учительницы должны именно такъ думать и благословлять свою судьбу… Многія недовольны и считаютъ себя несчастными, имъ и скучно, и холодно въ деревнѣ, но такимъ нужно уходить въ городъ и поступать въ какую-нибудь контору или искать другой городской работы. А я счастлива, и мнѣ ничего не нужно… Да, счастлива!.. И счастлива потому, что я живу…
Этотъ разговоръ былъ прерванъ звонкомъ. Подходилъ поѣздъ. Неужели прошло цѣлыхъ два часа? Подруги досказывали послѣднія мысли и чувства уже на ходу. Когда Анна Васильевна сѣла въ свой вагонъ, они продолжали разговаривать черезъ окно.
— Аня, знаешь, что меня обижаетъ? — торопливо говорила Екатерина Петровна. — Это когда читаю въ газетахъ разныя извѣстія подъ спеціальной рубрикой: отрадное явленіе. Впередъ знаешь, что какой-то учительницѣ прибавили жалованья и т. д. Все, что угодно, только не нужно именно этого, т. е. покровительствующаго сожалѣнія.
Третій звонокъ. Поѣздъ тяжело двинулся. Два бѣлыхъ платка посылали послѣднее прости.
IV.
Перекати-поле.
править
I.
правитьСвѣтило раннее весеннее крымское солнце. Красавица Ялта еще спала, т. е. спали господа, а набережная и пристани уже работали. Однимъ изъ первыхъ на набережной появлялся Фролъ Иванычъ, человѣкъ неопредѣленныхъ лѣтъ, съ солдатскимъ лицомъ, хотя никогда не служилъ въ солдатахъ, въ рваномъ пиджакѣ и бѣломъ передникѣ. Его сѣрые небольшіе глазки всегда съ затаенной тревогой что-то высматривали, а въ движеніяхъ чувствовалась торопливость вѣчно занятаго человѣка, которому, какъ говорится, дохнуть некогда.
— Эхъ, сколько народу понаперло, — думалъ вслухъ Фролъ Иванычъ, опытнымъ глазомъ прикидывая суетившихся на набережной рабочихъ. — И откуда только берутся, подумаешь…
Собственно, на набережной и на пристаняхъ у Фрола Иваныча не было никакого дѣла, но онъ каждое утро считалъ своимъ долгомъ обойти весь берегъ. Какъ же не поговорить съ вернувшимися съ моря рыбаками, съ встрѣтившимся таможеннымъ солдатикомъ, съ артелью турокъ-носильщиковъ, съ швейцаромъ гостиницы, — Фролу Иванычу все нужно было знать. Сегодня море было задернуто густой пеленой тумана, и на пристани ждали срочнаго парохода, который долженъ былъ придти изъ Севастополя еще вчера вечеромъ.
— Въ туманѣ всю ночь кружится, — объяснялъ швейцаръ тономъ спеціалиста. — Ночью свистки подавалъ… Надо полагать, гдѣ-нибудь подъ Алупкой застрялъ.
— Много господъ ждете?
— А какъ же, время такое… Въ началѣ апрѣля много народу изъ Адесты пріѣзжаетъ, значитъ, на Пасху, тоже вотъ изъ Москвы, изъ Харькова. Номеровъ-то пустыхъ совсѣмъ мало осталось.
— Цѣну хорошую дерете?
— Всяко случается… Прижимистые господа нынче стали. Каждый на грошъ пятаковъ хочетъ получить…
Въ горахъ, окружавшихъ Ялту высокой стѣной, туманъ уже начиналъ подниматься. Выдѣлялись отдѣльные гребни, освѣщенные утреннимъ солнцемъ. Фрола Иваныча особенно огорчала бѣлая масса тумана, надвигавшаяся на Ялту черезъ Массандру и заслонявшая солнце.
— И откуда только этотъ туманъ берется, — ворчалъ Фролъ Иванычъ, и прибавлялъ для собственнаго утѣшенія: — Оно, обнакновенно, море агромадное, застудилѣсь зимой, а какъ солнышкомъ подогрѣетъ его — вотъ и туманъ.
Въ воздухѣ чувствовалась уже наливавшаяся теплота, и море ласково облизывало береговые камни ровной зеленой волной. Изъ тумана показывались рыбачьи лодки, гдѣ-то въ бѣлесоватой мглѣ тонкими штрихами обрисовывался косой турецкій парусъ, въ переливавшейся зеленой ткани моря весело кувыркались неугомонные дельфины… На пристаняхъ работа кипѣла. Разгружались нѣсколько судовъ съ лѣсомъ, кирпичемъ и желѣзомъ. По сходнямъ, какъ муравьи, тащились носильщики. Около мола тяжело попыхивалъ струйками бѣлаго пара пришедшій ночью изъ Ѳеодосіи пароходъ, точно человѣкъ, который не можетъ отдышаться послѣ быстраго бѣга. На длинной каменной платформѣ мола правильными штабелями лежала всевозможная пароходная кладь, ломовые подвозили багажъ, толпы носильщиковъ ждали работы и т. д. Въ утреннемъ воздухѣ постепенно накоплялся и наросталъ смѣшанный гулъ рабочаго приморскаго дня. Чувствовалось въ самомъ воздухѣ что-то такое бодрое, радостное и обѣщающее, какъ улыбка выздоравливающаго человѣка, — послѣ зимней спячки здѣсь начинало все улыбаться — и море, и горы, и качавшіяся на рейдѣ суда, и даже эта пестрая и разноязычная толпа поденщиковъ, облѣпившая набережную, молъ и пристани.
Фролъ Иванычъ давно присмотрѣлся къ постояннымъ ялтинцамъ и сразу могъ опредѣлить каждаго чужестраннаго, особенно своихъ русачковъ изъ Курской, Орловской или Тамбовской губерніи. Онъ самъ былъ тамбовскій уроженецъ и узнавалъ земляка по одежѣ и говору безошибочно.
— Іонъ прійшовъ… — говорилъ онъ, — встрѣчая своего тамбовца.
Эти «іоны» начали появляться на южномъ берегу Крыма все чаще и чаще и тащили за собой своихъ бабъ, искавшихъ работы на табачныхъ плантаціяхъ или «около винограду». У Фрола Иваныча сохранилась тоска по родинѣ, и онъ всячески старался опредѣлить земляковъ къ какому-нибудь подходящему дѣлу. Куда же имъ дѣться, въ самомъ дѣлѣ… Не отъ добра «идутъ у Крымъ». Значитъ, дома нечего дѣлать, ну, и идутъ… Въ первое время этихъ заморенныхъ и сѣрыхъ «іоновъ» можно было видѣть въ самомъ тяжкомъ положеніи, а потомъ ничего, пріобыкали и устраивались не хуже другихъ. Вѣдь это были не тѣ босяки, которыми кишатъ всѣ южныя пристани, а настоящая рабочая армія.
Обѣжавъ пристани, Фролъ Иванычъ отправился на Черный рынокъ, гдѣ у него было свое заведеніе, какъ онъ выражался деликатно, т. е. самая обыкновенная квасная лавчонка. Это «заведеніе» примостилось на самомъ юру, гдѣ толпился рабочій людъ въ ожиданіи нанимателей. У лавочки Фрола Иваныча уже дожидалась его жена, Анисья Филипповна, приземистая, полная старушка съ сморщеннымъ дряблымъ лицомъ. Она казалась не по годамъ старше мужа.
— Пароходъ запоздалъ, — дѣловымъ тономъ заявилъ Фролъ Иванычъ, начиная разбирать доски передней стѣнки своего заведенія.
— Того гляди, еще на камни попадетъ, — озабоченно отвѣтила Анисья Филипповна.
— А зачѣмъ ему на камни попадать? — обиженно и строго спросилъ Фролъ Иванычъ, нахмуривъ брови.
— Да я такъ, къ слову… — добродушно оправдывалась старушка, точно отъ ея словъ пароходъ, дѣйствительно, могъ попасть на камни.
— То-то… Слово тоже къ мѣсту говорится. На камни…
Мужъ и жена составляли примѣрную чету и всегда говорили другъ другу «вы». Фролъ Иванычъ въ минуту откровенности любилъ говорить: «Нѣтъ, вы не знаете мою Анисью Филипповну… Это не баба, а копье!» Въ чемъ заключалась суть такого оригинальнаго сравненія, и чѣмъ добродушная старушка напоминала копье — оставалось неизвѣстнымъ. Въ обыкновенное время, особенно при чужихъ, Фролъ Иванычъ почему-то считалъ нужнымъ постоянно спорить съ женой и относился къ ней почти сурово и даже бранился въ третьемъ лицѣ: «И для чего только эти самыя бабы на свѣтѣ болтаются… Взять бы ихъ всѣхъ за хвостъ да объ стѣну». И т. д.
На рынкѣ всѣ лавчонки уже были открыты, и начинался обычный утренній торгъ мясомъ, рыбой, зеленью и разными припасами. Появились татарчата съ чибуреками и лепешками. Особенно бойко торговала напротивъ заведенія Фрола Иваныча турецкая булочная. Около нея стояла цѣлая толпа рабочихъ турокъ въ ихъ нарядныхъ лохмотьяхъ. Загорѣлые, черноглазые, усатые и носатые, они рѣзко отличались отъ сѣрой толпы русскихъ рабочихъ, столпившихся по другую сторону квасной Фрола Иваныча.
— Ужъ эти мнѣ черномазые! — считалъ нужнымъ ругаться Фролъ Иванычъ. — На копѣйку квасу не выпьютъ… Развѣ это люди?
Утро для его торговли было самымъ тихимъ временёмъ, особенно весной, и Фролъ Иванычъ не торопился открывать свое заведеніе. Онъ открылъ свой прилавокъ, не торопясь, привелъ въ порядокъ жестяныя кружки, пересчиталъ бутылки, попробовалъ кранъ у квасной бочки и нѣсколько разъ благочестиво зѣвнулъ.
— И сколько этой самой нашей рассейской бабы набирается, — говорила Анисья Филипповна, наблюдая сбившихся въ отдѣльную кучку женщинъ поденщицъ. — Тоже, миленькія, ѣсть — пить хотятъ… Вонъ какую даль забрались. И не выговоришь…
— Всѣхъ не пережалѣешь… Другая, можетъ, отъ своей собственной глупости приволоклась, — сказалъ Фролъ Иванычъ совершенно безъ всякой причины, потому что самъ первый жалѣлъ вотъ эту самую рассейскую бабу. — Дома-то угарно, ну, и лопочутъ, какъ овцы, неизвѣстно куда… Мужикъ подать платитъ, а бабѣ какая печаль: надѣла сарафанишко да платчишко — и все тутъ. А другая еще и рукомесло самое скверное выкинетъ…
— Не грѣшите, Фролъ Иванычъ…
Онъ хотѣлъ что-то возразить женѣ, но, какъ сумасшедшій, выскочилъ изъ своего заведенія. На углу у трактира собралась цѣлая толпа, и въ воздухѣ мелькала какая-то жилетка съ разномастными пуговицами. Фролу Ивановичу никакой жилетки не было нужно, но онъ протискался въ толпу, выхватилъ жилетку изъ рукъ продавца, внимательно ее осмотрѣлъ и, прикинувъ на свѣтъ, рѣшающе проговорилъ:
— Ничего не стоитъ!..
Кто-то вырвалъ у него жилетку изъ рукъ, и Фролъ Иванычъ только что хотѣлъ обидѣться на невѣжливое обращеніе, какъ съ моря донесся далекій свистокъ. Фролъ Иванычъ ринулся въ свое заведеніе и отдалъ на всякій случай приказаніе:
— Вы, Анисья Филипповна, значитъ, того… вообще и въ оба надо смотрѣть… А то вотъ эти самыя подобныя бабы, корыхъ вы жалѣете… Однимъ словомъ, какъ разъ сцапаетъ бутылку или кружку — и поминай, какъ звали.
— Не безпокойтесь, Фролъ Иванычъ…
— И тоже напримѣрно, что касаемо льду… сейчасъ въ кадушкѣ подъ стойкой…
— Что вы въ самомъ дѣлѣ, Фролъ Иванычъ, — заворчала Анисья Филипповна. — Слава Богу, не слѣпая…
II.
правитьФролу Иванычу рѣшительно не было никакого дѣла до подходящаго парохода, но онъ бѣжалъ, точно на пожаръ, обгоняя другихъ и толкая встрѣчнаго и поперечнаго. Туманъ только что началъ подниматься надъ моремъ, и вдали виднѣлся силуэтъ подходившаго парохода. Къ молу двигались толпы носильщиковъ, ломовые и коляски извозчиковъ. Фролъ Иванычъ встрѣтилъ нѣсколько знакомыхъ, здоровался на ходу и успокоился только тогда, когда остановился у того края мола, къ которому долженъ былъ причалить пароходъ. Онъ тяжело дышалъ, какъ лошадь, сдѣлавшая большой перегонъ.
— Куды ускорился, Фролъ Иванычъ? — окликнулъ его сѣденькій худенькій старичокъ съ благочестивымъ лицомъ подвижника.
— А это ты, Никитичъ… Здравствуй. Каково прыгаешь?
— Помаленьку, пока Господь грѣхамъ терпитъ.
— Такъ, такъ… Это «Ксенія» бѣжитъ? Ну, а ты работничковъ ждешь?
— Ужъ это какъ Богъ дастъ… Все отъ Бога.
— Да ужъ тебѣ-то Богъ пошлетъ, извѣстное дѣло…
Никитичъ былъ извѣстный подрядчикъ, изъ рязанскихъ.
Онъ носилъ рассейскую чуйку, говорилъ разбитымъ жиденькимъ тенорикомъ и отличался какимъ-то ожесточеннымъ благочестіемъ.
Пароходъ приближался. Уже можно было слышать, какъ онъ тяжело буравилъ воду, распихивая двѣ зеленыхъ волны. Издали казалось, что онъ все усиливалъ ходъ и дѣлался больше. Сдѣлавъ кругъ, онъ тяжело подошелъ къ пристани, точно желѣзное чудовище. На пристани поднялась обычная въ такихъ случаяхъ суматоха, а больше всѣхъ суетился, конечно, Фролъ Иванычъ. Когда публика хлынула съ парохода живой волной, онъ первымъ бросился по сходнямъ на палубу, не обращая вниманія на ругань и толчки.
— Эй, Фролъ Иванычъ, постой немножко, — остановилъ его на палубѣ третьяго класса знакомый голосъ.
Передъ нимъ стоялъ приземистый старикъ въ красной рубахѣ, въ валенкахъ и полушубкѣ, съ большой котомкой за плечами. Сѣрая отъ просѣди борода падала на широкую грудь волнистыми космами.
— Мосеичъ, да это ты?! — ахнулъ Фролъ Иванычъ, останавливаясь. — А мнѣ сказывали, что ты померъ…
— Анъ живъ Мосеичъ… Поклоны тебѣ привезъ. Танбовская губернія кланяется… А што касаемо смерти, такъ пока все другіе протчіе человѣки помирали. Значитъ, наша очередь еще не пришла…
Изъ-за Мосеича выглядывало румяное курносое дѣвичье лицо, ухмылявшееся по неизвѣстной причинѣ. По глазамъ и по вздернутому носу Фролъ Иванычъ сразу опредѣлилъ, что это или дочь, или племянница, а по лаптямъ и накинутой на плечи свиты изъ бѣлаго домотканнаго сукна — настоящую «танбовку». Въ сторонкѣ, отдѣльной кучкой стояли тамбовскіе Панасы, Ѳедосы, Савелы и Петряи, тоже въ свитахъ изъ домотканнаго сукна и нѣкоторые въ лаптяхъ. Фролъ Иванычъ любовно посмотрѣлъ на эти родныя свиты и лапти и даже вздохнулъ. «Эхъ, Танбовская губернія, нѣтъ-то тебя лучше и пріятнѣе»…
Первыми восклицаніями разговоръ исчерпался, и Фролъ Иванычъ не находилъ, что сказать землякамъ, хотя вопросъ былъ всегда готовъ: зачѣмъ пожаловали?
— Донька, уди, — отстранилъ дѣвушку Мосей и, отведя въ сторону Фрола Иваныча, въ полголоса заговорилъ: — А мы, значитъ, того, Фролъ Иванычъ…
— Работы искать?
— Правильно…
Еще разъ оглянувшись, Мосей подмигнулъ и прибавилъ:
— Не спроста мы сюда-то пришли этакую даль… Еще по зимѣ наслышаны были, что царь строитъ каменный мостъ черезъ Черное море, ну, значитъ, и того, народъ нуженъ…
Фролъ Иванычъ расхохотался. И придумаетъ же эта Тамбовская губернія… Каменный мостъ черезъ Черное море. Тоже, натощакъ не вдругъ и выговоришь. Когда онъ сталъ разувѣрять Мосея, теперь уже тотъ расхохотался, въ свою очередь.
— Ладно, ладно, перестань морочить, Фролъ Иванычъ… Нечего тутъ скрываться.
— Да хоть кого спроси!..
— И то спрашивали дорогой. Никто не хочетъ правду сказать, всѣ скрываются…
— Это молъ будутъ продолжать, Мосей, а ты мостъ выдумалъ.
Мосей хлопнулъ Фрола Иваныча по плечу, и, подмигнувъ, закончилъ:
— Ну, пусть будетъ по твоему, а мы кубыть тебѣ вѣримъ… Цѣлую артель вывелъ.
— Такъ вы ступайте на Черный рынокъ, тамъ моя старуха въ заведеніи сидитъ, а мнѣ еще нужно тутъ сбѣгать по одному дѣлу…
— Ладно, ладно, знаемъ, — согласился Мосей. — Не впервой… Ну, танбовская губернія, трогай!..
Подрядчикъ Никитичъ уже замѣтилъ своимъ благочестивымъ окомъ эту кучку тамбовцевъ и ждалъ ихъ у самыхъ сходней. Мосей, въ свою очередь, узналъ Никитича и весело поздоровался.
— Погляди-ка, какую я артель вывелъ, Никитичъ! Прямо съ берлоги народъ поднялъ…
— Что-же, подавай Богъ… Господь любитъ труды.
— Тебя Мосеемъ звать?
— Онъ, видно, самый… Мосей Шаршавый. Работы къ вамъ пріѣхали искать…
— Дай Богъ, дай Богъ…
Дорогу на Черный рынокъ Мосей зналъ хорошо и вывелъ свою артель прямо къ заведенію Фрола Иваныча. Анисья Филипповна узнала Мосея и тоже ахнула.
— Живъ, Анисья Филипповна, — успокаивалъ ее Мосей, сбрасывая тяжелую котомку. — Разѣ ты насъ кваскомъ угостишь съ дороги? Вотъ родную племянницу Доньку вывелъ… «Хочу, гритъ, мостъ батюшкѣ царю строить». Озорная дѣвка… хе-хе!..
Это былъ подвохъ, чтобы шуткой выпытать у Анисьи Филипповны сущую правду, но хитрая старуха заперлась, какъ мужъ, и отвѣтила, что о мостѣ ничего не слыхать.
— Ну, ладно, мы его сами поищемъ, — увѣренно замѣтилъ Мосей. — Не мѣшокъ съ деньгами, не потеряется…
Поднятые изъ тамбовской берлоги мужики съ любопытствомъ разсматривали галдѣвшую на непонятномъ языкѣ толпу турокъ и переглядывались. — Ну, только и народецъ.
— Ничего, народъ хорошій, хоша и турки, — объяснялъ Мосей. — Смирный народъ, а, главное, непьющій… У нихъ такой законъ.
Въ квасной сидѣлъ какой-то рабочій съ парохода, одѣтый въ синюю блузу. Онъ съ аппетитомъ ѣлъ краюшку полубѣлаго хлѣба, запивая его дешевымъ квасомъ.
— Што законъ? — обидчиво отвѣтилъ онъ. — У каждаго человѣка есть законъ, а только всякая держава пьетъ…
Анисья Филипповна сосредоточила все свое вниманіе на Донькѣ и угостила ее квасомъ.
— Кушай, милая, на здоровье, — ласково повторяла старушка. — Работы пришла искать? Будетъ и работа… Вонъ сколько нашихъ рассейскихъ бабочекъ стоитъ, тоже работы ждутъ. Всѣмъ мѣсто найдется… Татарки-то у себя по саклямъ только и умѣютъ кохе свой пить, а на табачныхъ огородахъ наша сестра рассейская и садитъ, и полетъ, и поливаетъ.
Между прочимъ, Анисья Филипповна въ артели тамбовцевъ сразу присмотрѣла бѣлокураго парня Ѳедоса. Ничего, хорошъ паренекъ, хоть куда поверни. И плечо тугое, и рука могутная, и грудь выпираетъ изъ подъ рубашки… Другіе были помельче ростомъ, ну да въ артели все сойдетъ. Замѣтила старушка и то, что какъ будто Донька все отворачивается отъ Ѳедоса и даже хмуритъ брови, когда встрѣтится съ нимъ глазами. Охъ, дѣвичье дѣло, конечно, совѣстно… Ѳедосъ и самъ не замѣчалъ, какъ нѣтъ-нѣтъ да и очутится рядомъ съ Донькой.
— Ужо надо поснѣдать съ дороги, — соображалъ Мосей. — Домашнюю-то ѣду всю прикончили дорогой, а здѣсь и настоящаго хлѣба не найдешь. Здѣсь все ситный да баранки.. Не уважаютъ ржаной-то хлѣбушко.
Мосей самъ сходилъ купить хлѣба и принесъ цѣлую ковригу.
— Ну, ребятки, пока ѣшьте съ оглядкой, — предупредилъ онъ, нарѣзая аппетитные ломти. — Пожалуй, и себя съѣдимъ такъ-то, пока нѣтъ работы… Донька, а тебѣ побольше ломоть, потому какъ бы очень затощала на пароходѣ. Анисья Филипповна, всю ночь насъ эта самая Донька потѣшала, пока пароходъ кружилъ въ туманѣ. Мы, мужики, ничего, а она всю ноченьку бѣгала къ борту, точно барыня или поповна…
— Это съ непривычки, — объяснилъ Фролъ Иванычъ, точно выросшій изъ земли. — Никитичъ не приходилъ?
— Нѣтъ, не видать кубыть…
Фролъ Иванычъ обругался.
— Ужъ только и народится человѣчина… Не даромъ онъ по пристанямъ-то обнюхиваетъ.
— Ничего, Фролъ Иванычъ, безъ работы не останемся, — успокаивалъ Мосей. — Не впервой, слава Богу. Вотъ ужо схожу къ дохтуру Палъ Петровичу, у него мы какъ-то домъ далаживали… потомъ баринъ изъ нѣмцевъ есть знакомый… Обойдется.
— Чему обходиться-то? — ругался Фролъ Иванычъ. — Тоже не фасонъ задарма на базарѣ стоять… А Никитичъ знаетъ свое: «Какъ Богъ» да «Господь не оставитъ»… Растерзать его мало!
Черезъ часъ Мосей велъ свою артель куда-то по главной дорогѣ въ Массандру и по пути объяснялъ Донькѣ:
— Видишь агроматные дома, дура? Тутъ все дохтура живутъ… Значитъ, все ихніе дома. Ежели, напримѣръ, другому человѣку у смерти конецъ, то есть человѣку богатому, ну, его сичасъ въ эту самую Ялту: тутъ тебѣ море, тутъ тебѣ горы, тутъ тебѣ свободный воздухъ, розаны и всякое удовольствіе… Іонъ и отдышаетъ, значитъ, который хворый. А то и для баловства которые наѣзжаютъ… У себя-то въ Москвѣ или въ Питерѣ надоѣстъ безобразничать, ну, валяй на солнышко. Однимъ словомъ, баловство…
III.
правитьПервый день тамбовской артели прошелъ какъ-то между рукъ. Мосей розыскалъ какой-то сарай, гдѣ и размѣстились всѣ.
— Здѣсь, братъ, тепло, — объяснялъ онъ, надѣвая полушубокъ. — Не даромъ богатѣющіе господа сюда ѣдутъ. Ужъ я знаю. Ужо въ баню вечеркомъ сходимъ отъ свободности…
Устроивъ артель, Мосей отправился въ городъ на поиски работы и пропадалъ до самаго вечера. Вернулся онъ сумрачный и ничего не сказалъ, гдѣ былъ и кого видѣлъ. Старикъ только встряхивалъ головой и вздыхалъ. Артель пріуныла.
— А ничего, какъ Богъ, — рѣшилъ Мосей. — Другіе живутъ, и мы какъ-нибудь проживемъ — Посмотрѣлъ это я давеча на пропойцевъ — Господи, и сколько ихъ тутъ набралось и всѣ-то пьяные. Точно комары надъ болотомъ толкутся… Берутъ же гдѣ нибудь деньги на пропой души, окаянные? Охъ, дѣла… И нашихъ русачковъ понапёрло вполнѣ достаточно.
Вечеромъ пошли въ баню и по дорогѣ насмотрѣлись на всякихъ господъ, которые катались по городу въ коляскахъ и верхомъ. Особенно удивляли тамбовцевъ дамы — амазонки: уцѣпится въ сѣдлѣ бочкомъ и вотъ какъ нажариваетъ, только пыль летитъ. Доньку бы посадить такъ-то… Тамбовцы всему удивлялись и указывали пальцами на разныя диковины. И горы какія высокія, и море какое зеленое, и дома всѣ до одного каменные, и люди всѣ до одного богатые, и дерева все неизвѣстныя да чужія. Одна Донька ничего не желала ни видѣть, ни слышать и готова была разревѣться каждую минуту. Ее душила тоска по своей Тамбовской губерніи… Что-то тамъ теперь дѣлается?
По дорогѣ изъ бани обратно они встрѣтили смѣшного молодого барина съ стеклышкомъ въ глазу. Онъ шелъ въ какомъ-то длинномъ до пятъ, рыжемъ балахонѣ, насвистывая опереточный мотивъ и помахивая тоненькой тросточкой.
— Да вѣдь это нашъ молодой баринъ… — съ радостью проговорилъ Мосей. — Ей Богу, іонъ самый!.. Только вотъ какъ его звать — не упомню. Мудреное имя какое-то…
Старикъ даже забѣжалъ впередъ и поклонился молодому барину, который посмотрѣлъ на него своимъ стеклышкомъ совершенно равнодушно.
Эта встрѣча сразу оживила Мосея. Если молодой баринъ въ Ялтѣ, значитъ, и старый баринъ здѣсь же. Городъ не великъ, и розыскать можно живой рукой. А старый баринъ ужъ все знаетъ… У Мосея гвоздемъ засѣла въ головѣ мысль о царскомъ мостѣ, и онъ былъ убѣжденъ, что всѣ отъ него скрываютъ все. А старому барину ужъ не зачѣмъ его обманывать.
