Лизар (Вересаев)
Солнце садилось за бор. Тележка, звякая бубенчиками, медленно двигалась по глинистому гребню. Я сидел и сомнительно поглядывал на моего возницу. Направо, прямо из-под колес тележки, бежал вниз обрыв, а под ним весело струилась темноводая Шелонь; налево, также от самых колес, шел овраг, на дне его тянулась размытая весенними дождями глинистая дорога. Тележка переваливалась с боку на бок, наклонялась то над рекою, то над оврагом. В какую сторону предстояло нам свалиться?..
Мой возница Лизар — молчаливый, низенький старик — втягивал голову в плечи, дергал локтями и осторожно повторял: «Тпру!.. тпру!..»
— Как ты, дедка, не боишься? Ведь мы свалимся! — не выдержал я.
Я готовился услышать в ответ классическое: «Небось!» Но Лизар неожиданно ответил:
— Свалимся, барин, — Христос-правда, свалимся!.. Как же не бояться? Уж то-то боюсь!
— Так ты бы на дорогу съехал.
— На дорогу! Увязнешь на дороге, гораздо топко. Дожди-то какие лили! Погляди на Шелонь, — видишь, вздулась. Вода в ней свежая, чистая, что серебрина, а нынче вон как потемнела, — всю воду с болот взяла… «Не боюсь!» — повторил он, помолчав. — Уж так-то боюсь, ажно вспотел!
Он снял облезлую шапку и утер рукою лоб.
— А ты вот что, барин любимый! Слезай с тележки да вон до того яру через кустики и дойди. А я на дорогу спущусь, кругом объеду.
Я сошел с тележки. Лизар оживился, задергал вожжами и покатил по откосу в овраг. Бубенчики закатились испуганным, прерывистым звоном; тележка прыгала по промоинам, Лизар прыгал на облучке и натягивал вожжи.
— Н-но, гамыры![1] — донеслось со дна оврага, словно из преисподней. Тележка, увязая в глине, потащилась в гору.
Я перебрался через овраг и пошел перелеском. По ту сторону Шелони, над бором, тянулись ярко-золотые тучки, и сам бор под ними казался мрачным и молчаливым. А кругом стоял тот смутный, непрерывный и веселый шум, которым днем и ночью полон воздух в начале лета.
Среди ореховых и ольховых кустов все пело, стрекотало, жужжало. В теплом воздухе стояли веселые рои комаров-толкачиков, майские жуки с серьезным видом кружились вокруг берез, птички проносились через поляны волнистым, порывистым лётом. Вдали повсюду звучали девические песни, — была троица, по деревням водили хороводы.
Я остановился на опушке, около межи. Когда стоишь так один, не шевелясь, лицом к лицу с природой, то овладевает странное чувство: кажется, что она не замечает тебя, и ты, пользуясь этим, вот-вот сейчас увидишь и узнаешь какую-то самую ее сокровенную тайну. И тогда все окружающее кажется необычным и полным этой тайны. Под зеленевшими дубами земля была усыпана темно-бурыми прошлогодними листьями; каждый лист шуршал и шевелился, какая-то скрытая жизнь таилась под ними; что это там — лесные муравьи, прорастающая трава?.. И все кругом слабо шумело и шуршало, словно живое, — трава, цветы, кусты. Не замечая человека, все как будто ожило и зажило свободно, не скрываясь… Ветер мягко пронесся по матово-зеленой ржи и перебежал в осины. Осины зашептались, заволновались, с коротким шумом вздрагивая листьями; облако белых пушинок сорвалось с их сережек и, словно сговорившись с ветром, весело понеслось в темнеющую чащу.
Мне показалось, что справа кто-то смотрит. Я оглянулся. В десяти шагах сидели в траве два выскочившие из ржи зайца. Они сидели спокойно и с юмористическим любопытством глядели на меня. Как будто им было смешно, что и я надеюсь проникнуть в ту тайну, которую сами они и все кругом прекрасно знают. При моем движении зайцы переглянулись и, не спеша, несколькими большими, мягкими прыжками, бесшумно отбежали к кустам ракитника; там они снова сели и, шевеля ушами, продолжали поглядывать на меня.
— О-го-го-го-го-ооо! — глухо донесся из-за ржи крик Лизара.
Я откликнулся. Зайцы снялись и стали удаляться неуклюже-легкими прыжками. Меж кустов долго еще мелькали их рыжие горбатые спины и длинные уши. Я вышел на дорогу.
Мы поехали дальше. Солнце село, из лощин потянуло влажным холодком.
— Хорошо бы теперь чайку попить, — сказал я.
— Ну что ж! Вот приедем в Якоревку, и попьешь чайку, — ответил Лизар. — Ты, значит, чайку попьешь, отдохнешь, я походом коней покормлю, а там с холодочком и поедем дальше.
— А далеко до Якоревки?
Лизар удивился.
— До Якоревки-то? Да вон она!
