В часе езды к северу от Парижа — глушь, провинция. Городок у перекрестка шоссейных дорог спит. Ставни плотно прильнули к окнам. На единственной улице, вьющейся вдоль шоссе, тьма и ветер. Только в окне колониальной лавки тускло золотится свет, — толстяк-лавочник зевает и подсчитывает выручку.
Вбок за пустырем, поросшим увядшим бурьяном, тянется старая щербатая стена, отделяющая двухэтажное «шато» от глухой дороги и мокрых полей. Сквозь выгнутые копья ворот видна в глубине резная уютная дверь подъезда, над подъездом — балкон на двух витых колонках. Нижние окна освещены, за полупрозрачными шторками движутся силуэты, звенит женский смех. Русский раскатистый бас крякает и высокая фигура — на голову выше шторки — делает широкий пригласительный жест.
— Попросил бы садиться! Попарно, господа, попарно! Кто с кем пуговицу крутит?..
Владелец «шато» — попросту говоря, купленного по дешевке заброшенного барского особнячка с огородом, штабс-ротмистр Ломшаков справляет день рожденья: сорок шесть лет — предзакатный возраст. Гости наехали из Парижа все больше шоферы из эмигрантского офицерства, вон их три машины чернеют под фонарем в раскрытой пасти сарая. Со двора, впрочем, голоса гудят глухо, сквозь запотевшие стекла смутно мелькают за шторками, точно смытые рыжим ламповым светом, лица. Но внутри картина отчетливее, краски ярки, румянцы щек и свекла винегрета горят пожаром, и голоса, промытые первыми рюмками кальвадоса, звучат свежее и выразительнее.
Ломшаков живописен. Сидит верхом на стуле, словно на своей эскадронной кобыле. Зад в такт жестам ходит вверх и вниз, бурые галифе подшиты замшей, левая рука на отлете расправляет бакенбарду, правая орудует графином.
— Ковальский, ихтиозавр, очередь пропустил! Счетчик, брат, смазан, нечего дурака валять… Ольга Платоновна, бриллиант, выберите для него огурец, который помужественнее… Заметано!
Символически чокался глазами с остальными, с остервенением глотал рюмку, будто серной кислотой давился, и закусывал бакенбардой: пожует кончик и вытолкнет языком.
— Господин капитан. Вот черт, анафема!.. Да оторвись ты от дамы, полип несчастный! За тобой в углу второй графин. Гони сюда! Заметано!..
Длинная волосатая рука подливала направо и налево, а волчьи зоркие глазки следили, чтобы все шло по чину, чтобы никто не отставал, полувысосанных рюмок на стол не ставил и на легкое виноградное не переходил. Дамы — дело другое, пусть хоть липовый цвет сосут, — емкость у них детская, чуть что головка виснет. Впрочем, иные не хуже мужей опрокидывали: дорога была дальняя, холодная, в автомобилях все дамские внутренности замерзли.
В тени под часами сидела над пустым бокалом Ломшакова — Мэри Георгиевна — сероглазая тусклая англичанка, похожая на органиста, который одной тапиокой питался. Серые локоны, будто вязаная бахрома из шерсти, чинно висели над ушами. Увядшее личико было подобрано и спокойно.
Какой мягкий и хороший этот русский язык!.. Слов она не понимала, но, должно быть, слова были все братские, задушевные: «чучело короховое», «Казерог Твердопупович», «мордальон»… Надо будет в словаре посмотреть. И как приветливо улыбались лица в ответ на эти слова. Дамы тоже были пресимпатичные. Чокались, правда, слишком часто и пробками в своих визави бросали. Но, может быть, это русский обычай и в дни рождения иначе нельзя?..
По-французски Мэри Георгиевна тоже не говорила, но к ней и без разговора сразу все привыкли, — сидит, молчит, улыбается и расчудесно. И ее же, хозяйку, угощали: «Сделать вам, родненькая, бутерброд с печенкой?» — «А это балычок. Угодно?» А когда она кетовую икру за варенье приняла и хотела ее в чай бухнуть, — сразу к ней десять рук потянулись: «Ради Бога!» Задушевные люди… Вот только кальвадоса не могли заставить ее выпить. Разве станет квакерша-англичанка грешный брандахлыст пить. Ни-ни!.
