Любовь декоратора (Петров-Скиталец)/ДО
Текст содержит цитаты, источник которых не указан. |
Любовь декоратора |
Источникъ: Скиталецъ. Разсказы и пѣсни. — СПб.: Товарищество «Знаніе», 1902. — Т. I. — С. 120. |
Декораторъ Костовскій запилъ въ такое время, когда именно не слѣдовало запивать: готовилась къ постановкѣ феерія, успѣхъ которой исключительно зависѣлъ отъ красоты декораціи. По городу расклеили анонсъ, нужно было устраивать различныя приспособленія, писать новыя декораціи, и вдругъ случилось то, чего такъ боялся режиссеръ: Костовскій запилъ.
Это всегда случалось въ самое горячее время, когда онъ былъ до-зарѣзу нуженъ, и происходило нечаянно, въ видѣ неожиданнаго несчастія. Словно злой духъ подталкивалъ его въ такое время, и запретная влага казалась ему неотразимо-заманчивой: онъ испытывалъ непреодолимое влеченіе испытать чувство преступности, поступить наперекоръ всему, во вредъ самому себѣ, но непремѣнно такъ, какъ хотѣлъ бѣсъ, который на это время въ него вселялся.
Сильныя впечатлѣнія становились положительно необходимы этой бурной, талантливой натурѣ — и онъ обрѣталъ ихъ въ пьянствѣ. Дни загула были у него всегда полны интересныхъ встрѣчъ и странныхъ приключеній, свойственныхъ только ему одному.
Зато, вытрезвившись, онъ принимался за работу съ какой-то неистовой энергіей: кругомъ него все тогда кипѣло и трещало, а самъ онъ горѣлъ огнемъ вдохновенія.
Его не прогоняли за пьянство только потому, что это былъ дивный декораторъ, геній своего дѣла.
Онъ вредилъ репутаціи труппы скандалами, приключеніями, небрежною и грязной одеждой и всей своей плебейскою внѣшностью, но зато изъ-подъ его кисти выходили восхитительныя, художественныя декораціи, за которыя публика вызывала «декоратора», и о которыхъ потомъ печаталось въ газетахъ.
Въ труппѣ, за кулисами, всѣ сторонились отъ Костовскаго, и никто не хотѣлъ водить съ нимъ знакомства; хористы тоже «пили», но считали себя людьми высшей породы, чѣмъ рабочій-декораторъ, и не принимали его въ свою компанію, а хористки и балетныя танцовщицы относились къ нему, какъ къ существу безполому, избѣгали его и смотрѣли на него съ брезгливою гримасой. Онъ тоже мало интересовался ими.
Ему нравилась только одна — Юлія, маленькая балерина, да и ту онъ любилъ, только какъ художникъ, когда она плясала на сценѣ, освѣщенная электрическими лучами рефлектора, которымъ управлялъ онъ-же. Ему нравились нѣкоторые повороты ея хорошенькой головки, и онъ любовался ею, отличая ее въ толпѣ другихъ балеринъ болѣе свѣтлымъ лучомъ. «Въ жизни» онъ никогда не заговаривалъ съ нею, а она дѣлала видъ, что не замѣчаетъ его вниманія.
Живя въ какомъ-то странномъ одиночествѣ, безъ любви и друзей, не интересный ни для кого въ труппѣ, но «необходимый» для нея, — онъ испытывалъ безпредметное чувство «обиды» и — запивалъ.
Такъ запилъ онъ и теперь, когда былъ въ сильной степени «необходимъ».
Толстый режиссеръ стоялъ по окончаніи репетиціи на сценѣ и разговаривалъ о Костовскомъ съ повѣреннымъ по дѣламъ труппы, щеголеватымъ брюнетомъ еврейскаго типа.
Широкое, жирное лицо режиссера выражало сдерживаемое озлобленіе, озабоченность и грусть.
— Ну, скажите вы мнѣ пожалуйста, — говорилъ онъ какъ-бы сквозь слезы, между тѣмъ, какъ въ груди его клокотала цѣлая буря, — ну, что я теперь буду дѣлать? ч-что я теп-перь б-буд-ду д-дѣл-лать?
И, безпомощно скрестивъ на толстомъ брюхѣ пухлыя руки, онъ злобно и грустно посмотрѣлъ на собесѣдника.
— Свинство! — отвѣчалъ повѣренный, — запилъ еще на морѣ, когда мы сюда ѣхали, и до сихъ поръ не просыпается, пьетъ себѣ и знать ничего не хочетъ! И, знаете, вѣдь онъ въ дорогѣ свалился съ парохода! Это было забавно. Лежу я себѣ, сплю. Вдругъ шумъ. Стоимъ у Ялты. Штормъ. Кричатъ: «Человѣкъ упалъ въ море!» Я вскочилъ. «Кто такой?» — «Костовскій!» — «А, Костовскій, а я думалъ — кто другой!» Я опять легъ спать, потому что Костовскій не человѣкъ, а свинья.
