Литературные черепки
правитьВ повседневную речь и в литературный обиход давно вошло и упрямо держится выражение: «реветь белугой». Между тем, это бессмыслица. Белуга — рыба. Ее дело снабжать нас зернистой икрой и исполнять это почетную обязанность молча, а подавать голос, да еще реветь, ей никак не полагается.
Маститый П. Д. Боборыкин, большой знаток языка, объясняет это в одном из своих рассказов («Не первые, не последние!» изд. Вольф, 1912 г., стр. 83).
«Михрютка вдруг лег на все четыре лапы и в грязь и завыл, да так необыкновенно: „реветь белугой“ — как у нас говорят; есть такой морской зверь, белуха (не белуга --рыба), в род тюленя: он, когда высовывает морду из воды и набирает воздуху, то производит длинный, жалобный звук. Да, запел белухой Михрютка…».
Таким образом, с молчаливой и степенной белуги снимается тяготеющее над ней столько лет несправедливое обвинение в нарушении общественной тишины и спокойствия.
Почтенный П. Д. Боборыкин сыграл в этом вопиющем деле благородную роль.
Его ждет в потомстве тройная слава — Вольтера, Золя, Короленки!
Еще менее извинительно весьма обычное смешение — подвижника и сподвижника. Первый — просто деятель, герой, второй — участник в общем деле. Различие между этими понятиями весьма легко провести, и, однако, их часто смешивают.
Едва ли не первый согрешил этим смешением не кто иной, как сам Пушкин.
Бедный писатель говорит о Ломоносове («Мысли на дороге»):
— «Между Петром I и Екатериной II он один является самобытным сподвижником просвещения».
Пушкин, и ах — какой пассаж!
Не робейте же, маленькие! Стройте мосты через океан, или разъезжайте на телефонах, ревите белугой или пишите селедкой!..
Умилительна скромность М. Арцыбашева. Вот человек, который себя не ценит!
Он заставляет своих героев (роман «У последней черты») говорить о сочинениях… г. Арцыбашева.
— «У писателя Арцыбашева есть полуфантастический, иронический рассказ»… Тут следует краткое изложение рассказа.
Такая скромность трогает до слез.
Ведь, г. Арцыбашев мог написать и так: «У гениального писателя Арцыбашева есть потрясающе-талантливый рассказ». Однако, он этого не сделал.
Его герои могли бы цитировать — хотя бы Шекспира… Но мы догадываемся, что ненавидящий всякую нескромность г. Арцыбашев нарочно не хотел помогать прославлению этого несносного английского комедианта, который, как известно, отчаянно рекламировал себя.
И отходят заграницу,
Убегают поезда,
В Парму, в Ялту, в Капри,
В Ниццу.
— вдохновенно поет на страницах «Голоса Севера» какой-то стихотворец.
Поедем в Капри!
Капри, как известно, остров и отрезан от материка тридцатью километрами «хорошей воды».
От самого знаменитого из древних его обитателей, императора Тиберия, до одного знаменитого из нынешних, Максима Горького, никто и мечтать не смел о мосте через весь Неаполитанский залив.
Пришел поэт из «Голоса Севера», увидел и … построил мост.
Вроде крыловского, на котором провалились два журналиста и портной.
И думает, что такой мост выдержит целый поезд.
Прелестные анекдоты о знаменитом английском художнике Уистлере находим в очерках д-ра Рихарда Эртели. Как известно, Уистлер поражал публику не только новизной и дерзостью своего искусства, но и своей наружностью, о которой он так заботился, что его прозвали «тщеславнейшим из художников». Туалет, примерка платья, завивка у парикмахера — все это играло в его жизни очень крупную роль. Маленький, гибкий, подвижный, с удивительно нежным цветом лица, художник, как уверяли злые языки — не без основания, если судить по портрету Больдини, — не пренебрегал и румянами, и не вполне естественный румянец щек, и густые брови, и холеные пушистые усы, и «мушка под нижней губой», все это стушевывалось перед сверкающими, искрящимися глазами, во взгляде которых было что-то демоническое, гипнотизирующее. Недаром один недоброжелательный критик сравнил их с глазами змеи, прячущейся в траве. В левом глазу художник носил плотно вдвинутый монокль без оправы. Черные, как смоль, волосы его были художенственно завиты в мелкие локоны, когда они поседели, Уистлер стал красить их, оставляя лишь одну серебряную прядь, кокетливо ниспадающую на лоб. Этим седым локоном Уистлер очень гордился и, в торжественных случаях, как уверяют, перевязывал его пестрой шелковой ленточкой.
Все было оригинально в этом человеке, начиная с его бамбуковой тросточки, длинной и тонкой, с которой он не расставался, даже, кажется, клал ее с собою в постель, и до его дома в Челси, в котором меблирована была одна только спальня. Остальные комнаты стояли пустыми, заваленным лишь ящиками со всевозможными драгоценностями — серебром, фарфором и бронзой. Мастерская Уистлера поражала простотою убранства — в ней не было даже и стульев. Когда художник, уже под семьдесят лет, вздумал жениться, друзьям, которых он пригласил на ужин, пришлось сидеть — на подушках. Эти чудачества многие объясняли исключительным пристрастием Уистлера к декоративности, пропитывающей все его творчество. Но, наряду с этим, в художнике несомненно, жило безраничное тщеславие, самовлюбленность и гордыня непомерная. Он не только готов был вызвать на бой и Бога, и мир, но и к людям был недобр и неприветлив. Друзей он преследовал едкими насмешками и злобной иронией. Над врагами беспощадно издевался, книг в руки не брал и говорил только себе. Уайльд однажды сказал ему: «Как странно: когда мы с вами вдвоем, мы, в сущности, говорим только о себе» — «Простите — возразил Уистлер, — мы говорили обо мне». Это удивительно характерно.