Утромъ тамбовскую артель ожидала самая непріятная неудача. Когда они чуть-свѣтъ вышли на базаръ, Фролъ Иванычъ былъ уже тамъ и сообщилъ Мосею подъ секретомъ очень важную новость:
— Никитичу сегодня надо будетъ нанять цѣлыхъ пятьдесятъ человѣкъ… У него подрядъ на набережной… Того гляди, притащится сюда. Только ухо держите востро: обманетъ. Выпрашивайте по полтора рубли поденщину… Понялъ?
— А ежели не дастъ?
— Ну, можно сбавить на рупь двадцать, а больше: — ни-ни. Онъ, какъ идолъ, будетъ рядиться…
Какъ оказалось, эта новость была не безызвѣстна и другимъ, потому что русскіе рабочіе сбились въ одну толпу и сдержанно толковали о томъ же.
— А ежели турки перебьютъ, — сомнѣвался Мосей, почесывая затылокъ.
— Что турки? — разсердился Фролъ Иванычъ. — Разѣ турки могутъ работать настоящую тяжелую работу? Такъ, разныя подробности работаютъ, а сурьезнаго-то и нѣтъ… Турки!.. Они вонъ въ цѣлое лѣто на копѣйку квасу не выпьютъ…
Появленіе Никитича было встрѣчено глухимъ гуломъ смѣшанныхъ голосовъ. Впередъ выступили артельные рядчики и повели переговоры. Никитичъ билъ себя кулакомъ въ грудь и что-то выкрикивалъ своимъ тонкимъ бабьимъ голосомъ.
— Полтора цѣлковыхъ?!.. — кричалъ онъ, размахивая руками. — Да креста на васъ нѣтъ, ребятки… Бога-то побойтесь, Бога-то!.. Безъ ножа хотите зарѣзать живого человѣка…
Рядчики отвѣчали такими-же пустыми словами и стояли на своемъ. Первыми сдались черниговскіе хохлы, сразу сбавивъ цѣну на рубль двадцать. Поднялся крикъ и ругань.
— Ну, и бери хохловъ, Никитичъ!.. Разѣ это рабочіе?.. Лопаты держать не умѣютъ въ рукахъ… Не столько работаютъ, сколько оглядываются. На хохлахъ не далеко уѣдешь…
Хохлы отмалчивались. Они уже около недѣли напрасно искали работы и были рады идти за рубль. Никитичъ, конечно, это зналъ и давалъ девять гривенъ.
— Дома-то за двугривенный работаете, а здѣсь на полтора цѣлковыхъ разстарались! Забыли Бога-то…
Ряда шла отчаянная. Никитичъ еще накинулъ пятачекъ и поклялся, что больше не прибавитъ ни одной копѣйки. Рядчики сошлись вмѣстѣ и начали сговариваться между собой. Конечно, можно и за цѣлковый работать, а только не хорошо ронять цѣну. Разъ уронили, а потомъ и не подымешь, Никитичъ, не смотря на самыя отчаянныя клятвы, хотѣлъ уже прибавить еще пятачекъ, но въ этотъ моментъ показалась цѣлая толпа турокъ, только что пріѣхавшихъ на пароходѣ.
— Вотъ такъ фунтъ! — ахнулъ Фролъ Иванычъ, принимавшій, конечно, самое дѣятельное участіе въ общей суматохѣ.
Онъ забѣжалъ въ толпу и старался заслонить собой Никитича, чтобы тотъ не видалъ турокъ. Но было уже поздно. Никитичъ махнулъ рукой, и самъ пошелъ къ толпѣ турокъ, собравшейся у своей булочной. Здѣсь переговоры были кончены въ нѣсколько минутъ. Турки согласились идти работать за сорокъ копѣекъ. Фролъ Иванычъ въ отчаяніи бросилъ свою шапку о-земь и, грозя туркамъ кулакомъ, кричалъ:
— Вотъ вамъ, черномазые черти!.. Въ колья васъ надо… Только хлѣбъ у добрыхъ людей отбиваете. И ты хорошъ, Никитичъ!.. Креста на тебѣ нѣтъ…
Артель турокъ ушла за Никитичемъ, а русскіе рабочіе остались на базарѣ. Не слышно было ни обычнаго галдѣнія, ни ругани, — горе было слишкомъ неожиданно и велико.
— Да, воопче… — смущенно бормоталъ Мосей. — Экъ ихъ угораздило, чертей… Въ самый секундъ подоспѣли.
— Да что имъ, туркамъ, сорокъ копѣекъ — и того много! — оралъ Фролъ Иванычъ. — Разѣ это люди? Вонъ какая на емъ одежда: однѣ заплатки. Разѣ онъ понимаетъ, напримѣръ, настоящую ѣду? Съѣстъ одинъ бубликъ въ три копѣйки, запьетъ его водой — и цѣлый день сытъ. Онъ и праздника не понимаетъ, какъ другая собака: у нихъ все будни…
Пока происходила вся эта передряга, Анисья Филипповна успѣла пристроить Доньку къ другимъ бабамъ, которыя нанялись куда-то на табачную плантацію въ Алупку.
— Тридцать копѣекъ будетъ получать, а тамъ прибавятъ, — хвасталась старушка своей удачей. — И тридцать копѣекъ деньги…
Мосей, поощренный этой удачей, увѣренно заявилъ:
— Э, и мы безъ дѣла не останемся!.. Слава Богу, свѣтъ не клиномъ сошелся.. Ежели что, такъ мы и въ Новороссійскъ махнемъ. Не тужите, братцы!..
IV.
правитьТамбовская артель причиняла Фролу Иванычу массу хлопотъ. Онъ даже осунулся въ лицѣ и похудѣлъ. Одна борьба съ дешевыми турками чего стоила. Когда на базарѣ появлялся подрядчикъ Никитичъ, высматривавшій свою дневную порцію рабочихъ рукъ, Фролъ Иванычъ накидывался на него съ яростью.
— Опять обманывать пришелъ? кричалъ Фролъ Иванычъ, размахивая руками — Полюбуйся на свою работу: турки работаютъ у тебя, а наши русачки вотъ стѣнкой стоятъ голодные. Это какъ по-твоему?
— А ужъ какъ Господь… пѣвуче отвѣчалъ Никитичъ. — Ужъ это не отъ насъ, милый человѣкъ. И турки тоже ѣсть хотятъ. Понедѣльниковъ, не бойсь, не справляютъ, да еще каждый день своему богу по три раза молятся.
— А что изъ того, что молятся — хоть десять разъ молись, а ихній богъ неправильный. Вотъ тебѣ бы въ самый разъ въ мухоѣданскую вѣру…
Благодаря хлопотамъ Мосѣя и Фрола Иваныча, тамбовская артель получила работу, но лиха бѣда была въ томъ, что приходилось работать въ разныхъ мѣстахъ. Сходились вмѣстѣ только по вечерамъ. И Донька отшиблась отъ артели, что очень угнетало Мосея. Дѣвушка молодая, ничего не понимаете, — долго-ли до грѣха. Вся артель скучала по Донькѣ, въ которой сохранялась послѣдняя теплота родной губерніи. Фролъ Иванычъ былъ того же мнѣнія и чуть не подрался изъ-за Доньки съ своей Анисьей Филипповной и довелъ ее до слезъ.
— Что же, я для нея же старалась, — оправдывалась старушка, вытирая слезы — Не одна ушла въ Алупку, а съ другими протчими бабами.
— А ежели она оттуда воротится круглая? Баба не мужикъ, и по здѣшнимъ мѣстамъ ей вездѣ цѣна. У меня есть знакомый татаринъ Асанъ въ Ауткѣ, такъ я уже ее туда опредѣлю… По крайности, каждый день дѣвушка дома, въ своей артели ночевать будетъ.
— Ну, и устроивай.
— И устрою. Не буду тебѣ въ ноги кланяться… Вотъ погоди, воскресенье придетъ — тогда и опредѣлю. Пусть чувствуетъ, каковъ есть человѣкъ Фролъ Иванычъ.
Фролъ Иванычъ сдержалъ свое слово и опредѣлилъ Доньку къ Асану, въ Аутку. Эта татарская деревушка слилась съ Ялтой и была, какъ ковромъ, обложена табачными плантаціями. Анисья Филипповна соображала свое и все поглядывала на Ѳедоса. Въ самый бы разъ парочка вышла. Старушка стороной успѣла вызнать, что у себя въ деревнѣ Ѳедосъ былъ завиднымъ женихомъ, и за него пошла бы любая дѣвушка, но онъ не хотѣлъ жениться, пока не устроится.
— Ничего, Богъ дастъ, все устроится, — соображала старушка. — Ушелъ холостой, а вернулся женатый. Конешно, Донька не Богъ знаетъ какая корысть, ну, да съ лица не воду пить.
Весна быстро шла впередъ. Миндали давно отцвѣли. Начала быстро распускаться зелень. Море теплѣло съ каждымъ днемъ. Ялта оживала весеннимъ прилетомъ своихъ больныхъ гостей. И старики, и молодые — всѣ искали животворящаго тепла. Больные бродили по набережной, любуясь моремъ, ютились въ маленькомъ городскомъ садикѣ, слушая музыку, и, вообще, старались какъ-нибудь убить время. Это была какая-то призрачная жизнь, окрыленная несбыточными надеждами найти именно здѣсь утраченное здоровье. Были и такіе люди, которые рѣшительно не знали, зачѣмъ они пріѣхали въ Ялту — вѣрнѣе сказать, не знали, куда имъ дѣваться. Они ругали и Ялту, и по пути всѣ русскіе курорты, клялись, что это уже въ послѣдній разъ они попали на южный берегъ Крыма и доказывали другъ другу всѣ преимущества заграничныхъ курортовъ.
Именно къ послѣднему сорту господъ относился «нашъ родной баринъ» Мосея Шаршаваго — Ипполитъ Андреичъ Череповъ. Семья Череповыхъ поселилась въ «Россіи», занимая два номера — въ большомъ жилъ старикъ Череповъ съ сыномъ Вадимомъ, а въ маленькомъ помѣстилась дочь, Ирина, молодая худенькая дѣвушка съ острыми плечами и какими-то жгучими глазами. Старикъ Череповъ, представительный, сѣдой старикъ, держалъ себя съ большимъ достоинствомъ и пользовался у всей прислуги шикарнаго отеля большимъ уваженіемъ. Онъ дѣлалъ все, до послѣднихъ мелочей, съ какой-то министерской солидностью, даже умывался не такъ, какъ другіе, а верхъ солидности, доходившей до священнодѣйствія, проявлялся больше всего за обѣдомъ и ужиномъ. Послѣднее, впрочемъ, носило характеръ почти платоническій, такъ какъ старикъ Череповъ страдалъ катаромъ желудка и половины артистически приготовленныхъ кушаньевь не могъ ѣсть.
— Мой желудокъ такъ же не перевариваетъ нѣкоторыхъ вещей, какъ не перевариваютъ головы моихъ дѣтей цѣлый рядъ идей, — мрачно острилъ старикъ.
Дѣти привыкли къ желчнымъ выходкамъ отца и не обращали на нихъ особеннаго вниманія. Это была довольно странная семья, жившая какими-то взрывами. Всѣ держались на равной ногѣ, какъ добрые старые знакомые. Получалась та излишняя откровенность, какая извиняется только добрымъ старымъ знакомымъ, на которыхъ не обижаются.
Деревья покрылись зеленью. Начали распускаться глициніи. Наступала лучшая весенняя пора. Старикъ Череповъ ежедневно гулялъ по набережной опредѣленное докторомъ время. Разъ въ воскресенье, когда онъ съ дочерью возвращался домой, его остановилъ у входа на лѣстницу какой-то мужикъ, державшій шапку въ рукахъ. Это былъ Мосей Шаршавый съ Донькой.
— Ваше высокоблагородіе, Апполитъ Андреичъ… — бормоталъ Мосей, кланяясь. — Не допущають до васъ… халуи трактирные не пущають…
— Что такое? Что тебѣ нужно? — недовольнымъ голосомъ проговорилъ Череповъ. — Кто ты такой?
— А мы, баринъ, ваши родные мужики будемъ, значитъ, изъ деревни Перфеновой… Мосей Шаршавый, а это моя племянница Донька, значитъ. Дѣльце есть у меня къ вамъ, а халуи не пущають… Прямо, значитъ, къ вашимъ стопамъ, потому какъ вы намъ природный баринъ, и мы вполнѣ обвязаны… напримѣръ, подвержены…
— Какое дѣльце?
— Прикажите допустить, а на улицѣ никакъ невозможно…
Ирина все время разсматривала въ лорнетъ Доньку и пришла въ восторгъ. Вѣдь это былъ великолѣпный этнографическій типъ, который необходимо показать пріѣхавшему въ Ялту путешественнику. Пусть полюбуется на кровную «танбовку». У нея и костюмъ весь настоящій, домашней работы. Череповъ слушалъ несвязную болтавню Мосея, нѣсколько разъ поморщился, что въ переводѣ означало его полное недовольство навязчивымъ мужиченкой, но вступилась Ирина.
— Ты, мужичокъ… какъ тебя зовутъ?
— Мосей, барышня…
— Да, такъ ты иди за нами, — рѣшительно приглашала дѣвушка. — Никто не смѣетъ тебя не пустить…
Мосей немного замялся и сбоку посмотрѣлъ на Доньку.
— И она пойдетъ съ нами, — командовала Ирина.
— Для чего эта комедія? — по-французски замѣтилъ Череповъ, пожимая плечами. — Вѣчныя эксцентричности.
— Ахъ, папа, это такъ интересно!.. по-французски отвѣтила Ирина. — Одно имя что стоитъ: m-lle Донька.
— Съ родственниками трудно спорить, — проворчалъ Череповъ, направляясь по лѣстницѣ къ верхней площадкѣ.
Мосей сразу догадался, что за него заступилась барышня, и, шагая за ней, повторялъ:
— Гонють насъ, барышня… которые халуи… А мы ужъ къ вашимъ стопамъ…
Отельные оффиціанты попробовали загородить дорогу Мосею, когда вся компанія поднялась къ роскошному вестибюлю.
— Куда прешь, сиволапый!..
— Оставьте, пожалуйста, ихъ, — строго протестовала Ирина. — Они идутъ ко мнѣ… Поняли?..
— Вотъ эти самые, барышня, — жаловался Мосей, указывая на оффиціантовъ. — Гонють…
Донька никогда еще не видала, какъ живутъ настоящіе господа, и всему удивлялась: лѣстницѣ, ковру въ корридорѣ, двернымъ ручкамъ и т. д. Ирина провела ее въ свою комнату, и тамъ удивленію Доньки не было границъ, особенно когда она увидѣла нарядную кровать барышни.
— Неужли ты на ней спишь? — спросила Донька.
— Сплю… А что?
— Кубыть страшно.
Ирина смѣялась до слезъ надъ Донькой.
Въ номерѣ Черепова происходила не менѣе оригинальная сцена. Мосей стоялъ у дверей и, повертывая въ рукахъ шапку, издалека началъ разсказывать исторію постройки царскаго моста и о томъ, какъ всѣ его обманываютъ. Старикъ Череповъ сначала слушалъ его съ нахмуреннымъ лицомъ, а потомъ захохоталъ.
— На васъ, баринъ, послѣдняя надежа осталась… — закончилъ свое повѣствованіе Мосей.
Череповъ подошелъ къ нему, хлопнулъ его по плечу и, продолжая смѣяться, проговорилъ:
— Не будетъ тебѣ царскаго моста, Мосей…
— Какъ-же это такъ, баринъ? Не даромъ люди говорили…
— Я тебѣ сказалъ: не будетъ. И тебѣ, и мнѣ никакого моста не будетъ… Былъ у насъ съ тобой крѣпкій мостъ, а теперь ничего не осталось. Купецъ гуляетъ по нашему мосту, а мы въ окошечко на него поглядываемъ.
Мосей зналъ привычку стараго барина говорить мудреныя слова и только хлопалъ глазами. А старикъ Череповъ совсѣмъ развеселился, что съ нимъ случалось рѣдко, усадилъ Мосея на стулъ и началъ подробно его разспрашивать обо всемъ: какъ мужики живутъ въ Парфеновой, какъ набралась артель строить царскій мостъ, какъ они шли пѣшкомъ, какъ устроились въ Ялтѣ.
— Утѣснили вы насъ, баринъ, тогда земелькой-то, — говорилъ Мосей, потряхивая головой. — Кормовъ совсѣмъ не стало, скотину пасти негдѣ… Обезлошадили въ конецъ.
— И я тоже безлошадный, Мосей… Конскій заводъ давно продалъ. А теперь землю въ банкъ отбираютъ… Новую землю приходится искать…
При словѣ «земля» Мосей весь встрепенулся.
— Это вы, значитъ, на Кавказъ, баринъ? Сказываютъ, господамъ тамъ отводятъ царскую землю по тыщѣ десятинъ…
Старый баринъ задумался и, вздохнувъ, проговорилъ:
— Приходи какъ-нибудь вечеркомъ, поговоримъ…
Онъ слышалъ шаги Вадима, при которомъ не желалъ говорить. Молодой человѣкъ вошелъ въ номеръ, понюхалъ воздухъ и брезгливо замѣтилъ:
— Здѣсь русскій духъ, здѣсь Русью пахнетъ…
V.
правитьОтъ своего барина Мосей вернулся домой, какъ пьяный. Вѣдь самъ баринъ завелъ рѣчь о новой землѣ, а даромъ онъ говорить не будетъ. Мосей встряхивалъ головой и чесалъ въ затылкѣ. Что же, у батюшки-царя земли сколько угодно, да и Кавказъ великъ. Всѣмъ мѣста найдется. Чѣмъ толкаться по заработкамъ, за милую душу поработать-бы на своей землѣ.
Увлеченный своими мыслями, Мосей не замѣчалъ, что въ его артели творится что-то не совсѣмъ ладное. Тамбовцы начали скучать, что было связано съ временемъ года. Всплыла настоящая мужицкая тоска о своей сиротѣвшей землѣ, о сиротѣвшихъ домахъ и сиротѣвшихъ семьяхъ. Крымская яркая весна казалась обидной. Въ результатѣ явилось нѣсколько прогульныхъ дней. Единственнымъ живымъ мѣстомъ въ артели являлась Донька, за которой всѣ ухаживали, какъ за родной. Исключеніе въ этомъ случаѣ представлялъ одинъ Ѳедосъ, который старался избѣгать Доньки и почему-то злился на нее.
— Ну, ты, корявая губернія… — ворчалъ Ѳедосъ, когда Донька проходила мимо.
Въ свою очередь Донька не оставалась въ долгу, и когда Анисья Филипповна политично наводила ее на разговоръ о Ѳедосѣ, грубо отвѣчала:
— Этотъ-то? Да я его и видѣть-то не могу… На сердцѣ мутитъ. Шалый іонъ… тошный…
Ѳедосъ самъ не зналъ, что такое съ нимъ дѣлается, и совершенно не зналъ, куда ему дѣваться въ свободные часы, особенно по праздникамъ. И въ своей артели тошно, и на чужихъ людяхъ тошно. Онъ уходилъ куда-нибудь на набережную и по цѣлымъ часамъ смотрѣлъ на море. На набережной и въ праздники работа кипѣла. На базарѣ Ѳедосъ избѣгалъ заходить въ лавочку Фрола Иваныча, а забирался куда-нибудь въ съѣстную, гдѣ толклись пропойцы. И какого только тутъ народа не было, и почти все грамотные. Они тоже работали временами, чтобы сейчасъ-же и пропить весь заработокъ. Ѳедосъ среди нихъ казался богатыремъ и съ презрѣніемъ смотрѣлъ на этихъ несчастныхъ, у которыхъ лица опухли отъ пьянства, руки и ноги тряслись, глаза слезились.
— Господи, да откуда такіе люди берутся? — съ тоской думалъ Ѳедосъ.
Попадались и женщины пьянчужки, ходившія съ синяками, рваныя и грязныя. Это была послѣдняя степень паденія. Пробовалъ Ѳедосъ приставать къ туркамъ, которые ему нравились, но они какъ-то сторонились отъ него, да и разговориться съ ними было трудно. Русскіе рабочіе часто роптали на свою судьбу, волновались и при всякомъ удобномъ случаѣ ругались, а турки держали себя такъ спокойно и съ какимъ-то особеннымъ достоинствомъ носили свои рабочія лохмотья. А главное, до сихъ поръ Ѳедосъ не видалъ ни одного, пьянаго турка…
А борьба между русскими и турками велась по всей линіи. Пока торжествовали турки, хотя Фролъ Иванычъ и грозилъ имъ погромомъ, случавшимся въ Ялтѣ не разъ. Совершенно безучастными оставались въ этой борьбѣ за трудъ одни крымскіе татары, изъ которыхъ прибрежные жили припѣваючи на счетъ своихъ табачныхъ платанцій, виноградниковъ и пріѣзжихъ туристовъ. Настоящіе горные татары появлялись рѣдко и жили въ своихъ горныхъ гнѣздахъ неизвѣстно какъ и чѣмъ. Они привозили дрова, уголь, овечій сыръ, молодыхъ барашковъ, овощи — и тѣмъ ограничивались. Странно было сопоставить черноволосыхъ побѣжденныхъ, сытыхъ и сравнительно обезпеченныхъ, и пришлыхъ, большею частью бѣлокурыхъ или свѣтлорусыхъ побѣдителей, прибитыхъ волной всякихъ злоключеній къ чужому берегу. Типичнѣе всего была русская баба, которая обработывала табачныя плантаціи и ходила «коло винограду».
Разъ Ѳедосъ обходомъ пробрался по базару, минуя заведеніе Фрола Иваныча, и неожиданно натолкнулся на Доньку, которая ходила за хлѣбомъ для артели. Ѳедосъ сдѣлалъ видъ, что не узналъ ея, и повернулъ въ сторону, Донька тоже хотѣла повернуть, но прямо натолкнулась, на Ѳедоса.
— Ахъ, ты, чучело гороховое! — проворчалъ Ѳедосъ.
— А ты чего смотришь, шалый?! — огрызнулась Донька.
Ѳедосъ погрозилъ ей кулакомъ, свернулъ въ сторону и зашагалъ къ толпѣ турокъ. Донька стояла на мѣстѣ, и у нея на глазахъ навернулись слезы.
Донька, по приглашенію «барышни», раза два бывала въ «Россіи», но потомъ перестала ходить. Ее удивляло какое-то особенное нахальство этой барышни, которая не стѣснялась выспрашивать ее о самыхъ интимныхъ вещахъ.
— Тебѣ не страшно жить одной съ мужиками? — спрашивала ее Ирина. — Вѣдь ихъ много, они такіе грубые, слова говорятъ такія…
Донька не понимала.
— Можетъ быть, тебѣ кто-нибудь нравится? — продолжала барышня наводящіе вопросы.
— Дядя Мосей нравится…
— Ну, это само собой. А изъ парней? У васъ вѣдь это все просто… Я видѣла въ деревнѣ сама, какъ парни хватали дѣвушекъ въ охапку… щипали ихъ…
— Такъ это на играхъ, барышня, а не на артели. На артели у насъ строго… Дядя Мосей не любитъ баловства. Ни-ни…
— А все-таки, есть такой парень, который тебѣ нравится?
Донька конфузилась.
— Однимъ словомъ, женихъ?..
— Это ужъ дядя Мосей, барышня, знаетъ…
— Да вѣдь не дядѣ Мосею замужъ выходить, а тебѣ… Кто у васъ въ артели первый красавецъ?
— Всѣ красавцы… На деревнѣ дѣвушки болтали о Ѳедосѣ, только онъ совсѣмъ шалый. И на человѣка не походитъ…
Донька чувствовала себя неловко, когда барышня впивалась въ нее своими «колючими» глазами или начинала улыбаться. Разъ Донька не выдержала и откровенно заявила:
— А вы смѣетесь надо мной, барышня, какъ надъ писаной дурой… Дѣлать вамъ нечего, вотъ и потѣшаетесь надъ деревенщиной.
— Нѣтъ, не потѣшаюсь, — оправдывалась Ирина, немного смутившись. — А просто мнѣ интересно, какъ другія дѣвушки на свѣтѣ живутъ, что онѣ думаютъ и чувствуютъ.
Донька расхохоталась. Ужъ очень смѣшныя слова барышня разговариваетъ: кто-же не знаетъ, о чемъ всѣ дѣвки думаютъ… Очень даже просто. Вонъ какъ Анисья Филипповна пристаетъ съ Ѳедосомъ, точно онъ у нея въ зубахъ завязъ.
— Тебѣ очень хочется замужъ, Донька?
— Н-нѣ… Въ дѣвушкахъ лучше.
— Зачѣмъ-же тогда выходятъ замужъ?
— А такъ: выдадутъ — и все тутъ. Вотъ какъ дѣвки-то ревутъ, когда ихъ окручиваютъ. Самая безстрашная и та голосомъ воетъ…
Для Ирины эта «танбовка» являлась своего рода сфинксомъ, котораго она никакъ не могла разгадать. Путешественникъ-этнографъ, которому Донька была предъявлена въ качествѣ вещественнаго доказательства отъ тамбовской антропологіи, рѣшительно ничего въ ней не нашелъ, что разочаровало Ирину, и Донька была исключена изъ реестра развлекающихъ рѣдкостей. Простившись съ живой игрушкой, Ирина почувствовала ту гнетущую доску, для которой спеціально создана русская «барышня не у дѣлъ». Даже было обидно думать, что вотъ эта самая смѣшная Донька кому-то нужна, что у нея есть свое мѣсто въ тамбовской артели, что какая-то таинственная Анисья Филиповна хочетъ ее окрутить съ какимъ-то тамбовскимъ Ѳедосомъ и что все это нужное, настоящее, серьезное, какъ серьезно шумитъ море, серьезно растетъ трава, серьезно идетъ дождь.,
Съ отцомъ у Ирины были совершенно дружескія отношенія, и она не стѣснялась говорить съ нимъ откровенно. Послѣ увольненія Доньки, она за вечернимъ чаемъ долго говорила съ нимъ на эту тему.
— Папа, почему я чувствую себя никому ненужной?
— Очень просто: повышенная требовательность. Нынѣшнія дѣвушки ищутъ непремѣнно героевъ, а таковыхъ слишкомъ мало, даже почти нѣтъ.
— Какіе тамъ герои, папа, просто интересный человѣкъ — и вполнѣ достаточно.
— И такихъ интересныхъ мужчинъ нѣтъ, моя милая. Эта погоня за интересными людьми обличаетъ только собственную внутреннюю пустоту, безсодержательность и вялость. Собственное ничтожество мы желаемъ оправдать на содержательности другого. Это моральное тунеядство… И твоя Донька, конечно, стоитъ неизмѣримо выше тебя, потому что знаетъ, что ей дѣлать, а это главное.
— Ахъ, папа, все это непутныя слова, которыя еще никого не убѣдили и не сдѣлали лучше.
— Нѣтъ, это нужно и знать, и чувствовать, Ирина. Я жилъ много заграницей, много видѣлъ и пришелъ къ убѣжденію, что лучше русскаго мужика и русской бабы ничего нѣтъ. Да…
— Въ тебѣ, папа, говоритъ уволенный въ отставку рабовладѣлецъ.