— Какъ-же онъ упалъ? пьяный?
— Конечно. Заснулъ на палубѣ, а про него и забыли. Пароходъ накренился, море его и слизнуло.
— Хо-хо-хо! — басовито засмѣялся режиссеръ.
— Хе-хе-хе! — тоненькимъ смѣхомъ откликнулся повѣренный, — но всего забавнѣе, что море его не приняло: не успѣлъ Костовскій проснуться, какъ его уже опять на палубу бросило. Удивительный случай! Такого подлеца и море не принимаетъ!
Режиссеръ засмѣялся генеральскимъ басовымъ смѣхомъ, отъ котораго затряслось его обширное чрево.
— Гдѣ-же онъ теперь? не разыскали еще? — спросилъ онъ, нѣсколько смягченный разсказомъ о приключеніи съ Костовскимъ.
— Здѣсь. Вытрезвляется въ костюмерной. Искали его, искали и, наконецъ, настигли, голубчика, въ кабакѣ, въ самый разгаръ драки съ какими-то мастеровыми, не дали кончить драку и багажемъ доставили сюда. Подъ глазами у него теперь вотъ такой фонарь.
— Позовите-ка его сюда, пьяницу.
Молодой человѣкъ суетливо побѣжалъ черезъ сцену и скрылся за кулисами. Въ пустомъ театрѣ гулко разносился его взывающій, тонкій голосъ:
— Костовскій! Костовскій!
Вскорѣ онъ вернулся къ режиссеру, подмигивая и какъ-бы желая сказать: «сейчасъ начнется комедія!»
— Сейчасъ придетъ: стыдно ему, мнется…
Послышались медленные, неровные шаги, и на сцену вышелъ человѣкъ, который возбудилъ столько негодованія и не былъ принятъ моремъ.
Это былъ человѣкъ средняго роста, сильнаго тѣлосложенія, жилистый и мускулистый, нѣсколько сутуловатый. Одѣвался Костовскій въ синюю блузу, испачканную красками и подпоясанную широкимъ ремнемъ. Грязные, замасленные брюки заправлялъ въ высокіе сапоги. Костовскій имѣлъ видъ обыкновеннаго рабочаго. Руки у него были длинныя, какъ у гориллы, жилистыя и, должно быть, очень сильныя. Сила чувствовалась даже въ его некрасивомъ, но характерномъ лицѣ съ развитыми скулами и большими рыжеватыми усами, свѣшенными внизъ. Изъ-подъ сдвинутыхъ бровей мрачно и вмѣстѣ съ тѣмъ добродушно смотрѣли голубые глаза. Особенностью этого лица являлось еще выраженіе стремительности и необыкновенной энергіи. Подъ лѣвымъ глазомъ красовался огромный синякъ — слѣдъ искуснаго удара. Жесткіе свѣтлые волосы его торчали во всѣ стороны непокорными, злыми вихрами, и весь Костовскій производилъ впечатлѣніе существа размашистаго и неукротимаго.
Онъ застѣнчиво и вмѣстѣ гордо поклонился, никому не подавая руки.
— Что-же это вы дѣлаете, Костовскій? А? — холодно обратился къ нему режиссеръ, — пьеса назначена на завтра, а придется ее отмѣнить! Зачѣмъ вы мнѣ пакостите, скажите пожалуйста? честно-ли это съ вашей стороны? зачѣмъ вы пьянствуете? вонъ какое у васъ подъ глазомъ украшеніе! Стыдитесь!
Костовскій попятился, запустилъ въ свои вихры огромныя пятерни и вдругъ весь загорѣлся страстнымъ, неукротимымъ чувствомъ:
— Маркъ Лукичъ! — воскликнулъ онъ хриплымъ, глухимъ, но проникновеннымъ голосомъ, — я — пилъ! Но теперь — баста! Я сдѣлаю все, что нужно! Сегодня суббота, спектакля нѣтъ, я не выйду отсюда до завтра! Я всю ночь буду работать! Я! Я… Ахъ ты, Бож-же мой!
Костовскій потрясъ въ воздухѣ руками и, казалось, весь былъ охваченъ отчаянной энергіей. Онъ жаждалъ работы, какъ искупленія.
— Да вѣдь вы понимаете-ли, что нужно сдѣлать? нужно написать новую декорацію во всю сцену. И написать хорошо! Понимаете-ли? Х-хар-рашо написать!
— О, я напишу! Я напишу! — воскликнулъ Костовскій, воодушевляясь и запуская въ жесткіе вихры всѣ десять пальцевъ.
Онъ, забывшись, прошелся по сценѣ и остановился противъ режиссера.
— Разскажите мнѣ суть, какая должна быть декорація, для чего она? — спросилъ онъ болѣе спокойно.
