Кофе по-турецки (Саша Чёрный)

У этой страницы нет проверенных версий, вероятно, её качество не оценивалось на соответствие стандартам.
Кофе по-турецки
автор Саша Чёрный (1880—1932)
Дата создания: 1930, опубл.: Наша заря (Тяньцзин). 1930, 1 января. Источник: cherny-sasha.lit-info.ru; cherny-sasha.lit-info.ru

В часе езды к северу от Парижа — глушь, провинция. Городок у перекрестка шоссейных дорог спит. Ставни плотно прильнули к окнам. На единственной улице, вьющейся вдоль шоссе, тьма и ветер. Только в окне колониальной лавки тускло золотится свет, — толстяк-лавочник зевает и подсчитывает выручку.

Вбок за пустырем, поросшим увядшим бурьяном, тянется старая щербатая стена, отделяющая двухэтажное «шато» от глухой дороги и мокрых полей. Сквозь выгнутые копья ворот видна в глубине резная уютная дверь подъезда, над подъездом — балкон на двух витых колонках. Нижние окна освещены, за полупрозрачными шторками движутся силуэты, звенит женский смех. Русский раскатистый бас крякает и высокая фигура — на голову выше шторки — делает широкий пригласительный жест.

— Попросил бы садиться! Попарно, господа, попарно! Кто с кем пуговицу крутит?..

Владелец «шато» — попросту говоря, купленного по дешевке заброшенного барского особнячка с огородом, штабс-ротмистр Ломшаков справляет день рожденья: сорок шесть лет — предзакатный возраст. Гости наехали из Парижа все больше шоферы из эмигрантского офицерства, вон их три машины чернеют под фонарем в раскрытой пасти сарая. Со двора, впрочем, голоса гудят глухо, сквозь запотевшие стекла смутно мелькают за шторками, точно смытые рыжим ламповым светом, лица. Но внутри картина отчетливее, краски ярки, румянцы щек и свекла винегрета горят пожаром, и голоса, промытые первыми рюмками кальвадоса, звучат свежее и выразительнее.

*  *  *

Ломшаков живописен. Сидит верхом на стуле, словно на своей эскадронной кобыле. Зад в такт жестам ходит вверх и вниз, бурые галифе подшиты замшей, левая рука на отлете расправляет бакенбарду, правая орудует графином.

— Ковальский, ихтиозавр, очередь пропустил! Счетчик, брат, смазан, нечего дурака валять… Ольга Платоновна, бриллиант, выберите для него огурец, который помужественнее… Заметано!

Символически чокался глазами с остальными, с остервенением глотал рюмку, будто серной кислотой давился, и закусывал бакенбардой: пожует кончик и вытолкнет языком.

— Господин капитан. Вот черт, анафема!.. Да оторвись ты от дамы, полип несчастный! За тобой в углу второй графин. Гони сюда! Заметано!..

Длинная волосатая рука подливала направо и налево, а волчьи зоркие глазки следили, чтобы все шло по чину, чтобы никто не отставал, полувысосанных рюмок на стол не ставил и на легкое виноградное не переходил. Дамы — дело другое, пусть хоть липовый цвет сосут, — емкость у них детская, чуть что головка виснет. Впрочем, иные не хуже мужей опрокидывали: дорога была дальняя, холодная, в автомобилях все дамские внутренности замерзли.

В тени под часами сидела над пустым бокалом Ломшакова — Мэри Георгиевна — сероглазая тусклая англичанка, похожая на органиста, который одной тапиокой питался. Серые локоны, будто вязаная бахрома из шерсти, чинно висели над ушами. Увядшее личико было подобрано и спокойно.

Какой мягкий и хороший этот русский язык!.. Слов она не понимала, но, должно быть, слова были все братские, задушевные: «чучело короховое», «Казерог Твердопупович», «мордальон»… Надо будет в словаре посмотреть. И как приветливо улыбались лица в ответ на эти слова. Дамы тоже были пресимпатичные. Чокались, правда, слишком часто и пробками в своих визави бросали. Но, может быть, это русский обычай и в дни рождения иначе нельзя?..

По-французски Мэри Георгиевна тоже не говорила, но к ней и без разговора сразу все привыкли, — сидит, молчит, улыбается и расчудесно. И ее же, хозяйку, угощали: «Сделать вам, родненькая, бутерброд с печенкой?» — «А это балычок. Угодно?» А когда она кетовую икру за варенье приняла и хотела ее в чай бухнуть, — сразу к ней десять рук потянулись: «Ради Бога!» Задушевные люди… Вот только кальвадоса не могли заставить ее выпить. Разве станет квакерша-англичанка грешный брандахлыст пить. Ни-ни!.