— Ничуть! Ты ошибаешься… Ты вотъ читаешь исторію, гдѣ господа-историки такъ красиво подкладываютъ историческіе законы подъ совершившіеся факты и не видятъ настоящаго. Напримѣръ, кто продѣлалъ всю русскую исторію? Да вотъ эта самая тамбовка Донька, которая совсѣмъ не интересна для твоего этнографа. А для меня это все ясно… Я говорю не о томъ, что Донька родила эту исторію, — нѣтъ, она внесла въ нее все покоряющую живучесть, изумительную эластичность формъ, еще болѣе изумительную приспособляемость въ какомъ угодно цоложеніи. Эта Донька, какъ кошка, которую выбросили изъ пятаго этажа и которая непремѣнно упадетъ прямо на ноги… И я ее люблю, русскую бабу. Ее историки совершенно просмотрѣли. Да и сейчасъ ее не видятъ… Помнишь, когда ѣздили на воды подъ Учанъ-Су, тамъ по дорогѣ всѣ табачныя плантаціи были усѣяны русскими бабами. Татарская баба не можетъ работать у себя дома, а русская баба бредетъ искать работы за тысячи верстъ. Ее и вѣтромъ сушитъ, и солнцемъ жжетъ, и дождемъ мочитъ, а она все-таки дѣлаетъ свое бабье дѣло. Вѣдь это стоитъ хорошаго завоеванія, и никто этого не видитъ. Бабѣ тѣсно стало дома, и она пошла оплодотворять своимъ великимъ бабьимъ трудомъ чужую ей землю. Самое это великое дѣло, когда есть настоящая баба… Ты слыхала, вѣроятно, что есть такъ называемый русскій скотъ — крестьянская лошадь, крестьянская корова, деревенская курица? Это самая изумительная зоологія, потому что она разрѣшила неразрѣшимую экономическую задачу, т. е. при наличности minimum’а условій получается maximum производительности. Особенно характерна корова-крестьянка, возведенная въ типъ. Есть, такъ называемыя, коровы-тасканки и коровы-горемыки, подраздѣляющіяся на кровныхъ горемыкъ и полукровныхъ горемыкъ. Это маленькое тощее созданіе, которое цѣлую зиму обходится безъ пищи и которое до того ослабѣваетъ къ веснѣ, что его нужно вытаскивать на весеннія зелени, гдѣ оно отгуливается. Про курицу и говорить нечего: она должна класть яйца и кормиться сама. А кто создалъ эти живыя чудеса хозяйства? Создала Донька…
Череповъ медленно шагалъ по комнатѣ, пуская синеватый дымъ дорогой сигары. Когда онъ говорилъ, его лицо дѣлалось красивымъ, и Ирина любовалась имъ. Такой умный, хорошій и понимающій старикъ… А между тѣмъ онъ пустилъ своихъ бывшихъ крѣпостныхъ съ даровымъ надѣломъ нищими, вѣчно судился за потравы и кончилъ тѣмъ, что раззорилъ все свое хозяйство и проѣдалъ сейчасъ послѣднія крохи. Ирина все это знала и никакъ не могла понять отца, въ которомъ слова, мысли и дѣла шли разными дорогами.
VI.
правитьБлагодаря неудержимой энергіи Фрола Иваныча, тамбовская артель къ концу мая устроилась вмѣстѣ, т. е. на одной работѣ, что представляло много удобствъ.
— Слава Богу, всѣ теперь въ одной кучкѣ, — радовался за всѣхъ Фролъ Иванычъ. — Ужъ на что лучше… А разбились-бы по одному человѣку — и конецъ артели. Куда человѣкъ, ежели онъ отъ своихъ отстанетъ? Пропалъ, какъ шведъ подъ Полтавой…
Фрола Иваныча, огорчало только то, что Мосей Шаршавый какъ-будто не выражалъ особенной радости. Даже совсѣмъ наоборотъ — старикъ все хмурился и угнетенно вздыхалъ.
— Да ты это что, Мосей? — спрашивалъ Фролъ Иванычъ. — Точно муху проглотилъ…
— Есть и муха, Фролъ Иванычъ… Вѣрно ты сказалъ.
Какую муху проглотилъ Мосей — такъ и осталось неизвѣстнымъ, что окончательно огорчило Фрола Иваныча.
— Вотъ и хлопочи для земляковъ, — ворчалъ онъ. — Ониже надъ тобой и фигуряютъ…
Потомъ, по наведеннымъ справкамъ, оказалось, что Мосей почти каждый вечеръ куда-то исчезалъ и возвращался домой поздно.
— Ужъ не закутилъ-ли грѣшнымъ дѣломъ старикъ, — посомнѣвался Фролъ Иванычъ. — Трактировъ у насъ вполнѣ достаточно, ежели который человѣкъ слабый…
«Муха» Мосея Шаршаваго засѣла въ «Россіи». Старикъ Череповъ полюбилъ тамбовскаго мужика и каждый разъ угощалъ его чаемъ. Мосей усаживался съ большой осторожностью на краешекъ стула и пилъ одинъ стаканъ чая за другимъ. Иногда угощала его Ирина, а когда ея не было — наливалъ чай самъ Череповъ. Мосей обливался потомъ и все-таки пилъ, не смѣя отказаться. Череповъ шагалъ по номеру, заложивъ руки за спину, и говорилъ безъ конца. Когда онъ останавливался, Мосей говорилъ:
— Совершенно правильно, баринъ Апполитъ Андреичъ… Сущая правда вполнѣ…
Скучавшій старый баринъ читалъ цѣлый рядъ лекцій по исторіи Крыма и Кавказа и предъявлялъ цѣлый рядъ остроумныхъ соображеній относительно будущаго этихъ двухъ жемчужинъ.
— Рабочія руки нужны, Мосей, наши русскія рабочія руки. Въ Расеѣ стало тѣсно жить, а тутъ всѣмъ мѣста хватитъ.
— Какъ не хватить: тутъ тебѣ море, а тутъ сейчасъ рядышкомъ берегъ. Очень просто…
Мосея смущало только одно, именно, когда баринъ раскладывалъ на своемъ письменномъ столѣ громадную карту и по ней объяснялъ прошедшее, настоящее и будущее. Мосей рѣшительно ничего не понималъ, кромѣ того, что по «планту» Тамбовская губернія выходила ужъ какъ-то обидно маленькой. Двухъ овецъ некуда выпустить… Не можетъ этого быть. Просто, казенные анжинеры напутляли на вѣсть что, чтобы скрыть Тамбовскую губернію. А вотъ когда баринъ принимался разсказывать про Кавказъ, Мосей превращался въ одинъ слухъ и все отлично понималъ, только понималъ своими мужицкими словами.
— Эхъ, старость, старость!.. — иногда говорилъ Череповъ, повторяя слова Тараса Бульбы. — Если бы не старость, я самъ бы пошелъ съ вашей артелью… Нашли бы и землю, и работу.
— Нашли бы вотъ какъ, — соглашался Мосей.
— Ты не понимаешь самаго главнаго, Мосей: ты неуязвимъ, какъ броненосецъ. Много ли тебѣ нужно: одинъ хлѣбъ.
— Да ежели бы былъ іонъ, хлѣбушко-то, да. я не знаю, что бы, кажется, сдѣлалъ.
— Ну, прежде ты крѣпостной былъ, а теперь свободный человѣкъ.
— Совершенно свободный, какъ есть ничего нѣтъ.
— А выведи-ка ты свою бабу на Кавказъ — да тамъ ей и цѣны не будетъ.
— Ну, бабу, баринъ, трудно поднять, какъ медвѣдя изъ берлоги. Она тоже ежели упрется, такъ ничего не подѣлаешь… Конечно, ежели міръ прикажетъ, такъ и баба пойдетъ…
Мосей начиналъ понимать, что баринъ тоже склоненъ къ мечтамъ, но слѣпо вѣрилъ каждому его слову. Кому же и знать, какъ не старому барину. Вотъ какъ все понимаетъ баринъ и все можетъ обсказать, до крайности. Домой Мосей возвращался точно пьяный и во снѣ видѣлъ гостепріимные кавказскіе берега, гдѣ схоронилось крестьянское настоящее счастье.
Не спалось и старому барину Ипполиту Андреичу, хотя и по другимъ причинамъ. Онъ страдалъ старческой безсонницей, а въ послѣднее время она сопровождалась какой-то удручающей старческой тоской. Впереди уже ничего не оставалось, кромѣ механическаго чередованія ненужныхъ дней и ночей. А вѣдь когда-то и онъ мечталъ… Даже и очень мечталъ. Но самая дѣятельная полоса жизни какъ-то сама собой точно выпала, какъ незамѣтно выпадаютъ волосы на головѣ. Онъ сейчасъ съ ужасомъ чувствовалъ нароставшую въ самомъ себѣ пустоту жизни и то, что въ сущности онъ, баринъ Череповъ, никого и ничего въ жизни не любилъ. Боже мой, какъ онъ сейчасъ завидовалъ какому-нибудь Мосею Шаршавому, жизнь котораго была и полна и имѣла впереди опредѣленную и ясную цѣль. Въ этомъ безвѣстномъ тамбовскомъ мужичонкѣ чувствовалась та стихійная сила, которая двигаетъ милліонами. Да, они идутъ къ своему безвѣстному счастью и будутъ идти, потому что они нужны, а ненужный никому баринъ Ипполитъ Андреичъ будетъ гнить въ своей могилѣ… Ему даже самымъ близкимъ по крови людямъ, какъ родныя дѣти, нечего передать, кромѣ того, что живите, какъ знаете.
— Ахъ, тоска, тоска!.. — шепталъ старый баринъ, шагая по комнатѣ до утра, когда море начинало наливаться бѣлесоватой мглой и отъ него тянуло теплой влажной струей, какъ отъ парного молока.
А тамъ, на базарѣ, русская исторія двигалась своимъ чередомъ. Фролъ Иванычъ, оскорбленный въ лучшихъ своихъ чувствахъ, дѣлалъ видъ, что не замѣчаетъ тамбовскихъ земляковъ. Они тоже какъ будто избѣгали его заведенія. Вообще, чувствовалась натянутость.
— А все ты, чертова кукла! — накидывался Фролъ Иванычъ на жену. — «Наши танбовцы пріѣхали… Наша танбовская губернія!» Вотъ тебѣ и танбовская губернія… Какъ устроились, такъ и рыло на сторону. Извѣстный манеръ…
Можно себѣ представить удивленіе Фрола Иваныча, когда въ концѣ мая въ заведеніе явился Мосей Шаршавый въ полушубкѣ, валенкахъ и съ дорожной котомкой за плечами. Съ нимъ пришла и Донька, тоже одѣтая по дорожному. Фролъ Иванычъ даже протеръ глаза.
— Да ты, это что, Мосей, куда наклался?
— А вотъ пришелъ проститься съ землячкомъ, — спокойно отвѣтилъ Мосей. — Спасибо за привѣтъ да ласку.
— Да ты куда въ самъ-то дѣлѣ?
— Мы-то?.. А въ Батунъ… Мѣсто такое есть, значитъ, на самомъ берегу.
— И всю артель за собою тащишь?
— Обнакновенно… Вчера съ однимъ человѣкомъ сговорился и задатки получили. Хорошо у васъ, да по нашему пропиталу начетисто кубыть…
— Да ты въ умѣ, Мосей?!.. Точно съ печи упалъ!..
— Очень даже въ умѣ… Такая ужъ линія вышла.
Въ короткихъ словахъ и довольно сбивчиво Мосей разсказалъ о своихъ душевныхъ бесѣдахъ съ старымъ бариномъ, о какой-то «вѣрной землѣ» въ Закавказьи и о томъ, какъ мучился все это время.
— Да ты и впрямъ рехнулся, Мосей! — вступилась Анисья Филиповна. — Мало-ли что кто скажетъ. За всѣми не угоняешься… Прямо сказать, сбѣсился человѣкъ.
Фролъ Иванычъ сначала ругался, ругался вообще и въ частности, потомъ обругалъ Анисью Филиповну, а когда къ заведенію подошла вся тамбовская артель — бросилъ свой картузъ о-земь и неожиданно заявилъ:
— Эхъ, Мосей, не хорошо! Вотъ даже какъ не хорошо… Зачѣмъ столько время скрывался? Да я самъ, коли на то пошло, съ вами-бы поѣхалъ въ Батумъ… Ей Богу!.. И мнѣ здѣсь очертѣло смотрѣть на разную погань. Ей Богу, поѣхалъ-бы!.. И даже очень просто… Да я сейчасъ поѣду!..
Около заведенія собралась цѣлая толпа. Надъ Фроломъ Иванычемъ начали подшучивать. Одна Анисья Филиповна была спокойна. Она знала, что на мужа иногда «накатываетъ» и что онъ только такъ говоритъ, на зло ей.
— Да въ Батумѣ твоего квасу и пить никто не станетъ, — замѣтилъ изъ толпы какой-то бывалый человѣкъ. — Тамъ всѣ красное церковное вино пьютъ…
Поднялся шумъ и общій смѣхъ. Взбѣшенный Фролъ Иванычъ разогналъ толпу и продолжалъ увѣрять, что непремѣнно завтра же поѣдетъ.
— Обождите денекъ, — упрашивалъ онъ Мосея.
— Невозможно, Фролъ Иванычъ… У насъ и билеты на пароходъ выправлены.
Пароходъ отходилъ только въ одиннадцать часовъ, но тамбовцы забрались на пристань спозаранку и терпѣливо ждали отвала. Фролъ Иванычъ прибѣгалъ на пристань раза два, чтобы поругаться и сорвать сердце. Между прочимъ, онъ принесъ цѣлую вязку турецкихъ баранокъ и сердито объяснилъ:
— Это отъ моей старухи…
Ровно за полчаса до отхода парохода въ щегольской коляскѣ пріѣхалъ старикъ Череповъ съ дочерью. Тамбовцы были уже на палубѣ и устраивались съ своими пожитками. Мосей бросился по сходнѣ къ барину, чтобы проститься.
— Вотъ видишь, я пріѣхалъ проводить васъ, — говорилъ старый баринъ, поднимаясь по сходнѣ на палубу.
Ирина разыскала Доньку и тихонько ее спросила:
— А который Ѳедосъ?
— Да вонъ онъ… лукоглазый такой…
— А… Ничего, красивый парень.
— Да, такъ въ Батумъ? — какимъ-то дѣланнымъ тономъ спрашивалъ Череповъ. — Что-же, дѣло хорошее… Съ Богомъ!
Тамбовцы узнали «родного барина» и сняли шапки. Вынырнувшій изъ толпы Фролъ Иванычъ тоже узналъ Черепова и тоже снялъ шапку.
— Точно такъ-съ, ваше превосходительство, — отвѣтилъ онъ за всѣхъ.
— А ты тоже изъ артели? — спросилъ Череповъ, подозрительно оглядывая городской костюмъ Фрола Иваныча.
— Я-то тоже тамбовскій, ваше превосходительство, только я по квасоваренной части. У меня собственное заведеніе на базарѣ.
Череповъ поговорилъ съ тамбовцами и отправился съ парохода. Уходя, Ирина сунула Донькѣ полуимперіалъ и шепнула:
— Когда будешь выходить замужъ, такъ это тебѣ на приданое…
Донька даже не сумѣла поблагодарить и только крѣпко сжала монету въ кулакѣ.
Когда пароходъ отваливалъ, Мосей Шаршавый долго махалъ своей шапкой. Череповъ удостоилъ его кивкомъ головы. Фролъ Иванычъ вертѣлся около него безъ шапки и повторялъ:
— Этотъ Мосей перекати-поле, ваше превосходительство. Ему вездѣ будетъ тѣсно…
Д. Н. МАМИНЪ-СИБИРЯКЪ
правитьТОМЪ ОДИННАДЦАТЫЙ
правитьМЕДОВЫЯ РѢКИ
править5. Душевный гладъ
6. Сибирскіе старцы, кухарка Агаѳья и гражданинъ Рихтеръ
5.
правитьI.
правитьДаже у прокуроровъ бываютъ скверные дни, какъ, напримѣръ, было сегодня у Матвѣя Матвѣича Ельшина. Во-первыхъ, онъ проснулся позднѣе обыкновеннаго (вчера заигрался въ клубѣ въ карты и вдобавокъ проигрался), а потомъ — сегодня ему нужно было ѣхать въ острогъ, что его каждый разъ волновало. За чаемъ онъ молчалъ, стараясь не глядѣть на жену, которая въ такіе дни ему казалась и растрепанной, и грязной, и вообще безобразной. Парасковья Ивановна была на четыре года старше мужа и дѣйствительно не блестѣла особенной красотой. Высокая, брюзглая, съ веснущатымъ лицомъ и всегда мокрымъ ртомъ, она точно создана была спеціально для того, чтобы омрачать существованіе прокурора загорскаго окружнаго суда. Сидѣвшій рядомъ съ Парасковьей Ивановной пухлый и головастый мальчикъ лѣтъ пяти напоминалъ мать.
«Какой-то рахитикъ… — думалъ Ельшинъ, наблюдая, какъ сынъ набивалъ ротъ булкой. — Идіотъ, совсѣмъ идіотъ… Да и что другое можетъ быть отъ такой прелестной мамаши…»
По своей прокурорской привычкѣ, Матвѣй Матвѣичъ у всѣхъ своихъ знакомыхъ находилъ удивительно ярко выраженные признаки врожденной преступности (морелевскія уши, гутчинсоновскіе зубы, сѣдлообразное небо и т. д.), а у себя дома, когда былъ не въ духѣ, мысленно даже переодѣвалъ жену въ арестантскій халатъ и находилъ, что она служила бы типичнымъ экземпляромъ преступности. Еще сильнѣе проявлялась эта преступность въ сынѣ: надбровныя дуги, какъ у шимпанзе, нижняя челюсть «калошей», какъ выражаются французскіе анатомы, несоразмѣрно длинныя руки, а главное — этотъ тупой, безсмысленный взглядъ безцвѣтныхъ глазъ… Въ сущности, ничего подобнаго, конечно, не было, и маленькій Коля ничѣмъ особеннымъ не выдѣлялся среди другихъ интеллигентныхъ дѣтей.. Просто, тихій и склонный къ мечтамъ ребенокъ, который любилъ больше всего свое дѣтское уединенное житіе.
— Я убѣжденъ, что изъ этого отшельника съ временемъ вырастетъ очень хорошій преступникъ, — увѣрялъ жену Ельшинъ, когда хотѣлъ ее позлить. — Вообще, великолѣпный экземпляръ изъ области судебной медицины…
Сегодня, подъ впечатлѣніемъ вчерашняго проигрыша, Ельшину собственная семья казалась какимъ-то гнѣздомъ преступниковъ, такъ что онъ даже пошелъ въ гостиную и посмотрѣлъ на самого себя въ зеркало, какъ на человѣка, который до извѣстной степени, прямо и косвенно, причастенъ къ этому дѣлу. Изъ зеркала на него смотрѣло худенькое нервное лицо съ карими глазами и козлиной бородкой. На этомъ лицѣ выдѣлялся не по возрасту свѣжій ротъ, открывавшій при разговорѣ два ряда рудныхъ бѣлыхъ зубовъ, что придавало, ему видъ маленькаго хищника. Ельшинъ былъ немного меньше средняго роста, и, можетъ-быть, поэтому казалось, что у него слишкомъ много зубовъ.
— Да, есть что-то хищное въ выраженіи лица, — опредѣлялъ самого себя Ельшинъ, глядя въ зеркало. — Но признаковъ врожденной преступности никакихъ.
Успокоившись относительно послѣднихъ, онъ, не торопясь (въ острогѣ прокурора могутъ и подождать «господа преступники»), одѣлся, еще разъ оглянулъ себя въ зеркало и, не простившись съ женой (онъ не могъ ей простить своего вчерашняго проигрыша), вышелъ въ переднюю, гдѣ его уже ждала очень миловидная горничная Груша. Надѣвая пальто, Ельшинъ успѣлъ подумать, что если бы вотъ эта простая дѣвушка Груша была его женой, то онъ не спасался бы ежедневнымъ бѣгствомъ въ клубъ. Такая; свѣженькая, простая и хорошая дѣвушка эта Груша, и, навѣрно, она народитъ не рахитиковъ и будущихъ преступниковъ. Въ Грушѣ не было ни одного признака преступности.
Выходя изъ дому, Ельшинъ принималъ внушительный, дѣловой видъ, какъ это дѣлаютъ всѣ мужчины небольшого роста. Дома онъ былъ просто Матвѣй Матвѣичъ, а за предѣлами этого дома — настоящимъ прокуроромъ. Но это спеціальное настроеніе было нарушено глупой сценой на самомъ подъѣздѣ. Когда Груша отворила дверь и Ельшинъ уже занесъ ногу черезъ порогъ, справа кинулась прямо ему подъ ноги какая-то масса.
— Голубчикъ, господинъ прокуроръ, ваше превосходительство… — заголосила эта неопредѣленная масса «неточнымъ» бабьимъ голосомъ. — Охъ, пришла моя смертынька…
— Что вамъ нужно отъ меня!?.
— Охъ, смертынька… ваше высокое превосходительство…
— Во-первыхъ, я никакое превосходительство, — обиженно замѣтилъ Ельшинъ, надѣвая перчатки. — А во-вторыхъ…
— Баринъ, это жена Буканова, который въ острогѣ, — шопотомъ объяснила Груша. — Таисьей звать…
— А… Ну, что вамъ угодно отъ меня, госпожа Буканова? Да встаньте, пожалуйста… Это неприлично — валяться на полу.
Госпожа Буканова, благодаря своей тучности и возрасту, поднялась съ большимъ трудомъ на ноги и запричитала,
— Все изъ-за Ивана Митрича… Родной племянникъ и пустилъ на старости лѣтъ по міру… Ѳедоръ-то Евсеичъ за что въ острогѣ засаженъ?
— Какой Ѳедоръ Евсеичъ?
— А, значитъ, мой мужъ… Онъ самый. Одного страму не износить…
— Ахъ, да, Букановъ, который будетъ судиться за подлогъ… Ну, матушка, тутъ я ничего не могу подѣлать.
Горничной Грушѣ нравилось, что у ея барина въ ногахъ валяется толстомордая купчиха. И ростомъ не вышелъ баринъ и капиталу никакого, а тутъ купчиха Буканова, у которой и собственный домъ, и собственный капиталъ, и собственная лавка со скобянымъ товаромъ.
— Да вѣдь ни при чемъ тутъ мой-то Ѳедоръ Евсеичъ… Все племянничекъ Иванъ Митричъ нахороводилъ, онъ еще двухъ племянниковъ разорилъ и родную жену обокралъ… Все онъ, змѣй подколодный!..
— Вѣроятно, онъ много натворилъ, вашъ Иванъ Митричъ, и все это выяснится въ свое время на судѣ, но отъ этого вашему мужу не будетъ легче. Вашъ мужъ будетъ судиться особо, по своему собственному дѣлу, и, повторяю, я рѣшительно ничего не могу для васъ сдѣлать, даже если бы и желалъ.
Въ отвѣтъ Буканова опять повалилась въ ноги и закричала что-то ужъ совсѣмъ безсмысленное. Ельшинъ разсердился. У подъѣзда уже начала собираться кучка любопытныхъ.
— Да говорятъ же вамъ, встаньте!..
— Охъ, смертынька…
Ельшина выручилъ извозчикъ, который «подалъ» въ самый критическій моментъ. Буканова поднялась и, провожая глазами уѣзжавшее начальство, проговорила:
— Этакій маленькій, а злости-то сколько въ ёмъ…
Это замѣчаніе обидѣло Грушу.
— И даже совсѣмъ наоборотъ… Матвѣй Матвѣичъ даже совсѣмъ не злые, а такая ужъ ихняя строгая служба.
— Не ври, мать… Все отъ прокурора: кого захочетъ — того и посадитъ въ острогъ. На что боекъ былъ Иванъ Митричъ, а и того упомѣстилъ твой-то баринъ. Охъ, смертынька!
II.
правитьВъ первый моментъ Ельшинъ разсердился на полоумную старуху, которая держала его квартиру въ осадѣ, такъ что ему носу нельзя было показать на улицу. А съ другой стороны, ему льстило, что кліенты считаютъ его всесильнымъ. Какъ хотите, гласъ народа — гласъ Божій… Сознаніе собственной силы — что можетъ быть выше и лучше? А Загорскъ давно оцѣнилъ Матвѣя Матвѣича… Даже свѣтила мѣстной адвокатуры побаивались его. Не обладая какимъ-нибудь выдающимся ораторскимъ талантомъ, Ельшинъ велъ каждое дѣло съ какимъ-то ожесточеніемъ и затаенной злостью. Особенно доставалось подсудимымъ во время допроса свидѣтелей на судѣ. Ельшинъ просто выматывалъ душу, какъ говорили про него адвокаты. А между тѣмъ по душѣ онъ совсѣмъ не былъ прокуроромъ и считалъ себя не на своемъ мѣстѣ.
— Какой же я прокуроръ? — спрашивалъ онъ въ мипугу отчаянія. — Развѣ такіе прокуроры бываютъ?
— Чѣмъ же вы, Матвѣй Матвѣичъ, хотѣли бы быть?
— Я?..
