В большом старом доме светилось лишь одно окно, задернутое занавесью. Во дворе залаял внушительным басом привязанный на цепь Трезор.
Сквозь дремоту Тоня слышит негромкий голос матери:
— Нет, она еще не спит. Заходите, Лиза.
Легкие шаги и ласковое, порывистое объятие подруги рассеивают обрывки дремоты. Тоня улыбается усталой улыбкой.
— Хорошо, Лиза, что пришла: у нас радость — вчера миновал кризис у папы, и сегодня он спит спокойно целый день. И мы тоже с мамой отдыхали от бессонных ночей. Рассказывай, Лиза, все новости. — Тоня притягивает подругу к себе на диван.
— О, новостей очень много! Часть из них я могу рассказать только тебе, — смеется Лиза, лукаво поглядывая на Екатерину Михайловну.
Мать Тони, представительная дама, несмотря на свои тридцать шесть лет, с живыми движениями молодой девушки, с умными серыми глазами, с некрасивым, но приятным, энергичным лицом, улыбнулась.
— Я с удовольствием оставлю вас одних через несколько минут. А теперь рассказывайте общедоступные новости, — шутила она, подвигая стул к дивану.
— Первая новость — мы больше заниматься не будем. Школьный совет решил выдать седьмому классу аттестат об окончании. Я очень рада, — живо рассказывала Лиза. — Мне так надоела эта алгебра и геометрия! И для чего учить все это? Мальчишки, возможно, дальше будут учиться, хотя они сами не знают где. Везде фронты, сражения. Ужас. Нас выдадут замуж, а от жены никакой алгебры не требуется. — Говоря это, Лиза засмеялась.
Посидев немного с девушками, Екатерина Михайловна ушла к себе.
Лиза подвинулась ближе к Тоне и, обняв подругу, шепотом рассказывала ей о столкновении на перекрестке.
— Представь себе мое удивление, Тонечка, когда я узнала в бегущем… как бы ты думала, кого?
Тоня, с любопытством слушавшая рассказ, недоуменно пожала плечами.
— Корчагина! — выпалила залпом Лиза. Тоня вздрогнула и болезненно съежилась.
— Корчагина?
Лиза, довольная произведенным эффектом, уже описывала ссору с Виктором.
Увлеченная рассказом, Лиза не заметила, какой бледностью покрылось лицо Тумановой, как тонкие ее пальцы нервно перебирали ткань синей блузки. Не знала Лиза, как тревожно сжималось сердце Тони, не знала, почему так неспокойно вздрагивают густые ресницы прекрасных глаз.
Тоня уже не слышала рассказа о пьяном хорунжем, у нее одна мысль: «Виктор Лещинский знает, кто напал. Зачем Лиза сказала ему?» И невольно эту фразу произнесла вслух.
— Что сказала? — не поняла Лиза.
— Зачем ты рассказала Лещинскому о Павлуше, то есть о Корчагине? Ведь он его выдаст…
Лиза возразила:
— Ну нет! Не думаю. Зачем ему в конце концов это делать?
Тоня порывисто села, до боли сжав руками колени.
— Ты, Лиза, ничего не понимаешь! Они с Корчагиным враги, и к этому прибавляется еще одно обстоятельство… И ты сделала большую ошибку, рассказав Виктору о Павлуше.
Лиза теперь лишь заметила волнение Тони, а это случайно уроненное «о Павлуше» открыло ей глаза на вещи, о которых у нее были лишь смутные догадки.
Невольно чувствуя себя виноватой, она смущенно притихла.
«Значит, это правда, — думала она. — Странно, у Тони вдруг такое увлечение — кем? — простым рабочим…» Ей очень хотелось поговорить на эту тему, но из чувства деликатности сдерживалась. Стараясь чем-нибудь загладить свою вину, она схватила руки Тони:
— Ты очень волнуешься, Тонечка?
Тоня рассеянно ответила:
— Нет, может быть, Виктор честнее, чем я о нем думаю.
Вскоре пришел Демьянов, скромный мешковатый юноша, их одноклассник.
До самого его прихода разговор у девушек не вязался.
Проводив товарищей, Тоня долго стояла одна. Прислонясь к калитке, она смотрела на темную полосу дороги, ведущей в город. На нее дышал насыщенный холодной влажностью и весенней прелью вечный бродяга-ветер. Недобро, мутно-красными зрачками мигали вдали окошечки городских усадеб. Вот он там, этот чужой ей городок. В нем, под одной из крыш, не зная об угрозе, он, ее мятежный товарищ. И, возможно, забыл о ней. Сколько дней пробежало чередой после их последней встречи? Он был не прав тогда, но все давно уже забыто. Завтра она увидит его, и опять вернется дружба, волнующая, хорошая. Она вернется, Тоня это знает. Лишь бы не предала ночь. Ночь недобрая какая-то, словно притаилась, поджидает… Холодно.
Кинув последний взгляд на дорогу, Тоня вошла в дом. В постели, кутаясь в одеяло, она стала засыпать с мыслью: лишь бы не предала ночь!..
Ранним утром, когда в доме еще спали, Тоня проснулась, быстро оделась. Тихо, чтобы не разбудить никого, вышла во двор, отвязала Трезора, большого лохматого пса, и пошла с ним в город. Напротив дома Корчагина остановилась на минуту в нерешительности. Затем, толкнув калитку, вошла во двор. Трезор бежал впереди, помахивая хвостом…
Этим же ранним утром возвратился из села Артем. Приехал на телеге с кузнецом, у которого работал. Взвалив на плечи мешок с заработанной мукой, пошел по двору. За ним кузнец нес остальные пожитки. У раскрытой двери Артем сбросил с плеч мешок, позвал:
— Павка!
Но ответа не получил.
— Тащи в дом, чего там! — сказал подошедший кузнец.
Положив пожитки на кухне, Артем вошел в комнату — и остолбенел. Все было перерыто, перевернуто, старое тряпье разбросано на полу.
— Что за черт! — недоумевающе буркнул Артем, оборачиваясь к кузнецу.
— Да, беспорядок, — поддакнул тот.
— Куда мальчишка девался? — начинал злиться Артем.
Но квартира была пуста, и спрашивать было не у кого.
Кузнец простился и уехал.
Артем вышел во двор и стал осматриваться кругом.
«Не пойму, что за буза такая! Квартира открыта, Павки нет».
Сзади него послышались шаги. Артем обернулся. Перед ним стоял, насторожив уши, громадный пес. От калитки к дому шла незнакомая девушка.
— Мне нужно видеть Павла Корчагина, — сказала она негромко, рассматривая Артема.
— Мне тоже его надо видеть. Черт его знает, где он подевался! Я вот приехал, квартира открытая, а его нету. А вы к нему, что ли? — обратился он к девушке.
В ответ услыхал вопрос:
— Вы брат Корчагина — Артем?
— Да, а что такое?
Но девушка, не отвечая ему, смотрела с тревогой на открытую дверь. «Почему я не пришла вчера? Неужели, неужели?..» И тяжесть в груди налегла еще сильнее.
— Вы застали квартиру открытой, и Павла не было? — спросила она смотревшего на нее Артема.
