Глава I
Му’авия
Как удар грома известие о смерти Алия поразило воинов Ирака; мгновенно, словно молния, оно осветило все окружающее и открыло у ног присутствующих зрителей бездну. Давно уже надвигавшееся, но по нерадивости и необдуманности казавшееся все еще в громадной дали предстоящее подчинение ненавистному сирийцу представилось ныне внезапно перед населением Куфы в крайне тревожной близи. Не без раскаяния пришлось им вспоминать о своем неповиновении и упрямстве, благодаря которым храбрый халиф был лишен плодов своих усилий, а смертельный враг помимо их воли обрел действительную поддержку. Роковой момент наступил: вся масса в 40 тыс. воинов, собранная Алием в момент его смерти под предводительством верного Кайса ибн Са’да, горела пылом боевым помериться силами с новыми полчищами Му’авии, грозившими вторгнуться в Месопотамию. Удержать наступление неприятеля действительно было как раз впору. Но, увы, у войск, отказывавших прежде в повиновении властителю, не стало повелителя. От дочери пророка осталось у Алия два сына — аль-Хасан и аль-Хусейн и много детей от других жен. Хасан был старшим, войско присягнуло ему немедленно же после кончины его отца. Но это был совершенно бесхарактерный человек, причем чрезмерная набожность его сливалась с нерадением и необыкновенно развитой чувственностью; его и прозывали в насмешку аль-Митлак — «расторгатель браков»: он довольствовался постоянно четырьмя законными женами, но при этом поминутно разводился то с той, то с другой и брал себе новую. Таким образом в общем итоге у него перебывало до семидесяти жен. Одним словом, молитва и гарем были единственными предметами, которые имели в его глазах первостепенное значение. Весьма вероятно, что тотчас же по принятии присяги он завязал переговоры с Му’авией: как говорят, послал к нему письмо с условиями, на которых соглашался отказаться от халифата в пользу противника, одновременно же Му’авия послал чистый лист за своей подписью в знак того, что заранее согласен на все его требования. Оба письма дошли по назначению. Но когда Хасан, нисколько не стесняясь, выставил на бланке новые условия, втрое превышавшие первоначальные, Му’авия заупрямился и не пожелал дать более того, что было выговорено соперником вначале. Хасану пришлось уступить. Он, впрочем, не был обижен: ему обещали 5 млн дирхем, великолепный годовой оклад и обеспечение жизни и имущества всех его родственников. Пока тянулись переговоры, сирийцы успели уже вторгнуться в Ирак. Меж тем Хасан, в самом еще начале, покинул Куфу с войсками, переправился через Евфрат и Тигр и отступил к Мадайну, а чтобы раньше времени не возбуждать в войсках неудовольствия, выслал против приближавшихся сирийцев Кайса с 12 тыс. человек, сам же с большей частью войска откладывал со дня на день выступление. У Мескина, в 10 милях на северо-запад от Мадайна, сирийцы столкнулись с Кайсом; без сомнения, один он не мог выдержать натиска значительно превышавших сил противника. Между тем в главном лагере распространился слух, что любимый полководец разбит и пал в стычке. Негодование воинов обрушилось на женоподобного, сохранявшего один призрак власти, халифа; палатку его разграбили, а он сам спешно бежал в город. Оставшееся без предводителя войско быстро рассеялось. Вскоре затем и Кайс был вынужден (начало 41 = 661) прекратить дальнейшее сопротивление. Но этот истинно мужественный человек отклонил все блестящие предложения Му’авии. Таким образом, в короткое время, без пролития капли крови, весь Ирак очутился во власти сирийцев. Хасан и Хусейн вынуждены были своим присутствием в Куфе как бы узаконить неохотно данную народом присягу смертельному врагу покойного их отца, а затем удалились в Медину. Здесь Хасан до самой смерти[1] своей, последовавшей, вероятно, в 49 г. (669), проводил жизнь без определенной цели. Если не считать расточаемых им вокруг себя благодеяний, восхваляемых столь многими, он ушел, собственно, весь в созерцательное ничегонеделание. Брат его, по природе энергический и предприимчивый, ничего не мог предпринять. Ему оставалось выжидать, не придет ли когда-нибудь и его черед.
Тщетные надежды, и на долгие годы. Му’авия (41-60 = 661—680), признанный ныне повсеместно без сопротивления халифом, умел твердо и мудро ограждать свое владычество. Основным его правилом было: все делать, что было в силах, для своих друзей, по отношению же к неприятелям, если только была возможность, добродушно привлекать их на свою сторону или же беспощадно и всеми возможными средствами бороться с ними до полного их истребления. Он был представителем классической методы управления, приемы которой характеризуются словами: «милость либо плеть». При известных обстоятельствах такой образ действия давал самые прекрасные результаты и на Западе, а на Востоке, судя по бывшим примерам, он был единственно действенным. Прежде всего, по возможности старался он перекинуть всякому, кто только в этом ощущал потребность, золотой мостик. Двоюродному брату Алия и давнишнему, хотя под конец и разошедшемуся с ним другу, ибн Аббасу оставлены были беспрекословно значительные государственные суммы, которые тот незадолго до смерти Алия позаботился присвоить себе. Стоявшему в стороне со времени умерщвления Османа Мугире ибн Шу’бе вручено было наместничество в Куфе. Даже наместника Алия в Фарсе, Зияда новый халиф успел переманить на свою сторону. Вначале тот отказался бьшо признать власть нового правителя и даже при помощи хариджитов возбудил через своих сыновей восстание в Басре: но полководец Му’авии, Буср ибн Арта, усмирил бунтовщиков и взял в плен сыновей Зияда. Мудрый халиф воспользовался этим обстоятельством, чтобы подействовать на упрямца: он не дозволил Буеру казнить их и возложил на Мугиру в 42 г. (662) поручение переговорить лично с их отцом и попытаться разными уступками привлечь его на свою сторону. Мугира издавна был в дружеских отношениях с Зиядом. Еще в 17 г. (638) при Омаре он избавил Зияда от тяжкого наказания по поводу одного очень неприятного скандального процесса, дав в пользу его уклончивое показание. Оба они не отличались высокой нравственностью, но зато почитались всеми за людей тонких и замечательно способных администраторов. Мугира приехал к нему для личных переговоров в Фарс, а затем Зияд отправился в Дамаск. Не особенно нравилась Му’авии манера наместника Алия, с какой он распоряжался государственной кассой, но теперь он утвердил без спора все счеты, ему представленные, и даже милостиво произнес: «ты самый надежный из всех моих наместников».