— Видите-ли, это будетъ второй актъ. Двое заблудились ночью въ степи. Мѣсто должно быть дикое, глухое. На нихъ нападаетъ страхъ. Тутъ происходятъ сверхъестественныя вещи. Вотъ вы и напишите такую степь, чтобы все было: и даль, и мгла, и тучи, и чтобы публикѣ жутко дѣлалось…
— Довольно! — прервалъ Костовскій, — я напишу вамъ степь. Я буду работать ночью, при лампахъ, на сценѣ. Завтра все будетъ готово. Матеріалъ есть?
— Все есть, только работайте! — вставилъ свое слово повѣренный.
Но Костовскій уже почувствовалъ декораторское вдохновеніе. Онъ отвернулся отъ своихъ начальниковъ, не слушая, не видя ихъ, позабывъ о нихъ. Онъ всталъ посреди сцены и, теребя свои вихры, закричалъ мощнымъ, повелительнымъ голосомъ:
— Гей, Павелъ, сюда! Ванька, бѣги ко мнѣ живо! Поворачивайтесь, чортовы дѣти, Костовскій работаетъ!
Театральный рабочій Павелъ и подмастерье Ванька, личность юркая и чумазая, страстно преданная сценѣ, засуетились, разстилая громадное полотно, притаскивая кисти и краски.
— Ну, — сказалъ повѣренный режиссеру, — слава Богу, образумился, пьесу теперь не придется отмѣнять! Пойдемте обѣдать, ему теперь не надо мѣшать.
Они ушли.
Сцена всю ночь была ярко освѣщена. Въ пустомъ театрѣ было тихо, какъ въ могилѣ. Только раздавались иногда шаги Костовскаго, когда онъ, съ длинной кистью въ рукѣ, то подходилъ къ полотну, то отходилъ отъ него. Кругомъ стояли ведра и горшки съ красками…
Работа кипѣла у Костовскаго. Съ подбитымъ глазомъ, весь перепачканный въ краскахъ, съ торчащими вихрами и усами онъ совершалъ своей огромной кистью какую-то титаническую работу. Глаза его горѣли. Все лицо было вдохновенно.
Онъ творилъ.
Утромъ въ одиннадцать часовъ вся труппа, собравшись на репетицію, стояла толпой передъ произведеніемъ Костовскаго. Артисты, хористы, хористки и балерины смотрѣли на громадную декорацію то со сцены, то изъ партера и высказывали свои мнѣнія. Въ глубинѣ сцены, во всю ея ширину висѣла гигантская картина.
Это была степь.
На первомъ планѣ она заросла густымъ и высокимъ бурьяномъ, репейникомъ и перекати-поле. Дальше виднѣлась печальная степная могила, густо поросшая травой, а потомъ уже и развернулась безотрадная, глухая степь съ безконечной, удивительной далью, степь сказочная, богатырская, бездорожная, безлюдная… Казалось, что вотъ-вотъ изъ-за могильнаго кургана покажется Илья Муромецъ и гаркнетъ:
— Есть-ли въ полѣ живъ человѣкъ?
Но молчитъ угрюмая степь, грозно и мрачно молчитъ, а на горизонтѣ вырѣзаются могильные курганы, и ползутъ косматыя, зловѣщія тучи. И нѣтъ конца этимъ тучамъ и могиламъ, и безконечна эта страшная степная даль…
Отъ всей картины вѣяло мрачнымъ настроеніемъ. Оно давило душу. Казалось, что вотъ-вотъ произойдетъ здѣсь что-то страшное, что могилы и тучи имѣютъ какое-то символическое значеніе, что онѣ какъ будто живыя… Правда, на близкомъ разстояніи въ декораціи Костовскаго ничего нельзя было разобрать: какая-то грубая мазня и ляпня огромной кистью, широкіе мазки, спѣшные штрихи и больше ничего.
Но чѣмъ дальше отходили отъ нея зрители, тѣмъ все яснѣе и яснѣе выступала картина громадной степи, одухотворенной могучимъ настроеніемъ. И чѣмъ пристальнѣе смотрѣли на нее всѣ, тѣмъ все болѣе и болѣе поддавались ощущенію жуткости.
Наконецъ, всѣ разразились похвалами декоратору.
— Ай да Костовскій! — гудѣла вся труппа, — молодчина! Талантъ! Эдакую чертовщину напустилъ!
— Что-жъ! — наивно отвѣчалъ онъ, — мы народъ мастеровой: работать — такъ работать, гулять — такъ ужъ гулять! Мы этакъ!
Всѣ смѣялись надъ нимъ, но говорили о немъ цѣлый день: никогда еще не писалъ онъ такъ удачно.
А онъ продолжалъ орудовать въ своей декораторской, и энергія его только еще разгоралась. Во время репетиціи онъ писалъ «индійскій храмъ», кричалъ на своихъ приспѣшниковъ и даже крикнулъ въ пылу вдохновенія на самого режиссера, который хотѣлъ-было ему что-то указать.
