Качели (Малышкин)
Качели |
В апреле как-то приехал Тимоха на поправку в родное село, все такой же могутный и румяный, как и раньше; только рука была на черной перевязи, да на пруди сиял беленький крестик.
Всем привез из Питера по столичному подарку, а Насте Мельниковой изо всех — особенный.
Получил он этот особенный подарок от одной, должно быть, очень богатой барыни, которая часто хаживала к ним в лазарет. Барыня была молодая и веселая и очень нравилась Тимохе за свою простоту. Подарок она велела передать жене, а если ее нет... тут барыня так лукаво и хитро заиграла глазами, что Тимоха и без всяких слов понял — кому.
На селе — зазнобой, а по-ихнему, образованному, незнай, как прозывается...
И такой диковинный подарок был, что Тимоха, кажется, сам не налюбовался бы.
— Вот, Настасья-то увидит, — заранее восхищался он, — прямо глазам не поверит! С руками оторвет! Ну как же умеют это благородные господа завсегда потрафить: прямо-таки замечательно!
И не чуял, каким злосчастным окажется для него-этот подарок...
Настю он встретил в тот же самый день, как приехал — на посиделках. Как увидел в первый раз, так и глаз не мог отвести. Но она почему-то все время хмурилась и молчала, должно быть, расстройство имела тайное, — заключил про себя Тимоха.
К делу приступил он не сразу — сначала так посидел, покалякал кое о чем. Потом уже, ловко намекнув в разговоре, что имеется у него один предметик из Питера, очень занятный, вынул из-за пазухи бумажный сверток и развернул.
Парни и девки, собравшиеся на посиделки, как взглянули, так и ахнули. .
Действительно, на селе никогда не видали ничего подобного. Во весь рост Тимохин, от самых рук его и до полу, струился великолепнейший газовый шарф, самый тончайший. Вся изба просвечивала сквозь него, словно через золотистое стекло, а в ярких его, переливающихся струях вспыхивали и гасли чудные цветы. И сам Тимюха расцвел весь, расплылся в блаженную улыбку.
— Извольте-с... для вас, — подбоченился он.
Но Настя, вопреки ожиданию, даже не поглядела и только покачала головою.
— Нет, спасибочко. Вы уже лучше при себе оставьте...
— Да вы не отнекивайтесь, — любезно настаивал Тимоха, думая, что она жеманничает только из приличия. — Носите уж, пожалуйста, на здоровьице!
Настя неожиданно рассердилась, отбросила от себя шарф и стала торопливо собираться домой.
— Говорю, не возьму! Вот пристал!.. Не нуждаемся мы больше в ваших супризах...
Тимоха даже оторопел.
— За что же это так, а?..
Только уж тогда немного и опамятовался, когда Тишка Сычев, закадычный его приятель, отвел его потихоньку в сторонку и там рассказал все подробно.
Даже не поверилось сначала...
Уже больше месяца, оказывается, Настя гуляет с другим, с Писарьком из волостного. С тем самым, который еще при Тимохе за ней крутился. И на хороводах, и на гуляньях — везде только с ним, а с прежними подругами и знаться перестала. Так разве ей можно от Тимохи подарки брать?
— С писарько-ом! — растерянно повторил он.—Вот оно что!..
Весь этот вечер, до самых поздних звезд, просидел он у себя перед двором на завалинке. И о чем думал, бог весть: так, бессвязное что-то. Как нарочно, девки где-то пели грустное и протяжное; из полей налетал весенний ветер и так лепетал в ветлах, будто там кто-то целовался. Словно праздник у всех был большой, а его, Тимоху, забыли, не позвали...
— Вот тебе и свиделись, — горько бормотал он, роняя голову.— С писарьком... Как же быть-то, а?..
Как-то на неделе съездил Тимоха в поле. Уже давно тянуло ко всему этому: к родной полоске, к деловитой поступи лошади, бойко вышагивающей по взрыхленной пашне, к чириканью воробьев в соседнем перелеске. Еще там, где-то на далеком и чужом поле, ощутил он однажды эту острую и жадную тоску по земле, когда рыли окоп и от черных комьев земли потянуло особым прелым духом, живо напоминавшим родную борозду.
Да и надеялся: забудется, быть может, немного за работой...
Однако дело шло вяло, рука как будто немного подзуживала, и не радовали даже сочные, глубокие борозды, ровно ложившиеся из-под сверкающего лемеха сохи.
— Бросить все это ко псу, — текли бессвязные мысли, — и в город... Там в швицары лучше определиться, аль куда... Да ведь здесь теперь только мука-мучен-ская!..