О чем, собственно, велась беседа между хитрым халифом и, пожалуй, еще более лукавым Зиядом — осталось неизвестным, но легко бьшо уразуметь ее содержание по следовавшим затем событиям. В 45 г. (665) сверх Фарса Зияд управлял Басрой, персидскими восточными провинциями и аравийским берегом Персидского залива: в 50 г. (670) поручено бьшо ему заведывание Куфой, т. е. высшее управление всеми областями на восток от Сирийской пустыни. Наконец, в 53 г., наместник смело пишет халифу: «В правой моей руке держу я для тебя Ирак, но левая свободна, дай же и ей работу — ну хоть Хиджаз». И Му’авия нисколько не затруднился даровать ему просимое. Еще более поразительно известие, что уже в 44 г. (664) Зияд признан официально братом Му’авии. Темная вообще история. Мать Зияда, Сумаия, была рабыней — одни говорят, в замужестве за рабом Убейдом, а другие — в сожительстве. Так или иначе, его обыкновенно не называли Зияд Ибн Убейд[2], а Зияд Ибн Сумайя или Зияд Ибн Абихи, т. е. Зияд, сын своего отца[3]. Теперь вдруг нашелся харчевник из Таифа и еще другие, тоже не особенно почтенные люди, показавшие, что отцом его был Абу Суфьян. Во всяком случае, так как он не мог родиться в его доме, то по прямым указаниям Корана ни в каком случае нельзя было допустить признания его сыном Абу Суфьяна. Но Му’авия, ради достолюбезного народа своего ежедневно прочитывавший по главе из священной книги, предстоя по пятницам на молитве в большой мечети в Дамаске, а раз даже в качестве халифа совершивший паломничество в Мекку, сам лично придавал вообще немного значения сути писания; поэтому ему ничего не стоило, наперекор закону, обзавестись новым братцем. Смысл этого необыкновенно позднего признания ни для кого не был таинственным: Му’авия давно уже решился даровать Зияду, в той или другой форме, право на преемство по управлению халифатом или, по крайней мере, на продолжительное соуправление. Но Зияд скончался в 53 г. (673), задолго до смерти Му’авии, и поэтому предполагаемый момент исполнения обещанного не мог наступить. Так что в данном случае излишни все догадки о том, насколько серьезны были намерения халифа и как вообще думал он их осуществить.
Во всяком случае, в 50 г. (670) Му’авия предоставил так называемому братцу своему всю восточную половину государства в полное, независимое управление, после того как незадолго перед тем тот зарекомендовал себя в качестве администратора Басры самым блестящим образом. Должность эта, несомненно, была самая трудная во всем государстве. Многочисленные приверженцы Алия в Куфе не были опасны, пока Хасан, официальный глава семьи пророка, жил в мире с правительством. В Басре же было совсем не то. Весь южный Ирак и Хузистан кишмя кишели хариджитами; для них Му’авия, благодаря своим решительно мирским воззрениям, был, понятно, далеко невыносимей, чем прежде Алии. Оба первые наместника, правившие в Басре с 41 по 45 (май 661 — март 665), не сумели подавить мятежного духа. Хотя каждое отдельное восстание пуритан было укрощаемо, но они беспрерывно возобновлялись и угрожали, особенно в 43 г. (663), широко разлиться. Прибыв в Басру в 45 г. (665), Зияд порешил сразу принять крутые меры. Рядом строжайших приказов, для наблюдения за исполнением которых создан был отдельный отряд из 4000 полицейских солдат, вскоре восстановлено было общественное спокойствие в самом городе, обуреваемом доселе смутами и беспорядками. В первый раз свободолюбивого араба сковывали ограничительными мерами; отдан был приказ — никому не появляться после солнечного заката на улице под угрозой смертной казни. Зияд проводил свои меры беспощадно; обезглавлен был один бедный бедуин, которому последнее распоряжение было неизвестно; он преспокойно пригнал поздно вечером в город свой скот на убой; никакие оправдания не принимались, ибо имелось в виду восстановить во что бы то ни стало спокойствие всего населения области. Где бы ни появлялся в стране хариджит, его неутомимо преследовали, а сопротивление подавлялось с крайней жестокостью. Конечно, нельзя верить безусловно всему, что передают позднейшие историки о Зияде. Из него сотворили они поистине сатану в человеческом образе: и здесь можно подметить постоянное стремление представлять в возможно неблагоприятном свете все, что делалось при Омейядах ради их пользы, всякого же восстававшего против их владычества — прославлять в образе ни в чем не повинного мученика. И в самом деле, может ли существовать правление, которое терпело бы открытое заявление убеждений, клонящихся к ниспровержению прочного государственного порядка. Если же средства, которыми пользовался Зияд, — попросту сказать, неизменно употребляемая им мера обезглавления применялась им доселе в необычайных размерах, то главной причиной, в конце концов, было то, что с гибелью Алия и победой мирской партии стало уже немыслимо патриархальное управление первых халифов. Одно из двух главных течений должно было отныне главенствовать, другое — добровольно подчиниться или же подвергнуться беспощадному гонению. В то время как Му’авия продолжал среди своих сирийцев вести старинную милостиво дружелюбную политику обхождения со старейшинами своих испытанных верных, там, где приверженцы Омейядов оказывались в меньшинстве, добровольное повиновение правоверных мусульман по необходимости заменялось принужденным подчинением их светской власти государственного управления. Образцы подходящих к этому приемов Зияд имел случай позаимствовать у персов, в бытность свою наместником Фарса. Арабские писатели напирают особенно на то, что он был первый, перед которым выступили телохранители, вооруженные копьями и жезлами, а кругом двигалась толпа придворной стражи: это было начало подражания порядкам, существовавшим при старинных азиатских деспотах; к ним слишком привыкли в персидских исконных провинциях, они не выходили отчасти из употребления и после вторжения арабов. В истории слишком часто повторяется подобное явление: мало цивилизованные покорители неизменно приспособляются к высшей культуре покоренных и постепенно перенимают как преимущества, так и теневые стороны ее. И арабы добивались незатрагиваемого никакими смутами партий государственного порядка; они не нашли ничего лучшего, как позаимствовать прямо персидские учреждения, которым принесено было в жертву драгоценнейшее достояние их — свобода. Мы уже ознакомились достаточно с порядками среди бедуинов, а среди населения Басры и Куфы самочувствие независимого воина поднялось еще выше. Не остается поэтому ни малейшего сомнения, что проведение здесь, так сказать, внешнего государственного порядка, построенного не на историческом преемстве, обоснованного лишь политической необходимостью, заимствованного притом извне, могло осуществиться только благодаря применению беспощадной строгости управления. Само