— А вы что, собственно, имеете к Павлу?
Тоня подвинулась к нему ближе и, оглядываясь вокруг, порывисто заговорила:
— Я точно не знаю, но если Павла нет дома, то его арестовали.
— За что? — нервно вздрогнул Артем.
— Зайдемте в комнату, — сказала Тоня.
Артем слушал ее молча. Когда она передала ему все, что знала, он пришел в отчаяние.
— Эх, будь ты трижды проклята! Не хватало печали — черти накачали… — подавленно пробормотал он. — Теперь понятно, почему такой кавардак в квартире. Внесла же нечистая сила мальчишку в эту историю… Где его теперь искать? А вы, барышня, чья будете?
— Я дочь лесничего Туманова. Павла я знаю.
— А-а… — неопределенно протянул Артем. — Вот, муку вез подкормить мальчишку, а тут вот что…
Тоня и Артем молча смотрели друг на друга.
— Я ухожу. Вы, может быть, его найдете, — проговорила тихо Тоня, прощаясь с Артемом. — Вечером зайду к вам, вы мне расскажете.
Артем молча кивнул головой.
В углу окна жужжала проснувшаяся от зимней спячки тощая муха. На краю старого, протертого дивана, опершись руками о колени, сидела молодая крестьянка, уставившись бесцельным взглядом в грязный пол.
Комендант, закусив углом рта папироску, размашисто дописывал лист и под подписью «комендант города Шепетовки хорунжий» с удовольствием поставил витиеватую подпись с замысловатым крючком на конце. В дверях послышалось звяканье шпор. Комендант поднял голову.
Перед ним стоял с перевязанной рукой Саломыга.
— Каким ветром занесло? — приветствовал его комендант.
— Хорош ветер, руку разнес богунец до кости.
Саломыга, не обращая внимания на присутствие женщины, крепко выругался.
— Что же ты, поправляться сюда приехал?
— Поправляться будем на том свете. На фронте жмут, аж вода капает.
Комендант остановил его, указав головой на женщину:
— Поговорим потом.
Саломыга грузно сел на табурет и снял кепку с кокардой, на которой был вырезан эмалевый трезубец — государственный знак УНР.
— Меня Голуб прислал, — начал он негромко. — Скоро сюда дивизия сичевых стрельцов перейдет. Вообще здесь каша заварится, так я должен навести порядок. Возможно, головной приедет, с ним какой-нибудь заграничный гусь, так чтоб здесь никто не разговаривал насчет «облегчения». А ты что пишешь?
Комендант передвинул папироску в другой угол рта.
— Тут один стервец у меня сидит, мальчишка. Понимаешь, на станции попался тот самый Жухрай, помнишь, который железнодорожников натравил на нас.
— Ну-ну? — заинтересованно придвинулся Саломыга.
— Ну, понимаешь, Омельченко, балда, станционный комендант, с одним казаком послал его к нам, а этот, что у меня сидит, отбил его середь бела дня. Разоружили казака, выбили ему зубы и — поминай как звали. Жухрая след простыл, а этот попался. Вот почитай-ка материал. — Он подвинул Саломыге пачку исписанной бумаги.
Тот бегло просмотрел ее, перелистывая левой, здоровой рукой. Прочитав, уставился на коменданта:
— И ты от него ничего не добился?
Комендант нервно потянул козырек фуражки:
— Пять дней с ним бьюсь. Молчит. «Ничего, говорит, не знаю, я не освобождал». Выродок какой-то бандитский. Понимаешь, конвойный его опознал, чуть не задушил здесь, гаденыша. Я насилу оторвал. Омельченко казаку на станции двадцать пять шомполов вписал за арестанта, так он, ему тут жару и дал. Держать больше нечего, я посылаю в штаб для разрешения вывести в расход.
Саломыга презрительно сплюнул:
— Был бы он в моих руках, заговорил бы. Не тебе, попович, дознанья делать. Какой с семинариста комендант? Ты ему шомполов дал?
Комендант вскипел:
— Ты уж слишком себе позволяешь. Свои насмешки можешь оставить при себе. Я здесь комендант и прошу не вмешиваться.
Саломыга взглянул на петушившегося коменданта и захохотал:
— Ха-ха!.. Попович, не надувайся, а то лопнешь. Черт с тобой и с твоими делами, ты лучше скажи, где достать пару бутылок самогонки?
Комендант ухмыльнулся:
— Это можно.
— А этого, — ткнул Саломыга Пальцем на бумаги, — если хочешь, чтобы к ногтю прижали, поставь ему вместо шестнадцати лет восемнадцать. Крючок загни вот здесь, а то могут не утвердить.
В кладовой их было трое. Бородатый старик в поношенном кафтане лежал бочком на нарах, подогнув худые ноги в широких полотняных штанах. Его посадили за то, что пропал из его сарая конь постояльца-петлюровца. На полу сидела пожилая женщина с хитрыми, вороватыми глазками, с острым подбородком, самогонщица, по обвинению в краже часов и других ценных вещей. В углу под окном, уложив голову на смятую фуражку, в полузабытьи лежал Корчагин.
В кладовую ввели молодую женщину, в повязанном по-крестьянски цветном платочке, с испуганными большими глазами. Женщина постояла с минуту и села рядом с самогонщицей.
Та, пытливо обследовав новенькую, бросила быстрым говорком:
— Сидишь, девонька?
Не получив ответа, не отставала:
— За что тебя сюда, а? Случай, не по самогонному делу?
Крестьянка, встав и посмотрев на назойливую бабу, ответила тихо:
— Нет, за брата меня взяли.
— А он что? — приставала баба.
Старик вмешался:
— Чего ты ее тревожишь? Человеку, может, на свет глядеть не мило, а ты трещишь.
Баба быстро повернулась к нарам:
— А ты что мне за указчик такой нашелся? Я с тобой, что ли, говорю?
Старик сплюнул:
— Не приставай, говорю, к человеку.
В кладовой стихло. Женщина разостлала большой платок, прилегла, положив голову на руку.
Самогонщица принялась за еду. Старик спустил ноги на пол, не спеша свернул козью ножку и закурил. По кладовой потянулись клубы вонючего дыма.
Чавкая набитым ртом, баба заворчала;
— Поесть бы дал спокойно, без вонищи, раскурился без перестану…
Старик язвительно хихикнул:
— Похудеть боишься? Вон в дверь не пролезешь скоро. Ты бы хлопцу дала поесть, а то в себя все толчешь.
Баба обидчиво отмахнулась:
— Я ему говорю: поешь, — не хочет. А насчет меня губы не распускай: не твое ем.
Молодая женщина повернулась к самогонщице и, кивнув головой в сторону Корчагина, спросила:
— Вы не знаете, за что он сидит?
Баба обрадовалась, что с ней заговорили, и охотно сообщила:
— Это здешний парняга, Корчагиной, кухарки, сын младший.
Нагнувшись к уху, самогонщица прошептала:
— Большевику освобожденье сделал. Матрос тут был один, у Зозулихи, соседки моей, квартировал.