Детскими сорокадвухлетними глазами смотрела она по сторонам, — шумят, едят, чокаются. В буром табачном дыму расплывались пестрые закуски, носы и подбородки. Плотный мистер Шаповаленко, перегнувшись через стол и весь побагровев, поцеловал Ольгу Платоновну в самое плечо, чтобы не сказать больше. Тоже, должно быть, русский обычай… Квакерша задумалась: как часто у них бывают дни рождения? Чуть только муж в Париж закатится, — все у него чье-нибудь рождение. Потом именины, потом крестины. Два дня «преподобную Запеканку» праздновал, — драгунский будто праздник. А недавно новоселье справляли, когда она этот дом с огородом по случаю для мужа купила. «Вспрыскивали», как перевел ей муж… Тоже задушевный обычай! Только вот в столовой пятно на обоях осталось: из африканского лука в бутылку с мадерой стреляли, бутылка и разлетелась.

Мэри Георгиевна прижала узкие, шафранные ладошки к вискам, — опять мигрень, — и тихим призраком поднялась к себе в спальню. Пусть веселятся, — славный народ. Сверху еще приятнее прислушиваться: голоса гудят так глухо и дремотно, словно пчелы над цветущей липой. Ба-ла-лай-ка попискивает. И кильками не пахнет… И окурок из соуса провансаля перед глазами не торчит. Муж ее Вольдемар, такой рассеянный: чуть рождение или новоселье, всегда окурки не туда кладет, куда надо…

Никто сначала и не заметил, что англичанка ушла. А потом, когда заметили, — точно общий корсет на спине у всех расстегнули: свободно вздохнули: милый она человек, можно сказать, без пяти минут ангел… Но простым смертным, веселым и грешным, особливо когда они день рождения справляют, всегда ведь в присутствии ангела чуть-чуть стеснительно. Даму в плечо или куда-нибудь выше ватерлинии поцелуешь (а почему бы, черт возьми, не поцеловать?), — глазами с ангелом встретишься, и сразу, точно тебе кнопкой ухо к стене пришпилили. И вообще…

*  *  *

К двум часам ночи выдули все, что можно было выдуть. Только керосин и уксус на кухне остались. Но ничего, держались стойко. Никто к ножкам стола не сполз. Наоборот: части туловищ над столом держали себя особенно осанисто и прямо, — вот, мол, выпито… а гусиную лапу в чужой рот не положу! Будьте покойны! Только в речах легкая заминка появилась. Выстрелит в середине слова икота, глаза удивленно вытаращатся, и вторая половина слова естественно с некоторой благородной оттяжкой выползет. Сам Ломшаков даже как будто трезвее стал. Упер руки в бока и, посасывая бакенбарды, сосредоточенно думал: «Нет ли еще чего-нибудь жидкого в доме?..» Упорно думал. Полька-служанка, шустрый обрубок с красными локтями, уволокла на кухню обглоданный скелет гуся, покосилась на хозяина и так в гуся носом и фукнула. Смешливая была девчонка! Ломшаков только зыкнул ей вслед, — и ноги в шлепанцах, запнувшись о порог, молниеносно нырнули в коридорную мглу.

Вспомнил! Да ведь там в гостиной, за инкубатором, полбутылки горчишного спирта стоит, жена им в сырую погоду пятки натирает. Вещь преполезная: спирт, горчица — не синильная же кислота! Встал, надул щеки, поборол отрыжку — уф! — и пошел за свечой в соседнюю комнату. На окне, кстати, и малиновый сироп стоял. Ротмистр смешал в бутылке обе специи, посмотрел на свет: Неаполитанский залив! — и, высоко подняв сокровище, как на ходулях, ринулся к гостям.

— Смирно! Равнение на бутылку!.. Есть, черти! Венгерский ликер. «Дунайский шомпол»! Сорок… восьмого года! Непьющих попросил бы поднять руку. Единогласно!..

Но когда со всех сторон к «Дунайскому шомполу» потянулись липкие рюмки, дамы запротестовали. «Свинство! Все высосали, как пылесосы какие-нибудь. И ликер им же отдай… Нельзя же такую чудесную штуку с кильками пить. Кофе! Требуем кофе!»

Бутылку, пока кофе не будет подан, выхватили из цепких штабс-ротмистровых лап и сдали на хранение надежной Ольге Платоновне.