собой разумеется, ввиду внезапного возникновения такого последовательного государственного принуждения озлобление иракцев возросло до такой высокой степени, что ежеминутно угрожало при первом удобном случае опасным взрывом. Но жаловаться на это едва ли могли люди, со времен еще Омара доказывавшие почти ежедневно, что не желают повиноваться патриархальному правлению. Всем им начинало даже казаться, руководствуясь довольно неосновательными рассуждениями, что сам Алий будто бы пожелал их подчинения сирийскому владычеству: зачем же не сумел он ввести между ними строгую дисциплину? Поэтому, если все позднейшие известия переполнены разного рода ужасными рассказами, посвященными описанию отвратительных образчиков жестокости и кровожадности Зияда, нам следует придерживаться одного значения этого управления, о чем не умалчивают одновременно и эти самые историки. При нем первом, повествуют они, окрепла правительственная власть, владычество Му’авии распространилось твердо. Он понуждал народ к повиновению, усердно наказывая и обнажая меч: хватали по малейшему недоверию, наказывали по подозрению. Во все время его управления люди боялись его, как огня, пока не дошло до того, что везде воцарилось спокойствие. Случись мужчине либо женщине утерять что-нибудь, никто не осмеливался дотронуться до вещи, пока не придет владелец и не подымет ее. Жившие отдельно женщины могли проводить ночь покойно, не запирая дверей. Сам он, как рассказывают, впоследствии говаривал: «Если кто потеряет веревку по дороге отсюда в Хорасан, моих ушей не минет, кто ее поднял». Был это человек порядка во что бы то ни стало: однажды оба начальника его полицейского отряда, предшествовавшие ему с копьями, стали в шутку задирать друг друга. Он увидел и приказал одному из них сдать оружие, а другого уволил в отставку. В 50 г. (670), когда вся иракская область перешла в его управление, столица перенесена была в Куфу. Вслед за своим прибытием, собрал он, как рассказывают, общину в мечеть: так делали обыкновенно в подобных случаях. Наместник взошел на кафедру и после обычных славословий, обращенных к Богу, произнес следующее: «Вот что приходило мне в голову в бытность мою в Басре. Я предполагал явиться посреди вас окруженный 2000 басрийских полицейских солдат. Но потом я раздумал. Ведь вы — народ степенный, давно уже все непристойное устранено нынешним благоустройством. Вот и прибыл я к вам с одними моими домочадцами. Мне остается возблагодарить Господа за то, что он меня возвысил в то время, когда люди хотели меня устранить, и сохранил тогда, когда меня хотели покинуть». В подобном же духе продолжал он свою проповедь до конца. Некоторые недовольные стали швырять каменьями в кафедру. Он преспокойно уселся, выжидал терпеливо, когда перестанут. Потом подозвал некоторых из своих приближенных и приказал им никого не выпускать из ворот мечети. Обратясь затем к общине, возвестил громовым голосом: «Слушайте меня, беритесь во время молитвы за руку соседа. Помните, никто не посмеет ответить мне: не знаю, кто был мой сосед». И продолжалось общее моление. По окончании поставлено было для Зияда кресло у врат мечети; к нему подходили одни за другими рядами по четыре человека. Они должны были поклясться Аллахом, что никто из них не бросал каменьями. Кто поступал так, мог уходить спокойно, кто же не соглашался на клятву — того связывали и отводили в сторонку, пока не набралось их человек 30: тут же на месте он приказал отрубить им руки. «Клянусь Господом, — добавляет очевидец, сообщивший это известие, — нам никогда и в голову не приходило перед ним солгать, а что он сам возвещал, будь это хорошее или дурное, всегда исполнял». По одному этому легко судить, какой цельный человек был этот Зияд; он знал вполне, чего хотел, действовал напролом, а начатое доводил всегда до конца. Как в Басре хариджитов, так теперь и в Куфе он усмирил шиитов. Между тем значительное приращение их возбуждало немалые опасения: вот почему каждого по одному подозрению в тайной приверженности к семье Алия немедленно же хватали. Несчастному предоставлялось на выбор: или проклясть Алия, или же умереть. До нас дошли, однако, весьма обстоятельные данные, что в обеих этих местностях, бывших ареной жесточайших преследований, наместник тогда только принимался за строгость, когда кроткие убеждения не приводили к желаемым результатам. Нам известно, например, что хариджиты с умеренными убеждениями, подчинявшиеся добровольно владычеству Омейядов, всегда были оставляемы им в покое; даже некоторым из них предоставлялись места в управлении. Точно так же несомненно, что он тогда только накинулся на шиитов Куфы, когда они, невзирая на все его предостережения и дружественные напоминания, продолжали на тайных своих собраниях составлять заговоры против существующего порядка вещей.
Во всяком случае, результаты его управления были самые блестящие. Как в главных городах, так и по провинциям он не только завел образцовый порядок и восстановил всеобщую безопасность, столь поразительно отличавшуюся от прежней распущенности, но также и в финансовом управлении водворил порядок и уничтожил то печальное расстройство, которым оно особенно славилось при Алии. Его искусство управлять опиралось не на одну только саблю. Благодаря своему дальновидному политическому такту, он производил обширные опыты и всячески старался привязать к себе умеренные элементы населения, пролагая неусыпно между крайними партиями среднее направление течения дел, многочисленные приверженцы которого мало-помалу становились твердой опорой для правления. Под сильным давлением его полицейских мер даже среди хариджитов произошел раскол. Рядом с неуклонными фанатиками, решившимися уступать лишь одной силе, в глазах которых не принадлежавшие к их секте мусульмане почитались самыми опасными и достойными осуждения неверующими, еще более, пожалуй, чем иудеи и христиане, постепенно начали появляться более рассудительные люди. Они хотя и продолжали держаться крепко за свое пуританское учение о сменяемости нечестивого халифа, но при этом допускали, что не всякий правоверный, во всем остальном мусульманин, заслуживает за одно лишь отрицание этого положения осуждения и должен быть преследуем и истребляем в священной войне подобно язычнику. Такие более кроткого настроения люди могли легко уживаться в мире среди остальных мусульман и даже вступать в сношения с ними, чего крайняя партия положительнейшим образом не желала допускать. Еще важнее искусно посеянного разномыслия среди хариджитов, попутно со снисходительной терпимостью к умеренным, было следующее обстоятельство: Зияд принял решительные меры, чтобы склонить на сторону правления тех из староверующих в роде мединцев, которые в других провинциях неизменно оставались в неприязненных