Онъ задумывался, теребилъ свою козлиную бородку и съ виноватой улыбкой признавался:
— Можетъ-быть, я ошибаюсь, но мнѣ кажется, что изъ меня вышелъ бы недурной акварелистъ…
Незнакомые люди удивлялись такому скромному желанію загорскаго прокурора, а знакомые соглашались съ Матвѣемъ Матвѣичемъ, потому что своими глазами видѣли его акварельные рисунки и находили ихъ очень хорошими и талантливыми. Но бывали моменты, когда Матвѣй Матвѣичъ сомнѣвался самъ, что могъ бы быть хорошимъ акварелистомъ, какъ это было сегодня. Тогда у него начиналась другая полоса мыслей, и онъ начиналъ думать на тему, что единственно хорошее въ жизни — это добывать свой хлѣбъ своими руками, какъ дѣлали еще римскіе магнаты и неудавшіеся цезари, въ родѣ пресловутаго Цинцинната. Да, быть свободнымъ, быть самимъ собой… Матвѣю Матвѣичу, грезилось собственное имѣньице, очень небольшое, но уютное, и онъ видѣлъ самого себя въ рабочей блузѣ фермера. Даже Парасковья Ивановна и идіотъ Коля въ этой обстановкѣ утрачивали признаки врожденной преступности и дѣлались нормальными. Развѣ тогда онъ сталъ бы проводить безсонныя ночи въ клубѣ за дурацкимъ винтомъ? Кстати, онъ припомнилъ ужасный случай, который произошелъ съ нимъ именно изъ-за картъ. Какъ-то года три назадъ, послѣ картежной ночи, онъ изъ клуба отправился прямо въ судъ, гдѣ долженъ былъ участвовать въ распорядительномъ засѣданіи. Какъ на зло, засѣданіе вышло очень скучное. Ельшинъ задремалъ и на предложеніе предсѣдателя высказать свое мнѣніе отвѣтилъ:
— Я пасъ…
Это была одна изъ самыхъ прискорбныхъ минутъ въ жизни Матвѣя Матвѣича, и онъ каждый разъ краснѣлъ, вспоминая о ной. Хуже всего въ этомъ случаѣ было то, что онъ гдѣ-то читалъ именно въ такомъ родѣ дурацкій анекдотъ, а потомъ (horribile diotul) самъ продѣлалъ его. И сегодня, подъ впечатлѣніемъ вчерашняго проигрыша, Матвѣй Матвѣичъ невольно припомнилъ свой роковой «пасъ» и въ тысячу первый разъ рѣшилъ, что необходимо сдѣлаться фермеромъ, — да, фермеромъ, а не помѣщикомъ. Вѣдь у каждаго ненормальнаго человѣка, т.-е. человѣка съ нарушенной волей, есть свой «пасъ», какъ у той же купчихи Таисьи Букановой, которая сейчасъ валялась у него въ ногахъ. Высшая реализація этого «паса» былъ тотъ острогъ, въ который онъ ѣхалъ сейчасъ, — тамъ были собраны тѣ человѣческіе минусы, которые являлись въ общемъ теченіи жизни тѣмъ, что въ математикѣ называется отрицательными величинами. А высшая математика оперируетъ съ «мнимыми величинами», создаетъ теорію вѣроятностей и т. д. Недостаетъ только теорія «прокурорскаго паса», — вѣдь существовало же въ старинныхъ арнометккахъ какое-то «дѣвичье правило», отчего же не быть «теоріи прокурорскаго паса»?
Было уже одиннадцать часовъ утра. Уѣздный городъ Загорскъ по-провинціальному просыпался очень рано, и сейчасъ трудовой городской день былъ въ полномъ ходу, какъ заведенная машина. Ельшинъ ѣхалъ по знакомымъ улицамъ, мимо знакомыхъ домовъ, и встрѣчалъ знакомыхъ людей, которые раскланивались съ намъ и говорили:
— Ну, нашъ Матвѣй Матвѣичъ въ острогъ покатилъ, разборку дѣлать…
Загорскъ хотя и былъ провинціальнымъ гордомъ, но это не мѣшало ему имѣть свои «сенсаціонные процессы», какъ сейчасть злостное банкротство бывшаго директора общественнаго банка Ивана Дмитрича Тишаева. Это дѣло было особенно непріятно Ельшину, потому что еще недавно онъ игралъ въ карты вотъ съ этимъ Тишаевымъ, встрѣчался съ нимъ у общихъ знакомыхъ, а теперь не имѣетъ права подать ему руку и предложить сѣсть. Тишаевъ по его же настоянію былъ заключенъ въ острогъ, несмотря на поручителей, которые предлагали взять его на поруки и вносили залогъ. Amices Plato, sed veritas magis… Когда Ельшинъ былъ назначенъ прокуроромъ въ Загорскъ, онъ не подозрѣвалъ, съ каками тонкими преступленіями ему придется имѣть дѣло. Какой-нибудь уѣздный городъ и такая не по чину тонкая работа преступной мысли и преступной воли! О, сколько пришлось Матвѣю Матвѣичу поработать надъ этимъ преступнымъ матеріаломъ! Какъ хитрили его кліенты, притворялись, обманывали его на каждомъ шагу, старались сбить съ настоящихъ слѣдовъ, запутать въ противорѣчіяхъ, вызвать его сожалѣніе или участіе, и т. д. и т. д. Взять того же Тишаева, который обобралъ общественный банкъ, ограбилъ двухъ племянницъ, довелъ до острога родного дядю купца Буканова и натворилъ цѣлый рядъ правонарушеній. А сколько всякихъ другихъ преступленій по части всяческаго насилія, съ истязаніями, членовредительствомъ, убійствомъ — и все это въ маленькомъ провинціальномъ городишкѣ, гдѣ и люди-то всѣ наперечетъ.
И сейчасъ, конечно, дѣятельность преступной воли не прекращалась. По наружному виду все обстояло благополучно: сапожникъ тачалъ сапоги, слесарь ковалъ свое желѣзо, купецъ торговалъ, учитель греческаго языка изводилъ ребятъ греческой грамматикой, чиновникъ неусыпно блюлъ, съ одной стороны, интересы обывателя, а съ другой — охранялъ престижъ власти, наконецъ городовой стоялъ на своемъ посту, отдавая честь проѣзжавшему мимо прокурору Матвѣю Матвѣичу, и въ то же время гдѣ-то неустанно и незримо работали преступная мысль и преступная воля, работали вотъ въ этихъ улицахъ, подъ крышами вотъ этихъ домовъ, работали настойчиво и неугомонно, чтобы въ свое время предстать предъ недреманнымъ прокурорскимъ окомъ Матвѣя Матвѣича.
— Ахъ, такъ вы вотъ какіе, голубчики…
Почему-то всякое преступленіе вызываетъ удивленіе публики, особенно удивленіе близкихъ знакомыхъ даже въ тѣхъ случаяхъ, когда всѣ въ одинъ голосъ кричатъ объ имя-рекъ такомъ-то, что ему острога мало. Рядомъ можно сопоставить только удивленіе предъ смертью.
— Иванъ Петровичъ приказалъ долго жить… Кто бы могъ этого ожидать?
И всѣмъ кажется, что покойный Иванъ Петровичъ оставилъ послѣ себя какую-то особенно мучительную и безнадежную пустоту, а прошло какихъ-нибудь двѣ недѣли, и Ивана Петровича точно не бывало. То же самое и съ преступленіями… А между тѣмъ, по какой-то психической близорукости, люди забываютъ основную формулу юридической этики: pereat inundus — fiat justitia. Ельшинъ любилъ думать заученными въ университетѣ латинскими цитатами и вѣрилъ глубоко, что со временемъ, благодаря дѣятельности неуклонно карающей руки правосудія, преступная воля будетъ доведена до того minimum’а, который допускается даже самыми строгими математиками въ примѣненіи на практикѣ самыхъ точныхъ математическихъ формулъ, когда нельзя не считаться съ составомъ и свойствами матеріала, теплоемкостью, треніемъ и т. д. На Загорскъ и своихъ кліентовъ Матвѣй Матвѣичъ смотрѣлъ именно съ этой точки зрѣнія и вѣровалъ въ то свѣтлое будущее, когда мечи перекуются на орала и левъ спокойно ляжетъ рядомъ съ ягненкомъ, и когда провинціальный глухой городишко Загорскъ проникнется основными идеями правды, добра и красоты.
III.
правитьКъ острогу Ельшинъ подъѣхалъ уже настоящихъ фермеромъ. Да, нужно все бросить, что затемняетъ жизнь, и начать все снова. Конечно, правосудіе должно исправить со временемъ все человѣчество, но, съ другой стороны, можно подумать и о себѣ, т.-е. о собственной нормальной жизни. Всѣ эти теоретическія размышленія нисколько не мѣшали тому, что Матвѣй Матвѣичъ, слѣзая съ извозчика, принялъ убійственно-спокойный и безнадежно-серьезный прокурорскій видъ. Онъ зналъ по давнему опыту, какъ одна фраза: «пріѣхалъ прокуроръ» — всполошитъ весь острогъ. Вѣдь каждый острожный человѣкъ чего-нибудь ждетъ, а послѣднія надежды особенно дороги.
Почему-то Матвѣй Матвѣичъ каждый разъ убѣждался, что его ждутъ въ острогѣ, хотя объ этомъ никто не могъ знать. Нынче было, какъ вчера. Около острожныхъ желѣзныхъ воротъ, какъ всегда, толпились самые простые люди изъ уѣзда — старики, женщины и дѣти, которые приходили и пріѣзжали навѣстить попавшаго въ острогъ родного человѣка. Нужда, страхъ и свое домашнее неизносимое горе глядѣли этими напуганными простыми лицами, лохмотьями, согбенными деревенскими спинами — это былъ тотъ «отработанный паръ», который не попадаетъ въ графы статистики. И они знали, что къ острогу подъѣзжаетъ прокуроръ, и эти лохмотья и заплаты начинали надѣяться, что прокуроръ «все можетъ». Но это строгое деревенское горе не причитало и не бросалось въ ноги, какъ дѣлала купеческая жена Таисія Буканова, а ждало своей участи съ трогательнымъ героизмомъ. Вѣдь нѣтъ ничего ужаснѣе именно ожиданія… И прокуроръ Ельшинъ чувствовалъ себя тѣмъ, что фигурально называется руками правосудія. Да, онъ призванъ возстановить нарушенную волю — и больше ничего. И рядомъ съ этими повышенными мыслями являлись соображенія другого порядка: а вѣдь хорошо было бы нарисовать акварелью вонъ ту старуху, которая замотала себѣ голову какой-то рваной шалью… То, что въ жизни являлось очень некрасивымъ, въ акварели получало какую-то особенную, поющую прелесть: лохмотья, старческія морщины, искривленныя отъ старости деревья, заросшая плѣсенью вода, плачущее осенними слезами небо и т. д. Это были спеціально-акварельныя мысли. А тутъ уже выскакиваетъ какои-то дежурный человѣкъ, другой дежурный человѣкъ распахиваетъ желѣзную калитку (а вѣдь хорошо бы было нарисовать такую острожную желѣзную калитку акварелью!), и Матвѣй Матвѣичъ переступаетъ роковую грань съ видомъ начальства. Нормальное человѣчество, хотя и находившееся въ сильномъ подозрѣніи, осталось тамъ, назади, за роковой гранью этой желѣзной рѣшетки, а здѣсь, въ ея предѣлахъ, начиналась область преступной воли и всяческихъ правонарушеній.
Матвѣй Матвѣичъ прошелъ въ пріемную, гдѣ его встрѣтилъ смотритель Гаврила Гаврилычъ, сѣдой, стриженый подъ гребенку старикъ, страдавшій одышкой благодаря излишней толщинѣ, которая такъ по идетъ къ военному мундиру.
— Ну, что хорошаго, Гаврила Гаврилычъ? — спросилъ Ельшинъ, сбрасывая верхнее пальто на руки оторопѣло старавшагося услужить начальству стражника.
— Ничего, все, слава Богу, благополучно, Матвѣй Матвѣичъ… Въ четвертой камерѣ вчера случилась драка, но мы ее прекратили домашними средствами… Изъ уѣзда привезли двухъ конокрадовъ, оказавшихъ при поимкѣ вооруженное сопротивленіе. Вообще все, слава Богу, благополучно. Въ женское отдѣленіе сегодня препровождена одна дѣтоубійца и одна отравительница.
Пріемная дѣлилась большой полутемной передней на два отдѣленія: въ одномъ помѣщалась собственно пріемная, гдѣ засѣдалъ Гаврила Гаврилычъ, а въ другомъ — острожная канцелярія. Въ послѣдней надъ письменнымъ стокомъ всегда виднѣлась согнутая спина бѣлокураго молодого человѣка съ интеллигентнымъ лицомъ. Ельшину было всегда его жаль, — такой молодой, учившійся до третьяго класса гимназіи и въ качествѣ рецидивиста отбывавшій за кражу второй годъ острожной высидки. Онъ вставалъ, когда проходилъ въ пріемную Ельшинъ, и какъ-то конфузливо кланялся.
— Какъ бы вы, Гаврила Гаврилычъ, того… — замѣтилъ Ельшинъ, нюхая воздухъ. — Провѣтривали бы, что ли…
— Ужъ, кажется, я стараюсь, Матвѣй Матвѣичъ. Всякую дезинфекцію прыскаю и порошкомъ посыпаю, а все воняетъ, потому что какая у насъ публика, ежели разобрать… Такого духу нанесутъ… Тоже и посѣщающіе для свиданія родственники не безъ аромата.
— А что Тишаевъ? — спросилъ Ельшинъ, не слушая эту старческую болтовню.
— Ничего, слава Богу. Все лежитъ и «Рокамболя» читаетъ. Вообще человѣкъ несообразный…
— Вы вотъ смотрите, чтобы ему письма въ «Рокамболѣ» не приносили…
— Помилуйте, Матвѣй Матвѣичъ, да у меня комаръ носу не подточитъ… Человѣкъ, т.-е. арестантъ еще не успѣлъ подумать, а я ужъ его наскрозь?… Прикажете его вызвать?
— Нѣтъ, пока не нужно…
У смотрителя были свои любимыя слова, какъ: «вообще», «слава Богу», а потомъ онъ, точно безграмотный говорилъ: «опеть», «наскрозь» и т. д.
— Вчера былъ слѣдователь?
— Точно такъ-съ, наѣзжали и производили допросъ Ефимова, который у насъ числится въ четырехъ душахъ, а тутъ выходитъ, что еще есть пятая-съ. И даже очень просто все обозначалось.
«Вотъ бы такого подлеца акварелью нарисовать, — невольно подумалъ Ельшинъ. — Этакая, можно сказать, преступная рожа…»
Вмѣсто Тишаева, съ которымъ Матвѣй Матвѣичъ долженъ былъ вести сегодня довольно длинную бесѣду, онъ вспомнилъ о женѣ Буканова и велѣлъ вызвать послѣдняго. Молодой бѣлокурый человѣкъ нагнулся еще ниже надъ своимъ письменнымъ столомъ и хихикнулъ, зажимая ротъ ладонью. Ужъ если прокуроръ вызоветъ Буканова, то начнется представленіе. Купецъ Букановъ въ острогѣ былъ на особенномъ положеніи, и даже самъ Матвѣй Матвѣичъ позволялъ ему многое, чего не допускалъ для другихъ. Улыбались и стражники, и тюремные надзиратели, и Гаврила Гаврилычъ
— Ну, что онъ у васъ, какъ себя ведетъ? — спрашивалъ Ельшинъ смотрителя.
— Да ничего, слава Богу… Все правду ищетъ, а всѣ арестанты его очень любятъ. Опять и такъ сказать, особенный человѣкъ, и въ головѣ у него зайцы прыгаютъ.
Матвѣй Матвѣичъ шагалъ по пріемной, заложивъ руки за спину. Въ пыльное окно падалъ яркій свѣтъ лѣтняго солнца, разсыпаясь колебавшимися жирными пятнами по полу. Гдѣ-то жужжала муха. Въ такую погоду вся острожная обстановка казалась особенно непривѣтливой, а задѣланныя желѣзными рѣшетками окна походили на бѣльма.
— Букановъ идетъ!.. — пронесся шопотъ съ лѣстницы. — Букановъ…
Послышалось тяжелое дыханье, удушливый кашель, и въ коридоръ пріемной съ трудомъ вошелъ высокій, грузный старикъ въ сѣромъ длиннополомъ пальто, подпоясанномъ пестрымъ гаруснымъ шарфомъ. Отъ натуги его широкое русское лицо съ окладистой сѣдой бородой совсѣмъ посинѣло. Близорукіе сѣрые глаза на выкатѣ отыскали въ углу небольшой образокъ. Помолившись, старикъ поклонился смотрителю и писарю.
— По какой такой причинѣ растревожили старика? — спросилъ онъ.
Смотритель только показалъ головой на шагавшаго въ пріемной Матвѣя Матвѣича. Бѣлокурый рецидивистъ еще разъ прыснулъ, захвативъ ротъ всей горстью. Гаврила Гаврилычъ погрозилъ ему за неумѣстную смѣшливость кулакомъ.
IV.
правитьВойдя въ пріемную, Букановъ опять отыскалъ образъ, помолился, отвѣсилъ поклонъ шагавшему по комнатѣ прокурору и, остановившись у печки, спокойно проговорилъ:
— Изволили спрашивать меня, ваше высокоблагородіе?
— Да, да… Жена у васъ бываетъ?
— Само собой…
— Когда вы ее увидите, Букановъ, то предупредите, чтобы она меня не безпокоила. Она мнѣ проходу не даетъ. Сегодня поймала меня на подъѣздѣ, бросилась въ ноги, начала причитать на всю улицу… Вѣдь вы знаете, что я рѣшительно ничего не могу сдѣлать для васъ, и объясните это женѣ.
— Ужъ простите, ваше высокоблагородіе. Конечно, женское малодушіе одно, и притомъ очень она жалѣетъ меня, потому какъ я безъ вины долженъ терпѣть.
— Ну, это дѣло присяжныхъ, которые будутъ васъ судить.
— Присяжные тоже человѣки и весьма могутъ ошибаться, ваше высокоблагородіе. Все черезъ Ивана Митрича вышло… Моей тутъ причины никакой нѣтъ.
— А кто поддѣлалъ вексель?
— А кто меня въ разоръ разорилъ, до тла? Родной племянничекъ мнѣ приходится Иванъ Митричъ и вотъ до тюрьмы меня довелъ…
— А зачѣмъ вы ставили его бланкъ на векселѣ?
— Да вѣдь онъ мнѣ долженъ?
— Послушайте, Букановъ, съ вами невозможно говорить. Это какая-то сказка про бѣлаго бычка.
— Она самая и есть, ваше высокоблагородіе, — совершенно спокойно согласился старикъ. — То-есть въ самый разъ. И примѣрять не нужно…
Именно этотъ спокойный тонъ и раздражалъ Матвѣя Матвѣича, а потомъ его интересовало, почему и откуда это спокойствіе.
— Букановъ, вѣдь вы знали, что будетъ вамъ за подлогъ?
— Кто же этого не знаетъ, ваше высокоблагородіе? Извѣстно, что за такія художества по головкѣ не гладятъ, и очень даже просто… Вышлютъ съ лишеніемъ нѣкоторыхъ правъ на поселеніе въ мѣста не столь отдаленныя — вотъ и вся музыка!
— Вы знали это и все-таки устроили подлогъ?
Старикъ широко вздохнулъ и, сдѣлавъ шагъ впередъ, заговорилъ, быстро роняя слова:
— Ахъ, ваше высокоблагородіе… Вотъ вы всякій законъ знаете, а того закона, которымъ всѣ мы живемъ, не хотите знать: всякій человѣкъ хочетъ устроить себя какъ можно получше. Вотъ у васъ въ острогѣ, напримѣрно, около шести сотенъ народу сидитъ, и для васъ это очень просто преступники. Да-съ… Значитъ, худую траву изъ поля вонъ. И я такъ же прежде думалъ, пока самъ не попалъ въ тюрьму. Жалѣлъ, конечно, по человѣчеству и харчи посылалъ къ праздникамъ; а, грѣшный человѣкъ, осуждалъ ихъ всѣхъ, которые не умѣла себя соблюсти… да… А вотъ тутъ-то и была ошибочка… Есть, ваше высокоблагородіе, гладъ тѣлесный и есть гладъ душевный… да… Вотъ они для васъ арестанты и преступники вообще, бездѣльники и негодяи, а вы только то подумайте, что ни одинъ человѣкъ изъ нихъ не думалъ попасть въ острогъ. Каждый старался какъ можно лучше устроить свою жизнь… И не просто старался, какъ простые люди, а со всеусердіемъ и прилежаніемъ. Развѣ легко украсть, сдѣлать подлогъ или убить живого человѣка? И даже очень это трудно, ваше высокоблагородіе, а только онъ хотѣлъ устроить какъ можно получше. Конечно, грѣхъ и даже очень большой грѣхъ, а ужъ очень донималъ вотъ этотъ самый гладъ душевный…
— Значитъ, и Иванъ Митричъ, который, какъ вы говорите, довелъ васъ до тюрьмы, тоже правъ?
— Сердитъ я на него, ваше высокоблагородіе, и ругаю, а иногда и раздумье возьметъ… И такъ можно разсудить и этакъ. Вѣдь и я не думалъ въ тюрьмѣ сидѣть, а вотъ Господь привелъ на старости лѣтъ.
— Тоже былъ душевный гладъ?
— А то какъ же? И теперь каждый арестантъ впередъ знаетъ свою судьбу, что и какъ ему соотвѣтствуетъ, и чѣмъ хуже ему выходитъ линія, тѣмъ онъ пуще, ваше высокоблагородіе, надѣется. Вотъ, молъ, отбуду, примѣрно, столько-то лѣтъ каторги, а тамъ выйду на поселенье и заживу ужъ по-настоящему. Взять хоть Ефимова — ему за четыре души безсрочная, а онъ говоритъ, что безпремѣнно попадетъ подъ милостивый манифестъ…
— И Ефимовъ, по-вашему, тоже старался устроиться получше, когда убивалъ?
— Ужъ онъ-то больше всѣхъ старался, ваше высокоблагородіе, потому какъ человѣкъ отчаянный вполнѣ.
Ельшинъ шагалъ по пріемной, заложивъ руки за спину, и внимательно слушалъ странную рѣчь Буканова. Это былъ какой-то романтизмъ на острожной подкладкѣ. Букановъ, угадывая прокурорскія мысли, продолжалъ думать вслухъ:
— Который ежели человѣкъ свободный, ваше высокоблагородіе, такъ у него меньше мыслей, а свяжите человѣка по рукамъ и ногамъ, — сколько у него этихъ самыхъ мыслей объявится. Такъ и у насъ въ тюрьмѣ. Каждый арестантикъ нашъ какъ мечтаетъ, мечтаетъ даже о томъ, чего раньше и не замѣчалъ. Примѣрно взять меня… Конечно, былъ капиталишко, торговлишка, домишко — и все, напримѣръ, очень просто прахомъ пошло. Ну, что дѣлать, все это дѣло наживное. А вотъ я сижу въ тюрьмѣ и думаю… Была у меня собачка. «Идоломъ» ее звали. Выйдешь это на дворъ, а она ужъ тутъ — въ глаза смотритъ, хвостикомъ виляетъ и только вотъ не скажетъ, какъ она для тебя все готова сдѣлать. Пойдешь куда — проводитъ до угла, идешь домой — она ужъ ждетъ у воротъ. Вотъ ужъ не воротишь… Другую собаку заведешь, такъ она и будетъ другая собака. Тоже были у меня двѣ коровы: «Колдунья» и «Именинница»… Ахъ, какія коровы! А рысакъ «Варнакъ»?.. Развѣ другую такую лошадь найдете въ Загорскѣ?
Въ канцеляріи слушали этотъ разговоръ смотритель и бѣлокурый молодой человѣкъ. Оба они улыбались, качали головами и объяснялись знаками. Очень ужъ потѣшный этотъ Букановъ, а прокуроръ его слушаетъ.
— Все это хорошо, Букановъ, — перебилъ Буканова Матвѣй Матвѣичъ, останавливаясь. — А что же вы будете дѣлать послѣ суда?
Старикъ улыбнулся и, оглядѣвшись, не подслушиваетъ ли кто, заговорилъ вполголоса:
— А у меня ужъ все впередъ готово, ваше высокоблагородіе… Всю слѣпоту какъ рукой сняло. Скажите, пожалуйста, много ли человѣку нужно? Ну, вышлютъ въ Томскую губернію… А развѣ тамъ не люди живутъ? И сейчасъ за работу по своей части, а главное, разведу хозяйство, чтобы все было свое до послѣдней нитки. И всякій овощъ, и яичко, и молочко…
— Да, да, вотъ именно, — соглашался Матвѣй Матвѣичъ, и въ его голосѣ уже не слышалось прокурорскихъ нотъ. — Главное, чтобы все было свое, и чтобы человѣкъ чувствовалъ себя свободнымъ… Не правда ли?
— Совершенно вѣрно, ваше высокоблагородіе. Вѣдь коровушка-то окупитъ себя въ одно лѣто, а тутъ еще теленочка принесетъ, какъ премію къ еженедѣльному иллюстрированному журналу «Нива». А каждая курка должна сто яичекъ дать въ лѣто… У меня, ваше высокоблагородіе, была одна курочка пестренькая, такъ она по три раза въ лѣто на яйца садилась и по три раза цыплятъ выводила…
— Три раза?.. — удивлялся Матвѣй Матвѣичъ.
— Точно такъ-съ… А одного боровка держалъ, такъ онъ черезъ два года восемь пудовъ сала далъ, а тушка въ счетъ не шла.
— Восемь пудовъ?!..
— Оно вѣдь спорое, значитъ, это свиное сало, ежели засолить въ впрокъ… Напримѣрно, въ сѣнокосъ, когда не до варева, или въ кашу рабочимъ, въ щи, просто съ картошкой.
Гаврила Гаврилычъ сдѣлался свидѣтелемъ необыкновенной сцены, именно, когда прокуроръ Матвѣй Матвѣичъ совершенно забылъ, что онъ прокуроръ, что купецъ Букановъ арестантъ, и на прощанье протянулъ ему руку.
6.
правитьI.
правитьСредняго роста, плечистый и коренастый старикъ осторожно пробирался по огороду, выбирая дорогу между грядъ такъ, чтобы его не было видно изъ оконъ докторской квартиры. Впрочемъ, самъ докторъ вставалъ поздно, а могла увидѣть акушерка Прасковья Ивановна или ея горничная Паня. Старикъ благополучно обогнулъ баню, и оставалось пройти небольшое разстояніе между сараями и кухней. Окна въ кухнѣ были открыты, и въ одномъ виднѣлась спина кухарки Агаѳьи, мѣсившей тѣсто.
«Экая спина-то», — подумалъ старикъ.
— Ты это куда прешь-то? — неожиданно окликнулъ его сердитый голосъ кучера Игната. — Тебѣ что было сказано? Позабылъ станового Ѳедора Иваныча?
— Оставь ты меня, Игнатъ, — отвѣтилъ старикъ, стараясь придать своему голосу строгую ласковость. — И совсѣмъ даже не твое это дѣло… Ради Бога, оставь. Не къ тебѣ вѣдь иду…
Игнатъ, здоровенный парень, съ скуластымъ и угрюмымъ лицомъ, чистилъ докторскую лошадь и въ этотъ моментъ отличался особенной дѣловой мрачностью, а тутъ еще старецъ подвернулся.
— Не къ тебѣ иду, сказано, — повторилъ старикъ уже съ нѣкоторымъ нахальствомъ.
— Значитъ, къ Агаѳьѣ?
— Значитъ, къ Агаѳьѣ… — вызывающе отвѣтилъ старикъ, глядя на Игната въ упоръ маленькими сѣрыми глазками.
Онъ уже хотѣлъ итти къ кухнѣ, когда Игнатъ вспомнилъ, что вѣдь Агаѳья его жена, и что на этомъ основаніи слѣдуетъ старику накостылять хорошенько шею. Игнатъ бросилъ скребницу и остановилъ старика, схвативъ за плечо.
— Куда прешь, безголовый?!..
Старикъ только повернулъ могучимъ плечомъ, и кучеръ Игнатъ отлетѣлъ въ сторону.