Женщина вспомнила: «Я посылаю в штаб для разрешения вывести в расход…»
Станцию один за другим наполняли эшелоны. Беспорядочной толпой оттуда вываливались курени (батальоны) сичевых стрельцов. По путям медленно полз заклепанный в сталь четырехвагонный бронепоезд «Запорожец». С платформ стаскивали орудия. Из товарных вагонов выводили лошадей. Тут же седлали, садились и, расталкивая бесформенные толпы пехотинцев, пробивались на станционный двор, где строился кавалерийский отряд.
Суетились старшины, выкрикивая номера своих подразделений.
Вокзал гудел, как осиный рой. Из бесформенной кучи разноголосых суматошных людей постепенно сколачивались квадраты взводов, и вскоре поток вооруженных людей влился в город. До самого вечера по шоссе дребезжали подводы и плелись тыловые охвостья вступившей в город дивизии сичевых стрельцов. И наконец, замыкая шествие, прошагала штабная рота, горланя в сто двадцать глоток:
Шо за шум, шо за гам
Учинився?
Та Петлюра на Вкраїнi
Появився…
Корчагин поднялся к окошку. Сквозь сумрак раннего вечера он услышал грохот колес на улице, топот множества ног, многоголосые песни.
Сзади тихо сказали:
— Видно, войска в город входят.
Корчагин обернулся.
Говорила девушка, которую привели вчера.
Он слышал ее рассказ. Самогонщица добилась своего. Она из деревни, что в семи верстах от городка. Старший ее братишка Грицко, красный партизан, при Советах верховодил в комбеде.
Когда ушли красные, ушел и Грицко, опоясав себя пулеметной лентой. А теперь семье житья нет. Лошадь одна была, и ту забрали. Отца в город возили: намучился, сидя под замком. Староста — из тех, кого прищемлял Грицко, — в отместку на постой к ним всегда приводил разных людей. Обнищала семья вконец. Вчера на село явился комендант для облавы. Привел его староста к ним. Пригляделся к девушке комендант, наутро забрал в город «для допроса».
Корчагину, не спалось, бесследно исчез покой, и одна назойливая мысль, от которой не мог отмахнуться, мысль: «Что будет дальше?» — вертелась в голове.
Больно покалывало избитое тело. С животной злобой избил его конвоир.
Чтобы отвлечься от ненавистных мыслей, стал слушать шепоток своих соседок.
Совсем тихо рассказывала девушка, как приставал к ней комендант, угрожал, уговаривал, а получив отпор, озверел. «Посажу, говорит, в подвал, ты у меня оттуда не выйдешь».
Чернота заволакивала углы. Впереди ночь, душная, неспокойная. Опять мысли о неизвестном завтра. Седьмая ночь, а кажется, будто месяцы прошли, жестко лежать, не утихла боль. В кладовой теперь лишь трое. Дедка на нарах храпит, как у себя на печи. Дедка мудро спокоен и спит ночами крепко. Самогонщицу выпустил хорунжий добывать водку. Христина и Павел на полу, почти рядом. Вчера в окошечке видел Сережку. Тот долго стоял на улице, смотрел тоскливо на окна дома.
«Видно, знает, что я здесь».
Три дня передавали куски черного кислого хлеба. Кто передавал, не сказали. Два дня тревожил допросами комендант. Что бы это могло значить?
На допросах ничего не сказал, от всего отрекался. Почему молчал, и сам не знал. Хотел быть смелым, хотел быть крепким, как те, о которых читал в книгах, а когда взяли, вели ночью и у громады паровой мельницы один из ведущих сказал: «Чего его таскать, пане хорунжий? Пулю в спину — и кончено», стало страшно. Да, страшно умирать в шестнадцать лет! Ведь смерть — это навсегда не жить.
Христина тоже думает. Она знает больше, чем этот парень. Он, наверное, еще не знает… А она слышала.
Не спит он, мечется ночами. Жалко, ой как жалко Христине его, но у нее свое горе: не может забыть она страшные слова коменданта: «Я с тобой завтра расправлюсь. Не хочешь со мной — в караулку пойдешь. Казаки не откажутся. Выбирай».
Ой, как тяжело, и неоткуда пощады ждать! Чем же она виновата, что Грицко в красные пошел? «Ой, як на свiтi тяжко жити!»
Тупая боль сжимает горло, беспомощное отчаяние, страх захлестнули ее, и Христина глухо зарыдала.
Вздрагивает молодое тело от безумной тоски и отчаяния.
В углу у стены шевельнулась тень.
— Ты чего это?
Горячий шепот Христины — вылила она свою тоску молчаливому соседу. Он слушает, молчит, и только рука его легла на руки Христины.
— Замучают меня, проклятые, — глотая слезы, с неосознанным ужасом шептала она. — Пропала я: сила ихняя.
Что он, Павел, мог, сказать этой дивчине? Нет слов. Нечего говорить. Жизнь давила обручем.
«Не пустить завтра ее, бороться? Изобьют до смерти, а то и рубанут саблей по голове — и кончено». И, чтобы хоть чуть приласкать эту горем отравленную девушку, нежно по руке погладил. Рыданья девушки стихли. Изредка часовой у входа окликал прохожих обычным: «Кто идет?» — и опять тихо. Крепко спит дедка. Медленно ползли неощутимые минуты. Не понял, когда крепко обняли руки и притянули к себе.
— Слухай, голубе, — шепчут горячие губы, — мени все равно пропадать: як не офицер, так те замучат. Бери мене, хлопчику милый; щоб не та собака диво-чисть забрала.
— Что ты говоришь, Христина?
Но крепкие руки не отпускали. Губы горячие, полные губы, от них трудно уйти. Слова дивчины простые, нежные, ведь он знает, почему эти слова.
И вот убежало куда-то в сторону сегодняшнее. Забыт замок на двери, рыжий казак, комендант, звериные побои, семь душных бессонных ночей, и на миг остались только горячие губы и чуть влажное от слез лицо.
Вдруг вспомнилась Тоня.
«Как можно было ее забыть?.. Чудные, родные глаза».
Хватило сил оторваться. Как пьяный, поднялся и взялся рукой за решетку. Руки Христины нашли его.
— Чего же ты?..
Сколько чувства в этом вопросе! Он нагибается к ней и, крепко сжимая руки, говорит:
— Я не могу, Христина. Ты — хорошая, — и еще что-то говорил, чего сам не понял.
Выпрямился, чтобы разорвать нестерпимую тишину, шагнул к нарам. Сев на краю, затормошил деда:
— Дедунь, дай закурить, пожалуйста.
В углу, закутавшись в платок, рыдала девушка. Днем пришел комендант, и казаки увели Христину. Она попрощалась глазами с Павлом. В них был укор. И когда за ней захлопнулась дверь, в его душе стало еще тяжелее и непрогляднее.
Дедка до вечера не добился от юноши ни одного слова. Сменили караул и комендантскую команду. Вечером, привели нового. Павел узнал в нем Долинника, столяра сахарного завода. Крепко скроенный, приземистый, в облинялой желтой рубашке под заношенным пиджаком. Внимательным взглядом обежал кладовку.