Онъ былъ неукротимъ, невмѣняемъ и величавъ. Онъ расхаживалъ по своей мастерской еще болѣе вихрастый и грязный, чѣмъ прежде, писалъ великолѣпный, фантастическій «храмъ» и переживалъ счастье вдохновенія. Весь видъ его, взбудораженный безсонной, вдохновенной ночью, былъ олицетвореніемъ силы и страстной энергіи: блѣдное лицо съ синякомъ и торчащіе злые вихры, пламенные глаза, изъ которыхъ словно исходили голубые лучи — все говорило, что вдохновеніе Костовскаго вспыхиваетъ не на минуту, но горитъ долго, неизсякаемымъ, ровнымъ свѣтомъ.
Онъ весь ушелъ въ свой «храмъ», когда почувствовалъ около себя чьи-то легкіе шаги и ароматный запахъ. Онъ обернулся: передъ нимъ стояла Юлія.
Она стояла въ костюмѣ балетной танцовщицы, т. е. почти безъ костюма, такъ какъ на репетиціи приходилось танцовать. Это была маленькая, хорошенькая брюнеточка въ розовомъ трико, бѣлыхъ башмачкахъ и воздушно-легкой коротенькой юбочкѣ. Высокая, крѣпкая грудь ея ровно и спокойно дышала, а свѣжее, золотисто-смуглое лицо улыбалось. Миндалевидные, черные глаза, подернутые влагой, смотрѣли нѣжно и словно обѣщали Костовскому нѣчто. Въ балетномъ костюмѣ она напоминала сказочную фею. Трудно было представить существо, болѣе противоположное Костовскому, чѣмъ эта фея. Она была вся — изящество и легкость, а онъ — неуклюжій, темный, размашистый, смущенно стоялъ передъ ней и съ восхищеніемъ смотрѣлъ на нее. Длинная кисть въ его рукѣ опустилась на полъ, къ ея ногамъ…
Костовскій позабылъ свою работу. А она звонко разсмѣялась, сверкая мелкими острыми зубками, подошла къ нему ближе легкими, граціозными шажками и, протягивая ему свою маленькую ручку, смѣло сказала:
— Здравствуйте, Костовскій!
Прошло нѣсколько мѣсяцевъ.
Громадный оперный театръ былъ переполненъ публикой. За кулисами кипѣла работа, происходила давка, суета и бѣготня.
Сквозь занавѣсъ слышалось гудѣніе толпы, и доносились торжественныя волны оркестра.
Рабочіе метались, какъ угорѣлые, устраивая декораціи; блоки визжали, а сверху изъ какой-то темной высоты то спускались, то поднимались огромныя полотна, стѣны дворцовъ, куполы, лѣса и морскія волны.
Всей толпой рабочихъ распоряжался Костовскій.
Онъ былъ неузнаваемъ. Лицо его помолодѣло, посвѣтлѣло, голубые глаза свѣтились весело и счастливо. На немъ блестѣли лакированные сапоги, и ловко сидѣла бархатная куртка; вихры не торчали.
— Спускайте морское дно! — крикнулъ онъ звонкимъ голосомъ.
Спустили огромное полотно съ изображеніемъ морского дна. Декораторъ отошелъ на нѣсколько шаговъ и еще разъ съ любовью посмотрѣлъ на «морское дно»: это было его новое произведеніе.
— Слушай, Павелъ! — закричалъ онъ опять, — когда поплывутъ наяды — ты пусти Юлію ниже всѣхъ, по дну ее пусти!
— Слушаю!
Пробѣжалъ сценаріусъ, человѣкъ, на истасканномъ бритомъ лицѣ котораго уже давно запечатлѣлось циничное знаніе закулисной стороны всего на свѣтѣ.
— Ангелы, чортъ васъ побери! — оралъ онъ хриплымъ голосомъ, — наяды, что-бъ васъ… по мѣстамъ!..
Наконецъ, все было готово для того, чтобы наяды на блокахъ могли проплыть черезъ сцену по «морскому дну».
Костовскій уже стоялъ на вышкѣ съ электрическимъ рефлекторомъ, направленнымъ на сцену: онъ самъ устраивалъ свѣтовые эффекты для освѣщенія декорацій и дѣйствующихъ лицъ.
«Морское дно» озарилось и зажглось нѣжнымъ, поэтическимъ свѣтомъ.
Этотъ зеленовато-серебристый свѣтъ какъ будто проникалъ сквозь воду сверху, оттуда, гдѣ блещетъ яркій солнечный день.
А здѣсь, на днѣ, все жило, не зная свѣта.