— Говорятъ тебѣ: оставь! — сурово крикнулъ старикъ. — А то единымъ махомъ весь изъ тебя духъ вышибу…
Остервенившійся Игнатъ уже ничего не понималъ, съ какимъ-то ревомъ бросился на старика и, какъ медвѣдь, сразу подмялъ его подъ себя. Но это продолжалось всего одинъ моментъ, а въ слѣдующій уже старикъ сидѣлъ на Игнатѣ верхомъ и немилосердно колотилъ его прямо по лицу, такъ что только скулы трещали.
— Говорили тебѣ: оставь… — повторялъ старикъ.
На крикъ Игната изъ кухни выбѣжала Агаѳья и съ причитаньями начала разнимать дравшихся.
— Голубчикъ… Матвѣй Петровичъ… оставь ты его, глупаго!.. Ничего онъ не понимаетъ…
Когда Агаѳья убѣдилась, что ей не разнять дравшихся, она пустила въ ходъ послѣднее средство и проговорилъ:
— Вонъ барыня въ окно смотритъ…
Смотрѣла въ окно не барыня, а горничная Паня, но дравшіеся поднялись и конфузливо пошли въ кухню. Дорогой Игнатъ успѣлъ вытереть кровь съ лица рукавомъ рубахи, продолжая ругаться.
— Зачѣмъ по скулѣ бьешь, желторотый?!.. Вотъ пріѣдетъ становой Ѳедоръ Иванычъ, такъ я тебя произведу… Будешь помнить, каковъ есть человѣкъ Игнатъ… Я тебѣ покажу, старому чорту.
— Говорилъ тебѣ: оставь, — повторялъ свое старикъ. — Я тебя не трогалъ…
— Охъ, оставьте вы грѣшить, ради истиннаго Христа, — умоляла слезливо Агаѳья.
Кухня была свѣтлая и большая, какъ и полагается настоящей господской кухнѣ. И кухарка была по кухнѣ — молодая, ядреная, какъ рѣпа. Она носила сборчатый сарафанъ съ чисто-заводскимъ шикомъ, а подвязаппый подъ мышками длинный передникъ («запонъ», какъ говорятъ на Уралѣ) нисколько не портилъ могучей груди. Вообще, баба была красавица, какъ ее ни наряди. Она показала глазами старику мѣсто въ переднемъ углу на лавкѣ подъ образомъ, но онъ только покосился на образъ и присѣлъ на кончикъ лавки у двери, спиной къ образу. Игнатъ умывался у рукомойки за большой русской печью и продолжалъ ругаться.
— Знаемъ мы этихъ варнаковъ, сибирскихъ старцевъ… Даже очень хорошо знаемъ. Кто въ третьемъ году у насъ хомуты укралъ? Выпросился ночевать такой же варнакъ, а утромъ хомутовъ и не стало…
Агаѳья понимала, что Игнатъ уже не сердится на старца и что сорветъ сердце на ней.
— Ну и пусть бьетъ, — рѣшила она про себя, улыбаясь смиренно сидѣвшему на лавочкѣ сибирскому старцу. — И пусть…
Она добыла изъ залавка кусокъ вареной говядины отъ вчерашняго господскаго супа и подала на столъ. А потомъ отрѣзала большой ломоть ржаного хлѣба и пѣвуче проговорила:
— Не обезсудь, миленькій, на угощеніи… Въ чужихъ людяхъ живемъ, такъ ужъ что подъ рукой нашлось. Прикушай, Матвѣй Петровичъ…
Сибирскій старецъ взялъ ломоть хлѣба, взвѣсилъ его на рукѣ и съ улыбкой спросилъ:
— Но-твоему это, Агаѳьюшка, хлѣбъ?
— Ужъ какъ печь испекла, Матвѣй Петровичъ… — отвѣтила Агаѳья, не понимая вопроса.
— Печь-то печью, а только печаль не отъ печи… Мучку-то на какихъ вѣсахъ вѣсила? На клейменыхъ, голубушка: на чашкахъ-то лежитъ мучка, а на коромыслѣ печать антихристова. И кто ѣстъ сей хлѣбъ, тотъ вѣрный слуга антихристовъ. Въ Апокалипсисѣ пряменько сказано: «безъ числа его ни купити, ни продати никто не можетъ, а число его 666..» Поняла, миленькая?
Игнатъ только-что хотѣлъ вытереть лицо полотенцемъ, но такъ и остолбенѣлъ. Вотъ какъ ловко сказалъ сибирскій старецъ про клейменый-то хлѣбъ… Игнатъ съ мокрымъ лицомъ подошелъ къ старцу и бухнулъ ему въ ноги.
— Ужъ ты того, Матвѣй… значитъ, прости за давешнее…
— Не мнѣ кланяйся, миленькій, а кланяйся своему становому Ѳедору Иванычу, самому любезному антихристову сосуду, — сурово отвѣтилъ старецъ, поднимаясь съ лавки.
Онъ подтянулъ ременный поясъ, которымъ былъ перехваченъ татарскій азямъ, и хотѣлъ выйти, но, оглянувшись на стоявшую у печки Агаѳью, замѣтилъ стоявшую на окнѣ пустую бутылку изъ-подъ сельтерской воды.
— Это у васъ что такое?
— Бутылка. .
— Вижу, и антихристово клеймо на бутылкѣ вижу. А вотъ ты мнѣ скажи, что въ бутылкѣ-то было?..
— Извѣстно, вода…
— Вотъ то-то, что вода… Вода — даръ Божій и шипѣть не будетъ. А тутъ вытащишь пробку, твоя вода и зашипитъ, потому какъ онъ, скверный, надышалъ въ бутылку смраду. Господамъ, которые щепотью молятся, это первый скусъ… Охъ, и говорить-то, миленькіе, грѣшно объ его мерзостяхъ! Всѣ у него щепотники, какъ рыба въ неводу, и все онъ осквернилъ: гдѣ скверной своей лапой цапнетъ, гдѣ смрадомъ надышитъ, гдѣ свою антихристову печать наложитъ, яко свое антихристово знаменіе.
Когда сибирскій старецъ ушелъ, Игнатъ молча бросился на жену и зачалъ ее немилосердно бить. Онъ таскалъ ее по полу за косы, топталъ ногами, билъ кулакомъ прямо по лицу.
— Вотъ тебѣ сибирскіе старцы!.. — рычалъ Игнатъ, дѣлая передышку. — Я изъ тебя вышибу всю дурь, змѣя…
Агаѳья все терпѣла, пока мужъ не ударилъ ее ногой прямо въ животъ. Господская кухня огласилась неистовымъ бабьимъ крикомъ.
II.
правитьОтчаянный вопль Агаѳьи разбудилъ барыню Прасковью Ивановну. Она выскочила въ ночной кофточкѣ въ столовую, гдѣ спряталась Паня.
— Игнатъ убилъ Агаѳью, — шопотомъ заявила перепуганная и поблѣднѣвшая, какъ полотно, дѣвушка. — Своими глазами видѣла, барыня…
Донесшійся изъ кухни новый вопль показалъ, что Агаѳья еще жива. Прасковья Ивановна не растерялась, а, накинувъ на скорую руку утренній капотъ, въ однѣхъ туфляхъ бросилась въ кабинетъ, гдѣ спалъ докторъ Рихтеръ.
— Гдѣ у васъ револьверъ, Гаврила Гаврилычъ? — кричала она, на ходу Завязывая распущенные волосы въ узелъ. — Игнатъ убиваетъ жену…
— Револьверъ въ письменномъ столѣ, — спокойно отвѣтилъ докторъ, потягиваясь подъ своимъ пледомъ. — А что касается Игната, такъ я тебѣ не совѣтую мѣшаться въ чужія семейныя дѣла…
— А если онъ убиваетъ Агаѳью?.. Паня видѣла своими глазами.
— Пустяки, просто маленькое семейное недоразумѣніе. Агаѳья повоетъ, а потомъ и помирятся.
— Ничего вы не понимаете! Такихъ вещей нельзя позволять, и я могу только удивляться вашему безсердечію…
— Успокойся, пожалуйста, и не мѣшай мнѣ спать. Револьверъ въ лѣвомъ ящикѣ… Только будь осторожна и не подстрѣли сгоряча себя.
Пока Прасковья Ивановна искала револьверъ, докторъ невольно полюбовался ею. Въ сущности, удивительно милая женщина, не утратившая ни въ фигурѣ ни въ движеніяхъ дѣвичьей свѣжести. Даже безпорядочный утренній костюмъ не портилъ общаго впечатлѣнія. Особенно хорошо было круглое лицо съ темными горячими глазами, сейчасъ точно вспыхнувшее чисто-южной энергіей. Когда Прасковья Ивановна сердилась, она была особенно хороша, что свойственно не всѣмъ женщинамъ. Съ своей стороны, Прасковья Ивановна въ спокойномъ равнодушіи доктора видѣла только тысяча первое доказательство гнуснаго мужского эгоизма. Схвативъ револьверъ, она съ презрительной улыбкой проговорила:
— Вы, Гаврила Гаврилычъ… вы, дѣйствительно, только гражданинъ Рихтеръ — я больше ничего.
— Что же, я ничего не имѣю противъ этого, — согласился докторъ, позѣвывая.
— И кухаркинъ сынъ, — прибавила уже про себя Прасковья Ивановна. — Сейчасъ видно кухаркину кровь…
Выбѣжавъ въ слѣдующую комнату съ револьверомъ въ рукахъ, она успѣла уже раскаяться въ этой выговоренной про себя, тайной мысли.
— Все еще убиваетъ… — встрѣтила ее шопотомъ Паня, ждавшая въ столовой. — Вотъ какъ кричитъ Агаѳья…
— А вотъ я сейчасъ его застрѣлю, негодяя! — энергично отвѣтила Прасковья Ивановна показавъ револьверъ. — Да еще баринъ ему задастъ, когда встанетъ.
Кухня была черезъ дворъ. Когда Прасковья Ивановна спустилась съ параднаго крыльца, то увидѣла, что Игнатъ, какъ ни въ чемъ не бывало, чиститъ подъ навѣсомъ лошадь. Она быстро подошла къ нему и грозно спросила:
— Ты это что дѣлаешь, разбойникъ… а?
Игнатъ даже не повернулъ головы и, продолжая драть скребницей вздрагивавшую лошадь, очень грубо отвѣтилъ:
— Лошадь чищу…
— Ахъ, ты, негодяй! — уже крикнула Прасковья Ивановна, подступая ближе. — А кто сейчасъ убивалъ Агаѳью?
— Агаѳью? Это васъ не касаемо, барыня, потому какъ Агаѳья мнѣ жена, и я по закону могу дѣлать съ ней, что хочу…
— Да ты съ кѣмъ разговариваешь-то, разбойникъ? Вотъ я возьму и сейчасъ застрѣлю тебя…
— И даже очень не смѣете убивать живого человѣка.
— А не смѣю… Тогда я тебя отправлю, негодяя, къ Ѳедору Иванычу, и онъ посадитъ тебя въ кутузку… да! Потомъ я буду жаловаться мировому судьѣ… да! Наконецъ Гаврила Гаврилычъ тебѣ задастъ… Онъ уже одѣвается и сейчасъ выйдетъ… Съ нимъ не будешь такъ разговаривать и грубить, какъ со мной. Понялъ, негодяй?!
«Негодяй» продолжалъ свою работу и все поворачивался къ разсвирѣпѣвшей барынѣ спиной, чтобы не показать опухшаго отъ работы сибирскаго старца лица. При имени барина онъ даже ухмыльнулся самымъ глупымъ образомъ, что не ускользнуло отъ вниманія Прасковьи Ивановны.
— И этотъ негодяй еще смѣется… Отчего ты прячешь лицо? Хоть и негодяй, а совѣстно досмотрѣть въ глаза… Вотъ баринъ тебѣ задастъ, и Ѳедоръ Иванычъ, и мировой судья.
— Промежду мужа и жены судья-то одинъ Богъ. И не касаемо это самое дѣло васъ даже нисколько… Хочу и буду бить, сколько влѣзетъ, потому какъ я въ законѣ съ Агаѳьей.
Дальнѣйшія разсужденія съ негодяемъ были совершенно излишни, и Прасковья Ивановна отправилась въ кухню. Агаѳья въ какомъ-то оцѣпенѣніи сидѣла на лавкѣ и даже не замѣтила, какъ вошла барыня. Она была вся въ крови, а лицо ея было обезображено до неузнаваемости. Правый глазъ совершенно затекъ подъ громаднымъ синякомъ. Паня даже вскрикнула, когда увидѣла Агаѳью въ такомъ видѣ.
— Агаѳья, тебѣ больно? — спросила Прасковья Ивановна по-дѣтски. — Паня, бѣги скорѣе въ аптеку и принеси мнѣ губку, карболки, англійскаго пластыря… Нѣтъ, сначала принеси губку и теплой воды. Ахъ, негодяй!.. Ахъ, разбойникъ!..
Агаѳья молчала. Она не плакала, не стонала, не жаловалась, а только вздрагивала и пугливо озиралась на входную дверь. Человѣка не было, оставалось одно избитое женское тѣло. Прасковья Ивановна стояла надъ ней и не знала, что ей дѣлать и что говорить.
— Баринъ одѣвается… — скороговоркой повторяла Прасковья Ивановна, чтобы сказать что-нибудь. — Потомъ я пошлю Паню за Ѳедоромъ Иванычемъ… да… Вечеромъ къ намъ пріѣдетъ пить чай мировой судья… Однимъ словомъ, я все устрою. Игнатъ не имѣетъ права бить тебя, какъ скотину, да и скотину никто такъ не бьетъ…
— Милая барыня, оставьте, — сухо отвѣтила Агаѳья, охая отъ боли въ плечѣ.
— Какъ: оставьте?! Я о тебѣ же хлопочу…
— Нечего тутъ хлопотать: что заслужила, то и получила.
— Агаѳья, да что съ тобой?!.. Изъ-за чего у васъ вышла вся эта исторія?
— Ахъ, милая барыня, не спрашивайте…
Единственнымъ свидѣтелемъ этого разговора былъ солнечный весенній лучъ, съ любопытствомъ заглядывавшій въ окно, да нѣсколько мухъ, бродившихъ по ломтю оставленнаго сибирскимъ старцемъ ржаного хлѣба. Какъ Прасковья Ивановна ни допрашивала, ничего не могла добиться. Ее выручила вернувшаяся съ водой и губками Паня, которая боялась взглянуть въ лицо Агаѳьѣ. Засучивъ рукава, Прасковья Ивановна опытной рукой принялась мыть лицо и голову Агаѳьѣ, которая покорялась каждому ея движенію. Когда кровь была смыта, ничего особеннаго не оказалось, т.-е. черепъ былъ цѣлъ, а пострадало одно лицо отъ кровоподтековъ и содранной кое-гдѣ кожи. Все-таки пришлось кое-гдѣ залѣпить ссадины пластыремъ, а разбитый глазъ забинтовать. Оставалась разсѣченная рана на губѣ, но Агаѳья не согласилась ее зашивать.
— Ничего, барыня, живое мясо само срастется…
Когда работа кончилась и Прасковья Ивановна начала мыть руки, Агаѳья неожиданно повалилась ей комомъ въ ноги и запричитала:
— Милая барыня, не троньте вы, ради Христа, Игната…
— Да вѣдь я о тебѣ же хлопочу, глупая?!.. Надо его хорошенько проучить…
— Барыня, ужъ наше дѣло такое… Хоть и битая, а все же мужняя жена въ настоящемъ законѣ.
Прасковья Ивановна закусила губу, повернулась и вышла. Это было уже оскорбленіе, какъ и давешній отвѣтъ Игната, т.-е. намекъ на ея незаконное сожительство съ докторомъ.
Вернувшись въ свою спальню, Прасковья Ивановна расплакалась. Она слишкомъ переволновалась…
— Это какія-то низшія животныя, — шептала она сквозь слезы, — И ничего человѣческаго…
II.
правитьВыдался нервный день. Докторъ Рихтеръ отправился въ свое время, т.-е. въ десять часовъ утра, въ больницу, обошелъ четыре палаты (лѣтомъ онѣ пустовали, потому что лѣтомъ заводскіе рабочіе не любили лѣчиться), принялъ въ амбулаторномъ отдѣленіи человѣкъ пятнадцать, съѣздилъ къ двумъ тифознымъ больнымъ и въ обычное время, т.-е. къ пяти часамъ, вернулся домой. Онъ послѣ рабочаго дня вообще чувствовалъ себя хорошо, какъ человѣкъ, который не даромъ ѣстъ хлѣбъ, и ѣхалъ всегда домой съ удовольствіемъ. Прибавьте къ этому, что Прасковья Ивановна, какъ всѣ хохлушки, была отличная хозяйка и умѣла изъ ничего выкроить что-нибудь вкусное и даже пикантное.
Сегодня, какъ всегда, онъ вошелъ въ переднюю въ очень хорошемъ настроеніи. Паня его встрѣтила, и по ея лицу онъ догадался, что въ домѣ что-то неладно. Паня смотрѣла въ землю, и это было плохимъ признакомъ. Въ столовой Прасковьи Ивановны не было, что было еще хуже. Докторъ только теперь припомнилъ, что утромъ было что-то такое, однимъ словомъ — была глупость, и что Прасковья Ивановна на него сердится. На чисто-русскомъ лицѣ доктора, съ присвоенномъ таковому окладистой бородкой, мягкимъ носомъ и этими добрыми славянскими глазами, явилось недовольное выраженіе. Если Прасковья Ивановна не въ духѣ, слѣдовательно все въ домѣ идетъ вверхъ дномъ, и т. д.
Но «гражданинъ» Рихтеръ ошибся. Прасковья Ивановна вышла къ обѣду и даже извинилась, что заставила себя ждать. У нея былъ такой кроткій видъ, и докторъ понялъ, что все дѣло въ сегодняшнемъ утреннемъ происшествіи, о которомъ онъ совершенно добросовѣстно забылъ.
— Ну, что тамъ такое дѣлается? — спросилъ докторъ, когда подали по его вкусу зажаренную котлетку.
— Я ничего не понимаю, Гаврила Гаврилычъ, — отвѣтила она съ продолжавшейся кротостью.
Онъ говорилъ ей «ты», а она — «вы». Это какъ-то установилось само собой и оставалось.
— Я тоже ничего не понимаю, — отвѣтилъ докторъ.
— Дѣло гораздо серьезнѣе, чѣмъ можно было бы думать, — заговорила Прасковья Ивановна. — И пока ясно только одно: что мы съ вами ровно ничего не понимаемъ. Скажу больше, мы даже не можемъ ничего понять. Какіе-то сибирскіе старцы, что-то такое Агаѳья… Игнатъ прежде, чѣмъ, бить жену, отчаянно дрался съ однимъ изъ этихъ сибирскихъ старцевъ, — что Паня видѣла собственными глазами, когда мы спали. Заподозрѣть въ чемъ-нибудь Агаѳью я не имѣю никакого права, и самъ Игнатъ ни въ чемъ ея не обвиняетъ. Вообще, въ нашемъ домѣ творятся совершенно непонятныя вещи…
— Гм… да…
— И, какъ мнѣ кажется, дѣло гораздо серьезнѣе, чѣмъ мы вообще привыкли думать о нашей прислугѣ.
— Я понимаю, что прислуга такіе же люди, какъ и мы съ тобой, — заговорилъ докторъ, стараясь сдержать нараставшее раздраженіе. — Да, понимаю… Можетъ-быть, понимаю даже больше другихъ, потому что самъ — сынъ петербургской кухарки…
Когда докторъ начиналъ волноваться, что съ нимъ случалось очень рѣдко, Прасковья Ивановна сразу чувствовала себя виноватой. Опять сказывалась — да простятъ меня южныя женщины! — привычка восточной женщины къ повиновенію, въ меньшемъ случаѣ — къ извѣстному режиму. Но сейчасъ вышло какъ разъ наоборотъ. Прасковья Ивановна пододвинула свой стулъ поближе къ стулу доктора и заговорила вполголоса:
— Представьте себѣ, Гаврила Гаврилычъ, наша Агаѳья помѣшалась на томъ, что должна спасать свою душу. Да… Я ходила къ ней второй разъ. Она почти обругала меня, какъ… Я, право, не умѣю сказать, какъ она меня называла. Но въ ея глазахъ мы съ вами просто погибшіе люди… Она же и жалѣетъ насъ!.. Какая-то тамъ щепоть, хожденіе по-солонь, и т. д. Она мнѣ прямо въ глаза сказала что считаетъ насъ погибшими людьми. Что-то тутъ играетъ роль и ржаной хлѣбъ, и сельтерская вода, а то, что я волосы плету не въ одну косу, по-дѣвичьи… Представьте себѣ, все это говоритъ мнѣ наша собственная Агаѳья и говоритъ авторитетно, какъ какая-то Жанна д’Аркъ.
— Гм… да… Кажется, дѣло сведется къ тому, что мы должны итти и извиниться предъ Игнатомъ, — не безъ ядовитости замѣтилъ докторъ.
— Опять не то!..
Прасковья Ивановна даже вскочила съ своего мѣста и зашагала по столовой.
— Да, не то… Если вы хотите знать, гражданинъ Рихтеръ, я начинаю понимать нашу Агаѳью съ ея щепотью и хожденіемъ по-солонь. Вѣдь весь вопросъ въ томъ, что она хочетъ спасти свою бабью душу, а мы… Вы только подумайте, что гдѣ-то въ нашей кухни тлѣетъ мысль о спасеніи души. Развѣ это не трогательно?
— Прибавь къ этому, что всѣ эти сибирскіе старцы — бѣглые и каторжники.
— Очень можетъ быть… Мы даже могли оы сдѣлать такъ, что когда пріѣдетъ Ѳедоръ Иванычъ…
— Ну, это уже лишнее…
— Нѣтъ, будемъ говорить по душѣ… Мнѣ Паня все разсказала, т.-е. разсказала, что въ нашу кухню приходятъ какіе-то два сибирскихъ старца. Одного зовутъ Матвѣемъ, который сегодня дрался съ Игнатомъ, а другого Спиридономъ. Они совращаютъ нашу Агаѳью въ расколъ, и въ этомъ разгадка сегодняшней исторіи… Игнатъ жалѣетъ по-своему совращаемую жену и на этомъ основаніи бьетъ ее смертнымъ боемъ.
Весь вечеръ былъ занятъ тоже мыслью о томъ, что дѣлается въ кухнѣ. Паня разъ пять бѣгала посмотрѣть въ окно и ничего особеннаго не увидѣла. Игнатъ починялъ какую-то сбрую, а Агаѳья что-то шила. Даже завернувшій вечеркомъ становой Ѳедоръ Иванычъ не могъ отогнать этой мысли о кухнѣ. Это былъ толстый и лысый мужчина за пятьдесятъ. Полицейскій мундиръ сидѣлъ на немъ мѣшкомъ. Круглое лицо вѣчно лоснилось, точно было покрыто лакомъ. Ѳедоръ Иванычъ любилъ хорошо покушать, хорошо выпить, хорошо соснуть и хорошо повинтить, отличался почти истеричной набожностью и боялся грома до такой степени, что во время грозы спасался на собственной постели, прикрывъ голову подушкой. Между прочимъ, онъ любилъ острить, и одной изъ самыхъ его удачныхъ остротъ была та, что онъ прозвалъ доктора «гражданиномъ».
— Конечно, гражданинъ, потому что живетъ гражданскимъ бракомъ, — объяснялъ Ѳедоръ Иванычъ, подмигивая немного косившимъ глазомъ.
Сегодняшній вечеръ какъ-то не удался, какъ не удались пельмени у Агаѳьи, хотя по этой части она была великая мастерица. Прасковья Ивановна извинялась предъ гостемъ, а докторъ курилъ сигару и думалъ объ Агаѳьѣ.
— У васъ много раскольниковъ? — спросилъ онъ Ѳедора Иваныча.
— А сколько угодно этого добра, хоть отбавляй. Нашъ Ушкуйскій заводъ старинное и самое крѣпкое раскольничье гнѣздо. Охъ, и хлопотъ же мнѣ съ ними было…
— А сейчасъ?
— Ну, сейчасъ какъ будто полегче… Бываютъ, конечно, случаи, но особеннаго ничего не замѣтно. Ихъ губитъ то, что они дѣлятся между собой на разные толки и согласія и отчаянно враждуютъ.
— Чего же они хотятъ?
— Вѣроятно, они и сами этого не знаіотъ…
Позднимъ вечеромъ, когда Ѳедоръ Иванычъ уѣхалъ, Прасковья Ивановна долго сидѣла на террасѣ одна. Послѣ весенняго теплаго дня наступила довольно холодная горная ночь. Съ террасы можно было видѣть краешекъ заводскаго пруда, залегшую подъ плотиной фабрику, а дальше начинались горы, покрытыя лѣсомъ. Ночью фабрика была почти красива, благодаря своей вѣчной рабочей иллюминаціи — всполохами вырывалось пламя изъ доменныхъ печей, высокія трубы снопами разсыпали искры, густыми клубами валилъ черный дымъ. Гдѣ-то, точно подъ землей, слышались удары молотовъ, визгъ и лязгъ желѣза, тяжелое дыханіе паровыхъ машинъ, шумъ воды, свистки и окрики рабочихъ. Прасковья Ивановна долго любовалась этой картиной и вспоминала свою далекую родину съ ея чудными весенними ночами. У нея что-то ныло въ душѣ, ей хотѣлось плакать. Почему она не думала о своей душѣ, какъ думаетъ Агаѳья?
IV.
правитьВъ слѣдующіе дни кухня продолжала оставаться центромъ общаго вниманія. Оказалось, что дня черезъ три вечеромъ приходили оба сибирскихъ старца и долго сидѣли. Игната не было дома. Старцы пришли съ собственными чашками и съ аппетитомъ ѣли докторскій супъ. Агаѳья все время стояла передъ ними и слушала, подперевъ по-бабьи щеку рукой. Въ открытое окно слышно было каждое слова, но Паня ничего не поняла.
— Что-то такое о горахъ да о пещерахъ все толковали, — разсказывала она. — Свиридовъ, худенькій такой старичокъ, все грозилъ ей, что она душу свою губитъ… Агаѳья плакала и въ ноги кланялась… Потомъ старцы пили водку изъ своихъ стаканчиковъ… Матвѣй все грозился, что убьетъ Игната, если онъ станетъ опять бить жену, а Спиридонъ велѣлъ Агаѳьѣ все терпѣть. А когда пришелъ Игнатъ, старцы убѣжали въ окно…
Изъ этого довольно безсвязнаго показанія трудно было что-нибудь заключить.
— Эти сибирскіе старцы еще насъ всѣхъ убьютъ, — говорила Прасковья Ивановна. — Надо поговорить съ Агаѳьой серьезно. Можетъ-быть, это разбойники…
— Нѣтъ, барыня, они все божественое говорятъ, — защищала старцевъ Паня. — Спиридонъ училъ Агаѳью, какъ надо молиться, и самъ складывалъ ей пальцы въ ихній раскольничій крестъ.
Паня только потомъ призналась, какъ сибирскіе старцы ругали господъ и всячески ихъ срамили, какъ безбожниковъ.