Над рожью серели соломенные крыши деревни. Лизар встрепенулся и сильнее задергал вожжами. Мы въехали в узкую, уже потемневшую улицу, заросшую ветлами. Избы, как вообще в этих краях, были очень высокие, с окнами венцов на пятнадцать — двадцать от земли.
Лизар подъехал к избе. Около нее на суке ивы висели веревочные качели. На высоком крылечке никого не было, в окнах было темно. Лизар остановил лошадей, задумчиво поглядел на качели и крикнул:
— Эй, кума Агафья! Нельзя ли на качелях позыбаться у тебя? Горазд качели хороши!
На крыльцо вышла баба, прямая и худая, с сухим, строгим лицом.
— Кого говоришь? — спросила она.
— Самоварчик барину надобен, проезжающему… Будь здорова!
Баба внимательно оглядела меня с ног до головы.
— Здравствуйте… Сейчас сами отпили, можно наставить, — медленно ответила она. — Дунька! — позвала она так, как будто Дунька стояла рядом с нею. — Подложи шишек в самовар!.. Сейчас готов будет тебе.
Из сеней выглянула девушка с широким лицом и бойкими глазами под черными бровями. Она с любопытством оглядела меня и исчезла.
Через десять минут на высоком крылечке кипел самовар. Я заварил чай.
Заря догорала. Легкие тучки освещались сверху странным полусветом надвигавшейся белой ночи. На улице, окутанной бледным сумраком, были жизнь и движение, с конца ее лилась хороводная песня. Громкие голоса, скрашенные расстоянием, звучали задумчиво и нежно:
Не на много времени жизнь давалася,
За единый час миновалася…
В барском саду заливался соловей, оттуда тянуло запахом сирени и росистой свежестью сада. Ночь томила, в душе поднимались смутные желания. Становилось хорошо и грустно.
Под крыльцом послышался шепот. Мужской голос спрашивал:
— Ты что ж гулять не приходишь?
— А тебе что? — лукаво ответил голос Дуньки, тоже вполголоса.
— Что, что! Все девки в хороводе, а тебя нету. На кой они мне?.. Кто это у вас?
— Барин проезжающий чай пьет. Самовар ему наставляла я.
— Самовар? — Мужской голос вдруг перервался. — Само… вар?
— Пошел ты, дьявол!
— Нишкни! Идут!
Голоса смолкли. Лизар, засыпавший лошадям овес, поднялся на крылечко. Я достал бутылку, налил водкою рюмку и чашку. Предложил чашку Лизару. Лизар задвигал плечами, маленькие глаза под нависшими бровями блеснули.
— Ну, почеремонимся! — стыдливо усмехнулся он, быстро стащил с головы шапку и принял чашку. — Здравствуй!
Мы выпили, закусили. Стали пить чай. Лизар держал в корявых руках блюдечко и, жмурясь, дул в него. Хозяйка снова появилась на пороге, прямая и неподвижная. За ее юбку держались два мальчугана. Засунув пальцы в рот, они исподлобья внимательно смотрели на нас. Из оконца подызбицы тянуло запахом прелого картофеля.
Хозяйка тихо спросила:
— Разродилась сноха твоя?
— Разродилась, матушка, разродилась, — поспешно ответил Лизар.
— Мертвого выкинула?
— Зачем мертвого? Живого.
— Живого?.. А у нас тут баяли, мертвого выбросит. Старуха Пафнутова гомонила, — горазд тяжко рожает, не разродится.
— С чего не разродиться? За дохтуром спосылали! — Лизар улыбнулся длинной, насмешливой улыбкой. — Приехал, клещами ребеночка вытащил — живого, вот и гляди.
Хозяйка покачала головой.
— Клещами!
— Делают не знамо что! — вздохнул Лизар.
— Как не знамо что? — возразил я. — Живого ведь вытащили, чего ж тебе? А не помог бы доктор, ребенок бы умер.
— «Живого», «живого», — повторил Лизар и замолчал. — Так они нам ни к чему!.. Довольно, значит! Будет! И так полна изба. Чего ж балуются, дохтура беспокоят? Сами хлеб жевали-жевали, а дохтор приезжай к ним — глота-ать!.. Избаловался ныне народ, вот что! С негой стали жить, с заботой, о боге не мыслят. Вон бобушки[2] по деревням ходят, ребят клюют; сейчас приедет фершалиха, начнет ребят колоть; всех переколет, ни одного не оставит. Заболел кто, — сейчас к дохтору едет… Прежде не так было…
Лизар вздохнул.