Павел видел его в 1917 году, в феврале, когда докатилась революция и до городка. На шумных демонстрациях он слышал только одного большевика. Это был Долинник. Он говорил солдатам речь, влезши на забор у дороги. Запомнилось его заключительное:
«Держитесь, солдаты, за большевиков: они не продадут!»
С тех пор столяра не встречал.
Старик обрадовался новому соседу. Ему, видно, было тяжело сидеть молча целый день. Долинник подсел к нему на нары, раскурил с ним папироску и расспросил обо всем. Затем подсел к Корчагину.
— А у тебя что хорошего? — спросил он парня. — Каким образом сюда?
Получая односложные ответы, Долинник чувствовал, что его собеседник недоверчив, поэтому так скуп на слова. Но когда столяр узнал, какое обвинение предъявляют юноше, он удивленно уставился на Корчагина своими умными глазамл. Сел рядом.
— Так ты, говоришь, Жухрая выручил? Вот оно что. Я и не знал, что тебя забрали.
Павел от неожиданности приподнялся на локте:
— Какого Жухрая? Я ничего не знаю. Мало ли чего мне пришьют.
Но Долинник, улыбаясь, подвинулся к нему ближе:
— Брось, дружок, передо мной не запирайся. Я больше твоего знаю.
И тихо, чтобы не слышал старик:
— Я сам Жухрая провожал, он, поди, на месте. Федор мне все рассказал про тот случай.
Помолчав немного, думая о чем-то, добавил:
— Парень ты, оказывается, что надо. Но вот то, что сидишь, что они знают про все, — это дело, того, ни к черту, можно сказать, совсем дрянь.
Он сбросил пиджак, постелил его на полу, сел, опершись спиной о стенку, и снова стал курить папироску.
Последние слова Долинника все сказали Павлу. Было ясно: Долинник свой человек. Раз провожал Жухрая — значит…
К вечеру он знал, что Долинник арестован за агитацию среди петлюровских казаков. Попался с поличным, когда раздавал воззвания губернского ревкома с призывом сдаваться и переходить к красным.
Осторожный Долинник рассказал Павлу немногое.
«Кто знает? — думал он. — Начнут бить парнишку шомполами. Молод еще».
Поздно вечером, укладываясь спать, высказал свои опасения в короткой общей фразе:
— Положение наше с тобой, Корчагин, можно сказать, хуже губернаторского. Посмотрим, что из этого получится.
На другой день в кладовой появился новый арестант, известный всему городу парикмахер Шлема Зельцер, с огромными ушами, тонкой шеей. Он рассказывал Долиннику, горячась и жестикулируя:
— Ну, так вот, Фукс, Блувштейн, Трахтенберг хлеб-соль будут ему носить. Я говорю: хотите нести — несите, но кто им подпишет от всего еврейского населения? Извиняюсь, никто. Им есть расчет. У Фукса — магазин, у Трахтенберга — мельница, а у меня что? А у остальной голоты? У этих нищих — нечего. Ну, у меня, длинный язык. Сегодня я брею одного старшину, из новых, что прислали недавно. «Скажите, — говорю, — атаман Петлюра знает про погромы или нет? Примет он эту делегацию?» Эх, сколько раз я неприятности имел за свой язык! Что, вы думаете, этот старшина сделал, когда я его побрил, попудрил, сделал все на первый сорт? Он себе встает, вместо того чтобы деньги мне заплатить, арестовывает меня за агитацию против власти. — Зельцер ударил себя по груди кулаком. — Какая агитация? Что я такое сказал? Я только спросил у человека… И за это меня сажать…
Зельцер, горячась, крутил Долиннику пуговицу на рубашке, дергал его то за одну, то за другую руку.
Долинник невольно улыбнулся, слушая возмущенного Шлему. Когда парикмахер замолчал, Долинник сказал серьезно:
— Эх, Шлема, ты вот умный парень, а дурака свалял. Нашел время, когда языком молоть. Я б тебе не советовал попадаться сюда.
Зельцер понимающе посмотрел на него и в отчаянии махнул рукой. Дверь открылась, и в, кладовую втолкнули знакомую Павлу самогонщицу. Она озлобленно ругала ведущего казака:
— Огонь бы вас спалил вместе с вашим комендантом! Чтоб ему от моей горилки околеть!
Часовой захлопнул за ней дверь, и было слышно, как он засовывал замок.
Баба села на нары; ее шутливо приветствовал старик:
— Что, опять к нам, трещотка? Что ж, садись, гостем будешь.
Самогонщица нелюбезно глянула на старика и, захватив узелок, пересела на пол рядом с Долинником.
Ее опять посадили, получив от нее несколько бутылок самогона.
За дверью в караулке послышались крики, движение. Чей-то резкий голос отдавал приказания. Все арестованные в кладовой повернули головы к двери.
На площади, у неказистой церквушки со старинной колокольней, происходило необычайное для городка событие. Охватывая площадь с трех сторон, правильными прямоугольниками разместились части дивизии сичевых стрельцов в полном боевом снаряжении.
Впереди, начиная от церковного подъезда, рядами, упираясь в забор школы, вытянулись шахматными квадратами три пехотных полка.
Серой, грязноватой массой, приставив ружья к неге, в нелепых железных русских шлемах, похожих на расколотые пополам тыквы, густо обвешанные патронами, стояли петлюровские солдаты наиболее боеспособной дивизии «Директории».
Хорошо одетая и обутая из запасов бывшей царской армии, больше чем наполовину состоявшая из кулаков, сознательно боровшихся против Советов, эта дивизия была переброшена в городок для защиты важнейшего стратегического железнодорожного узла.
Из Шепетовки в пять разных сторон убегали блестящие полоски путей. Потерять этот пункт для Петлюры значило потерять все. У «Директории» и так оставалась куцая территория. Столицей петлюровщины стал скромный город Винница.
Головной атаман лично решил проверить части. Все было готово к его встрече.
В задних рядах, подальше от взглядов, в углу площади примостили полк новомобилизованных. Тут была босая, пестро одетая молодежь. Никто из этих молодых сельских парней, стащенных ночной облавой с печек или пойманных на улице, не думал идти воевать.
— Нема дурних, — уверили они.
Самое большее, что удавалось петлюровским офицерам, — это привести мобилизованных под конвоем в город, рассчитать их на работы и курени и выдать оружие.
Но на другой же день треть приведенных исчезала, и с каждым днем их становилось все меньше.
Выдавать им сапоги было более чем легкомысленно, да и сапог-то было не густо. Издан был приказ: явиться на призыв обутыми. Он дал изумительные результаты. Где только добывалась та невероятная рвань, которая держалась на ногах лишь при помощи проволоки или веревок?
На парад их привели босыми.
За пехотой растянулся кавалерийский полк Голуба.
Кавалеристы сдерживали густые толпы любопытных. Всем хотелось посмотреть парад.
Сам головной атаман приедет! В городе такие события были редкостью, и пропустить бесплатное зрелище никто не хотел.
На ступеньках церкви собрались полковники, есаулы, обе поповны, кучка украинских учителей, группа «вильных» казаков, слегка горбатый председатель управы — в общем, избранные, представляющие «общественность»; и среди них, в черкеске, главный инспектор пехоты. Он командовал парадом.
В церкви облачался в пасхальное одеяние поп Василий.