— «И молятся твои господа щепотью, и крещены противъ солнца, и живутъ супротивъ закона, какъ собаки», — объясняла Паня со слезами ея глазахъ. — Ужъ мнѣ такъ было обидно… Особенно этотъ Матвѣй ругался, который билъ Игната.. И потомъ все поминали какую-то вдову Марью Тимоѳеевну… Такъ страшно было слушать, такъ страшно!..
Докторъ сначала не обращалъ вниманія на всю эту исторію, а потомъ заинтересовался. Въ самомъ дѣлѣ, вотъ онъ живетъ на Уралѣ пять лѣтъ, имѣетъ съ раскольниками постоянное дѣло и ничего о нихъ не знаетъ. Даже и не интересовался что-нибудь узнать. А эти люди живутъ своимъ собственнымъ міромъ, у нихъ свои жгучіе интересы, сомнѣнія и страстное тяготѣніе къ правдѣ, хотя послѣднее и выражается иногда въ довольно странныхъ формахъ, чтобы не сказать больше. Конечно, тутъ есть и своя доля религіознаго фанатизма, и наслѣдственность, и гипнозъ, и воинствующая стадность. Во всякомъ случаѣ, явленіе громадной общественной важности, непонятое и не объясненное до сихъ поръ, но продолжающее существовать, принимая уродливыя формы.
— Да, надо этимъ вопросомъ заняться, — рѣшилъ докторъ, перебирая въ умѣ злобу послѣднихъ дней. — Матеріалъ самый благодарный, да и все надъ рукой. Взять хоть того же Игната…
Докторъ приступилъ къ выполненію своего плана съ самыми тонкими предосторожностями. Игнатъ былъ вызванъ въ кабинетъ для совмѣстнаго обсужденія вопроса о новомъ дорожномъ тарантасѣ, какъ экспертъ. Онъ, какъ всегда, остановился у двери, заложилъ руки за спину и началъ смотрѣть на барина тупымъ взглядомъ, какъ быкъ. Повидимому, у Игната явилось подозрѣніе, что его недаромъ вызвали, и что, конечно, тарантасъ только предлогъ.
«Вотъ сейчасъ баринъ учнетъ пилить за Агаѳью», — думалъ Игнатъ, наблюдая шагавшаго передъ нимъ доктора.
Переговоры о тарантасѣ кончились скоро, потому что Игнатъ соглашался на все: и такъ можно и этакъ можно.
— Послушай, Игнатъ, какіе это сибирскіе старцы ходятъ къ вамъ въ кухню? — спросилъ докторъ, стараясь придать и лицу и голосу равнодушное выраженіе.
— Старцы-то? — тоже равнодушно повторилъ Игнатъ вопросъ. — А кто ихъ знаетъ… Сказываются сибирскими.
— А зачѣмъ они ходятъ къ тебѣ?
— А, значитъ, жену Агаѳью сомущаютъ, — откровенно признался Игнатъ, нисколько не смущаясь. — Значитъ, для спасенія души…
— Чѣмъ же они смущаютъ?
— Разное говорятъ… Однимъ словомъ, волки безпаспортные. Убить мало…
— Гм… да… Я это такъ спрашиваю. Мнѣ ьсе равно. Спасать душу — дѣло недурное. Можетъ-быть, и ты хочешь спасаться?
Игнатъ посмотрѣлъ исподлобья на барина, почесалъ въ затылкѣ и нехотя отвѣтилъ:
— Гдѣ ужъ нашему брату, которые, значитъ, около лошадей!..
Игната удивило, что баринъ ни слова не сказалъ про избіеніе Агаѳьи, а онъ уже приготовилъ чисто-кучерской отвѣтъ: «Вотъ тебѣ, баринъ, хомутъ и дуга, а я тебѣ больше не слуга».
У Прасковьи Ивановны, которая производила допросъ Агаѳьи, дѣло шло успѣшнѣе, вѣроятно, потому, что Прасковья Ивановна проявила болѣе сильный дипломатическій талантъ. Сначала Агаѳья отнеслась къ барынѣ очень подозрительно и даже что-то нагрубила.
— Зачѣмъ ты грубишь мнѣ, Агаѳья?
— А зачѣмъ вы меня пытаете, барыня, о чемъ не слѣдуетъ? Можетъ, мнѣ и разговаривать-то съ вами грѣшно…
— Чѣмъ же грѣшно?
Агаѳья понесла какую-то околесную о щепоти, хожденіи по-солонь, клейменыхъ вѣсахъ и сельтерской водѣ.
— Это научили тебя говорить сибирскіе старцы?
При напоминаніи о сибирскихъ старцахъ Агаѳья впала въ какое-то ожесточенное состояніе и даже погрозила барынѣ кулакомъ.
— Вотъ теперь вы — барыня, а я — слуга, а кто будетъ на томъ свѣтѣ въ смолѣ кипѣть?!.. — истерически выкрикивала Агаѳья. — Это тоже надо понимать, ежели который человѣкъ правильный… Для васъ душа-то наплевать. Вы вотъ и постовъ не соблюдаете…
Прасковья Ивановна рѣшила выдерживать характеръ до послѣдняго и старалась говорить съ ангельской кротостью.
— Агаѳья, неужели для спасенія души необходимо грубить людямъ, которые тебѣ же желаютъ пользы?
— Матвѣй наказалъ обличать.
Кроткій тонъ барыни подѣйствовалъ на Агаѳью. Она какъ-то сразу отмякла и расплакалась.
— Барыня, ничего-то, ничего вы не понимаете, — запричитала она, вытирая слезы передникомъ. — И того не знаете, что я, можетъ-быть, ночи не сплю… Силушки моей не стало… и страшно какъ… Какъ раздумаешься — у смерти конецъ. Вѣдь вся-то я грѣшная и съ мужемъ живу по-грѣшному, потому какъ вѣнчали насъ противъ солнца… И тебя сейчасъ осудила, а по писанію лучше согрѣшить, чѣмъ осудить — кто осудилъ, на томъ и грѣхъ. Охъ, моченьки моей нѣтъ… Смерть моя… И васъ жаль, и своего Игната жаль, и себя жаль… Никакого терпѣнья! Вамъ-то, поди, смѣшно дуру-бабу неученую слушать, а мнѣ тошнехонько…
Прасковья Ивановна только теперь замѣтила стоявшую въ углу Паню и тоже плакавшую.
— Паня, ты-то о чемъ плачешь? — спросила Прасковья Ивановна.
— А не знаю… — отвѣтила дѣвушка, закрывая лицо руками.
V.
править«Честная матёрая[1] вдова» Марья Тимоѳеевна жила на самомъ краю Ушкуйскаго завода. Ея пятистѣнная изба стояла на самомъ берегу заводскаго пруда. Марьѣ Тимоѳеевнѣ было за пятьдесятъ, но она казалась гораздо моложе своихъ лѣтъ, — ядреная, рослая, румяная баба хоть куда, особенно когда въ праздники выряжалась въ кумачный сарафанъ. Въ избѣ съ ней жила дочь Палагея, некрасивая и сердитая дѣвушка лѣтъ двадцати, на которую временами «находило», а потомъ ютились какіе-то подозрительные люди, въ родѣ сибирскихъ старцевъ и ра: ныхъ скитницъ, являвшихся въ Ушкуйскій заводъ изъ невѣдомой горной глуши за подаяніемъ разныхъ доброхотовъ и милостивцевъ. Марья Тимоѳеевна чѣмъ-то приторговывала въ дощатой лавчонкѣ на базарѣ, куда-то по временамъ уѣзжала и вообще вела таинственный образъ жизни. Свои заводскіе считали ее ухомъ-бабой, у которой всякое дѣло къ рукамъ пристаетъ. Время отъ времени въ избѣ Марьи Тимоѳеевны появлялись таинственные младенцы, которые еще болѣе таинственно исчезали. Всѣмъ было извѣстно, что этихъ младенцевъ привозили изъ женскихъ скитовъ, и всѣ молчали, чтобы не выдать честною вдову въ лапы любезнаго антихристова сосуда, станового Ѳедора Иваныча.
Встрѣчая Марью Тимоѳеевну, становой непремѣнно грозилъ ей пальнемъ и говорилъ:
— Ты у меня смотри, сахарная.. Все знаю!
— Да чего и знать-то про вдову, — отвѣчала Марья Тимоѳеевна. — Каждый тараканъ знаетъ наши бабьи дѣла…
Марья Тимоѳеевна за словомъ въ карманъ не лазила, и Ѳедоръ Иванычъ любилъ съ ней пошутить.
— Ужо въ гости къ тебѣ чай пріѣду пить, сахарная…
— Милости просимъ, Ѳедоръ Иванычъ…
Становому, конечно, было извѣстно кое-что про честную вдову, но онъ ея не трогалъ до поры до времени. Ничего, пусть себѣ живетъ, а когда будет нужно — отъ рукъ правосудія не уйдетъ. Конечно, главное подозрѣніе заключалось въ пристанодержательствѣ, и Ѳедоръ Иванычъ даже берегъ Марью Тимоѳеевну про всякій случай. Мало ли бывало въ его практикѣ случаевъ, когда приходилось ловить какого-нибудь бродягу, подозрительнаго пустынника или шляющаго человѣка, а пятистѣнная изба Марьи Тимоѳеевны являлась очень удобной ловушкой.
Между прочимъ, Марья Тимоѳеевна частенько завертывала къ Прасковьѣ Ивановнѣ. У нея всегда было какое-нибудь неотложное дѣло, начиная съ собственныхъ болѣзней. Прасковья Ивановна только удивлялась, что такая на видъ здоровая женщина и болѣла самыми утонченными нервными болѣзнями. Въ сущности, Марья Тимоѳеевна была форменная истеричка, какъ и кухарка Агаѳья. Откуда, какъ и почему? Гражданинъ Рихтеръ, призванный къ отвѣту, по обыкновенію, отвѣтилъ уклончиво:
— Удивительнаго въ этомъ рѣшительно ничего нѣтъ… да. Вѣдь это чисто-городская логика, что здоровые люди могутъ быть только въ деревнѣ. Нѣтъ и нѣтъ… Каждый самый простой мужикъ — истерикъ. Не смѣйся, Прасковья Ивановна, ибо я говорю правду… А твои деревенскія бабы еще болѣе истеричны, что уже въ порядкѣ вещей.
Прасковья Ивановна даже не желала спорить съ гражданиномъ Рихтеромъ, потому что это, во-первыхъ, было безполезно; а во-вторыхъ, гражданинъ Рихтеръ былъ правъ. Лучшимъ примѣромъ являлась та же Марья Тимоѳеевна, какъ женщина для крестьянской среды незаурядная.
Марья Тимоѳеевна являлась въ докторскомъ домикѣ какъ-то неожиданно, всегда оглядывалась и любила говорить какимъ-то предательскимъ шопотомъ. Въ ней чувствовалась та истеричная ласковость, которая гипнотически дѣйствуетъ на толпу. Она именно такъ и явилась къ Прасковьѣ Ивановнѣ дня черезъ три послѣ исторіи съ Агаѳьей. Прасковья Ивановна встрѣтила ее довольно сухо.
— А вотъ и я пришла… — пѣвуче проговорила Марья Тимоѳеевна. — Не ладно у васъ, Прасковья Ивановна, въ дому.
— Нѣтъ, ничего, — неизвѣстно для чего солгала Прасковья Ивановна. — Кучеръ у насъ дерется съ женой…
— Слышала, слышала… Поучить бы его немножко надо. Глуповатъ паренекъ…
— Ну, я въ этой исторіи рѣшительно ничего не понимаю, — откровенно призналась Прасковья Ивановна, — Ничего не разберешь… Думаю, что вы больше знаете, Марья Тимоѳеевна, что дѣлается у насъ въ домѣ…
— Я?!.. Да храни меня Богъ… Такъ, стороной слышала…
— Перестаньте и будемте говорить откровенно… Представьте себѣ, что я знаю гораздо больше, чѣмъ вы думаете.
Лицо Марьи Тимоѳеевны сразу измѣнилось, такъ что Прасковья Ивановна сочла нужнымъ поправиться:
— Вы, пожалуйста, не подумайте, что… Однимъ словомъ, вы понимаете, что я хочу сказать.
— Вотъ сейчасъ помереть, ничего въ толкъ не возьму.
— Дѣло ваше, — сухо отвѣтила Прасковья Ивановна. — А впрочемъ, должна сказать вамъ откровенно, что вы совершенно напрасно подсылаете къ Агаѳьѣ вашихъ сибирскихъ старцевъ. Для васъ же можетъ выйти большая непріятность…
— Охъ, Прасковья Ивановна, какое ты словечко выговорила… — затоворила раскольница, размахивая руками. — И то ко мнѣ Ѳедоръ Иванычъ подсыпается. А мое дѣло вдовье, и ничего я не понимаю. А что касаемо Агаѳьи, такъ ей про себя-то ближе знать.
Марья Тимоѳеевна долго наговаривала какіе-то пустяки, которыхъ нельзя было разобрать, и Прасковья Ивановна чуть не прогнала ее, сославшись на какое-то дѣло.
— А ты не сердитуй, матка-свѣтъ, на глупую деревенскую бабу, — говорила Марья Тимоѳеевна, уходя. Ну, какой спросъ съ нашего брата бабы? Хуже овцы… И слова-то только самыя глупыя умѣемъ говорить.
Изъ господскихъ комнатъ Марья Тимоѳеевна завернула въ кухню, гдѣ Агаѳья была одна, и безъ обиняковъ объяснила:
— Ну, нахлебалась я изъ-за тебя и жару и пару, Агаѳья. Какъ разстервенилась твоя-то полубарыня… Все грозила мнѣ Ѳедоромъ Иванычемъ. Я, гритъ, тебѣ покажу, будешь, гритъ, меня помнить, а сама табачище проклятый куритъ… Смрадъ отъ нея идетъ на версту… тьфу!.. Ужъ я думала, что и живая отъ нея не вырвусь. Такъ къ сердцу и подкатываетъ…
Агаѳья слушала эти наговоры, опустивъ виновато глаза. Вѣдь изъ-за нея барыня сживаетъ со свѣту Марью Тимоѳеевну… Она уже видѣла, какъ ночью Ѳедоръ Иванычъ наѣдетъ въ избу къ Марьѣ Тимоѳеевнѣ съ обыскомъ, заберетъ въ плѣнъ сибирскихъ старцевъ, да и Марью Тимоѳеевну посадитъ вмѣстѣ съ ними въ острогъ. А Марья Тимоѳеевна смотрѣла на нее и качала годовой.
— Ловко тебя мужъ-то изукрасилъ, Агаѳьюшка! Вонъ какъ глаза-то подбилъ…
Агаюья старалась надвинуть платокъ на лобъ такъ, чтобы не видно было мужниныхъ синяковъ, но всего лица не скроешь. Сожалѣніе Марьи Тимоѳеевны вызвало у нея слезы.
— Случается, что мужья учатъ женъ, — не унималась Марья Тимоѳеевна. — Только и учатъ, жалѣючи… И виноватая жена своя, а не чужая. Не мужъ онъ тебѣ, твой Игнатъ…
Прасковья Ивановна своимъ косвеннымъ вмѣшательствомъ очень помогла Марьѣ Тимоѳеевнѣ.
VI.
правитьВечеромъ, когда господа уѣхали въ гости къ мировому судьѣ, Агаѳья урвалась на минуточку къ Марьѣ Тимоѳеевнѣ. Ее давило предчувствіе какой-то неминучей бѣды. А вдругъ Ѳедоръ Иванычъ накроетъ сибирскихъ старцевъ… И все изъ-за нея, скверной. Сердце Агаѳьи замирало отъ страха, а мысли въ головѣ путались во что-те безсвязное и безвыходное.
Шатровыя ворота у избы Марьи Тимоѳеевны, какъ во всѣхъ раскольничьихъ домахъ, всегда были на запорѣ, и калитка отворялась по-старинному только тогда, когда гость «помолитвуется» подъ волоковымъ оконцемъ. Марья Тимоѳеевна выглянула въ окно и узнала въ темнотѣ Агаѳью.
— Чего примчалась, свѣтъ? — ласково спрашивала она, когда Агаѳья вошла въ избу.
— Охъ, матушка Марья Тимоѳеевна, тошнехонько… — шептала Агаѳья, сдерживая слезы. — Вся сама не своя… Мѣста не найду… и страшно до смерти…
— Вотъ, вотъ, матушка… — жалѣла ее Марья Тимоѳеевна. — Извели тебя вконецъ, бабочка.
Въ избу вошла Палагея и злыми глазами посмотрѣла на гостью. Она слышала, какъ Игнатъ избилъ жену, и радовалась. Такъ и надо вамъ, мужнія жены… Маленькая жестяная лампочка плохо освѣщала избу, и Палагея никакъ не могла разсмотрѣть Агаѳьиныхъ синяковъ.
— Ужо, пойдемъ въ заднюю избу, — предложила Марья Тимоѳеевна.
Изба Марьи Тимоѳеевны, не особенно казистая снаружи, вмѣстѣ съ надворными постройками и крытымъ дворомъ, являлась чѣмъ-то въ родѣ деревянной крѣпости. Самая изба большими сѣнями дѣлилась на двѣ половины: передняя изба — жилая и задняя — «на всякій случай», главнымъ образомъ для пріема гостей. Сейчасъ въ задней избѣ, замѣнявшей моленную, сидѣлъ за столомъ старецъ Спиридонъ и писалъ раскольничьмъ уставомъ «канунъ о единоумершемъ» по заказу какого-то милостивца-питателя.
— Матвѣя-то нѣтъ еще? — довольно грубо спросила Марья Тимоѳеевна, державшая сибирскихъ старцевъ въ строгости.
— А придетъ, куда ему дѣваться, — спокойно отвѣтилъ Спиридонъ, не подымая глазъ отъ своей работы. — Не мѣшокъ съ деньгами — не потеряется…
— Бѣда мнѣ съ вами, вотъ что, — поодолжала Марья Тимоѳеевна. — Того гляди, Ѳедоръ Иванычъ накроетъ…
— А ты терпи, Марья Тимоѳеевна, — съ прежнимъ спокойствіемъ отвѣтилъ Спиридонъ. — Не за насъ будешь страдать, а за правильную вѣру…
Условный стукъ въ окно прервалъ эту сцену. Въ избу вошелъ старецъ Матвѣй и сердито бросилъ какой-то мѣшокъ въ уголъ подъ лавку. Агаѳья стояла у двери и чувствовала, какъ ее начинаетъ бить лихорадка. Марья Тимоѳеевна не приглашала ее сѣсть на лавку и начала разсказывать, какъ давеча ей грозила докторская «полубарыня».
— Грозится на меня, а отъ самой смрадъ табачищемъ… Я-то изъ-за чего терпѣть все это должна? Въ самъ-то дѣлѣ прикачается Ѳедоръ Иванычъ и заморитъ въ тюрьмѣ…
— Будетъ тебѣ, — рѣзко остановилъ ее Матвѣй. — Какія слова неподобныя выговариваешь? Другая радовалась бы, что свою часть въ страданіи пріемлетъ, а ты, какъ коза, новыхъ воротъ боишься. Агаѳья, ты ея не слушай… И протчая во страданіяхъ да не минуетъ. Табачниковъ да щепотниковъ испугались, а того не боитесь, что душу свою вотъ въ этомъ самомъ страхѣ губите. Не Ѳедоромъ Иванычемъ заперто царствіе небесное. Что сказано въ писаніи: «нуждницы восхищаютъ царство небесное». А вы: Ѳедоръ Иванычъ… Вотъ наложу послушаніе, тогда и будете знать.
— Подобострастный я человѣкъ, Матвѣй Петровичъ, — заговорила другимъ тономъ Марья Тимоѳеевна. — Боюсь по своей женской слабости страданія…
— А ты себя бойся… Что тебѣ показано? Тверди одно: «щепотью молитесь, противъ солнца ходите, табакъ курите, рыло свое скоблите»… Вотъ и вся ваша грамота.
Старецъ Матвѣй снялъ съ себя кафтанъ и остался въ одной рубахѣ изъ синей крестьянской пестрядины, которая выдавала во всѣхъ подробностяхъ его могучее сложеніе. Онъ раза два взглянулъ на Агаѳью и погладилъ косматую бороду. Старецъ Спиридонъ продолжалъ писать, время отъ времени присматривая свою работу къ унылому свѣту оплывавшей сальной свѣчи.
— А ты ничего не бойся, Агаѳья, — заговорилъ Матвѣй, не глядя на нее. — Страхъ и отчаяніе пуще смертнаго грѣха. Тебѣ страшно, а ты побороть старайся.
— И терпѣть надо, — прибавилъ Спиридонъ, продолжая писать свой канунъ. — Все терпѣть…
Потомъ старцы какъ-то сразу накинулись на полубарыню и принялись ее ругать такими словами, что даже Марья Тимоѳеевна вступилась.
— И что она вамъ далась?!
— А зачѣмъ табачище куритъ? Развѣ это подобаетъ женску полу?!.. И волосы подстригаетъ въ образъ козы… Въ постные дни жретъ скоромное… Дохтуръ нѣмецъ и творитъ волю пославшаго, а она въ свою голову антихристу служитъ. Вотъ какъ прилѣпилась къ антихристову окаянству…
Что было дальше — Агаѳья плохо помнила. Очень ужъ складно говорилъ старецъ Матвѣй и даже кулакомъ себя въ грудь колотилъ. Для нея было ясно одно, именно, что она еще можетъ спасти свою грѣшную душу и что еще не все погибло.
— Дщи[2], уже близится часъ, — говорилъ старецъ Матвѣй, когда она собралась уходить. — Да не будетъ унынія и протчая… Маловѣрни, ежели въ васъ пѣсть горчичнаго зерна вѣры…
Это была не рѣчь разумнаго человѣка, а какіе-то истерическіе выклики, и Агаѳья отлично понимала ихъ какъ-то всѣмъ своимъ грѣшнымъ бабьимъ естествомъ. Ахъ, какая она была грѣшная, вся грѣшная, до послѣдней косточки… И какъ она чувствовала сейчасъ свой женскій грѣхъ и чувствовала, какъ далеко желанное спасеніе. И мужъ ей казался еще больше грѣшнымъ. За что онъ ее билъ, какъ не бьютъ лошадь?
— Уйду, уйду… — шептала она, возвращаясь въ свою кухню. — Уйду…
Ее смущало только одно: полубарыня Прасковья Ивановна, конечно, была кругомъ виновата, а все-таки была добрая. Никогда не обидитъ и всегда очестливая такая. Вотъ только ничего настоящаго не хочетъ понимать и не можетъ даже понять.
Когда Агаѳья вернулась домой, господа были уже дома. Игнатъ отпрягъ лошадь и лежалъ на полатяхъ. Онъ притворялся, что спитъ. Агаѳью дожидалась на крылечкѣ горничная Паня и успѣла шепнуть:
— «Онъ» опять тебя будетъ бить?
— А пусть его бьетъ… — совершенно спокойно отвѣтила Агаѳья.
Дѣйствительно, ничего особеннаго не произошло. Агаѳья, не раздѣваясь, прилегла на лавку около печи и хотѣла заснуть. Она до того устала, что, какъ говорится, рада была мѣсту.
— Агаѳья… — послышался голосъ Игната.
— Была Агаѳья, а теперь нѣтъ Агаѳьи, — отвѣтила она со смѣлой простотой. — Чего тебѣ?
Молчаніе. Потомъ послышались какіе-то сдавленные вздохи и всхлипыванье.
— Агаѳья…
— Да отстань, постылый!..
Опять молчаніе, опять всхлипыванье.
— И что же это будетъ? — слышался въ темнотѣ голосъ Игната. — Убью я тебя, Агаѳья…
— Бей…
— Агаѳья…
— Бей, говорятъ тебѣ!.. Мало еще билъ?..
— Агаѳья…
— Молчи, постылый…
— Такъ ничего и не будетъ?..
— Ничего…
VII.
правитьЧто дѣлалось въ кухнѣ, доходило въ докторскую квартиру черезъ Паню, которая все вызнавала съ ловкостью ящерицы. Такъ гражданинъ Рихтеръ узналъ, что Агаѳья уже больше не ѣстъ изъ одной чашки съ мужемъ, молится только своему образку, а главное — неистово постится. Игнатъ больше ея не бьетъ и все молчитъ. Однимъ словомъ, кухонная трагедія продолжала разыгрываться, оставаясь непонятной и загадочной. Сначала докторъ отнесся къ этой семейной мужицкой драмѣ совершенно равнодушно, какъ къ самому обычному проявленію жестокой народной тьмы, но потомъ началъ интересоваться все больше и больше и какъ человѣкъ и какъ врачъ.
— Должны же быть какія-нибудь основанія Агаѳьиной психологіи, — разсуждалъ онъ. — Расколъ расколомъ, соціальныя условія сами по себѣ, а по-моему, тутъ причины кроются гораздо глубже… Если, напримѣръ, смотрѣть на Агаѳью, какъ на нервную больную?
— Она и въ дѣйствительности больная, — подтверждала Прасковья Ивановна. — Я уже говорила вамъ объ этомъ. И Марья Тимоѳеевна тоже больная, а ея дочь Пелагея форменный эпилептикъ.
— Да, все это такъ… Но почему наклонность къ истеріи въ Агаѳьѣ приняла форму упорной религіозной маніи? По-твоему, всѣ простыя бабы истерички, но не всѣ такъ неистово предаются спасенію души. Чрезвычайно интересная и типичная форма психическаго разстройства…
Съ этой точки зрѣрія докторъ и приступилъ къ своему дѣлу. Вѣдь фактъ — все, а выводы и заключенія приклеиваются къ нему, какъ штукатурка къ готовымъ стѣнамъ. Доктору начало казаться, что, по существу дѣла, и вся русская исторія только curriculum громадной народной истеріи. Развѣ солдатъ, который идетъ въ огонь, не истерически храбръ? Наукой установленъ фактъ, что всѣ великіе историческіе герои были самые обыкновенные истерико-эпилептики, которымъ настоящее мѣсто въ психіатрической больницѣ. А исторія, сама по себѣ, развѣ не есть исторія массовой истеріи? Первые вѣка христіанства, эпоха крестовыхъ походовъ, священная инквизиція, реформація, нашъ родной русскій расколъ — все это только отдѣльныя звенья одной общей органической цѣпи. Агаѳья являлась въ этомъ круговоротѣ громадной исторической концепціи только минимальнымъ фактомъ, той бактеріей, которая создавала незримо самую исторію. И чѣмъ больше вдумывался докторъ въ находившійся предъ его глазами матеріалъ, тѣмъ сильнѣе убѣждался въ его громадности и, рядомъ, въ недостаткѣ собственныхъ средствъ для его изслѣдованія, провѣрки и точнаго научнаго анализа. Онъ походилъ на человѣка, который голыми руками хочетъ схватить раскаленное добѣла желѣзо… Все это было и безсмысленно, и обидно, и какъ-то больно, больно той тупой болью, какая является только при серьезныхъ хроническихъ заболѣваніяхъ.