Въ перспективѣ стоялъ коралловый рифъ, а кругомъ него жадно протягивали по водѣ свои вѣтви странныя полуживыя растенія, плавали слизистыя медузы…
Внизу, на первомъ планѣ, зіяла мрачная подводная пещера, а изъ нея высовывались отвратительныя щупальцы огромнаго спрута, и неподвижно смотрѣли два его зеленыхъ глаза.
И среди этого первобытнаго, уродливаго міра вдругъ появилась чудная, прекрасная женщина съ распущенными волосами и голыми плечами, у которой вмѣсто туловища было рыбье тѣло, покрытое блестящей, серебряной чешуей. Красоту ея чудной головки и роскошныхъ плечъ какъ-бы оттѣнялъ безобразный подводный міръ.
Она проплыла, какъ рыба, гибко и свободно извиваясь, сверкая чешуей, а за ней показалась другая, третья, четвертая и цѣлая стая.
Тѣла ихъ свѣтились прозрачно-молочнымъ свѣтомъ, серебряная чешуя горѣла голубыми искрами. Освѣщенныя лучами рефлектора, онѣ, по волѣ Костовскаго, стали дивными, сказочными красавицами.
Но всѣхъ ихъ затмѣвала одна. Она плыла ниже всѣхъ, почти по дну, и выдѣлялась изъ всѣхъ яркостью своей красоты.
Она была освѣщена лучше, обольстительнѣе всѣхъ: нѣжнѣйшіе лучи рефлектора тепло и любовно падали на нее, бѣжали за ней и, лаская ея гибкое тѣло, придали обольстительное выраженіе ея лицу, а глаза сдѣлали похожими на звѣзды.
Она казалась созданной только изъ свѣта, и этотъ свѣтъ незамѣтно мѣнялся съ каждымъ моментомъ. И она мѣнялась, рядясь въ тысячу оттѣнковъ, и казалась царицей моря.
Она чувствовала, что волшебникъ-декораторъ надѣлилъ ее дивной красотой, что восхищенная публика готова гремѣть аплодисментами въ честь этой красоты, и, проплывая вблизи декоратора, благодарно вильнула ему блестящимъ рыбьимъ хвостомъ, на который вдругъ посыпался, по волѣ щедраго, влюбленнаго декоратора, цѣлый ливень разноцвѣтныхъ брилліантовъ…
Она уплыла за кулисы, а онъ, приподнявшись на цыпочки и счастливо улыбаясь, послалъ ей изъ-за рефлектора воздушный поцѣлуй.
Въ труппѣ всѣ знали объ этой закулисной любви: Юлія всегда возвращалась изъ театра въ сопровожденіи Костовскаго, они жили въ одной гостинницѣ, и его номеръ приходился рядомъ съ ея номеромъ. Костовскій былъ постоянно съ ней и любовался на красавицу, а она охотно позволяла ему ухаживать за собой. Онъ бѣгалъ за ней, какъ вѣрная собака, и подолгу терпѣливо дожидался ее у дверей женской уборной, пока она беззаботно разгриммировывалась, переодѣвалась и болтала съ подругами.
На этотъ разъ по окончаніи спектакля ему особенно долго пришлось стоять у лѣстницы. Изъ женской уборной то и дѣло выходили закутанныя женскія фигурки и уходили съ другими мужчинами, которые дожидались у лѣстницы каждый свою женщину, какъ и декораторъ.
Толпа рѣдѣла, а «ея» все не было.
Печально и озабоченно стоялъ Костовскій, безучастно смотря вокругъ и уповающе посматривая на дверь уборной.
А дверь отворялась все рѣже и рѣже, и вышли почти всѣ женщины.
Наконецъ, вышла хористка Роза, бойкая еврейка.
— Что вы тутъ стои-те? — протянула она, удивленно поднимая брови и дѣлая лукавую гримаску, — я послѣдняя, больше никого нѣтъ, а Юлію вы прозѣвали: она давно уѣхала!
— Какъ уѣхала? — спросилъ Костовскій, и на лицѣ его выразилась острая боль.
— Ха-ха-ха! — разсыпалась Роза серебристымъ смѣхомъ, — очень просто, еще до конца спектакля съ поклонникомъ своимъ уѣхала, а вы, миленькій, давно уже ей надоѣли!
Декораторъ отшатнулся и схватилъ себя за вихры.
— Неправда! — сказалъ онъ глухо.
— Ну, вотъ еще! — затараторила Роза, — самъ виноватъ! Ей только и хотѣлось выдвинуться. Вы ее всегда такъ освѣщаете, что за ней теперь весь первый рядъ ухаживаетъ! Она сдѣлаетъ себѣ карьеру! А вы ей теперь больше не нужны!
Еврейка засмѣялась и, таща свой узелъ, побѣжала по лѣстницѣ.
Костовскій долго стоялъ неподвижно на прежнемъ мѣстѣ и, объятый тишиной и тьмой пустого театра, чувствовалъ, какъ въ груди его, сначала понемногу, а потомъ все сильнѣе и сильнѣе разливалось пламя жгучаго страданія.