И, при всем этом, в Уистлере было что-то чарующее. Где бы он ни появился, он моментально становился притягательным центром. В квартале, где он жил, его знал в лицо каждый ребенок, и на улице мальчишки бегали за ним толпами.
Чрезвычайно характерна для Уистлера его классическая тяжба с Рескиным, оскорбившим его очень резкой, даже грубой, критикой его картины «Фейерверк в Греморинских садах», выставленной в 1877 году в Гросвенорской Галерее. Рескин глубоко возмущался ею, называя «бесстыдством и мошенничеством», требовал 200 гиней за то, что публике швырнули в лицо «горшок с красками». Уистлер имел неосторожность привлечь критика к суду, который, при несочувствии его искусству судьи и прокурора, превратился в суд над ним самим. Допрос велся, нельзя сказать, чтобы без пристрастия. Например:
— Сколько времени вы употребили, чтобы наляпать этот ноктюрн? — вопрошает прокурор.
— Позвольте, — Уистлер встает и требует, чтобы прокурор взял обратно неуместное слово. Тот соглашается.
— Один день. Пожалуй, на другое утро положил еще несколько штрихов.
— И за два дня работы вы требуете 200 гиней?
— Нет, я требую их за труд целой жизни.
Ноктюрн предъявляется на рассмотрение присяжным. Судья требует пояснений.
— Где же тут мост? Неужели вы утверждаете, что вы правильно изобразили мост?
— У меня и не было намерения дать правильное изображение моста.
— А эти фигурки должны изображать людей?
— Как вам будет угодно.
— А там внизу, это — лодка?
— Очень рад, что вы нашли тут лодку. Моя идея было только дать известную гармонию красок.
— А вон там, в углу, что за золотой значок, уж не водопад ли?
— Это фейерверк.
— Вы что же — думаете, что убедили меня в красоте этой картины? — почти кричал негодующий прокурор.
Уистлер долго испытующе смотрит на него и отвечает:
— Нет, знаете ли, это было бы так же безнадежно, как если бы композитор стал петь свои мелодии на ухо глухому.
Выслушав показания многих известных художников и художественных критиков, выступивших свидетелями с обеих сторон, присяжные окончательно сбились с толку и не решились высказаться определенно. Вместо 1000 фунтов за убытки, которых домогался Уистлер, они приговорили Рескина к уплате одного только фартинга (очень мелкая монета): 400 же фунтов судебных издержек, которые приходилось платить Рескину, были собраны по подписке. Таким образом, не только судьи, но и публика стала на сторону «художественного папы» Рескина и бедный Уистлер только пережил несколько неприятных часов и ничего не добился.
Известный критик С. А. Андреевский читал лекцию «О вырождении рифмы». Поэт Н. М. Минский выслушал лекцию и молвил:
Рифма вырождается!..
Утешайтесь!
В Москве нарождается
Балтрушайтис!
В Москве тогда, действительно, «нарождался» декадентский стихотворец Юргис Балтрушайтис, знаменитый своими искусными рифмами.
Но еще более он был знаменит своею причудливой фамилией.
Однажды он подошел к А. И. Куприну познакомиться:
— Балтрушайтис! — сказал он.
— Спасибо, я уже набальтрушался! — ответил Куприн.
В одном обществе состязались в рифмах. Критик К. Чуковский произнес такой стихотворный экспромт:
Судьбу доверив Паркам,
Иду я как-то парком,
И слышу: там, где тополи
Листами нежно хлопали,
Раздался поцелуй.
С симптомами аффекта
Целует даму некто,
Она ж, полна апатии,
Сливаясь с ним в объятии,
Сидит под сенью струй,
В тревоге и досаде
Прижался я к ограде,
И черный ворон, каркая,
Кричит, чтоб шел из парка я,
Чтоб не мешал любить
Лежат пред ними вишни:
Для них они излишни…
Ах, руку вы засуньте-ка,
Чтоб вишни взять из фунтика
И деву накормить…
Известному поэту С. предложили написать недостающие строки к такому двустишию:
Предо мною лампа
И чернильница.
Она написал:
Я танцую там па,
Где родильница.
К знаменитому в свое время адвокату Л. А. Купернику пришел однажды еврей за советом:
— Лев Абрамович! Я недавно приехал из Шклова в Кишинев — ничего мне за это не будет?
— Конечно, нет. Ведь Шклов и Кишинев в черте оседлости. Вы вправе ездить, сколько хотите.
— Да, но это было ночью.
— Все равно. И ночью, и днем можете ездить, сколько угодно.
— Но видите ли, об этом никто не знал!
— Какое же кому дело? Вы совершеннолетний и никому не обязаны отчетом.
— Но, понимаете, ведь я же сбежал из арестантский роты.
— С этого бы, черт возьми, и начали!
Первая публикация: Волны, № 1 / 1912 г.