отношениях к Омейядам. Все так называемые сотоварищи пророка и другие, кроме хариджитов и шиитов, набожные люди, проживавшие в Басре и Куфе, могли быть уверены, что встретят у наместника не только наружный почет, но и предупредительную поддержку. Всякое разумное требование, касающееся личного их интереса, исполнялось беспрекословно. Весьма знаменателен следующий рассказ. Раз Зияду вздумалось приказать через своего прислужника призвать к себе Хакама. Наместник пожелал видеть Хакама Ибн Абу’ль-Аса, брата уважаемого пророком человека из племени Сакиф, бывшего прежде помощником правителя в Таифе, а затем переселившегося в Басру. Прислужник же вообразил, что господин требует Хакама Ибн Амра, из племени Гифар, еще более «уважаемого сподвижника» посланника Божия, при жизни пророка почти постоянно находившегося при нем. Слуга привел последнего к Зияду. Наместник принимает его, конечно, весьма любезно, рассыпается в комплиментах, величает почтеннейшим человеком, удостоившимся отличия быть товарищем посланника Божьего, и предлагает ему намеченный было для его тезки значительный пост наместника Хорасана, приговаривая шутливо: «Тебя-то я, признаться, не имел в виду, но Аллаху благоугодно было вспомнить о тебе!» Вообще Зияд раздавал охотно высшие должности сотоварищам пророка. Ни разу, впрочем, не случалось, чтобы он имел основание быть недовольным их деятельностью. Даже не особенно склонные к Омейядам могли здесь, на персидской почве, уразуметь, что во всех отношениях было нерасчетливо тратить силы Аравии в междоусобных войнах, тем более что персы не усвоили еще привычки переносить покорно ярмо победителя. Благодаря всему этому в Басре и Куфе староверующие, в противоположность шиитам Алия, постепенно стали менее чуждаться сирийского центрального управления, и двор в Дамаске с своей стороны начинает обращаться с ними с возможной снисходительностью, почитая в них главных представителей арабского владычества на персидской почве. А впоследствии, когда глубоко укоренившаяся ненависть между сирийцами и Мединой привела в конце концов во время позднейшей междоусобной войны к бешеному штурму города пророка и истреблению его населения, к тому самому времени в Ираке образовалось новое гнездо набожных людей. Они усердно занимались распространением, собиранием и сохранением известий о жизни и суждениях пророка и положили своими трудами прочное начало теологическим, а в особенности научным изысканиям мусульманского мира. Через это самое и явилась возможность духовного развития, которое по приводимым нами уже выше основаниям именно здесь по преимуществу нашло более благоприятную почву и развернулось до известного возможного расцвета средневекового образования на Востоке.
Таким образом, административная деятельность Зияда, если взглянуть несколько повнимательнее, представляется совершенно в ином свете, чем ее изображали позднейшие историки. Но по продолжительности своей, конечно, она была слишком недостаточна, чтобы упрочить свое влияние повсюду и на возможно долгий период. Сколь мало фанатики хариджиты были склонны признать себя побежденными, обнаружилось, например, еще при жизни этого страшного наместника: лишь только переселился он в 50-м г. (670) в Куфу, некоторые из самых опасных фанатиков взбунтовались в Басре, убивая в самом городе всех встречных. Заместитель Зияда, Самура Ибн Джундаб, был, положим, столь же энергичен, как и он сам: восстание было потушено кровавой расправой; множество известнейших хариджитов казнено, а еще большее число их посажено в тюрьмы. Спустя некоторое время по смерти Зияда (53 = 673) Самура отозван был с поста. Вскоре затем (55=декабрь 674) был назначен наместником в Басру сын Зияда, Убейдулла; он имел неосторожность выпустить на волю всех плененных хариджитов. Как кажется, новый наместник питал надежду этой необычайной мерой кротости привлечь их на сторону правительства. Но так как, весьма понятно, сидели по тюрьмам именно самые ревностные из крайних, то они и не подумали раскаяться. Напротив, сразу же и везде хариджиты стали подкапываться под него и при всякой возможности затевать возмущения. Пришлось и ему обратиться к мерам строгости, даже превзойти своего отца в жестокости. Все усиливающийся пыл преследования подстрекал сектантов к большему и большему ожесточенно; мечу палача противоставляли они кинжал убийцы. В скором времени Убейдулле трудно было найти кого-либо, решавшегося казнить хариджита, — ибо после каждой казни находили на другой же день, где-нибудь в уединенном месте, труп того, который согласился исполнить смертный приговор. В позднейшую эпоху писатели вспоминали не без пафоса об этом упорном и мужественном поведении хариджитов в тяжкую годину угнетения их. Особенной славой покрыта история Абу Билаля Мирдаса Ибн Удаии, которого схватили раз вместе с толпой других единомышленников. Чрезвычайная его набожность и рвение к молитве произвели необыкновенно сильное впечатление на тюремщика, тот дозволил ему при наступлении ночи уходить из темницы, дабы тайно навещать свою семью, с обязательством возвращаться назад ранним утром. У Мирдаса был друг, часто имевший доступ к приближенным Убейдуллы. Раз вечером услышал он, что наместник, говоря о пойманных хариджитах, объявил свое намерение перебить всех их на следующее утро. Друг спешит в жилище Мирдаса, сообщает родственникам его печальное известие и советует: пошлите в темницу известить Абу Билаля, пусть напишет завещание, я вам говорю — ему недолго жить. Мирдас прислушивается к словам знакомого, укрывшись в соседней комнате. В то же самое время известие достигло и тюремщика. Можно себе представить, какую тревожную ночь провел бедняга, опасаясь, как бы Мирдас не узнал о приказании и не убежал. Но когда наступило положенное время возвращения, пленный своевременно вернулся в тюрьму. На вопрос тюремщика: «А ты ничего не слышал про приказ эмира?» — узник ответил просто.