Прием Петлюре готовился торжественный. Принесли и водрузили знамя: желтое с голубым. Ему должны были присягать мобилизованные.
Командир дивизии на тощем, облезлом «форде» отправился на вокзал за Петлюрой.
Инспектор пехоты подозвал к себе стройного, с щегольски закрученными усиками полковника Черняка:
— Берите с собой кого-нибудь, проверьте комендатуру и тыл, чтобы все было чисто и прибрано. Если есть арестованные, просмотрите, шваль выгоните!
Черняк щелкнул каблуками, захватил попавшегося под руку есаула и ускакал.
Инспектор любезно обратился к старшей поповне:
— А как у вас с обедом, все в порядке?
— О да, там комендант старается, — ответила поповна, впиваясь глазами в красивого инспектора.
Вдруг все зашевелилось: по шоссе летел, припав к шее коня, верховой. Он махал рукой и кричал:
— Едут!
— По местам! — гаркнул инспектор. Старшины побежали, в строй.
Когда «форд» зачихал у церковного подъезда, оркестр заиграл «Ще не вмерла Украина».
Из автомобиля вслед за командиром дивизии неуклюже вылез «сам головной атаман Петлюра», человек среднего роста, с крепко посаженной угловатой головой на багровой шее, в синем жупане из хорошего гвардейского сукна, затянутом желтым поясом с пристегнутым к нему крошечным браунингом в замшевой кобуре. На голове защитная «керенка», на ней кокарда с эмалевым трезубцем.
Ничего воинственного не было в фигуре Симона Петлюры. Выглядел он совсем не военным человеком. Недовольный чем-то, выслушал он короткий рапорт инспектора. Затем к нему обратился с приветствием председатель управы.
Петлюра рассеянно слушал, глядя через его голову на выстроенные полки.
— Начнем смотр, — кивнул он инспектору. Взойдя на небольшой помост у знамени, Петлюра обратился к солдатам с десятиминутной речью.
Речь была неубедительна. Произносил ее Петлюра без особого подъема, видимо устав с дороги. Окончил под казенные крики солдат: «Слава! Слава!» Слез с помоста и вытер платком вспотевший лоб. Затем с инспектором и командиром дивизии обошел части. Проходя вдоль рядов мобилизованных, презрительно сощурил глаза, нервно покусывая губы.
К концу смотра, когда мобилизованные взвод за взводом, неровными рядами подходили к знамени, у которого стоял с Евангелием поп Василий, и целовали сначала Евангелие, потом угол знамени, произошло нечто неожиданное.
Невесть каким образом на площадь к Петлюре пробралась делегация. С хлебом и солью в руках выступал богатый лесопромышленник Блувштейн, за ним галантерейщик Фукс и еще трое солидных коммерсантов.
Блувштейн, лакейски изгибаясь, подал поднос Петлюре. Его взял стоявший рядом старшина.
— Еврейское население выражает свою искреннюю признательность и уважение к вам, глава государства. Вот, пожалуйста, поздравительный лист.
— Добре, — буркнул Петлюра, бегло просматривая бумагу.
Но тут выступил Фукс:
— Мы нижайше просим вас, чтобы нам дали возможность открыть предприятия и защитить от погрома, — выдавил Фукс трудное слово.
Петлюра злобно насупился:
— Моя армия погромами не занимается. Вы это должны запомнить.
Фукс беспомощно развел руками.
Петлюра нервно подернул плечом. Он был зол на так некстати подошедшую делегацию. Он обернулся. За его спиной стоял, покусывая черный ус, Голуб.
— Тут на ваших казаков жалуются, пане полковник. Разберитесь, в чем дело, и примите меры, — сказал Петлюра и, обращаясь к инспектору, приказал:
— Начинаем парад.
Злополучная делегация никак не ожидала встречи с Голубом и поспешила улизнуть.
Все внимание зрителей было обращено на приготовление к церемониальному маршу. Раздались громкие слова команды.
Голуб, надвигаясь на Блувштейна с внешне спокойным лицом, говорил внятно, шепотом:
— Уносите ноги, некрещеные души, а то я из вас котлеты сделаю.
Гремел оркестр, и первые части стали проходить по площади. Подходя к месту, где стоял Петлюра, солдаты механически гаркали «слава» и заворачивали по шоссе в боковые улицы. Впереди рот, одетые в новенькие цвета хаки костюмы, непринужденно шагали старшины, как на прогулке, помахивая тросточками. Эту моду маршировать с тросточкой, как и шомпола у солдат, сичевики ввели впервые.
В хвосте шли мобилизованные, шли недружной массой, сбиваясь с шага, натыкаясь друг на друга.
Шорох босых ног был тих. Старшины изо всех сил старались навести порядок, но это было невозможно. Когда подходила вторая рота, правофланговый, молодой парень в полотняной рубахе, засмотрелся на «головного», разинув от удивления рот, и со всего размаха шлепнулся на шоссе, попав ногой в выбоину.
Винтовка, дребезжа, покатилась по камням. Парень пытался подняться, но его сейчас же сбивали с ног идущие сзади.
Среди зрителей послышался хохот. Взвод смешал строй. Площадь проходили уже как попало. Неудачливый парнишка, подхватив винтовку, догонял своих.
Петлюра отвернулся в сторону от этого неприятного зрелища; не ожидая конца прохождения колонны, пошел к автомобилю. Инспектор, следуя за ним, осторожно спросил:
— Пан атаман обедать не останется?
— Нет, — отрывисто бросил Петлюра. За высокой церковной оградой, среди толпы зрителей, смотрели парад Сережа Брузжак, Валя и Климка.
Крепко обхватив руками, прутья решетки, взглядом, полным ненависти, всматривался Сережа в лица стоявших внизу.
— Пойдем, Валя, лавочка закрывается, — вызывающе громко, так, чтобы слышали все, проговорил он, отрываясь от решетки. На него изумленно обернулись.
Не обращая ни на кого внимания, он пошел к калитке. За ним сестра и Климка.
Подскакав, к комендантской, полковник Черняк с есаулом спрыгнули с лошадей. Передав их вестовому, быстро вошли в караулку.
— Где комендант? — резко спросил Черняк у вестового.
— Не знаю, — промямлил тот, — куда-то пошел.
Черняк оглядел грязную, неприбранную караулку, развороченные постели, на которых беспечно разварились комендантские казаки. Они и не думали даже встать при входе старшин.
— Что за хлев развели? — заревел Черняк: — Вы что развалились, как поросные свиньи? — налетел он на лежавших.
Один из казаков, сев, сытно отрыгнул и недружелюбно промычал:
— Ты чего кричишь? У нас свое кричало есть.
— Что такое? — подскочил Черняк. — Ты с кем разговариваешь, коровья морда? Я — полковник Черняк! Слыхал, сукин сын? Встать сейчас же, а то всыплю всем шомполов! — бегал по караулке разгоряченный полковник. — В одну минуту чтобы всю грязь вымести, кровати прибрать, морды свои привести в человеческий вид. На кого вы похожи? Не казаки, а банда с большой дороги.
Его ярости не было границ. Он с бешенством толкнул бак с помоями, стоявший на дороге.