Когда онъ постучался въ дверь ея номера, Юлія встрѣтила его холодно.
Влажные глаза ея равнодушно и спокойно блестѣли изъ-подъ густыхъ черныхъ рѣсницъ, черные волосы, небрежно зашпиленные, лежали роскошной короной, и два густыхъ локона свѣшивались на ея полныя щеки. На ней былъ широкій японскій костюмъ изъ дешовой матеріи и легкія туфли.
— Юлія… — прошепталъ Костовскій, задыхаясь отъ волненія.
— Садитесь! — сказала она небрежно и ничего не замѣчая, — займитесь чѣмъ-нибудь; мнѣ, право, некогда занимать васъ…
— Юлія…
Она прилегла на кровать и углубилась въ чтеніе книги, какъ будто ей никакъ нельзя было оставить чтеніе.
Его бѣсила эта ненужная хитрость женщины: зачѣмъ хитрить и этимъ еще болѣе оскорблять его, когда можно сказать прямо.
— Юлія, ты говоришь со мной, какъ съ гостемъ, котораго нужно занимать? Что за церемоніи?
— Тутъ нѣтъ никакихъ церемоній! — отвѣчала она, внезапно оскорбившись, — это — простота отношеній: кто чѣмъ хочетъ — тѣмъ и занимается. Вотъ я — читаю… И вы чѣмъ-нибудь займитесь, а скучно будетъ — уйдите.
Она выгоняла его.
Костовскій свирѣпѣлъ отъ этой «простоты отношеній» и отъ ея перехода съ прежняго короткаго «ты» на «вы».
— Послушайте! — сказалъ онъ раздраженно и тоже переходя на «вы», — мнѣ нужно поговорить съ вами… Я подожду, когда вы кончите читать…
Она не отвѣчала и, полулежа на кровати, смотрѣла въ раскрытую книгу. Наступило тяжелое молчаніе.
Костовскій сидѣлъ за столомъ и молча смотрѣлъ на Юлію: облокотясь на подушки, она лежала въ граціозной кошачьей позѣ, подобравъ подъ платье ножки, обутыя въ легкія туфельки, и эти маленькія туфельки шаловливо прятались подъ складками платья, дразня Костовскаго.
Сквозь легкое платье обрисовывались красивыя очертанія ея тѣла, широкіе рукава позволяли видѣть по локоть ея маленькія, полненькія ручки, и вся она была такъ мила и граціозна, что Костовскій, ненавидя ее въ эту минуту, все-таки чувствовалъ влеченіе обнять ее…
Онъ отвелъ отъ нея глаза. Комната ея была бѣдная — дешовенькій номеръ гостинницы, освѣщенный электричествомъ. У двери стоялъ гардеробъ съ ея костюмами, около стола комодъ и зеркало… На вѣшалкѣ у входа въ комнату висѣла ея плюшевая кофточка, затканная кошачьими лапками. Онъ долго съ ненавистью смотрѣлъ на эту кофточку и на кошачьи лапки. И ему вспоминалось, какъ прежде она ласково встрѣчала его, усаживала въ кресло и, смѣясь, нѣжно гладила ручкой его жесткіе вихры, и какъ отрадно было этимъ вихрамъ ощущать прикосновеніе нѣжной, маленькой ручки.
Она быстро отшвырнула книгу и гнѣвно встала съ постели.
— Вамъ не о чемъ со мной говорить! — вскричала она, краснѣя, — все уже переговорили! Пора кончить эту любовную канитель, это миндальничанье!
Костовскій весь затрясся и всталъ изъ-за стола.
— Канитель… миндальничанье… — съ горечью повторилъ онъ. — Юлія! Что-же случилось между нами?
— Ничего между нами не было и быть не могло! — энергично заявила она, — мы слишкомъ разные люди… ничего общаго… и… намъ надо раззнакомиться!
Она двинула стуломъ, сѣла въ уголъ, гдѣ было темнѣе, и посмотрѣла на него изъ темноты своими большими черными глазами: у этихъ глазъ было всегда одно и то-же выраженіе: на кого они смотрѣли, того и приглашали куда-то и обѣщали что-то, безъ вѣдома ихъ обладательницы. Отталкивая, она въ то-же время звала его къ себѣ.
— Я понимаю! — печально заговорилъ онъ, подсаживаясь къ ней, — тебѣ хочется разстаться со мной, у тебя есть, говорятъ, другой… кто-то изъ перваго ряда… Что-жъ? Разстанемся… только зачѣмъ эти хитрости и зачѣмъ ссора? Я не хочу, чтобы все это кончилось такъ скверно — ссорой: мнѣ хочется, чтобы послѣ хоть вспомнить можно было… Но, Юлія, знай, что эти… изъ перваго ряда… презираютъ тебя… унижаютъ… смотрятъ какъ только на тѣло… а вѣдь я… я — л-люб-лю тебя, чортъ тебя возьми, проклятая!