— «Как же, знаю». Пораженный собеседник невольно воскликнул: «И ты все-таки пришел?» А тот возразил: «Конечно, не мог же я за твое доброе дело подвести тебя под наказание». Когда Убейдулла в то же самое утро приказал привести хариджитов и стал казнить одного за другим, пал перед ним на колени тюремщик, старый слуга дома Зияда, воспитавший Убейдуллу и взмолился: подари мне этого! При этом он рассказал всю историю. Просьба была уважена, Мирдаса помиловали. Лишь только очутился последний на свободе, тотчас же покинул Басру и возбудил новое восстание в Хузистане. Пришлось выслать против него войска, шайку рассеяли, а сам он укрылся в маленьком местечке в провинции (58 = 678). Там он тихо прожил несколько лет, но уже в 61 (680/1) снова затеял борьбу с местными властями и был убит в первой стычке. Хотя подобное дикое упорство, с которым эти люди держались так крепко за свои основные положения, и бесстрашие, с коим они боролись за них, не предвещало ничего хорошего в будущем, нельзя, однако, не принять во внимание, что круг их действий был сравнительно невелик, что смуты, в большинстве случаев не разраставшиеся широко, подавляемы были и скоро, и основательно; а потому рядом с цветущим общим положением государства в правление Му’авии они были едва заметны. Если же перс и житель Ирака должны были волей-неволей под управлением Зияда и Убейдуллы не нарушать мира, то халифу в его западных провинциях было совсем нетрудно, особенно благодаря его природным способностям, пользоваться благоприятными обстоятельствами и мудро и прозорливо укрепить узурпированную власть. Один арабский историк характеризует его следующим образом: «Му’авия был человек предусмотрительный, хитрый, а когда желал приобрести друга, становился щедрым, несмотря на великую бережливость во всем, касавшемся его лично. Часто говаривал он сам: „Мне не нужно меча там, где достаточно плети, и ее также не нужно в таком деле, где можно обойтись словом… А если между мной и кем-нибудь хотя ниточка существует, я стараюсь ее не обрывать“. Когда же у него просили объяснения, он отвечал: „Если тот понатянет, немного ослаблю; отпустил он — я подтяну“. Услышит ли про кого халиф, что дурно о нем отзывается, тотчас же принудит его подарком замолчать, а если не унимается — подставит ему ловушку: пошлет на войну, заставит его командовать авангардом. Вообще в основании всех его поступков следует искать — обман и хитрость». Равно замечательно и другое признание, приписываемое ему самому. Раз обратился к нему неизменный его сотоварищ в стольких предприятиях, Амр Ибн Аль-Ас: «Никак не могу взять в толк, храбр ты или же трус. Вижу, идешь вперед напролом, ну и рассуждаю сам с собой: а захотелось таки и ему подраться — а ты опять потянул назад; поневоле скажешь: норовит бежать». Му’авия ответствовал: «Клянусь Создателем, никогда не нападаю, если не считаю наступление полезным, и не отступлю, если не найду это благоразумным. Помнишь, что говорил поэт: смотря по обстоятельствам я храбр, и трус, коли успех мне не улыбнется». Очень жаль, что образ этого замечательного человека слабо выяснен с лицевой стороны; другая же, в обрисовке аббасидских историков, представляющая его человеком, потерявшим всякую совесть, не отступающим ни пред каким средством, коварным извергом, пускающим в ход яд и кинжал для устранения всякого препятствия, по меньшей мере сильно преувеличенная карикатура. Положим, справедливо, что он приказал отравить Малика; может быть, также не без основания приписывают ему внезапную смерть Абдуррахмана, наступившую так кстати для халифа; но во всех остальных случаях слишком очевидна неосновательность возводимых на него обвинений подобного рода. Что же касается слуха о том, будто бы находившийся при нем врач христианин постоянно имел наготове для неприятелей властелина целую аптечку с приготовленными ядовитыми снадобьями, то это, несомненно, гнусная выдумка. Надо полагать, был халиф холодным политиком и потому не особенно страшился пускать в ход какие угодно средства для достижения признаваемых им за необходимые целей. Но он был положительно далек от страстной необузданности, а тем более бесцельной жестокости. Все, что мы знаем о нем, замечательно напоминает облик Ришелье, особенно если взглянуть на него как на тонкого дипломата, изобличающего в нем тип выдающегося государственного деятеля.
В западных провинциях халифата дело стояло несколько иначе, чем в Ираке. Неразрешимые противоречия воплотились здесь в отношениях между партией староверующих Медины и мирскими веяниями двора в Дамаске. Люди, подобные сыну Алия Хусейну сыну Зубейра Абдулле, в особенности же принадлежавшие к семьям пророка, законных халифов и прежних претендентов, сами питавшие известные притязания на трон, не теряли никогда надежды положить когда-нибудь с помощью набожных Медины конец узурпации исконных неприятелей пророка. В свою очередь и партия набожных, находясь под влиянием этих почитаемых кружков, укреплялась все более и более в своей старинной антипатии к партии мекканских аристократов. Таким образом, с мединцами столковаться не было никакой возможности, и Му’авия отказался раз и навсегда привлечь их на свою сторону. Над ними поставил он как бы в насмешку наместником Мервана Ибн Аль-Хакама, того самого, которого цареубийцы в свое время почли было за убитого, но который пришел вскоре в себя, выступил с прочими из Мекки в поход и принимал участие в верблюжьем сражении, стараясь всячески нанести вред Алию, а затем, конечно, покинул правоверных на произвол судьбы. Теперь принуждены были набожные видеть, как этот же Мерван въехал в город во главе целой толпы членов семьи Омейядов и своих приверженцев и снова принял бразды того же еще со времени Османа постылого управления. Более всего, конечно, желал Му’авия ослабить влияние набожных союзников на совокупность мусульманской общины и, если возможно, овладеть им для дома Омейи. Мы уже упоминали ранее, что даже из мирских самые рьяные миряне не смели и подумать что-нибудь изменить в исповедуемом арабами исламе. Положим, самые почтенные из простого народа в Сирии не особенно-то много понимали в делах веры; недаром же толковали про них позже в Ираке, что самые начитанные между ними почитали Алия за ставшего знаменитым во время междоусобной войны атамана разбойников и в молитвах своих упоминали имя Мухаммеда вместо Аллаха. Если даже и так, все же и в этих людях ярко теплилось сознание принадлежности к миру мусульман; в интересах самого правительства необходимо было обращать себе на пользу религиозное народное чувство, особенно там, где оно выступало явно наружу. Вот почему Му’авия не только соблюдал самолично все религиозные обряды по положению, но и пользовался всяким подходящим случаем, дабы выказать свое почитание святыне. Чтобы показать пример, он послал дорогие шелковые завесы для Ка’бы, купил также невольников для прислуживания при ней. А в 50 г. (570) задумал даже перевезти кафедру пророка из мечети Медины в Дамаск, дабы сделать резиденцию свою в глазах правоверных религиозным средоточием ислама. Но в конце концов он не осмелился привести в исполнение своего намерения, устрашенный, как утверждают набожные, чудодейственными знамениями божеского неблаговоления. К этому плану возвращались и его преемники, Абд-Аль-Мелик и Валил, Но и они должны были тоже отступиться, ибо не могли скрыть от себя, что религия покоится прежде всего на неограниченном уважении ко всему, что пророк говорил и совершал; произвольное же прикосновение к мечети, им самим воздвигнутой, неоспоримо сочтется всеми за ужасное посягательство на все святое и высокое, будет обесславлено и принесет более вреда, чем пользы.