Есаул не отставал от него, обильно сыпля матерщину, и, убедительно помахивая плеткой-треххвосткой, сгонял лежебок с постелей.
— Головной-атаман парад принимает, сюда зайти может. Живо шевелитесь!
Видя, что дело, принимает серьезный оборот и что шомполы действительно можно заработать — имя Черняка было всем прекрасно известно, — казаки забегали как ошпаренные.
Работа закипела.
— Надо посмотреть арестованных, — предложил есаул. — Кто их знает, кого они здесь держат? Заглянет головной — может получиться ерунда.
— У кого ключ? — спросил часового Черняк. — Откройте сейчас же.
Старшой торопливо подскочил и открыл замок.
— А где комендант? Что, я его долго ждать буду? Найти его сейчас же и прислать сюда, — командовал Черняк. — Охрану вывести во двор, выстроить в порядке… Почему винтовки без штыков?
— Мы только вчера сменились, — оправдывался старшой.
Он кинулся к двери искать коменданта. Есаул толкнул ногой дверь кладовой. С полу привстало несколько человек, остальные остались лежать.
— Откройте двери, — командовал Черняк, — здесь мало света.
Он всматривался в лица арестованных.
— За что сидишь? — резко спросил ой сидевшего на нарах старика.
Тот приподнялся, подтянул штаны и, немного заикаясь, напуганный резким криком, прошамкал:
— Я и сам не знаю. Посадили — вот и сижу. Коняга со двора пропала, так я же в этом не виноват.
— Чья коняга? — перебил есаул.
— Да казенная. Пропили ее мои постояльцы, а на меня сваливают.
Черняк окинул старика с головы до ног быстрым взглядом, нетерпеливо дернул плечом.
— Забери свои манатки — и марш отсюда! — крикнул он, поворачиваясь к самогонщице.
Старик не сразу поверил, что его отпускают, и, обращаясь к есаулу, заморгал подслеповатыми глазами:
— Значит, мне уйти дозволяется?
Тот кивнул головой: катись, катись поскорей. Старик поспешно отвязал от нар свою торбу и бочком проскочил в дверь.
— А ты за что посажена? — уже допрашивал самогонщицу Черняк.
Та, доедая кусок пирога, затараторила:
— Меня, пане начальство, по несправедливости посадили. Вдова я, самогонку мою пили, а меня потом и посадили.
— Ты что, самогонкой торгуешь? — спросил Черняк.
— Да яка там торговля, — обиделась баба. — Он, комендант, взял четыре бутылки и ни гроша не заплатил. Вот так все: самогонку пьют, а денег не платят. Яка же это торговля?
— Довольно, сейчас же убирайся к черту!
Баба не заставила дважды повторять приказание и, схватив корзину, благодарно кланяясь, попятилась задом к двери.
— Дай вам боже здоровечко, господа начальство.
Долинник смотрел на эту комедию широко раскрытыми глазами. Никто из арестованных не понимал, в чем дело. Было ясно одно: приведшие люди — какое-то начальство, имеющее власть над арестованными.
— А ты за что? — обратился к Долиннику Черняк.
— Встать перед паном полковником! — гаркнул есаул.
Долинник медленно и тяжело приподнялся с пола.
— За что сидишь, спрашиваю? — повторил вопрос Черняк.
Долинник несколько секунд смотрел на подкрученные усы полковника, на его гладко выбритое лицо, потом на козырек новенькой «керенки» с эмалевой кокардой, и вдруг мелькнула хмельная мысль: «А что, если выйдет?»
— Меня арестовали за то, что я шел по городу после восьми часов, — сказал он первое, что пришло ему на ум.
Ожидал весь в мучительном напряжении,
— А чего ночью шатаешься?
— Да не ночью, часов в одиннадцать.
Говорил и уже не верил в дикую удачу.
Колени дрогнули, когда услышал короткое: «Отправляйся».
Долинник, забыв свой пиджак, шагнул к двери, а есаул уже спрашивал следующего.
Корчагин был последним. Он сидел на полу, совершенно сбитый с толку всем тем, что видел, и даже не успел осознать, что Долинника отпустили. Понять, что происходит, он, не мог. Всех отпускают. Но Долинник, Долинник. Он сказал, что арестован за ночное хождение… Наконец понял.
Полковник начал допрос худенького Зельцера с обычного:
— За что сидишь?
Бледный, волнующийся парикмахер ответил порывисто:
— Мне говорят, что я агитирую, но я не понимаю, в чем моя агитация заключается.
Черняк насторожился:
— Что? Агитация?! О чем агитируешь?
Зельцер недоуменно развел руками:
— Я не знаю, но я говорил только, что собирают подписи на прошение головному атаману от еврейского населения.
— На какое прошение? — продвинулись к Зельцеру есаул и Черняк.
— Прошение об отмене погромов. Вы знаете, у нас был страшный погром. Население боится…
— Понятно, — оборвал его Черняк. — Мы тебе пропишем прошение, жидовская морда. — И, оборачиваясь к есаулу, бросил: — Этого фрукта надо запрятать подальше. Убрать его в штаб. Там я с ним побеседую лично. Узнаем, кто собирается подать прошение.
Зельцер пытался возразить, но есаул, резко махнув рукой, ударил его нагайкой по спине:
— Молчи, стерва!
Кривясь от боли, Зельцер отшатнулся в угол. Губы его задрожали, он едва сдерживал прорывающиеся рыдания.
При последней сцене Корчагин встал. В кладовой из арестованных оставались только он и Зельцер.
Черняк стоял перед юношей и ощупывал его черными глазами.
— Ну, а ты чего здесь?
На свой вопрос полковник услышал быстрый ответ:
— Я от седла крыло отрезал на подметки.
— От какого седла? — не понял полковник.
— У нас стоят два казака, так я от старого седла крыло отрезал для подметок, а казаки меня сюда и привели за это. — И, охваченный безумной надеждой выбраться на свободу, добавил: — Я кабы знал, что нельзя…
Полковник пренебрежительно глядел на Корчагина.
— И чем этот комендант занимался, черт его знает, тоже арестантов насбирал! — И, оборачиваясь от двери, закричал: — Можешь идти домой и скажи отцу, чтобы он тебя вздул как полагается. Ну, вылетай!
Не веря себе, с сердцем, готовым выпрыгнуть из груди, схватив лежавший на полу пиджак Долинника, Корчагин ринулся к двери. Пробежал караулку и за спиной выходившего Черняка проскользнул во двор, оттуда в калитку и на улицу.
В кладовой остался одинокий, несчастный Зельцер. Он с мучительной тоской оглянулся, инстинктивно, сделав несколько шагов к выходу, но в караулку вошел часовой, закрыл дверь, повесил замок и уселся на стоящий у двери табурет.
На крыльце Черняк, довольный, обратился к есаулу:
— Хорошо, что мы сюда заглянули. Смотри, сколько здесь швали набилось, а коменданта посадим недельки на две. Ну, поедем, что ли?
Во дворе выстраивал свой отряд старшой. Увидев полковника, он подбежал и отрапортовал:
— Все в порядке, пане полковник.