Чтобы быть послѣдовательнымъ, нужно было по частному вопросу объ Агаѳьѣ обратиться къ ея родовому прошлому, какъ первоисточнику. Случай не заставилъ себя ждать. Къ доктору сразу явились отецъ и мать Агаѳьи, очень почтенные люди, составлявшіе по-заводски «справную семью». Они часа два просидѣли въ кухнѣ, прежде чѣмъ рѣшились безпокоить господъ.
— Ахъ, да, я очень радъ васъ видѣть, — съ торопливой виноватостью заговорилъ докторъ. — Вы относительно Агаѳьи?
Отецъ Агаѳьи, рослый и сравнительно молодой мужикъ, тупо переминался на одномъ мѣстѣ и ничего не отвѣчалъ. Краснорѣчивѣе оказалась мать Агаѳьи, преждевременно состарившаяся женщина.
— Все, дохтуръ, черезъ Марью Тимоѳеевну, — быстро заговорила она, выступая впередъ. — Все черезъ нее, поскуду…
Мужъ дернулъ ее за сарафанъ, но это оказалось безполезнымъ
— Она первую дочь заморила въ скитахъ, — продолжала мать Агаѳьи съ нараставшимъ азартомъ. — А вторая дочь Палагея ни къ чему, вотъ она и ухватилась за нашу Агаѳью.
— Для чего же ей именно ваша Агаѳья? — спрашивалъ докторъ, но понимая ничего.
— Марья-то Тимоѳеевна знаетъ, для чего… У ней всякое лыко въ строку. На части ее мало растерзать… У ней и тетка такая же была. Въ третьемъ году померла… Она вся въ тетку.
— Вы тетку Агаѳьи оставьте, — заявилъ докторъ, шагая по кабинету. — А вотъ что мы будемъ дѣлать съ Агаѳьей?
Мать Агаѳьи, какъ и слѣдуетъ дамѣ, въ отвѣтъ расплакалась, а отецъ, переминаясь съ ноги на ногу, заявилъ:
— Конечно, Агаѳья, напримѣрно, намъ единоутробная дочь, а промежду прочимъ у ней мужъ… Мужъ и должонъ отвѣчать за родную жену.
— Въ такомъ случаѣ, зачѣмъ вы пришли ко мнѣ? — спросилъ докторъ, ставя вопросъ ребромъ.
Кстати, черезъ ту же всевѣдущую Паню онъ зналъ, что отецъ и мать Агаѳьи «прикержачиваютъ», т.-е. тайно сочувствуютъ расколу, хотя и числятся православными. Это для доктора имѣло громадное значеніе, потому что (слѣдовательно) Агаѳья только фактически довершала реальнымъ фактомъ невыясненное стремленіе всей семьи.
— Такъ, значитъ, какъ же быть? — рѣшительно поставилъ вопросъ докторъ. — Мое дѣло сторона. Вамъ ближе знать…
Докторъ смотрѣлъ на отца и мать Агаѳьи, какъ на первоисточники ея религіозной маніи, а эти первоисточники рѣшительно ничего не давали для собственнаго оправданія. Самая обыкновенная семья заводскихъ рабочихъ — и больше ничего. Никакихъ ненормальныхъ признаковъ, кромѣ нѣкоторой тупости и обычной русской апатіи. Они говорили о родной дочери, какъ о постороннемъ лицѣ, не проявляя ничего особеннаго.
— Прасковья Ивановна, я въ отчаяніи, — заявлялъ гражданинъ Рихтеръ. — Отецъ и мать Агаѳьи — совершенно нормальные люди.
— Не можетъ быть?! — горячо протестовала Прасковья Ивановна. — И вамъ говорю, гражданинъ Рихтеръ, не можетъ быть!..
— У меня уже составилась цѣлая теорія, а они ее нарушаютъ самымъ безсовѣстнымъ образомъ. Это какіе-то пещерные люди, т.-е. я хочу сказать — люди пещернаго періода.
Прасковья Ивановна выкурила, по крайней мѣрѣ, двѣ папиросы, пока отвѣтила совершенно опредѣленно и категорически:
— Гаврила Гаврилычъ, а я сочувствую вотъ именно этимъ пещернымъ людямъ. По наукамъ, какъ вамъ извѣстно, я ушла не особенно далеко, но чувствовать могу. И если бы… да…
— Если бы я былъ кучеромъ Игнатомъ и билъ тебя смертнымъ боемъ…
— Гаврила Гаврилычъ, есть предѣлъ даже для шутокъ, а я говорю совершенно сесьезно…
— Слушаю-съ…
— И слушайте… Я завидую вотъ этой самой Агаѳьѣ, завидую, конечно, не потому, что она ходитъ въ синякахъ, а тому, что у нея…
— Спасеніе души?
— Да!
Прасковья Ивановна не замѣчала, что она повторяется, — все это она высказала еще раньше.
Съ Прасковьей Ивановной дѣлалось что-то странное, чего раньше не было. Ну, скажите, пожалуйста, при чемъ тутъ какая-то кухарка Агаѳья?!. Гражданинъ Рихтеръ самымъ добросовѣстнымъ образомъ отказывался что-нибудь понимать.
— Прасковья Ивановна, ты, просто, какъ говорится, чудишь, — категорически резюмировалъ все происходившее гражданинъ Рихтеръ.
— Я?!.. — Она засмѣялась и такъ странно засмѣялась. — Гражданинъ Рихтеръ, вѣдь вы никогда не думали о душѣ? Да? А правда, совѣсть, та маленькая правда, которая творится въ четырехъ стѣнахъ?!..
Прасковья Ивановна плакала, смѣялась и опять плакала, какъ живой препаратъ истеріи. Гражданинъ Рихтеръ только махнулъ на нее рукой, потому что давно убѣдился въ безполезности всякихъ средствъ, когда дѣло коснется дамскихъ нервовъ. Да, есть именно дамскіе нервы, хотя и принято смѣяться надъ этимъ опредѣленіемъ, какъ есть нервы раскольничьи (читай: Агаѳья).
VIII.
правитьГражданинъ Рихтеръ дѣлалъ нѣсколько попытокъ разговориться по душѣ съ Агаѳьей, но изъ этого ничего не вышло. Она изъ слова въ слово повторила тѣ же безсмыслицы, какія говорила барынѣ. Игнатъ оказался толковѣе жены. На допросѣ онъ сообщилъ много интереснаго.
— Сказываютъ, ужъ пятая труба прошла…
— Какая труба? Кто сказываетъ?
— Ну, тѣ ужъ знаютъ, баринъ, которые сказываютъ. Будетъ всѣхъ семь трубъ до свѣтопреставленья… Двѣ кровавыхъ звѣзды упадутъ. Первая-то пала еще при третьей трубѣ, а вторая, сказываютъ, недавно свалилась… Это похуже будетъ первой, потому какъ отворила кладезь бездны.
— Кладезь?
— Точно такъ, Гаврила Гаврилычъ. Прямо сказано въ писаніи: и возгласи труба пятая.
— Да вѣдь ты неграмотный, Игнатъ, какъ же говоришь о писаніи?
— А сказывали… Тѣ ужъ знаютъ.
— А отчего я не знаю, хоть и грамотный?
Игнатъ уставился глазами въ уголъ и долго подыскивалъ отвѣтъ.
— У господъ совсѣмъ наоборотъ, баринъ…
— Значитъ, по-твоему, спасутся только простые люди и купцы?
— Точно такъ… Только купцамъ гораздо труднѣе, потому какъ состоятъ при собственномъ капиталѣ.
Носившись напрасно съ Агаѳьей и кучеромъ Игнатомъ, докторъ догадался, что дѣлалъ именно то, чего ни въ какомъ случаѣ не слѣдовало дѣлать. Конечно, о его разговорахъ и разспросахъ все доводится до свѣдѣнія сибирскихъ старцевъ; тѣ примутъ, съ своей стороны, соотвѣтствующія мѣры, такъ какъ въ ихъ глазахъ онъ, гражданинъ Рихтеръ, вмѣстѣ съ Ѳедоромъ Иванычемъ, только любезный антихристовъ сосудъ. Нужно было начать съ Марьи Тимоѳеевпы, которую Прасковья Ивановна прогнала совершенію напрасно. Изъ-за послѣдняго у доктора съ Прасковьей Ивановной произошла горячая семейная сцена, прячемъ онъ чувствовалъ себя совершено правымъ и долженъ былъ просить извиненія.
— Если вамъ ее нужно, такъ я ее приглашу, — сдѣлала съ своей стороны уступку Прасковья Ивановна. — Она такая безсовѣстная, и ее трудно огорчить.
— Такъ, пожалуйста, пригласи ее.
Марья Тимоѳеевна явилась по первому зову, какъ ни въ чемъ не бывало. Она, конечно, догадалась, въ чемъ дѣло, хотя и не выдавала себя ни однимъ словомъ. Когда докторъ заявилъ ей о своемъ желаніи познакомиться съ сибирскими старцами, Марья Тимоѳеевна только замахала руками.
— И что ты только придумалъ, Гаврила Гаврилычъ? И любонытпнаго-то ничего въ нихъ нѣтъ… Просто, мужичье сиволапое.
— Ну, это мое дѣло, Марья Тимоѳеевна, а вы все-таки приведите какъ-нибудь ихъ вечеркомъ. Будто пришли полѣчиться — я не имѣю права никакому больному отказывать въ пріемѣ.
— Ужо, поговорю… Можетъ, какъ-нибудь завернутъ ко мнѣ.
— Я вамъ даю честное слово, что разговоръ останется между нами и Ѳедоръ Иванычъ никогда ничего о немъ не узнаетъ. Вѣдь старцы ходятъ же въ мою кухню…
— Ужъ не знаю, право… Поговорить поговорю, а только… А ежели спросятъ, для чего ихъ надобно тебѣ?
— Хочу поговорить о старой вѣрѣ…
— Значитъ, насчетъ Агаѳьи?
— И насчетъ Агаѳьи, между прочимъ…
Сибирскіе старцы расхохотались, когда узнали о желаніи доктора познакомиться.
— Никакъ въ нашу вѣру хочетъ перейти, — шутливо говорилъ старецъ Матвѣй. — Въ самый бы разъ… Вотъ только зачѣмъ постовъ не соблюдаетъ, да табачище куритъ, да съ женой не по закону живетъ.
— А ты его и обличи, — совѣтовала Марья Тимоѳеевна.
— И обличу… Даже очень это просто.
Дня черезъ три Марья Тимоѳеевна привела старца Спиридона въ кухню и послала Агаѳью сказать объ этомъ барину. Было уже темно, по старца провели въ столовую не прямо, а черезъ садикъ, чтобы никто не видалъ.
— Такъ-то лучше будетъ, ежели съ опаской, — объяснила Марья Тимоѳеевна.
Опытъ оказался совершенно неудачнымъ. Старецъ Спиридонъ рѣшительно ничего не зналъ, кромѣ своихъ каноновъ, и несъ какую-то околесную.
— И нужно терпѣть… — повторялъ онъ ни къ селу ни къ городу.
Докторъ попросилъ его показать языкъ, сосчиталъ пульсъ и выслушалъ сердце, которое работало неправильно. Старецъ жаловался на одышку и на то, что отъ постной пищи у него «голову обносить». Потомъ старецъ ходилъ по комнатѣ съ закрытыми глазами, стоялъ на одной ногѣ, растопыривалъ пальцы на рукахъ, поперемѣнно раскрывалъ глаза и т. д. Когда докторъ для полноты діагноза хотѣлъ смѣрить температуру старца, послѣдній обозлился.
— Не согласенъ, ваше благородіе, — грубо заявилъ онъ. — Это вы ужъ другихъ обманывайте, кто попроще…
— Вѣдь вы же сами говорите, что нужно терпѣть?
— Терпѣть, да не отъ антихриста!.. Другимъ показывай свою антихристову машинку…
— Хорошо, хорошо… А какъ вы относительно водки?
— По уставу, когда разрѣшеніе вина и елея…
Докторъ только теперь догадался, что это совсѣмъ не тотъ старецъ, котораго ему нужно, и спросилъ:
— Это вы дрались съ моимъ кучеромъ Игнатомъ?
— Никакъ нѣтъ-съ, — по-солдатски отвѣтилъ Спиридонъ, принимая почему-то виноватый видъ. — Хилый я человѣкъ, и куда мнѣ драться.
— Ну хорошо. Это я такъ… Можетъ-быть, вы какого-нибудь лѣкарства желаете получить?
— Сохрани, Господи…
Можно себѣ представить то впечатлѣніе, которое произвелъ разсказъ старца Спиридона, когда онъ вернулся къ Марьѣ Тимоѳеевнѣ. Даже никогда не смѣявшійся старецъ Матвѣй хохоталъ до слезъ.
— Вотъ-вотъ, оно самое, — повторялъ онъ. — Ты кому языкъ-то показывалъ? Ахъ, Спиридонъ, Спиридонъ… это ты бѣсу показывалъ. Ты языкъ высунулъ, а бѣсу это и надобно… Онъ ужъ знаетъ, что ему нужно. И персты растопыривалъ? А какую руку? Правую? Вотъ-вотъ… Щепоть и вышла. А на одной ногѣ, какъ журавль, къ чему стоялъ? Христосъ-то когда на одной ногѣ стоялъ? Ну-ка?
— Неученый я человѣкъ… — хмуро отвѣчалъ сконфуженный Спиридонъ.
— Вотъ то-то и есть… какъ есть ничего не понимаешь. На одной-то ногѣ вотъ какъ грѣшно стоять, потому какъ Христосъ стоялъ на одной ногѣ, когда садился на осла… Ахъ, Спиридонъ, Спиридонъ, потѣшился надъ тобой бѣсъ…
Спиридонъ наконецъ озлился.
— Да я-то что же? Все это Марья Тимоѳеевна… Она меня подвела. Докторъ-то наказалъ тебя прислать. Вотъ ступай и покажи свою храбрость.
Марья Тимоѳеевна тоже грѣшнымъ дѣломъ посмѣялась надъ простотой Спиридона. Очень ужъ смѣшно все вышло. Она скрыла, что Прасковья Ивановна и ее тоже заставляла стоять на одной ногѣ и ходить по комнатѣ съ закрытыми глазами.
— А зачѣмъ ты бѣсу мигалъ? — не унимался старецъ Матвѣй. — Ахъ, Спиридонъ, Спиридонъ… И оба глаза закрывалъ? Бѣсу вотъ это самое и нужно, чтобы человѣкъ оба глаза закрывалъ — онъ въ эту пору и цапаетъ его своей мерзкой лапой.
— Вотъ что, Матвѣй Петровичъ, — заговорила Марья Тимоѳеевна, косвенно вступаясь за Спиридона. — Осудилъ ты Спиридона и посмѣялся надъ нимъ, значитъ, грѣхъ-то и перекачнулся на тебя. Ты бы лучше пошелъ самъ къ доктору и переговорилъ съ нимъ…
— А ты думаешь, не пойду? — храбрился Матвѣй. — Ничего я не боюсь… И еще обличу отъ писанія.
— Такъ-то лучше будетъ, миленькій.
— Зачѣмъ докторъ и его полубарыня вцѣпились въ Агаѳью? Не стало имъ другихъ кухарокъ? Небойсь, пока Агаѳья не думала о спасеніи души, такъ ея и не замѣчали… Вотъ пойду и обличу.
Подвела старца Матвѣя честнйя вдова Марья Тимоѳеевна. Позахвастался онъ грѣшнымъ дѣломъ, и отступаться отъ своего слова было поздно.
— И пойду, — упрямо повторялъ онъ. — Можетъ, еще и бѣса посрамлю…
IX.
правитьСтарецъ Матвѣй сдержалъ свое слово и черезъ нѣсколько дней вечеромъ «объявился» въ докторской кухнѣ.
— Въ горницы я не пойду, — заявилъ онъ Агаѳьѣ. — А твоему доктору могу сказать словечко, если придетъ сюда. Такъ и скажи…
Агаѳья побѣжала сначала къ барынѣ, блѣдная и перепутанная. Прасковьѣ Ивановнѣ сдѣлалось ея жаль.
— Да вы не волнуйтесь, Агаѳья, — старалась она ее успокоить. — Ничего особеннаго не будетъ. Поговорятъ — и только.
Гражданинъ Рихтеръ сидѣлъ у себя въ кабинетѣ и что-то читалъ, когда Прасковья Ивановна сообщила ему о появленіи старца Матвѣя.
— А, отлично…
Взглянувъ на Прасковью Ивановну, онъ прибавилъ:
— Ты, кажется, волнуешься?
— Да… такъ… Прибѣгала Агаѳья — лица на ней нѣтъ.
— Пустяки… Мнѣ хочется выяснить себѣ нѣкоторые вопросы съ чисто-научной точки зрѣнія. Ты, можетъ-быть, думаешь, что этотъ старецъ будетъ бить меня, какъ Игната?
— Нѣтъ, я этого совсѣмъ не думаю, а только… Мнѣ нельзя итти въ кухню вмѣстѣ съ вами?
— Гм… Думаю, что лучше этого не дѣлать. Ты только будешь мѣшать намъ…
Прасковья Ивановна сочла долгомъ обидѣться, хотя и понимала, что гражданинъ Рихтеръ былъ правъ. Все нельзя… И это съ ранняго дѣтства: «ты — дѣвочка, и тебѣ это нельзя». Дѣвушкѣ тоже все «нельзя», а теперь она женщина, все можетъ понимать — и все-таки проклятое слово «нельзя» остается, какъ у какихъ-то дикарей слово «табу». Никто не виноватъ, а одно слово виситъ у всѣхъ на языкѣ, какъ замокъ.
Кстати, когда гражданинъ Рихтеръ былъ чѣмъ-нибудь недоволенъ, онъ называлъ Прасковью Ивановну Прасковьей Ивановной; когда онъ былъ въ хорошемъ настроеніи, то называлъ Пашей или Параней, а когда въ совсѣмъ веселомъ — попросту Приськой. Прислугѣ и паціентамъ онъ неизмѣнно говорилъ «вы», кромѣ отдѣльныхъ случаевъ, и не обижался, что они всѣ говорили ему «ты».
Старецъ Матвѣй сидѣлъ въ кухнѣ, на лавочкѣ у самой двери. Это была его привычка, точно онъ вѣчно хотѣлъ куда-то бѣжать, а бѣгать ему приходилось всю жизнь. Когда докторъ подходилъ къ кухнѣ, ему загородила дорогу Агаѳья и умоляюще прошептала:
— Баринъ, папиросу бросьте…
— Ахъ, да…
Онъ бросилъ папиросу и вошелъ въ кухню. Старецъ Матвѣй поднялся и молча поклонился.
— Здравствуй, баринъ…
— Садитесь, пожалуйста.
Агаѳья осталась караулить у двери, чтобы кто-нибудь не вошелъ. Она вся замерла отъ страха и чувствовала, какъ бьется собственное сердце въ груди. Что только и будетъ — подумать страпшо. Какъ на грѣхъ, еще наѣдетъ Ѳедоръ Иванычъ…
По привычкѣ докторъ прошелся нѣсколько разъ по кухнѣ, прежде чѣмъ заговорить. Сибирскій старецъ ему понравился съ перваго раза, какъ великолѣпный антропологическій экземпляръ. Такихъ сохранившихся субъектовъ ему приходилось встрѣчать въ своей практикѣ не итого. Настоящій крестьянскій богатырь.
— Да, такъ мнѣ хотѣлось переговорить съ вами относительно Агаѳьи, — началъ докторъ, точно продолжалъ только-что прерванный разговоръ.
— Нестоящее это дѣло, баринъ, — спокойно отвѣтилъ Матвѣй.
— Какъ нестоящее?
— Первое дѣло — баба, а второе дѣло — силомъ никого въ царство небесное за рога не тащатъ. Кому, значитъ, дадено.
— Однако вотъ вы уговариваете Агаѳью уходить въ скиты?
— Я?!.. И даже не подумалъ… А ежели она сама, напримѣрно, желаетъ спасти душу. Да… Сама пристаетъ ко мнѣ, а я что же
Кухня освѣщалась слабымъ огнемъ дешевой жестяной лампочки, и докторъ не могъ хорошенько разсмотрѣть выраженіе лица старца Матвѣя, когда онъ говорилъ. Доктору казалось, что этотъ загадочный старецъ смотритъ на него съ улыбкой, и онъ начиналъ чувствовать себя неловко. Матвѣй, съ своей стороны, тоже присматривался къ доктору и въ свою очередь остался доволенъ. И борода и усы — все какъ слѣдуетъ, хоть и нѣмецъ. Вотъ зачѣмъ онъ только шею себѣ удавилъ «галстусомъ».
— Вотъ ты со мной разговариваешь, баринъ, — заговорилъ Матвѣй. — А мнѣ, можетъ, и слушать-то тебя грѣшно…
— Почему?
— Да вотъ креста-то, поди, на тебѣ нѣтъ, а вмѣсто него галстусъ удавленія носишь…
— Это пустяки. Ты просто не смотри на мой галстухъ.
— Но твоему-то оно, точно, что все пустяки…
— Грѣхъ совсѣмъ не въ томъ, какъ человѣкъ одѣвается или что онъ ѣстъ и пьетъ, а въ томъ, живетъ онъ по совѣсти или нѣтъ… Не правда ли? Вотъ ты читаешь писаніе, а въ писаніи сказано, что не сквернитъ человѣка входящее во уста, а исходящее изъ устъ.
— Сказано-то оно сказано, да только это самое надо понимать тоже по писанію. Въ седьми-толковомъ Апокалипсисѣ пряменько говорится… Прочитай-ка Изложеніе Филарета патріарха — и тамъ найдешь. Вотъ вы и ученые, а всѣ сидите въ челюстяхъ мысленнаго льва…
Старецъ Матвѣй съ ловкостью записного полемизатора отводилъ рѣчь отъ Агаѳьи и засыпалъ доктора совершенно непонятными для него цитатами изъ разныхъ раскольничьихъ цвѣтниковъ и еще болѣе непонятной терминологіей. Такъ могутъ говорить только религіозные маніаки, для которыхъ слова дороже ихъ содержанія. По всему было видно, что Матвѣй привыкъ поучать и говорилъ учительскимъ тономъ, и что больше всего на его «послушниковъ» и «послушницъ», какъ Агаѳья, дѣйствовалъ именно этотъ убѣжденный и страстно-повелительный тонъ. Вѣроятно, такъ же говорилъ Стенька Разинъ, Гришка Отрепьевъ, Емельянъ Иванычъ Пугачевъ, «изящный скиталецъ» протопопъ Аввакумъ и другіе вожаки и коноводы, потому что за шелухой ихъ ненужныхъ иногда словъ чувствовалась стихійная сила, та почвенная поёмная вода, которая неудержимо подмываетъ самые крутые берега и крушитъ все на своемъ властномъ пути. Конечно, сибирскій старецъ Матвѣй только ничтожность самъ по себѣ, особенно рядомъ съ крупными историческими именами, но онъ дѣйствовалъ отраженной силой, какъ отработанный паръ
«Если бы смѣрить у него температуру… — думалъ докторъ, слушая старца Матвѣя. — Или, по крайней мѣрѣ, сосчитать пульсъ…»
А старецъ Матвѣй уже вошелъ въ ражъ и принялся обличать барина въ «галстусѣ».
— А что тебѣ далась Агаѳья? Конечно, баба, а свою тѣлесную бабью немощь жаждетъ отложить и мужецкую крѣпость воспріять… Господамъ-то этого и не понять, потому какъ у нихъ одно сладкое житье на умѣ. Зачѣмъ вамъ далась Агаѳья?
— А развѣ нельзя спасти душу у себя дома, а нужно бѣжать куда-то въ горы, въ лѣсъ?..
— Никакъ даже невозможно… И опять вамъ этого невозможно понять, значитъ, подвига. Въ міру со всѣхъ сторонъ грѣхъ плыветъ, а въ пустынѣ кругомъ одно спасенье. Тамъ и мысли другія… Ты вотъ какъ посмѣялся надъ старцемъ Спиридономъ, да еще надо мною хотѣлъ Пошутить…
— И не думалъ… Я просто не понимаю, зачѣмъ для спасенія души непремѣнно нужно куда-то бѣжать. Вы побѣжите, я побѣгу…
— Не побѣжишь, баринъ… Некуда тебѣ бѣжать, да и отъ самого себя не убѣжать.
— И спасенья нѣтъ?
— Нѣтъ.
Странное дѣло, гражданинъ Рихтеръ, разговаривая съ сибирскимъ старцемъ, началъ испытывать что-то такое особенное, для чего не было названія. Въ безсвязныхъ словахъ старца Матвѣя была своя гипнотизирующая логика, было то, что называется настроеніемъ. Докторъ точно начиналъ что-то такое понимать, какъ мы съ радостнымъ страхомъ начинаемъ иногда понимать морской прибой, торжествующій ропотъ дремучаго лѣса, подавляющую красоту горъ… Вѣдь и здѣсь мысли и чувства шли могучимъ прибоемъ и застывали каменными громадами. Вчера мертвое и даже ничтожное слово принимало глубокое внутреннее значеніе, смыслъ и силу.
Это начинавшееся настроеніе было прервано появленіемъ испуганной Агаѳьи, которая побѣлѣвшими губами едва могла прошептать:
— Ѳедоръ Иванычъ пріѣхалъ…
X.
правитьНаступило лѣто. Сибирскіе старцы куда-то исчезли и больше не показывались въ Ушкуйскомъ заводѣ. Въ докторской кухнѣ водворились миръ и тишина. Кучеръ Игнатъ, какъ ни въ чемъ не бывало, исполнялъ свои кучерскія обязанности, а Агаѳья управлялась въ своей кухнѣ. Прасковья Ивановна была рада, что все уладилось само собой.
— Старцы ушли въ горы, — сообщала горничная Паня.
— Совсѣмъ?
— Неизвѣстно… Марья Тимоѳеевна знаетъ, но ничего не говоритъ даже Агаѳьѣ.
— Ну, а что же Агаѳья?
— А ничего… Все молится по-своему и ѣстъ только изъ своей чашки. Игнатъ все молчитъ…
Агаѳья за лѣто сильно похудѣла, потому что постилась и волновалась. Синяки прошли, и она сдѣлалась еще красивѣе. Глаза, благодаря худобѣ, казались больше и смотрѣли такимъ хорошемъ, вдумчивымъ взглядомъ. Докторъ какъ-то встрѣтилъ ее въ столовой, когда Прасковья Ивановна заказывала обѣдъ, и невольно залюбовался ею.
— Какая красивая женщина, — подумалъ онъ вслухъ.
Прасковья Ивановна была ревнива и надулась. Помилуйте, любоваться кухаркой, — что же это такое?
— Что же, я не слѣпой, — какъ то по-дѣтски оправдывался докторъ. — Да, очень красивая женщина. И лицо совсѣмъ какое-то особенное.