Но если намерение превратить мирскую столицу государства в духовную не осуществилось, зато по крайней мере народонаселение вне Медины привыкало в течение долгого ряда лет все более и более видеть в халифе Омейяде истинного главу общины верующих. Не недостаток народной привязанности поэтому подготовлял правительству затруднения — уже в начале междоусобной войны сирийцы готовы были за своего мудрого и щедрого эмира идти в огонь и в воду. Зато именно теперь всплывают снова старинные обычаи арабского язычества, менее чем где-либо оттесненные на задний план силой религиозного воодушевления; в особенности же развился партикуляризм и взаимная племенная зависть, доходящая до неприязненности, равно как и строго преследуемое еще Мухаммедом кровомщение. Самая опасная рознь проявилась между племенами ма’аддитскими (северо-арабскими)[4] и йеменскими (южно-арабскими). Еще со времени больших переселений до Мухаммеда почти повсеместно по арабскому полуострову наседали друг на друга враждебные племена, целые столетия преследовали они друг друга со смертельной ненавистью. В Сирии йеменцы преобладали. Они принадлежали к большой группе Куда’а, по преимуществу к племени Бену Кельб; а также немалочисленные Ма’адциты принадлежали к Кайс Айлану — большому племени бедуинов центральной Аравии. Сообразно этому все раздоры подымалась между двумя партиями кельбитов и кайситов, подобно средневековым гвельфам и гибелинам. Му’авия умел, однако, мастерски обессиливать оба противоположные течения, мудро распределял свои знаки милостей, ровно придерживая чаши весов, и сдерживал твердой рукой все их мелочные распри. Раз только по вопросу о престолонаследии и ему пришлось нелегко с ними, но благодаря известному своему искусству и бесстрастию он успел и тут побороть возникшие несогласия. Он особенно превосходно усвоил манеру обращения с народом: хотя некоторые замечают, что и халиф также, вероятно увлекшись опытностью своего «братца» Зияда, завел постепенно телохранителей, почетную стражу и полицейских, но он понимал, что свободный араб имеет право позволить себе высказаться самостоятельно перед лицом повелителя правоверных. Даже на грубость он предпочитал, для поддержания обаяния своего сана, отвечать лучше языком, чем кнутом. И мудрый мекканец почти всегда находил в запасе меткое словцо. Дерзкие бедуинские замашки, таким образом, ни разу не перерождались в грубое неповиновение либо нарушение общественного спокойствия. До нас дошла история вражды, возгоревшейся между двумя маленькими племенами, Амир и Ракаш, принадлежавшими к йеменцам куда’итам: обе родственные ветви из-за какого-то несчастного пари жестоко перессорились. Особенно преследовали друг друга эпиграммами Зияд ракашит и Худба амирит; дошло наконец до настоящего побоища, и Худба умертвил Зияда. Родственники обратились с жалобой к Са’ид Ибн-аль-Асу, заместившему только что Мервана в качестве наместника Медины. Тот засадил нескольких родственников Худбы в тюрьму в виде ответственных заложников за всю семью. Надо было выручать близких, и убийца явился добровольно сам. Са’ид отослал его вместе с донесением к халифу. Худба был недурной поэт и все свое дело импровизировал в стихах перед муавией. Как и всякий араб, халиф обладал и вкусом, и пониманием настолько, чтобы оценить высокий поэтический талант, да и сам иногда при случае пописывал стихи. Несчастный заинтересовал его, но оправдать было трудно. Му’авия отослал преступника назад к наместнику с указанием держать его в тюрьме, пока не подрастет сын убитого Зияда и не решит, что делать с пленником: отомстить ли убийце смертью за смерть или удовольствоваться вирой. Халиф полагал своим решением спасти несчастного, но он ошибся: лет пять, шесть спустя молодой человек достиг определенного возраста, пожелал смерти Худбы и на этом уперся, хотя многие почтенные граждане Медины, в числе их наместник, сыновья Омара и Алия, предлагали ему уплатить удесятеренную пошлину за кровомщение. Честность и дарования пленного заполонили сердца многих. Когда вывели его на казнь, он вручил душу свою Богу в следующей строфе[5]:
О Господи на троне, перед Тобой муслим,
к Твоей защите прибегаю
От огненной геенны, я, богатый
скорбию страдалец.
Неправое ли ненавистно было, доколе
не касалось лично.
Строптивость увлекла, неправым
стал, жаровней распалился гнев.
Но, что б ни говорили деспот и
его синклит,
И около ворот толпы
богатых, бедных, —
Я все-таки уверен, что никто не повелевает, — Ты один:
Если Ты караешь, это в Твоей власти,
Если Ты милуешь, то ведь Ты всемилостивый.
Но по дороге к месту казни он сымпровизировал новую строфу в ином духе:
Не ликовал я никогда, хоть счастье
нередко улыбалось,
Но не робел при встрече — порою
с злой судьбой.
Не я раздор затеял — горе притянуло:
Что ж, храбро устремился — где
нужно первым на коне.
На ссору вызвал друг, и я его
убил.
Хотя бы и свояк обидчик твой — не уступай,
борись!
Своеобразные переливы утешительного исповедания простой и величественной исламской идеи покорности судьбе рядом с неискоренимой старинной арабской спесью представляют нечто в высшей степени трогательное. В стихах этих легко также подметить, как глубоко еще сидело чувство личной независимости и раздражительной гордости даже в груди лучших людей народа. Еще новое доказательство замечательного искусства управления Му’авии: он умел обуздывать всевозможные страсти. Менее способному правителю легко могло не посчастливиться. Другому не удержать бы этих упрямцев от всеобщей жесточайшей взаимной резни.
И на разные отдельные отрасли управления Му’авия обращал также серьезное внимание. Сам он работал усердно и много, во всем решительно стремился ввести улучшения. Будучи религиозно индифферентным, он не боялся ставить на высшие должности христиан, наиболее освоенных с местными порядками. Он старался ввести самостоятельную чеканку, избегая рабского подражания чужим образцам. При нем первом стали выбивать серебряные и золотые монеты с оригинальным собственным чеканом. В высшей степени, однако, характерно, что арабы, особенно недоверчивые к золоту, не захотели принимать новую монету, «так как на ней не было креста». Как ни ненавистен был для мусульман этот символ христианской религии, но как свидетельство полновесной византийской чеканки он повсеместно встречал самый лестный прием. С особой заботой относился Му’авия к финансам. В его владычество подати не были особенно тягостны, но он пользовался всяким обстоятельством, чтобы добыть побольше денег. Раз (июня 659 = 39) явились к нему на разбирательство епископы яковитские и маронитские со своими вечными религиозными спорами. Он допустил к себе этих глупых ревнителей, не постыдившихся из-за богословских препирательств выставлять на суд мусульманского эмира насущнейшие дела христианства. Диспут продолжался долго; спокойно он выслушивал обе стороны, пока епископы не наговорились досыта, причем яковиты под конец как будто начали сдаваться. Тогда, обратясь к ним, эмир стал увещевать их на будущее время быть посмирнее, а чтобы не обижали их впоследствии марониты, потребовал за свое покровительство взноса ежегодно в государственную казну 20 тыс. золотых динариев.