Черняк вложил ногу в стремя, легко вспрыгнул в седло. Есаул возился с норовистой лошадью. Подбирая поводья, Черняк сказал старшому:
— Скажи коменданту, что я выпустил всю дрянь, которую он тут напихал. Передай ему, что я посажу его на две недели за то, что он здесь развел. А того, что там сидит, перевести сейчас же в штаб. Караулу быть готовым.
— Слушаюсь, пане полковник, — откозырял старшой.
Дав лошадям шпоры, полковник с есаулом понеслись галопом к площади, где уже кончался парад.
Перемахнув седьмой забор, Корчагин остановился. Бежать дальше не было сил.
Голодные дни в душной, непроветриваемой кладовой обессилили его. Домой нельзя, а к Брузжакам идти — узнает кто, разгромят всю семью. Куда же?
Он не знал, что делать, и бежал, оставляя позади себя огороды и задворки усадеб. Опомнился, лишь наткнувшись грудью на чью-то ограду. Глянул и обомлел: за высоким дощатым забором начинался сад главного лесничего. Вот куда принесли его усталые вконец ноги. Разве думал он добежать сюда? Нет.
Но почему же очутился именно у усадьбы лесничего?
На это ответить не мог.
Надо где-нибудь передохнуть и потом подумать, куда Дальше; в саду есть деревянная беседка, там его никто не увидит.
Корчагин подпрыгнул, захватил, рукой край доски, забрался на забор и свалился в сад. Оглянувшись на чуть видневшийся за деревьями дом, он пошел к беседке. Она была открыта почти со всех сторон. Летом ее обвивал дикий виноград — сейчас все было голо. Повернулся к забору, но было поздно: за спиной он услышал бешеный лай. От дома по засыпанной листьями дорожке, оглашая сад грозным рычаньем, на него мчалась огромная собака.
Павел приготовился к защите. Первое нападение было отбито ударом ноги. Но пес готовился ко второму. Кто знает, чем окончилась бы эта схватка, если бы знакомый Павлу звонкий голос не закричал:
— Трезор, назад!
По дорожке бежала Тоня. Оттащив за ошейник Трезора, она обратилась к стоящему у забора Павлу:
— Как вы сюда попали? Вас же могла искусать собака. Хорошо, что я…
Она запнулась. Ее глаза широко раскрылись. До чего же похож на Корчагина этот неизвестно как забредший сюда юноша!
Фигура у забора шевельнулась и тихо проговорила:
— Ты… Вы меня узнаете?
Тоня вскрикнула и порывисто шагнула к Корчагину:
— Павлуша, ты?
Трезор понял крик как сигнал к нападению и сильным прыжком бросился вперед.
— Пошел вон!
Трезор, получив несколько пинков от Тони, обиженно поджал хвост и поплелся к усадьбе.
Тоня, сжимая руки Корчагина, произнесла:
— Ты свободен?
— А ты разве знаешь?
Тоня, не справляясь со своим волнением, порывисто ответила:
— Я все знаю. Мне рассказала Лиза. Но каким образом ты здесь? Тебя освободили?
Корчагин устало ответил:
— Освободили по ошибке. Я убежал. Меня уже, наверное, ищут. Сюда попал нечаянно. Хотел отдохнуть в беседке. — И, как бы извиняясь, добавил: — Я очень устал.
Она несколько мгновений смотрела на него и, вся охваченная приливом жалости, горячей нежности, тревоги и радости, сжимала его руки:
— Павлуша, милый, милый Павка, мой родной, хороший… люблю тебя… Слышишь?.. Упрямый ты мой мальчишка, почему ты ушел тогда? Теперь ты пойдешь к нам, ко мне. Я тебя ни за что не отпущу. У нас спокойно, ты пробудешь сколько нужно.
Корчагин отрицательно покачал головой.
— Если меня найдут у вас, что тогда будет? Не могу я к вам.
Руки еще сильнее сжали пальцы, ресницы дрогнули, глаза заблестели.
— Если ты не пойдешь, ты больше меня никогда не увидишь. Ведь Артема нет, его забрали под конвоем на паровоз. Всех железнодорожников мобилизуют. Куда же ты пойдешь?
Корчагин понимал ее тревогу, но боязнь поставить под удар дорогую ему девушку останавливала его. Все пережитое утомило, хотелось отдохнуть, мучил голод. Он сдался.
Когда он сидел на диване в комнате Тони, в кухне между дочерью и матерью происходил разговор:
— Послушай, мама, у меня в комнате сейчас сидит Корчагин, помнишь? Мой ученик. Я от тебя ничего не буду скрывать. Он был арестован за освобождение одного матроса-большевика. Он сбежал, и у него нет пристанища. — Голос ее задрожал. — Я прошу тебя, мама, согласиться на то, чтобы он сейчас остался у нас.
Глаза дочери умоляюще посмотрели на мать. Та испытующе смотрела в глаза Тоне.
— Хорошо, я не возражаю. А где же ты устроишь его?
Тоня зарделась и смущенно, волнуясь, ответила:
— Я устрою его у себя в комнате на диване?
Папе можно будет пока не говорить.
Мать прямо посмотрела в глаза Тоне.
— Это и было причиной твоих слез?
— Да.
— Он совсем еще мальчик.
Тоня нервно теребила рукав блузки.
— Да, но если бы он не ушел, его бы расстреляли, как взрослого.
Екатерина Михайловна была встревожена присутствием в доме Корчагина. Ее беспокоили и его арест, и несомненная симпатия Тони к этому мальчику, и то, что, она его совершенно не знала.
А Тоню охватил хозяйственный азарт.
— Он должен выкупаться, мама. Я сейчас это устрою. Он грязен, как настоящий кочегар. Он столько времени не умывался.
Она бегала, суетилась, растапливала ванну, приготовляла белье. И с налету, избегая объяснений, схватив Павла за руку, потащила купаться.
— Ты должен все с себя снять. Вот тут костюм. Твою одежду нужно выстирать. Наденешь вот это, — сказала она, показывая на стул, где были аккуратно сложены синяя матросская блуза с полосатым белым воротничком и брюки клеш.
Павел удивленно оглядывался. Тоня улыбалась.
— Это мой маскарадный костюм. Он тебе будет хорош. Ну, хозяйничай, я тебя оставлю. Пока ты купаешься, я приготовлю кушать.
Она захлопнула двери. Делать было нечего. Корчагин быстро разделся и забрался в ванну.
Через час все трое — мать, дочь и Корчагин — обедали на кухне.
Изголодавшись, Павел незаметно для себя опустошил третью тарелку. Сначала он стеснялся Екатерины Михайловны, но лотом, видя ее дружеское отношение, освоился.
Когда после обеда они собрались в комнате Тони, Павел по просьбе Екатерины Михайловны рассказал о своих мытарствах.
— Что же вы думаете дальше делать? — спросила Екатерина Михайловна.
Павел задумался.
— Я хочу Артема повидать, а потом удрать отсюда.
— Куда?
— На Умань пробраться думаю или в Киев. Я сам еще не знаю, но отсюда надо убраться обязательно.
Павел не верил, что все так быстро переменилось. Еще утром каталажка, а сейчас Тоня рядом, чистая одежда, а главное — свобода.