Становой Ѳедоръ Иванычъ еще раньше обратилъ свое благосклонное вниманіе на Агаѳью, и доктору не нравилось, что при встрѣчѣ съ ней онъ отпускалъ довольно свободныя шуточки. Сейчасъ Ѳедоръ Иванычъ удвоилъ свое вниманіе и нѣсколько разъ повторялъ:
— Очень пріятный бабецъ эта ваша Агаѳья… Ужъ, кажется, я знаю женщинъ, каждую бабу въ своемъ стану по имени могу назвать. И вообще, докторъ, говоря между нами — Прасковья Ивановна не слышитъ? — да, говоря между нами, я предпочитаю простую русскую бабу всемъ этимъ барынямъ. А вашихъ ученыхъ женщинъ — ужъ извините меня за откровенность — просто ненавижу.
— Да гдѣ вы видали ученыхъ женщинъ, Ѳедоръ Иванычъ?
— А вообще… Для меня ученая женщина напоминаетъ собаку, выкрашенную въ зеленую краску.
— Да вѣдь вы и собакъ такихъ нигдѣ не видали?
— Не видалъ, а ненавижу… То ли дѣло какая-нибудь Агаѳья. У нея все какъ-то кругло выходитъ, и говоритъ она какими-то круглыми словами… У, батенька, повѣрьте мнѣ, что я отлично знаю женщинъ. Была тутъ одна дьяконица… Ну, да это все равно… Вообще, отлично понимаю этотъ самый женскій вопросъ.
Пренебрежительный тонъ, которымъ Ѳедоръ Иванычъ говорилъ о женщинахъ, не нравился доктору, и онъ въ то же время ловилъ самого себя въ этомъ отношеніи, потому что относился къ женщинамъ немного свысока, съ прибавкой спеціально-докторской точки зрѣнія на этотъ деликатный предметъ. А такая точка зрѣнія, къ сожалѣнію, существовала, хотя докторъ и считалъ себя поборникомъ женскаго образованія и вѣрилъ въ женскую эмансипацію. Но все это было въ области теоретическихъ мечтаній, а настоящая реальная женщина (Прасковья Ивановна) какъ-то совсѣмъ не укладывалась въ эту рамку. Почему, напримѣръ, онъ сожительствуетъ съ той же Прасковьей Ивановной? А такъ, по неизвѣстнымъ причинамъ, какъ складывается большинство такихъ сожительствъ. Свѣжая молодая дѣвушка, которая отлично варила свой малороссійскій борщъ, пѣла малороссійскія пѣсни и танцовала съ Ѳедоромъ Иванычемъ гопака — вотъ и все. Прибавьте къ этому сближающую обстановку совмѣстной медицинской работы, полныя бѣлыя руки Прасковьи Ивановны, заразительный веселый смѣхъ — и женскій вопросъ для даннаго случая былъ рѣшенъ. Въ голову доктора какъ-то даже не заходилъ вопросъ, любитъ онъ или не любитъ Прасковью Ивановну. Затѣмъ явилась привычка, и день шелъ за днемъ.
Кучеръ Игнатъ относился къ бабамъ презрительно, какъ всѣ кучера. Но въ одно прекрасное утро пришелъ къ доктору и, глядя въ уголъ, заявилъ:
— А я къ тебѣ, баринъ…
— Что случилось, Игнатъ?
— А ты бы поговорилъ съ Агаѳьей… Совсѣмъ отбилась отъ рукъ бабенка.
— А зачѣмъ ты ее бьешь?
— А кто же ее будетъ учить? Поговорите вы съ ней, баринъ, можетъ, она васъ больше послушаетъ…
Агаѳья въ докторскомъ кабинетѣ. Она остановилась у дверей и смотритъ на барина спокойными, добрыми глазами. Докторъ только сейчасъ замѣтилъ, что у Агаѳьи чудные темно-сѣрые глаза съ поволокой и мягкіе, какъ шелкъ, темно-русые волосы.
— Вотъ что, Агаѳья… — начинаетъ докторъ, подбирая слова. — Приходилъ Игнатъ и просилъ переговорить съ тобой. У васъ что-то такое тамъ вышло… Однимъ словомъ, онъ жаловался на тебя.
— Не жена я ему больше, баринъ, — съ покорной ласковостью отвѣчаетъ Агаѳья, оправляя сарафанъ. — Напрасно только тебя безпокоилъ, значитъ, Игнатъ.
— Какъ не жена? Вѣдь вы вѣнчаны?
— Жена бываетъ отъ Бога, а не отъ людей…
— Ты его все-таки любила?
Агаѳья не понимаетъ вопроса. Докторъ поправляется:
— Ну, по-вашему, жалѣла?
— И сейчасъ жалѣю…
— Такъ въ чемъ же дѣло?
— А уйду я отъ него, отъ Игната… Своя-то душа дороже Игната. Ни къ чему мы жили… такъ… Одинъ грѣхъ. Всякая баба грѣшная, баринъ… И хуже нѣтъ нашего бабьяго грѣха. Мужикъ-то какими глазами на бабу глядитъ? И что ему отъ нашего брата бабы нужно? Вотъ это и есть самый настоящій бабій грѣхъ… Развѣ такой-то мужъ думаетъ о бабьей душѣ? Для него что лошадь, что баба — одна одну работу работаетъ, другая другую. И не одинъ мой Игнатъ, а всѣ мужики на одну руку. Вотъ я и уйду…
— Въ скиты?
— Не знаю, ничего не знаю…
— А кто же знаетъ?
Агаѳья въ отвѣть только опустила глаза. Докторъ замѣтилъ, что у нея чудный, свѣжій ротъ и удивительно красивые зубы. И смущеніе такъ къ ней шло. Доктору вдругъ захотѣлось сказать ей что-нибудь такое хорошее и доброе, чтобы поддержать эту проснувшуюся душу, утѣшить ее, просто — приласкать, приласкать по-хорошему, какъ ласкаютъ ребенка.
— И вамъ не страшно, Агаѳья? — неожиданно для самого себя спросилъ онъ.
Она посмотрѣла на него такъ просто, довѣрчиво и отвѣтила тономъ человѣка, который много страдалъ и привыкъ къ своему положенію:
— Какъ же не страшно, баринъ? И еще какъ страшно-то… Какъ раздумаешься про себя — головушка съ плечъ. Отецъ съ матерью съѣли покорами… Мать-то какъ убивается. Тоже не чужая. А что же я могу?
— Въ лѣсу скучно будетъ жить.
— Богу молиться не скучно… Грѣхи буду отмаливать.
— Да… Такъ что же сказать Игнату?
— А то и скажи, что… что…
Агаѳья закрыла лицо руками и тихо заплакала. Докторъ смотрѣлъ на нее и не зналъ, что ей сказать въ утѣшеніе. Вѣдь, въ сущности, она была права… Да и что онъ, гражданинъ Рихтеръ, могъ ей сказать: живи съ нелюбимымъ мужемъ и спасай свою душу у меня въ кухнѣ. А ее манило пустынножительство въ горной глуши, жажда подвига, страстное желаніе стряхнуть съ себя всякую женскую скверну. Сколько въ послѣднемъ для этой простой и чистой души было поэзіи, смысла и неотвратимой ничѣмъ тяги… И какъ сейчасъ онъ, гражданинъ Рихтеръ, вотъ сейчасъ понималъ ее, всю понималъ, съ ея нелѣпыми словами, полумыслями и родовыми муками внутренняго духовнаго человѣка.
Кучеръ Игнатъ получилъ отъ барина неожиданно для него суровый отвѣтъ:
— Вы, Игнатъ, просто негодяй и пальца не стоите Агаѳьи. Бить такую женщину — это… это… Однимъ словомъ, вы — негодяй.
Кучеръ Игнатъ долго чесалъ въ затылкѣ, переминался съ ноги на ногу, какъ спутанная лошадь, и кончилъ тѣмъ, что погрозилъ въ пространство, неизвѣстно кому, кулакомъ.
XI.
правитьСъ гражданиномъ Рихтеромъ дѣлалось что-то странное, непонятное, радостное и пугавшее его. Въ его жизнь ворвалась новая струя, которая провела рѣзкую грань между его прошлымъ и настоящимъ. Онъ не узнавалъ самого себя. Ему иногда дѣлалось совѣстно, хотя при самомъ тщательномъ анализѣ онъ ничего нехорошаго и не находилъ. Выходило какъ-то такъ, что какъ будто онъ до сихъ поръ даже не жилъ, потому что не испытывалъ никогда того радостнаго волненія, которое сейчасъ захватило его.
«Неужели это… это… — думалъ онъ, не рѣшаясь назвать настоящимъ именемъ свое душевное настроеніе. — Не можетъ быть… Пустяки и вздоръ!..»
Онъ точно оправдывался передъ самимъ собой, какъ дѣлаютъ безнадежно больные. Потомъ онъ открылъ массу новыхъ вещей, которыхъ раньше не замѣчалъ, а главное — открылъ другого себя, того себя, который до сихъ поръ былъ точно похороненъ. Боже мой, какъ хороша жизнь, какъ хорошо свѣтитъ солнце, какъ ласково зеленѣетъ трава, какъ мило шепчетъ съ ней вѣтеръ… Ему хотѣлось думать стихами, чтобы придать гармоническій ритмъ своимъ чувствамъ. Прасковья Ивановна часто наблюдала его испытующими и взвѣшивающими глазами, и на ея лбу всплывала жирная морщинка. Она инстинктомъ догадывалась, что съ гражданиномъ Рихтеромъ творится что-то неладное и что онъ скрываетъ отъ нея свое настроеніе. Не свойственной южанкамъ пылкости она рѣшилась дѣйствовать стремительно, не откладывая дѣла въ долгій ящикъ.
Становой Ѳедоръ Иванычъ было немного удивленъ, когда Паня передала ему записку Прасковьи Ивановны. Она приглашала его въ необычное время, т.-е. утромъ, когда гражданинъ Рихтеръ занимался въ своей больницѣ.
— Гм.. Скажи барынѣ: хорошо, — отвѣтилъ Ѳедоръ Иванычъ, перечитывая записку.
Когда Паня ушла, Ѳедоръ Иванычъ подошелъ къ зеркалу, подмигнулъ самому себѣ и лукаво улыбнулся. Онъ немножко ухаживалъ за Прасковьей Ивановной и… мало ли что могло быть съ спеціалистомъ по женскому вопросу? Конечно, гражданинъ Рихтеръ хорошій человѣкъ, по вѣдь и онъ не дурной.
Въ докторской квартирѣ Ѳедора Иваныча ожидало самое горькое разочарованіе. Прасковья Ивановна встрѣтила его почти сухо.
— Мнѣ необходимо переговорить съ вами по очень важному дѣлу, Ѳедоръ Иванычъ…
— Къ вашимъ услугамъ, Прасковья Ивановна…
— Благодарю. Я всегда знала, что вы хорошо относитесь ко мнѣ… И теперь… да… Прежде всего: все должно остаться въ самой строгой тайнѣ… между нами…
Ѳедоръ Иванычъ поднялъ плечи, надулся и принялъ такой видъ, точно превратился въ несгораемый шкапъ, въ которомъ можно безопасно спрятать всѣ драгоцѣнности.
— Садитесь, Ѳедоръ Иванычъ…
Разговоръ происходилъ въ гостиной, что тоже не представляло особенной интимности.
— Видите ли, Ѳедоръ Иванычъ… — рѣшительно заговорила Прасковья Ивановна, глядя на гостя своими темными, какъ черная смородина, глазами прямо въ упоръ. — Вѣдь вы знаете нашу кухарку Агаѳью? Да?
Ѳедоръ Иванычъ прищурилъ глаза, дѣлая видъ, будто старается припомнить.
— Брюнетка?
— Нѣтъ, шатенка… Но это все равно для васъ. Да, такъ если бы вы, Ѳедоръ Иванычъ, выслали ее куда-нибудь подальше…
— Позвольте, т.-е. какъ это выслалъ?
— А какъ высылаютъ? Вамъ это ближе знать…
— Позвольте, сударыня, вы можете выслать ее гораздо проще, т.-е. отказать отъ мѣста, какъ поступаютъ съ прислугой.
— Ахъ, это совсѣмъ не то, Ѳедоръ Иванычъ… Во-первыхъ, она ничего не сдѣлала такого, за что бы я могла ей отказать, а во-вторыхъ… мнѣ даже какъ-то неудобно это говорить… Однимъ словомъ, могутъ подумать, что я это сдѣлала изъ ревности. Понимаете?
«Любезный антихристовъ сосудъ» былъ совершенно озадаченъ. Вотъ положеніе… Ужъ не рехнулась ли Прасковья Ивановна, потому что городитъ совершенно несообразное, точно съ печи свалилась.
— Знаете, Прасковья Ивановна, высылаютъ людей только по приговору суда или по какимъ-нибудь чрезвычайнымъ случаямъ.
— По чрезвычайнымъ?.. Вы, пожалуйста, не подумайте, что я прошу васъ удалить Агаѳью изъ ревности… Конечно, вы понимаете, что верхъ нелѣпости ревновать къ какой-то несчастной кухаркѣ… да… Затѣмъ, вѣдь я не говорю вамъ рѣшительно ничего такого, что могла бы сказать вотъ про эту Агаѳью?
— Рѣшительно ничего.
— Вѣдь я не говорю вамъ, что къ ней по ночамъ приходятъ два бѣглыхъ разбойника, которыхъ она называетъ старцами?
— Нѣтъ, не говорите, Прасковья Ивановна…
— Вѣдь я могла бы вамъ сказать, что эти бродяги собираются у Марьи Тимоѳеевны и наша Агаѳья бѣгаетъ туда? И я не говорю…
— Ничего не говорите…
— Наконецъ я могла бы вамъ сказать, что она не желаетъ жить съ мужемъ и собирается бѣжать съ сибирскими старцами куда-то въ горы?
— Да, очень могли бы…
— Я не люблю мѣшаться въ чужія дѣла, Ѳедоръ Иванычъ, и если бы дѣло коснулось ревности, то завтра бы моей ноги не было въ этомъ домѣ, какъ ни было бы это тяжело для меня, какъ для женщины. Вы понимаете меня?
— О, совершенно, Прасковья Ивановна…
Подслушивавшая у дверей Паня сломя голову оросилась въ кухню и, задыхаясь отъ волненія, сообщила Агаѳьѣ, что Ѳедоръ Иванычъ хочетъ ее посадить въ тюрьму, и что барыня упрашиваетъ его не дѣлать этого. Агаѳья выслушала это извѣстіе совершенно спокойно, не проронивъ ни одного слова.
— Ѳедоръ Иванычъ сказалъ, что ты подманиваешь разбойниковъ, чтобы убили господъ, — продолжала Паня, — и что Марью Тимоѳеевну онъ посадитъ въ острогъ вмѣстѣ съ тобой…
Ѳедоръ Иванычъ уѣхалъ, давъ честное слово, что все останется въ тайнѣ, и что онъ, съ своей стороны, приметъ мѣры. Вечеромъ «весь» Ушкуйскій заводъ, конечно, уже зналъ, что Прасковья Ивановна хотѣла сначала отравить Агаѳью, а потомъ отравиться сама, и что, только по свойственной Ѳедору Иванычу проницательности, онъ предупредилъ катастрофу.
— О, я знаю, что такое женщина, хотя никакой медицинѣ и не учился, — повторялъ Ѳедоръ Иванычъ, лукаво подмигивая.
Гражданинъ Рихтеръ узналъ эту исторію послѣднимъ, когда вечеромъ игралъ въ карты у мирового судьи. Онъ остался безъ пяти, объявивъ маленькій шлемъ, и уѣхалъ скоро домой. Прасковья Ивановна совсѣмъ не ожидала, что онъ такъ рано вернется домой, и хотѣла что-то такое сказать относительно ужина.
— Не нужно, — довольно рѣзко отвѣтилъ ей докторъ. — Долженъ сказать вамъ, сударыня, что я знаю все и считаю ваше поведеніе недостойнымъ порядочной женщины… да!..
Поблѣднѣвшая Прасковья Ивановна хотѣла что-то возражать, но докторъ хлопнулъ дверью и ушелъ къ себѣ въ кабинетъ.
Поздно вечеромъ, когда Прасковья Ивановна уже улеглась спать, въ окно докторскаго кабинета кто-то осторожно постучалъ. Это была Агаѳья.
— Пришла проститься, баринъ… Пожалѣлъ — купилъ ты меня… Вотъ принесла тебѣ на память рушничокъ (полотенце), сама пряла, сама ткала, сама вышивала узоры. Не поминай лихомъ…
— Куда ты, Агаѳья? Ты съ ума сошла…
— А куда иголка, баринъ, туда и нитка… Прощай, милый баринъ…
Докторъ хотѣлъ выскочить во дворъ, чтобы удержать Агаѳью, и въ дверяхъ кабинета чуть не сшибъ съ ногъ подслушивавшую Прасковью Ивановну. Она не сказала ни слова, а только смотрѣла на доктора широко раскрытыми глазами. Онъ понялъ стоявшій въ этихъ глазахъ нѣмой вопросъ и, задыхаясь, отвѣтилъ:
— Да, да, вы угадали… Я люблю ее!..
XII.
правитьАгаѳья исчезла, какъ тѣнь. Куда она ушла — никто не зналъ, хотя всѣ и догадывались, что ей некуда было итти, кромѣ скитовъ.
— Куда ей дѣться окромя, — сурово отвѣчалъ Игнатъ, примирившійся съ фактомъ. — Старцы уволокли, какъ волки овцу…
Гражданинъ Рихтеръ былъ мраченъ. Онъ ничего не говорилъ о своемъ настроеніи и отнесся съ презрительнымъ равнодушіемъ къ гнусному поведенію Прасковьи Ивановны. Послѣдняя давно раскаялась въ своемъ проступкѣ и не знала, чѣмъ и какъ возстановить свою репутацію въ глазахъ гражданина Рихтера. Она, по женской логикѣ, во всемъ обвиняла Ѳедора Иваныча, который все разболталъ, какъ базарная баба, а потомъ въ ея глазахъ оставался виновнымъ и гражданинъ Рихтеръ, который своимъ поведеніемъ довелъ ее до гнуснаго предательства. Если бы онъ вступилъ съ Агаѳьей въ преступную связь — это еще можно было бы понять и такіе факты случаются, но полюбить свою собственную кухарку, женщину, у которой такія громадныя красныя руки, широкая мужицкая спина и, главное, ноги… Она не могла никакъ понять, что для гражданина Рихтера совсѣмъ не существовало ни Агаѳьиныхъ рукъ и ногъ ни Агаѳьиной спины. Агаѳья для него оставалась той чудной русской женщиной, которая незримо и безыменно творила всю русскую исторію.
Прошло лѣто. Наступила осень. Въ концѣ октября выпалъ первый снѣгъ. Однажды утромъ пришелъ къ доктору кучеръ Игнатъ и заявилъ, что онъ уходитъ и чтобы искали другого кучера.
— Куда же вы уходите? — полюбопытствовалъ докторъ.
— Я-то? Не знаю… такъ… тошно мнѣ… Пойду искать Агаѳью.
— Гдѣ же вы ее найдете? Въ горахъ много мѣста…
— Ужъ я-то найду… Лѣтомъ старцамъ вездѣ дорога, а зимой прошелъ или проѣхалъ — слѣдъ и остался, а ихъ я по слѣду и найду.
Игнатъ ушелъ, и гражданину Рихтеру было совѣстно, что онъ бранилъ его негодяемъ.
Вмѣсто Агаѳьи была нанята другая кухарка, вмѣсто Игната — новый кучеръ. Происходившая въ докторской кухнѣ драма начала понемногу зарастать травой забвенія. Только пріѣзжавшій изрѣдка Ѳедоръ Иванычъ, когда оставался съ докторомъ съ глазу на глазъ, говорилъ:
— Агаѳья не вернулась?
— Нѣтъ…
— Ну, я приму свои мѣры… Впрочемъ, она могла уйти въ другой станъ — тогда я безсиленъ.
Помолчавъ немного, Ѳедоръ Иванычъ прибавлялъ:
— А славная была бабенка…
— Не будемте говорить объ этомъ, Ѳедоръ Иванычъ.
— Дѣйствительно, наплевать. Навѣрно, она ушла изъ моего стана…
Наступила зима, суровая, снѣжная. Гражданинъ Рихтеръ чувствовалъ себя какъ-то особенно скверно. Его охватывала неопредѣленная глухая тоска. День за днемъ тянулся съ унылой медленностью, а люди точно не жили, а только отбывали повинность собственнаго бытія. Въ докторскомъ домикѣ водворилась какая-то хроническая скука. Прасковья Ивановна тоже чувствовала себя хмуро. Она, несмотря на всѣ свои старанія, никакъ не могла возстановить своей репутаціи въ глазахъ гражданина Рихтера, и это угнетало ее съ каждымъ днемъ все сильнѣе и сильнѣе. Она отводила душу только съ своей горничной Паней, которую вывезла изъ Малороссіи.
— У насъ теперь на Украйнѣ какъ хорошо… — повторяла Папя съ. тяжелымъ вздохомъ. — Поѣдемте, барыня, домой?..
— Некуда мнѣ ѣхать, Паня.
Прошло Рождество, масленица, и наступилъ Великій постъ. Суровая уральская зима долго не сдавалась на ласки начинавшейся календарной весны. Провертывались и теплые деньки, а потомъ опять падалъ снѣгъ, выла мятель и замерзала оттаявшая вода. Эта пестрая погода, когда зима точно боролась съ весной, характерно называется отзимьемъ. Особенно скучны были вечера, темные, непріютные, раздражающіе своей безнадежной тоской. На Уралѣ весна очень коротка, и зима почти безъ всякихъ предисловій переходитъ прямо въ лѣто, тоже короткое, но полное своеобразной прелести.
Среди скверныхъ и тяжелыхъ дней бываютъ еще болѣе скверные и тяжелые. Именно въ одинъ изъ такихъ мрачныхъ дней въ докторскій домикъ завернула Марья Тимоѳеевна. Дѣло было вечеромъ, и она, по обыкновенію, прошла сначала въ кухню. Паня, цѣлый день вертѣвшаяся въ кухнѣ, сообщила объ этомъ событіи господамъ, которые пили чай въ столовой.
— У ней есть какое-то дѣло до васъ, — объясняла она, задыхаясь отъ совершенно безпричиннаго волненія.
— Зови ее сюда, — коротко приказала Прасковья Ивановна, чтобы насолить гражданину Рихтеру, который усвоилъ гнусную привычку за вечернимъ чаемъ читать вѣчную газету и изводить ее угнетающимъ молчаніемъ.
Марья Тимоѳеевна вошла въ столовую крадущимся шагомъ, точно боялась кого-то разбудить. Прасковья Ивановна пригласила ее сѣсть, что дѣлалось тоже на зло гражданину Рихтеру, прятавшемуся за газетой.
— Ну, каково вы поживаете, Марья Тимоѳеевна? — съ усиленной ласковостью заговорила Прасковья Ивановна, обрадовавшаяся живому человѣку.
— Какая ужъ наша жисть… — пѣвуче отвѣтила Марья Тимоѳеевна, оглядываясь кругомъ, точно ждала какой-то засады. — такъ, день да ночь — сутки прочь…
— Чаю хотите? Ахъ, да, вѣдь вы не пьете чай… Я вамъ сдѣлаю просто сахарной воды съ вареньемъ… Вѣдь вы любите варенье, Марья Тимоѳеевна?
— Охъ, не до угощенья мнѣ, Прасковья Ивановна… Головушка съ плечъ! Вотъ какое дѣло…
— Что такое случилось, Марья Тимоѳеевна?!.
— Да ужъ не знаю, какъ тебѣ и разсказать…
Марья Тимоѳеевна еще разъ оглянулась кругомъ и заговорила уже шопотомъ:
— Сижу я это третьева-дни вечеромъ, а въ окошко кто-то и постучи… Страсть я перепугалась, потому какъ живу одна съ дочерью, и всякій можетъ обидѣть. Выглянула въ окошечко, вижу, стоитъ старецъ Спиридонъ… У меня такъ сердце и упало. Чувствую, что онъ не съ добромъ… Ну, пустила его въ избу, а сама глазъ съ него не спускаю. Ну, снялъ онъ съ себя шубу и говоритъ: «Приказала тебѣ, Марья Тимоѳеевна, Агаѳья долго жить…». У меня ноженьки подкосились, гляжу на него, а сама ничего не понимаю. Затемнилась вся… «Какая Агаѳья?» — спрашиваю. — «А, гритъ, которая у дохтура въ стряпкахъ жила. Она самая»… Заплакала я, глупая, Налагая тоже реветъ… И что бы, думала, вышло? Эти самые сибирскіе старцы совсѣмъ даже безсовѣстные, т.-е. Матвѣй. Это онъ тогда увелъ отъ васъ Агаѳью въ лѣсъ. Сначала для прилику упомѣстилъ ее у двухъ старушекъ-скитницъ. Она тамъ и жила до снѣгу. А потомъ объявился Игнатъ и началъ жену звать домой или чтобы она жила съ нимъ. Онъ тоже хотѣлъ спасать душу. Матвѣй-то тутъ и оказалъ себя настоящимъ волкомъ. Прогналъ Игната, а Агаѳью увелъ къ себѣ въ избушку. А она идетъ за нимъ, какъ коза… Грѣшно и разсказывать-то. Все Агаѳья дѣлала, что ей Матвѣй ни скажетъ… Ахъ, грѣхъ, грѣхъ!.. У Сипридона-то все на глазахъ было, потому какъ онъ вмѣстѣ съ Матвѣемъ въ одной избушкѣ спасался. А Игнатъ-то въ томъ родѣ, какъ послѣдняго ума рѣшился. Всю зиму, слышь, все по скаламъ бродилъ, а потомъ высмотрѣлъ себѣ пещеру и поселился въ ней съ другимъ скитникомъ. По веснѣ, этакъ недѣлѣ на шестой поста… охъ, грѣхъ и разсказывать-то! Тяжелая была Агаѳья и не могла никакъ разродиться. Такъ и померла въ избушкѣ у Матвѣя, онъ ее и похоронилъ въ лѣсу, а самъ ушелъ, куда глаза глядятъ. Вотъ какой грѣхъ-то, Прасковья Ивановна… Ну, Спиридону стало скучно жить одному, онъ и пошелъ разыскивать Игната. Нашелъ ихнюю пещеру, а Игнатъ еле живъ. Слышь, тринадцать дёнъ безъ ѣды прожилъ… Спиридонъ-то едва изъ пещеры выволокъ да къ матери на заводъ и привезъ. Охъ, грѣхъ, грѣхъ…
Гражданинъ Рихтеръ ушелъ къ себѣ въ кабинетъ и, не зажигая лампы, долго стоялъ у окна. На него глядѣла темная ночь. Падалъ мягкими хлопьями послѣдній снѣжокъ. Темно было и на душѣ гражданина Рихтера.
1900—1901.