Самой неотвязной мукой было то, что все время только и думалось об этом коварном писарьке и о Насте: даже по ночам не спалось. А в прошлом году что в эти ночи было! Помнит Тимоха, как гуляли они с Настей на свадьбе у старшины и как однажды, когда вся родня перепилась и с дребезгом оттопывала плясовую, Настя неожиданно обняла его в темных сенях и прильнула к нему невидимыми губами...
Как будто совсем недавно это было!
Тогда и писарек этот за ней тоже бегал. Сам щуплый такой — до плеча Тимохе не достанет, весь в прыщах, а к девкам лезет за первый сорт. Должно быть, думает, что на его котелок и цветной жилетик польстятся. Однако Настя тогда на него и глазом не вела...
Тимоха вытирал пот и останавливался.
— Какого бы это мне хорошего человека опросить:— нешто правильно, чтоб девку у того отбивать, кто кровь свою за отечество проливал?
Он задумывался и крякал.
— Проучить бы, по правилу, за это следовало!..
Вечером, после ужина, вышел опять ко двору: так уже привык просиживать здесь до самого полету. Над соломенными крышами собирались сумерки, как всегда в апреле — теплые и прозрачные, с голубой звездой над колокольней; по завалинкам мирно гуторил народ; на лугу толпились девки и парни, смеясь и повизгивая, только одной Насти не было видно, должно быть, гуляла с писарьком отдельно.
Подошел откуда-то Тишка Сычев.
— Ну, что сухарики-то сушишь, еро-ой! Пойдем лучше в луга, к барышням. И шту-уку я тебе одну расскажу: помрешь!
— Не хочется что-то, — лениво пробормотал Тимоха. — Рука вот того... зудит...
И вдруг вспыхнул: Настю увидел.
Она проходила с писарьком совсем близко, по дороге. Гуляли, как господа какие, которых видел Тимоха в большом городе — очень вежливо и под ручку. Настя держалась гордо и стройно, а писарек, избоченившись, прилегал к ней плечом, вертел тросточкой и лебезил.
— Это все-с смотря по воспитанию-с,—играл в воздухе его слащавый тенорок. — Какие же, к примеру, в чумазом мужике-с могут быть чувствия? Я человек-с нежного воспитания, у меня и чувствия деликатные. Я вот когда в городе жил, такие-с стишки излагал, что за мной, может, две миллионные купчихи бегали...
Тимоха поглядел ему вслед и сморщился.
— Прямо видеть я его не могу!.. Хуже поганого татарина он мне! Нет, беспременно надо в город закатиться... Там меня, с крестом-то, в швицары везде — за мое удовольствие! Мочи моей больше нет...
Он тряхнул головой.
— Такое у меня зло! Подложил бы я ему штуку на прощанье...
— Штуку? — радостно подхватил Тишка.
На селе он слыл за первого озорника, и мысль о какой-нибудь «штуке» всегда была для него самой приятной. Тем более, что на писарька он тоже имел свой зуб.
— Штуку-то? — погрозил он кому-то пальцем. — Погоди, мы ему подстроим!
Действительно, штуку они подстроили — и такую необыкновенную, что все село ахнуло.
В воскресенье на селе самое большое гулянье. В поле не выезжать — хочешь, на печи целый день валяйся, хочешь, к околице ступай с парнями и девками в игры играть. Девки там в праздничных ярких сарафанах, набеленные и насурмленные, платки цветистые, как жар горят, парни в лаковых сапогах и новых поддевках — позванивают гармошками, перемигиваются...
Но самое главное веселье — у качелей. Еще издали слышны там охи и визги: то платье яркоцветное взметнется в вышину, то ухарская копна кудрей и пунцовая рубаха. Стонут ветхие скрепы, визжат кое-как ввинченные кольца, но парням все нипочем: лишь повыше бы занести зазнобу!.. Подошла и Настя с писарьком.
— Может, желаете прокатиться? — галантно притронулся он к котелку.
— Пожалуй... — конфузливо, согласилась Настя.
Она села боком на доску, писарек встал на конец. Тросточку он повесил себе на локоть, а шляпу прикрепил резинкой к пуговице; когда же раскачивал, то дрыгал коленками и вздыхал. Качели чуть-чуть колебались.
— Вы бы пошибче, — сказала Настя.
— Невозможно-с, — ощерился писарек, — у меня в голове кружение. Да и к чему зря руки-то вихлять!