Прочное единение всех сил ислама в одних руках дало вскоре возможность Му’авии двинуть большинство свободного войска вперед на дальнейшие завоевания. Лишь только халиф почувствовал себя достаточно укрепившимся, он тотчас же нарушил перемирие с византийцами. И начались почти без перерыва в течение более 20 лет походы и набеги, страшно опустошавшие несчастную Малую Азию. По меньшей мере раз в году, а то и два громадной лавиной разливались арабы по пограничным областям, напирали все дальше и дальше, брали города, разоряли страну. Греки защищались, понятно, как умели; борьба шла с переменным успехом, часто арабы близко подходили к Константинополю, но ни разу не удавалось им надолго покорить весь полуостров. Здесь, не так, как в Сирии и Египте, на византийцев не глядели как на постылых господ, чуждых населению по своему происхождению. Здесь была исконная греческая земля, а нападали на нее полуварвары, разбойники семиты. Сами жители напрягали все силы, чтобы избавиться от них. И приходилось арабам постоянно терять в конце концов все завоевания в короткое время. Рядом с несколькими победами, крупной добычей, множеством пленных случалось и им терпеть чувствительные поражения, в особенности же под стенами Константинополя, где приходилось каждый раз платиться головой.
Историю этих походов, каждого особо, опять-таки весьма трудно восстановить. Арабские известия, можно сказать, более чем лаконичны. Успехи так часто сопровождались чувствительными потерями и к тому же были так скоропреходящи, что о них неохотно упоминалось в летописях. Византийские источники во всем, касающемся этого периода, тоже слишком скудны; дошедшие до нас отрывочные сведения переполнены противоречиями и лишь изредка не расходятся с арабскими известиями. Более освещен, как кажется, большой двойной поход, предпринятый в 43-45 гг. (663—665) под первоначальным предводительством Бусра Ибн Арта. Заняв часть Малой Азии в 43 (664), он перезимовал на месте, а летом 44 (663) двинулся далее; отряды его заняли позиции недалеко от Константинополя. Осенью заменил его Абдуррахман, сын Халида, покорителя Сирии. Равно как и отец его, он был наместником в Химсе (Эмесса) и прежде нередко переступал византийские границы. На этот раз двинут был особенно значительный отряд. И действительно, полководцу удалось, огибая полуостров вдоль северных склонов Тавра, занять крепости Амориум и Пессинунт, даже достичь Халкидона, расположенного напротив Константинополя. С помощью флота, которым теперь командовал Буер, обложена была также Смирна. Но в 45 (665) обстоятельства как-то сразу меняются, арабы отступают, а в 46 (666) Абдуррахман снова очутился в Химсе. Вскоре после того его сразила внезапная смерть, как говорят, от яда, преподнесенного по приказанию Му’авии. Халиф начинал опасаться влияния, распространившегося на весь север Сирии, этого блестящего, обоготворяемого войсками полководца. Но с его смертью вовсе не было покинуто раз начатое большое движение. Несколько лет спустя[6] двигается уже снова большое арабское войско в пределах византийской империи. Предполагалось на этот раз напасть на сам Константинополь. Дурное управление Констанция II навело некоего Шапура, по происхождению перса, служившего в византийских войсках, на мысль свергнуть императора и самому занять его место при помощи военного заговора. Для того чтобы провести свой план более удачно, он не постыдился обратиться к злейшему неприятелю новой своей родины. Му’авия, понятно, с радостью ухватился за такой благоприятный случай. На этот раз войско выступило из западной Армении, недавно опустошенной летучими колоннами Фадалы Ибн Убейда. Заняв снова Амориум, Фадала потянулся далее к Халкидону, но здесь вскоре обнаружилась вся ничтожность его сил. Посланы были ему в подкрепление более значительные войска. Полководцем назначен был номинально Язид, сын Му’авии. Давно уже халиф замышлял объявить его своим наследником, а потому, пользуясь обстоятельствами, пожелал доставить ему широкую известность каким-либо воинскими успехом. А чтобы он не натворил бед, ему дан был в руководители опытный Суфьян Ибн Ауф. Между тем в Константинополе положение дел вполне изменилось. Шапур, нечаянно сброшенный лошадью, сломал себе шею; вскоре затем (15 июля 668 = 48) умерщвлен был и Констанций II. Сын его и наследник, Константин IV, по прозванию Погонат, оказался человеком совершенно иного закала: невзирая на мятежную столичную чернь, ему удалось отразить Язида, высадившегося тем временем с помощью флота на европейский берег и начавшего было осаду города. В арабских известиях встречается несколько отрывочных упоминаний о некоторых личностях, отличившихся под стенами города, а затем говорится сухо: «Язид с войском отступил». Они совершенно умалчивают о том обстоятельстве, что Му’авия, несомненно раздраженный неуспехом похода, вскоре же должен был напрячь все силы, дабы овладеть во что бы то ни стало Константинополем. Летописи довольствуются только заметкой вскользь под 54 г. (674), что занят был возле самого Константинополя остров (собственно говоря, полуостров Кизик на Мраморном море) и, «как говорят», в течение семи лет его не покидали арабы. При этом повторяется неизменно каждый год одна и та же стереотипная фраза: «поход против румов». Ввиду этих обстоятельств мы вынуждены дать веру свидетельству византийских историков, по которому арабы после занятия Кизика в течение семи лет[7] появлялись каждое лето перед городом и удалялись безуспешно с той же периодической методичностью: продолжать осаду круглый год препятствовали им необычные для них зимние холода и бурное в другое время года море. Они терпели постоянную неудачу благодаря неприступности сильных укреплений и страшному действию греческого огня, только что изобретенного и непосредственно примененного к защите столицы. Тем успешнее он действовал против этих врагов, что оружие их не могло нанести никакого вреда крепким стенам города. К концу управления Му’авии пришлось окончательно прервать все походы на Константинополь. Как рассказывают греки, при отступлении арабов погибли флот и сухопутные войска; буря разметала первый на высоте Памфилии, а армия в центре полуострова истреблена была под мечами преследовавших их византийцев. Поражение, однако, этим еще далеко не завершилось. Как кажется, император Константин продолжал пожинать плоды своей победы и далее. Греческие войска высадились в Сирии и успели возмутить против арабов некоторые округа финикийского побережья, особенно Ливан, у горных жителей которого и по сие время сохранилось сильно развитое чувство независимости. Но у историков противной стороны не встречается ни одной строчки об этой опасной диверсии; поэтому мы не в состоянии сказать об этом событии что-либо положительное. Это известие, однако, — не пустая выдумка, ибо непосредственно после Му’авии арабы как-то сразу перестают упоминать о византийцах. Объяснить это нельзя иначе, как заключением формального мирного договора между обоими воевавшими народами. А одно поражение под стенами Константинополя едва ли могло понудить к этому Му’авию. Не следует, между прочим, забывать, что еще ранее смерти Алия, при помощи могучего влияния неизменно дружественного арабам Рештунийца, Армения добровольно подчинилась (39 = 658), а император Констанций II не пожелал, да и не был в состоянии выступить снова на этом отдаленном театре войны. Вообще о том, что византийцы проникли через проходы Тавра в северную Сирию, нигде у других писателей не упоминается. Стало быть, у халифа были особые причины, настроившие его на мирный лад, и их следует, естественно, искать в возмущении мардаитов[8], тех именно сирийских бунтовщиков, которые вначале действительно могли навести на Дамаск порядочный страх. Нельзя было, понятно, опасаться серьезного потрясения мусульманского владычества в Сирии. Но Му’авия состарился, дни его клонились к закату, надо было сосредоточить все заботы на укреплении довольно сомнительной будущности династии. И вот он решился, подобно тому, как двадцать лет тому назад во время борьбы с Алием, заключить с императором мирный договор (678 = 58/9 — тридцатилетний, уверяют византийцы) с уплатой дани, как это и прежде водилось, о действительном значении которой мудрый Омейяд нисколько, конечно, не заботился.