Онъ держалъ ее за руки выше локтя и трясъ въ своихъ лапахъ.
— Фи! Какъ это грубо! Ругается! Пустите! Пустите, вы мнѣ руки вывихнете! Грубый!
Ей хотѣлось поссориться съ нимъ. Онъ, въ свою очередь, почувствовалъ приливъ звѣрской злобы, страстное желаніе растерзать, избить, вытолкать ее…
Онъ еще крѣпче сжалъ ея руки. Глаза его позеленѣли, зубы скрипнули, и на сильныхъ скулахъ обозначились желваки.
— Ай! — вскрикнула она.
Но онъ уже бросился передъ ней на колѣни.
— Милая, дорогая, золото, солнышко мое, радость моя! Ты для меня — все! Всѣ мои мысли и всѣ мои чувства — все для тебя, и отъ тебя, и — къ тебѣ! О, я грубъ, я — звѣрь, но я люблю тебя! Безъ тебя нѣтъ мнѣ жизни! Опять погружусь на дно, откуда ты вызвала меня! Ну, милая, ну, счастье мое, прости меня… видишь, я цѣлую твои руки, твое платье… я плачу… прости!..
И, стоя передъ ней на колѣняхъ, этотъ большой и сильный человѣкъ ловилъ маленькія ручки маленькой женщины, цѣловалъ ихъ, цѣловалъ ея платье и плакалъ…
Когда онъ поднялъ голову, то вдругъ поймалъ на себѣ ея внимательный, странный взглядъ: въ этомъ взглядѣ черныхъ глазъ, подернутыхъ влагой, не было ни любви, ни состраданія къ нему, ни презрѣнія, но было что-то очень обидное, похожее на любопытство, но безсердечнѣе, чѣмъ любопытство: это была любознательность естествоиспытателя, съ какою онъ рѣжетъ живого кролика, или любознательность собирателя насѣкомыхъ, когда накалываютъ на булавку рѣдкаго, замѣчательнаго жука и смотрятъ, какъ онъ корчится на булавкѣ. Онъ даже и теперь интересовалъ ее, только какъ нѣчто оригинальное, самобытное: рѣзкіе переходы отъ грубости къ нѣжности, странность объясненія, вспышка звѣрской злобы и вслѣдъ затѣмъ униженіе передъ ней и слезы — все это было очень интересно.
Но Костовскаго словно молніей озарило: онъ понялъ настоящее, истинное отношеніе къ нему Юліи и почувствовалъ, что раненъ ею смертельно, что она только интересовалась имъ, но любить его никогда не могла, что она — существо совсѣмъ другого міра, чѣмъ онъ… что онъ чуждъ ей. Слова замерли въ груди Костовскаго. Онъ замолчалъ, схватилъ шапку и опрометью, не взглянувъ на Юлію, выбѣжалъ изъ гостинницы.
Костовскій почти безсознательно очутился въ грязномъ извозчичьемъ кабакѣ. Давно уже онъ не запивалъ, но теперь почувствовалъ, что ему необходимъ кабакъ, и надо, чтобы кругомъ шумѣли голоса, и крякали извозчики, чтобы пахло водкой, и въ ушахъ звенѣла кабацкая посуда.
Онъ сидѣлъ въ углу кабака одинъ, за маленькимъ столикомъ, и пилъ водку. Передъ нимъ стояла бутылка съ этимъ напиткомъ и скверная кабацкая закуска. Грязная скатерть была облита водкой и пивомъ, тусклыя керосиновыя лампы подъ потолкомъ слабо освѣщали кабакъ, наполненный пьяными людьми. Всѣ они галдѣли, пили, звенѣли посудой; блѣднолицые половые бѣгали, подавая напитки, а въ сосѣдней комнатѣ щелкали билліардные шары, и кто-то изъ игроковъ, каждый разъ, когда ударялъ кіемъ, запѣвалъ теноромъ веселые куплеты:
Хожу-ли я, брожу-ли я…[1]
— Десятку въ уголъ, дуплетомъ! р-разъ!
Все Ю-лі-я да Юлія…
— О, ч-чортъ! — ворчалъ про себя Костовскій, наливая десятую рюмку и мрачно опрокидывая въ свое горло жгучій напитокъ.
Онъ злился, что и здѣсь, въ кабакѣ, «она» преслѣдуетъ его. Онъ рѣшилъ «забыть» ее навсегда: онъ презиралъ ее, онъ ее ненавидѣлъ и не хотѣлъ вспоминать о ней.
Кабакъ повѣялъ на него своими звуками и запахами, облегчая страданія Костовскаго давно знакомымъ колоритомъ чего-то родного, вольнаго, прежняго.
Но мало-по-малу мысли его незамѣтно удалялись изъ кабака, опять появлялась «она» и не отходила прочь.