Вот как иногда поворачивается жизнь: то темь беспросветная, то снова улыбается солнце. Если бы не нависающая угроза нового ареста, он был бы сейчас счастливым парнем.
Но именно сейчас, пока он здесь, в этом большом и тихом доме, его могли накрыть.
Надо было уходить куда угодно, но не оставаться здесь.
Но ведь уходить отсюда совсем ее хочется, черт возьми! Как интересно было читать о герое Гарибальди! Как он ему завидовал, а ведь жизнь у этого Гарибальди была тяжелая, его гоняли по всему свету. Вот он, Павел, всего только семь дней прожил в ужасных муках, а кажется, будто год прошел.
Герой из него, Павки, видно, получается неважный.
— О чем ты думаешь? — спросила, нагнувшись над ним, Тоня. Ее глаза кажутся ему бездонными в своей темной синеве.
— Тоня, хочешь, я расскажу тебе о Христинке?..
— Рассказывай, — оживленно сказала Тоня.
— …и она больше не пришла. — Последние слова он договорил с трудом.
В комнате было слышно, как размеренно стучали часы. Тоня, склонив голову, готовая разрыдаться, до боли кусала губы.
Павел посмотрел на нее.
— Я должен уйти отсюда сегодня же, — решительно сказал Павел.
— Нет, нет, ты сегодня никуда не пойдешь!
Тонкие теплые пальцы ее тихо забрались в его непокорные волосы, ласково теребили их…
— Тоня, ты мне должна помочь. Надо узнать в депо об Артеме и отнести записку Сережке. В вороньем гнезде у меня лежит револьвер. Мне идти нельзя, а Сережка должен его достать. Ты можешь это сделать?
Тоня поднялась:
— Я сейчас пойду к Сухарько. С ней в депо. Ты напиши записку, я отнесу Сереже. Где он живет? А если он захочет прийти, сказать ему, где ты?
Подумав, Павел ответил:
— Пусть сам принесет в сад вечером.
Тоня вернулась домой поздно. Павел спал крепким сном. От прикосновения ее руки он проснулся. Она радостно улыбалась.
— Артем сейчас придет. Он только что приехал. Его под ручательство отца Лизы отпустят на час. Паровоз стоит в депо. Я ему не могла сказать, что ты здесь. Сказала, что передам что-то очень важное. Да вот он.
Тоня побежала к двери. Не веря своим глазам, Артем как вкопанный остановился в дверях. Тоня закрыла за ним дверь, чтобы не услыхал в кабинете больной тифом отец.
Когда руки Артема схватили Павла в свои объятия, у Павла хрустнули кости.
— Братишка! Павка!
Было решено: Павел едет завтра. Артем устроит его на паровоз к Брузжаку, который отправляется в Казатин.
Артем, обычно суровый, потерял равновесие, измучившись за брата, не зная об его участи. Он теперь был бесконечно счастлив.
— Значит, утром в пять часов ты приходишь на материальный склад. Дрова погрузят на паровоз, и ты сядешь. Хотелось бы с тобой поговорить, но пора возвращаться. Завтра провожу. Из нас формируют железнодорожный батальон. Как при немцах — под охраной ходим.
Артем попрощался и ушел.
Быстро спустились сумерки. Сережа должен был прийти к ограде сада, В ожидании Корчагин ходил по темной комнате из угла в угол. Тоня с матерью были у Туманова.
С Сережей встретились в темноте и крепко сжали друг другу руки. С ним пришла Валя. Говорили тихо.
— Я револьвера не принес. У тебя во дворе полно петлюровцев? Подводы стоят, огонь разложили. На дерево полезть никак нельзя было. Вот неудача какая, — оправдывался Сережа.
— Шут с ним, — успокаивал его Павел, — Может, это и лучше. В дороге могут нащупать — голову оторвут. Но ты его забери обязательно.
Валя придвинулась к нему:
— Ты когда едешь?
— Завтра, Валя, чуть свет.
— Но как ты выбрался, расскажи?
Павел быстро, шепотом рассказал о своих мытарствах.
Прощались тепло. Сережа не шутил, волновался.
— Счастливого пути, Павел, не забывай нас, — с трудом выговорила Валя.
Ушли, сразу растаяв в темноте.
Тишина в доме. Лишь часы шагают, четко чеканя шаг. Никому из двоих не приходит в голову мысль уснуть, когда через шесть часов они должны расстаться и, быть может, больше никогда не увидят друг друга. Разве можно рассказать за этот коротенький срок те миллионы мыслей и слов, которые носит в себе каждый из них!
Юность, безгранично прекрасная юность, когда страсть еще непонятна, лишь смутно чувствуется в частом биении сердец; когда рука испуганно вздрагивает и убегает в сторону, случайно прикоснувшись к груди подруги, и когда дружба юности бережет от последнего шага! Что может быть роднее рук любимой, обхвативших шею, и — поцелуй, жгучий, как удар тока!
За всю дружбу это второй поцелуй. Корчагина, кроме матери, никто не ласкал, но зато били много. И тем сильнее чувствовалась ласка.
В жизни забитой, жестокой, не знал, что есть такая радость. А эта девушка на пути — большое счастье.
Он чувствует запах ее волос и, кажется, видит ее глаза.
— Я так люблю тебя. Тоня! Не могу я тебе этого рассказать, не умею.
Прерываются его мысли. Как послушно гибкое тело!.. Но дружба юности выше всего.
— Тоня, когда закончится заваруха, я обязательно буду монтером. Если ты от меня не откажешься, если ты действительно серьезно, а не для игрушки, тогда я буду для тебя хорошим мужем. Никогда бить не буду, душа с меня вон, если я тебя чем обижу.
И, боясь заснуть обнявшись, чтобы не увидела мать и не подумала нехорошее, разошлись.
Уже просыпалось утро, когда они уснули, заключив крепкий договор не забывать друг друга.
Ранним утром Екатерина Михайловна разбудила Корчагина.
Он быстро вскочил на ноги.
Когда переодевался в ванной в свое платье, натягивал сапоги, пиджак Долинника, мать разбудила Тоню.
Быстро шли в сыром утреннем тумане к станции. Подошли обходом к дровяным складам. Их нетерпеливо ожидал Артем у нагруженного дровами паровоза.
Медленно подходил мощный паровоз «щука», окутанный клубами шипящего пара.
В окно паровозной кабинки смотрел Брузжак.
Быстро попрощались. Цепко схватился за железные поручни паровозных ступенек. Полез наверх. Обернулся. На переезде стояли две знакомые фигуры: высокая — Артема и рядом с ним стройная, маленькая — Тони.
Ветер сердито теребил воротник ее блузки, трепал локоны каштановых волос. Она махала рукой.
Артем, кинув вкось взгляд на сдерживавшую рыдания Тоню, вздохнул: «Или я совсем дурак, или у этих гайка не на месте. Ну и Павка! Вот тебе и шкет!»
Когда поезд ушел за поворот, Артем повернулся к Тоне:
— Ну что ж, будем друзьями? — И в его громадной руке спряталась крошечная рука Тони.
Издалека донесся грохот набиравшего ход поезда.