Вдруг из-за угла показался Тимоха с приятелем. Тишка нес подмышкой гармонику, а солдат был в одной рубахе и уже без перевязи. Оба поглядели насмешливо на писарька и перешепнулись. Настя почему-то встревожилась.
— Прохор Иваныч, — дернула она боязливо писарька, — давайте слезем, а то кабы вон энти...
Но не успела она и ступить на землю, как произошло что-то совсем неожиданное. Качели вдруг сильно дернулись, Тишка моментально очутился на ее месте, Тимоха — на другом конце, и писарек, побоявшийся сразу спрыгнуть, взлетал уже вместе с ними вверх.
— Ах, фулиганы! — закричал он, впиваясь дрожащими руками в веревки. — Да как вы смеете!.. Пустите сейчас же!..
— Вот и возьми его за рупь — за сорок! — насмешливо подмигнул зевакам Тишка.— Ему же удовольствие делают, а он ругаться!
Качели безостановочно скрипели и махали все выше и выше. Рубаха у Тимохи вздулась парусом, лицо побагровело от напряжения. Тишка заломил ухарски картуз и сыпал на гармонике плясовую, а внизу сгрудился народ и гоготал.
— Караул! — кричал писарь, приседая к самой доске. — Православные... Убива-ают!
— Солдат, сыпь! — отзванивал Тишка, залетая выше изб. — Зажарива-ай!
Тросточка у писарька давно выпала, котелок сорвался с головы и теперь летал за ним на резинке туда и сюда. Сам он изогнулся в три погибели и жалким, перекошенным от ужаса лицом смотрел на толпу. Теперь он уже не кричал, а визжал каким-то нелепым, режущим визгом, как визжат девки, когда их нечаянно напугают. А качели все сильнее и сильнее, каким-то стонущим вихрем, рвались в высь и повисали там стоймя — вот-вот шарахнутся через перекладину.
Сбегались со всех сторон мужики, галдели и посмеивались потихоньку в бороды. Ребятишки мчались по селу и горланили:
— Тятька, мамка, скорея-а-а! Солдат писаря зака-ча-ал!
Наконец, качели начали понемногу сдавать. Тишка откинул гармонику и заскреб ногой по земле. Писарек кулем свалился с доски весь зеленый.
— Ответишь за это! — с плачущим визгом налетел было он на Тимоху. — Я, брат!...— Но, не докончив, отвернулся вдруг и, схватившись за горло, побежал куда-то в переулок
— Замутило, — соболезнующе покосился вслед ему Тишка. — Настенька, догони кавалера-то, а то, неравно, ноги где протянет!
Настя стояла поодаль, бледная, с закушенными губами и молчала.
— До-виданьица! — крикнул ей Тимоха, уходя за Тишкой. — Лихом не поминайте, Настась Петровна! Нонче в город закатимся, больше глаза вам мозолить, не станем. Адью!
А вечером как-то само собой случилось, что в город Тимоха не пошел, а пошел в хороводы, в сумерках зазвеневшие и зашумевшие по церковному лугу. И еще случилось так, что, когда увидел там Настю, стоявшую одиноко в сторонке и глядевшую на него не то грустными, не то пристыженными глазами, — он просто, без слов, подошел к ней и, опахнув широкой полой поддевки, повел, сам не зная куда, в тихие улицы...
Настя стыдливо закрыла лицо платком и прижалась к его плечу.
— Может, к писарьку пойдешь? — не то насмешливо, не то ласково спросил Тимоха. — Очухался уж, чай, ждет...
Она с грустной укоризной повела на него глазами.
— И не стыдно смеяться-то? Ведь дурость это бабья была, затмение одно... Словами он меня заговорил! Разь я могла его всурьез полюбить...
Она брезгливо искривила губы.
— Эдакого-то!..
Тимоха притянул ее к себе за плечи и строго посмотрел в лицо- Глаза были большие-большие и темные от луны, губы и обиженные и просящие. Совсем как той далекой весной... Он покачал головой и рассмеялся.
— А подарочек энтот... носить будешь?
— Буду, — застенчиво потупилась Настя.
— Ну-ну!.. Любите вы над нашим братом поизмываться! А я вот не могу... не держится во мне это зло!.. Куда же теперь — в хороводы, что ль?
Но пошли не в хороводы — как-то не тянуло итти на люди с этим сладким, неожиданно нахлынувшим счастьем, а к далекой околице, где медленно поднималась из сумерек большая луна. Туда поманило ¡вольным полем и серебристыми бликами света, зацветавшими по траве.
И еще — высились там в сумерках черным остовом веселые качали.
1915