Она была теперь въ костюмѣ «наяды», съ рыбьимъ тѣломъ, въ серебристой чешуѣ, ярко освѣщенная разноцвѣтными лучами, обольстительно-прекрасная… Она манила его за собой, соблазнительно улыбалась и уплывала вдаль, въ безбрежное море…
И человѣкъ, влюбленный въ наяду, чувствовалъ, что погибаетъ, что никогда не вернетъ онъ прежней безпечности, силы и здоровья души.
И ему вспоминалось, какъ онъ жилъ прежде, когда не зналъ наяды и ея поцѣлуевъ. Онъ кутилъ, да. Но это было не пьянство, а молодечество, сила на волю рвалась! Веселья и размаха жаждало сердце.
Потомъ онъ, словно сказочный рыбакъ, нашелъ въ сѣтяхъ своихъ наяду. И поднялъ онъ ее на руки и сталъ цѣловать и — прощай безпечная жизнь! Погубила наяда человѣка!
— О, чортъ! — продолжалъ рычать Костовскій, допивая водку и тѣмъ желая отогнать мучительныя мысли.
Но «она» безжалостно терзала его и являлась передъ нимъ то въ одномъ костюмѣ, то въ другомъ: то она была «фея», то «пастушка», то опять «наяда», то близко подплывала къ нему въ домашнемъ широкомъ платьѣ, и черные локоны ея волосъ упадали на полныя румяныя щеки… И всю ее заливали яркіе, поэтическіе лучи.
Съ друзьями чару хмѣльную
Порою разопью-ли я —
Все Юлія да Юлія…
доносилось изъ билліардной. Мало-по-малу кабакъ наполнялся туманомъ, сквозь него чуть-чуть мерцали лампы, а гулъ пьющаго народа отдалился куда-то и сталъ похожъ на далекій прибой моря. По кабаку пошли морскія волны, равномѣрно подымаясь и опускаясь. А изъ волнъ опять выплывала наяда и, смѣясь, манила къ себѣ Костовскаго.
На минуту онъ приподнималъ голову и опять видѣлъ передъ собой бутылку, наливалъ изъ нея и снова пилъ; туманъ, сгущаясь, клубился передъ его глазами. Но отуманенный виномъ, онъ все-таки видѣлъ, какъ изъ винныхъ паровъ поднимался надъ бутылкой ея поэтическій, милый образъ.
Когда черезъ нѣсколько сутокъ, послѣ долгихъ поисковъ по кабакамъ, Костовскаго, наконецъ, нашли и вытрезвили, шла опять опера съ «морскимъ дномъ» и «наядами».
Теперь Костовскій опять имѣлъ свой первоначальный видъ: грязный, небрежно одѣтый декораторъ сталъ еще мрачнѣе, вихры его сдѣлались упрямѣе, усы ощетинились больше прежняго.
Мрачно стоялъ онъ на своей вышкѣ, за кулисами и освѣщалъ «наядъ» лучами рефлектора. Въ душѣ его былъ холодъ, мракъ и ожесточеніе. Теперь онъ уже и самъ сторонился отъ всѣхъ, ненавидѣлъ всю труппу и жилъ одинъ.
А «наяды» плыли по «морскому дну». И онъ свѣтилъ на нихъ.
Но это былъ не прежній поэтическій свѣтъ. Декораторъ свѣтилъ печальнымъ, блѣднымъ свѣтомъ, и онѣ казались безжизненными, болѣзненными, полумертвыми…
Когда-же поплыла Юлія, попрежнему ниже всѣхъ, на нее полились зловѣщіе темно-синіе лучи, и она скорѣе казалась фуріей, чѣмъ наядой. Лицо у нея было синее, страшное, съ черными губами и темными впадинами вмѣсто глазъ, а скользкое рыбье тѣло словно облито было отвратительной слизью…
Гулъ отвращенія пошелъ по театру.
А декораторъ освѣтилъ тѣмъ-же свѣтомъ и «морское дно» со всѣми его чудовищами: какъ символъ кошмара и тоски, выступилъ изъ мрака зеленоглазый спрутъ, зашевелились слизистыя медузы…
Синее тѣло Юліи словно плавало въ этой отвратительной массѣ и, наконецъ, слилось вмѣстѣ съ нею въ одно живое, безобразное существо.
Декораторъ медленно поворачивалъ стекла рефлектора, смотрѣлъ на созданное имъ освѣщеніе, и ему казалось, что онъ уничтожилъ и разрушилъ все прежнее очарованіе, что женщина, которую онъ любилъ, никогда не была хороша; ему казалось, что теперь онъ видитъ ее въ настоящемъ свѣтѣ, что божественно-прекрасной она представлялась ему только тогда, когда была освѣщена свѣтлыми лучами его любви.
Примѣчанія
править- ↑ Необходим источник цитаты