Детскими сорокадвухлетними глазами смотрела она по сторонам, — шумят, едят, чокаются. В буром табачном дыму расплывались пестрые закуски, носы и подбородки. Плотный мистер Шаповаленко, перегнувшись через стол и весь побагровев, поцеловал Ольгу Платоновну в самое плечо, чтобы не сказать больше. Тоже, должно быть, русский обычай… Квакерша задумалась: как часто у них бывают дни рождения? Чуть только муж в Париж закатится, — все у него чье-нибудь рождение. Потом именины, потом крестины. Два дня «преподобную Запеканку» праздновал, — драгунский будто праздник. А недавно новоселье справляли, когда она этот дом с огородом по случаю для мужа купила. «Вспрыскивали», как перевел ей муж… Тоже задушевный обычай! Только вот в столовой пятно на обоях осталось: из африканского лука в бутылку с мадерой стреляли, бутылка и разлетелась.
Мэри Георгиевна прижала узкие, шафранные ладошки к вискам, — опять мигрень, — и тихим призраком поднялась к себе в спальню. Пусть веселятся, — славный народ. Сверху еще приятнее прислушиваться: голоса гудят так глухо и дремотно, словно пчелы над цветущей липой. Ба-ла-лай-ка попискивает. И кильками не пахнет… И окурок из соуса провансаля перед глазами не торчит. Муж ее Вольдемар, такой рассеянный: чуть рождение или новоселье, всегда окурки не туда кладет, куда надо…
Никто сначала и не заметил, что англичанка ушла. А потом, когда заметили, — точно общий корсет на спине у всех расстегнули: свободно вздохнули: милый она человек, можно сказать, без пяти минут ангел… Но простым смертным, веселым и грешным, особливо когда они день рождения справляют, всегда ведь в присутствии ангела чуть-чуть стеснительно. Даму в плечо или куда-нибудь выше ватерлинии поцелуешь (а почему бы, черт возьми, не поцеловать?), — глазами с ангелом встретишься, и сразу, точно тебе кнопкой ухо к стене пришпилили. И вообще…
К двум часам ночи выдули все, что можно было выдуть. Только керосин и уксус на кухне остались. Но ничего, держались стойко. Никто к ножкам стола не сполз. Наоборот: части туловищ над столом держали себя особенно осанисто и прямо, — вот, мол, выпито… а гусиную лапу в чужой рот не положу! Будьте покойны! Только в речах легкая заминка появилась. Выстрелит в середине слова икота, глаза удивленно вытаращатся, и вторая половина слова естественно с некоторой благородной оттяжкой выползет. Сам Ломшаков даже как будто трезвее стал. Упер руки в бока и, посасывая бакенбарды, сосредоточенно думал: «Нет ли еще чего-нибудь жидкого в доме?..» Упорно думал. Полька-служанка, шустрый обрубок с красными локтями, уволокла на кухню обглоданный скелет гуся, покосилась на хозяина и так в гуся носом и фукнула. Смешливая была девчонка! Ломшаков только зыкнул ей вслед, — и ноги в шлепанцах, запнувшись о порог, молниеносно нырнули в коридорную мглу.
Вспомнил! Да ведь там в гостиной, за инкубатором, полбутылки горчишного спирта стоит, жена им в сырую погоду пятки натирает. Вещь преполезная: спирт, горчица — не синильная же кислота! Встал, надул щеки, поборол отрыжку — уф! — и пошел за свечой в соседнюю комнату. На окне, кстати, и малиновый сироп стоял. Ротмистр смешал в бутылке обе специи, посмотрел на свет: Неаполитанский залив! — и, высоко подняв сокровище, как на ходулях, ринулся к гостям.
— Смирно! Равнение на бутылку!.. Есть, черти! Венгерский ликер. «Дунайский шомпол»! Сорок… восьмого года! Непьющих попросил бы поднять руку. Единогласно!..
Но когда со всех сторон к «Дунайскому шомполу» потянулись липкие рюмки, дамы запротестовали. «Свинство! Все высосали, как пылесосы какие-нибудь. И ликер им же отдай… Нельзя же такую чудесную штуку с кильками пить. Кофе! Требуем кофе!»
Бутылку, пока кофе не будет подан, выхватили из цепких штабс-ротмистровых лап и сдали на хранение надежной Ольге Платоновне.