— Прежде, барин мой жалобный, лучше было. Жили смирно, бога помнили, а господь-батюшка заботился о людях, назначал всему меру. Мера была, порядок! Война объявится, а либо голод, — и почистит народ, глядишь — жить слободнее стало; бобушки придут, — что народу поклюют! Знай, домовины готовь! Сокращал господь человека, жалел народ. А таперичка нету этого. Ни войны не слыхать, везде тихо, фершалих наставили. Вот и тужит народ землею. Что сталось-то, и не гляди! Выедешь с сохою на нивку, а что арать, не знаешь. Сосед кричит: «Эй, дядя Лизар, мою полоску зацепил!» Повернулся — с другого боку: «Мою-то зачем трогаешь?!» Во-от какое стеснение!.. Скажем, куму взять. — Лизар кивнул на хозяйку. — Пять сынов у них, видишь? Ребята всё малые, что паучки, а вырастут, — всех нужно произвести к делу… К делу нужно произвести! А земли на одну душу. Вот и считай тым разом, — много ли на каждого придется?
— Да так сказать, ничего и не придется, — поучающе сказала хозяйка.
Лизар развел руками.
— Ничего! На кой же они нужны! На сторону нам ходить некуда, заработки плохие!.. Ложись да помирай. По нашему делу, барин мой любимый, столько ребят не надобно. Если чей бог хороший, то прибирает к себе, — значит, сокращает семейство. Слыхал, как говорится? Дай, господи, скотинку с приплодом, а деток с приморцем. Вот как говорится у нас!
Хозяйка сочувственно слушала Лизара и ласково гладила по волосам жавшихся к ней ребят.
— Губят нас, можно сказать, пустячные дела, — продолжал захмелевший Лизар. — Бессмертная сила народу набилась, а сунуться некуда, концов-выходов нету. А каждый на то не смотрит, старается со своей бабой… Э-эх! Не глядели бы мои глаза, что делается!.. Уж наказываешь сынам своим: будьте, ребятушки, посмирнее, — сами видите, дело наше маленькое, пустячное. И понимают, а глядишь, — то одна сноха неладивши породит, то другая…
— И то сказать: не из соломы сплетены, — вздохнула хозяйка.
— Тяжкое дело, тяжкое дело! — в раздумье произнес Лизар. — А только я так домекаюсь, что бабам бы тут порадеть нужно, вот кому. Сходи к дохтору, поклонись в ножки, — они учены, знают дело. Поклонишься — дадут тебе капель. Ведь за это не то что яичек — гуся не пожалеешь. Как скажешь, есть такие капли? — спросил Лизар, значительно и испытующе поглядев на меня.
Он говорил долго. А вдали звучали песни, и природа изнывала от избытка жизни. И казалось, — вот стоят два разлагающихся трупа и говорят холодные, дышащие могильной плесенью речи. Я встал.
— Пора ехать!
— И то пора!
Лизар суетливо поднялся и пошел к лошадям.
Заря совсем погасла, когда мы двинулись. Была белая ночь, облачная и тихая. У околицы еще шел хоровод, но он уж сильно поредел и с каждой минутой таял все больше. А в бледном полумраке — на гумнах, за плетнями, под ракитами — везде слышался мужской шепот, сдержанный девичий смех.
Из проулка навстречу нам вышла парочка. Молодцеватый парень с русой бородкой и девушка в красном платочке медленно переходили дорогу, тесно прижавшись друг к другу. С широкого, миловидного лица девушки без испуга глянули на меня глаза из-под черных бровей. Кажется, это была Дунька.
За околицей нас снова охватил стоявший повсюду смутный, непрерывный шум весенней жизни. Была уж поздняя ночь, а все кругом жило, пело и любило. Пахло зацветающей рожью. В прозрачно-сумрачном воздухе, колыхаясь и обгоняя друг друга, неслись вдали белые пушинки ив и осин — неслись, неслись без конца, словно желая заполнить своими семенами весь мир.
Отдохнувшие лошади бойко бежали по дороге. Светло-желтый песок весело шуршал под колесами. Водка испарилась из головы Лизара, он снова примолк. Я со странным чувством, как на что-то чужое тут и непонятное, смотрел на него… Мы спустились в лощину.
— Тпру!.. Тпру!.. — вдруг испуганно произнес Лизар. Он остановил у мостика лошадей, соскочил и стал торопливо привязывать сорвавшуюся постромку. Шум тележки смолк.
Тогда меня еще сильнее охватила эта через край бившая кругом жизнь. Отовсюду плыла такая масса звуков, что, казалось, им было тесно в воздухе. В лесу гулко, перебивая друг друга, заливались соловьи, вверху лощины задумчиво трещал коростель; кругом, во влажной осоке, обрывисто и загадочно стонали жабы, квакали лягушки, из-под земли бойко неслось слабое и мелодическое «туррррррр»… Все жило вольно и без удержу, с непоколебимым сознанием законности и правоты своего существования. Хороша жизнь! Жить, жить, — жить широкой, полной жизнью, не бояться ее, не ломать и не отрицать себя, — в этом была та великая тайна, которую так радостно и властно раскрывала природа.
И среди этого таинства неудержимо рвущейся вширь жизни — он, сжавшийся в себя, с упорными думами о собственном сокращении!.. Царь жизни!