А ротмистр Шаповаленко, душа общества и испытанный гастроном, выдрался из своего просиженного кресла, снял для чего-то галстук и, помахивая мокрой салфеткой, пошел в кухню. Кофе, настоящий кофе по-турецки, только он один и умел готовить…

*  *  *

Шаповаленко выставил любопытствующий элемент из кухни в два счета. Смешливую девчонку отправил в чулан спать: рабынь-помощниц в таком деле не требуется. Достал из пыльной ниши в стене банку с молотым кофе. Понюхал, — определенно кальвадосом пахнет. Впрочем, если бы он и чайную розу понюхал, результат был бы тот же… Цикорий кладут по-турецки или не по-ла-га-ется? Ведь вот дичь какая: забыл! Посмотрел вопросительно на банку с водой, но бочка ничего не ответила и ухмыльнулась. Ско-ти-на! Что ж, можно и с цикорием. Сунулся к жестянкам, но почему-то ни одна не открывалась… Ага! Не с той стороны открываются. В одной что-то похожее на цикорий темнело: гвоздичные головки. Шаповаленко, доверчивая душа, в подробности не входил, высыпал горсть гвоздик в кофе, ухнул туда же стакан сахарного песку. Снял с крючка пробочник, все перемешал. Залил водой и поставил кастрюлю на плиту.

Однако же плита чуть-чуть тепленькая. Плечо Ольги Платоновны раз в двадцать пять горячей было. Он присел на корточки и дунул: змейкой перебежали искры, пепел полетел в рот. Тьфу!

А может, это не плита? Нет, плита: направо сломанная фисгармония, налево шкафик с посудой. Плита! Наковырял лопаткой угля, сломал на колене метлу — растопки. Свернул винтом газету и поджег. Ураганом взвился огонь, потрещал и… потух. Только одна жалкая щепочка стыдливо разгорелась, но разве на ней, подлой, вскипятишь кофе по-турецки?

Из столовой долетали каннибальские бурные крики: «Кофе! Ко-фе! Пять минут сроку! Долой Шаповаленко! Позор!!!» Он злобно пошарил глазами на кухне. Вот!.. В углу тускло блестела жестянка с керосином. Шаповаленко широко распахнул дверцу топки, налил в глиняную миску керосину, — чего его жалеть, не малага! Выплеснул в плиту — бах! — и точно его в грудь огненной оглоблей двинули, — отлетел на середину кухни и свалился на пол…

Вверху в трубе ахнуло, и рванулось бешеное пламя. В столовой гости и штабс-ротмистр повскакали с мест… С лестницы, волоча за собой полосатое одеяло, с чалмой из мокрого полотенца на голове, влетела в столовую трехаршинная англичанка и, трясясь от ужаса, всплеснула руками:

— Дом лопнуль!

И ведь дьяволы какие. Чем успокоить даму, посочувствовать ей в таком несчастье, все так и покатились… Ведь нашла же русское слово, да еще какое: «лопнуль» с мягким знаком закатила!.. Потом опомнились и гурьбой бросились в кухню.

Шаповаленко не было… Вместо него с пола встал, идиотски улыбаясь… негр. Провел ладонью по щекам — все цело. Глаза тоже на месте, — очки, слава тебе, Господи, спасли. Показал на кастрюлю валявшуюся, на ржавшее, как пьяный жеребец, в плите пламя и светским плавным жестом плавно отвел ладонь:

— Кофе… Прошу покорно! По-ту-рец-ки!

— Да ты не обгорел ли? — бросился к нему Ломшаков. — Где провансальское масло? Морду тебе смажем…

— Не надо! Пламя же сразу в нутро и ушло. Вот только кастрюлю, сволочь, на пол сбросило. Вся стряпня пропала… А вы без меня, милые, ликер не выдули?

— Цел, цел! Да ты, пистолет, на себя в зеркало посмотри! Швабра ты африканская!

И поволокли душу общества в столовую «Дунайский шомпол» пить. Может, он еще вкуснее без кофе. Чем килька не закуска?

*  *  *

Из двери чулана высунулась взъерошенная, оторопелая голова польской девчонки. Посмотрела на кастрюлю, на черное кофейное пятно на полу, на обломок метлы, на гудящую, накалившуюся плиту. Реветь или смеяться?

А квакерша, всеми забытая, зябко запахнувшись в свое одеяло, медленно подымалась в раздумье по лестнице. Живую картину они на кухне ставили? Или обычай у них такой вот так кофе варить… по-русски.

<1930>