А ротмистр Шаповаленко, душа общества и испытанный гастроном, выдрался из своего просиженного кресла, снял для чего-то галстук и, помахивая мокрой салфеткой, пошел в кухню. Кофе, настоящий кофе по-турецки, только он один и умел готовить…
Шаповаленко выставил любопытствующий элемент из кухни в два счета. Смешливую девчонку отправил в чулан спать: рабынь-помощниц в таком деле не требуется. Достал из пыльной ниши в стене банку с молотым кофе. Понюхал, — определенно кальвадосом пахнет. Впрочем, если бы он и чайную розу понюхал, результат был бы тот же… Цикорий кладут по-турецки или не по-ла-га-ется? Ведь вот дичь какая: забыл! Посмотрел вопросительно на банку с водой, но бочка ничего не ответила и ухмыльнулась. Ско-ти-на! Что ж, можно и с цикорием. Сунулся к жестянкам, но почему-то ни одна не открывалась… Ага! Не с той стороны открываются. В одной что-то похожее на цикорий темнело: гвоздичные головки. Шаповаленко, доверчивая душа, в подробности не входил, высыпал горсть гвоздик в кофе, ухнул туда же стакан сахарного песку. Снял с крючка пробочник, все перемешал. Залил водой и поставил кастрюлю на плиту.
Однако же плита чуть-чуть тепленькая. Плечо Ольги Платоновны раз в двадцать пять горячей было. Он присел на корточки и дунул: змейкой перебежали искры, пепел полетел в рот. Тьфу!
А может, это не плита? Нет, плита: направо сломанная фисгармония, налево шкафик с посудой. Плита! Наковырял лопаткой угля, сломал на колене метлу — растопки. Свернул винтом газету и поджег. Ураганом взвился огонь, потрещал и… потух. Только одна жалкая щепочка стыдливо разгорелась, но разве на ней, подлой, вскипятишь кофе по-турецки?
Из столовой долетали каннибальские бурные крики: «Кофе! Ко-фе! Пять минут сроку! Долой Шаповаленко! Позор!!!» Он злобно пошарил глазами на кухне. Вот!.. В углу тускло блестела жестянка с керосином. Шаповаленко широко распахнул дверцу топки, налил в глиняную миску керосину, — чего его жалеть, не малага! Выплеснул в плиту — бах! — и точно его в грудь огненной оглоблей двинули, — отлетел на середину кухни и свалился на пол…
Вверху в трубе ахнуло, и рванулось бешеное пламя. В столовой гости и штабс-ротмистр повскакали с мест… С лестницы, волоча за собой полосатое одеяло, с чалмой из мокрого полотенца на голове, влетела в столовую трехаршинная англичанка и, трясясь от ужаса, всплеснула руками:
— Дом лопнуль!
И ведь дьяволы какие. Чем успокоить даму, посочувствовать ей в таком несчастье, все так и покатились… Ведь нашла же русское слово, да еще какое: «лопнуль» с мягким знаком закатила!.. Потом опомнились и гурьбой бросились в кухню.
Шаповаленко не было… Вместо него с пола встал, идиотски улыбаясь… негр. Провел ладонью по щекам — все цело. Глаза тоже на месте, — очки, слава тебе, Господи, спасли. Показал на кастрюлю валявшуюся, на ржавшее, как пьяный жеребец, в плите пламя и светским плавным жестом плавно отвел ладонь:
— Кофе… Прошу покорно! По-ту-рец-ки!
— Да ты не обгорел ли? — бросился к нему Ломшаков. — Где провансальское масло? Морду тебе смажем…
— Не надо! Пламя же сразу в нутро и ушло. Вот только кастрюлю, сволочь, на пол сбросило. Вся стряпня пропала… А вы без меня, милые, ликер не выдули?
— Цел, цел! Да ты, пистолет, на себя в зеркало посмотри! Швабра ты африканская!
И поволокли душу общества в столовую «Дунайский шомпол» пить. Может, он еще вкуснее без кофе. Чем килька не закуска?
Из двери чулана высунулась взъерошенная, оторопелая голова польской девчонки. Посмотрела на кастрюлю, на черное кофейное пятно на полу, на обломок метлы, на гудящую, накалившуюся плиту. Реветь или смеяться?
А квакерша, всеми забытая, зябко запахнувшись в свое одеяло, медленно подымалась в раздумье по лестнице. Живую картину они на кухне ставили? Или обычай у них такой вот так кофе варить… по-русски.
<1930>