В Африке дела шли много успешнее, по крайней мере при жизни Му’авии. Пока старый Амр продолжал быть наместником в Египте, ничего, конечно, не могло произойти в пользу дальнейшего распространения ислама. Но вскоре после его смерти (45 = 665) мы видим, что другой Му’авия, сын Худейджа, уже двигается вперед на запад. Как кажется, этот полководец не добился своим походом никакого более или менее прочного успеха. По-прежнему повторилось разграбление стран на запад от Малого Сирта вплоть до Карфагена, который теперь снова находился в руках византийцев. До этого пункта, во всяком случае, арабы еще не дошли. Полководец сделал, по-видимому, попытку невдалеке от города к югу заложить Кайруван[9]: т. е. укрепленный лагерь, наподобие военных поселений в Басре и Куфе. Во всяком случае, от этого предприятия пришлось отказаться. Начиная же с 47 (667), когда наместником Египта назначен был Маслама Ибн Мухаллад, набеги производились из года в год еще далее, за Триполис. Все эти набеги тесно связаны с именем курейшита Укбы Ибн Нафи. Понятно, предание сплело вокруг этого имени целый венок легенд, и действительные события прикрыты ими большей частью до неузнаваемости[10]. Одно только осталось достоверным, что походы Укбы направлены были приблизительно на оазисы посещаемой и прежде арабами, а теперь только более прочно покоренной страны Фезан, простираясь до Джармы[11] и Гадамеса, обложенных данью. Затем он проник в южную часть нынешнего Туниса, овладел главным городом, и наконец в 50 (670) положил основание[12] Кайрувану по близости задуманного еще Му’авией укрепленного лагеря. В весьма скором времени вырос из него целый город. В 55 (675) Укба отрешен был внезапно от должности по настоянию Масламы, пожелавшего поместить на его место одного из своих ставленников. Преемник обошелся с героем круто, даже одно время держал в заточении. Покоритель Африки устремился ко двору Му’авии, ища удовлетворения за перенесенное им презрительное невнимание к его заслугам. Му’авия обещал назначить его снова на прежний пост, но, поглощенный непрестанными заботами о направляемых против греков новых и новых походах, халиф был мало склонен к предприятиям в Африке и постоянно откладывал исполнение своего обещания. Только при наследнике его, Язиде, послан был храбрый полководец в 62 (682) в Африку. Одновременно он был освобожден от подчинения египетскому наместнику и, как кажется, управлял самостоятельно покоренными провинциями. С этого момента предания о его подвигах принимают чудовищно сказочные размеры. Отчасти еще вероятно, что Укбе удалось покорить пограничные округа, так называемый ныне восточный Алжир, и разбить смешанное войско греков и берберов. Нельзя также отрицать, в общем, возможности, что и тогда арабы начали расширять свои набеги далее на запад и юг. Но, с другой стороны, если взглянуть на результаты этой борьбы, как их представляют арабские историки, на достижение Укбою Тангера или даже самого Атлантического океана, то, само собой, нельзя не отнести этих известий к области чистейшего вымысла. Этому всеми почитаемому герою и мученику, видимо, старались присвоить, по крайней мере отчасти, все подвиги последующих завоевателей. Увы, в глазах историка блекнет весь блестящий колорит следующего, например, сказания. Летописец повествует, что за Тангером перед Укбою и изумленными его всадниками развернулся наконец необъятный горизонт Атлантического океана. Далее невозможно было двигаться вперед. Упрямый араб погнал свою лошадь в море, вода уже достигала морды животного. Тогда он воскликнул: «О Господи! Зову тебя в свидетели, здесь пройти нельзя. А если бы представился случай, я бы пошел и далее напролом!» Во время возвращения своего из этого дальнего похода он был окружен вероломными отпавшими берберами и убит. Вероятнее всего, дело произошло несколько иначе. Со своим слишком незначительным войском[13] он двигался по покоренным местностям на запад от Кайрувана и погиб в стычке против соединенных сил берберов и карфагенских византийцев (63 = 683). С его кончиной пало и господство арабов в северной Африке: Кайруван заняли берберы, а Триполис и Фезан освободились от мусульманского ига. Итак, до конца вскоре разгоревшейся второй междоусобной войны Барка стала снова западным пограничным пунктом халифата.
Последствия одержанных при Му’авии мусульманским оружием успехов на востоке были, однако, значительно более блестящи. Лишь только могучее правление Зияда в Басре, а потом в Куфе позволило, двинуты были военные силы из Персии далее. С горными народцами Табаристана и теперь, конечно, трудно было справиться: дважды отрезан был путь к отступлению арабским отрядам в непроходимых ущельях этих отчасти покоренных стран — спереди и сзади показались неприятели, с двух сторон посыпались дождем с отвесных скал глыбы камней. Все до последнего исламского воина сложили здесь свои буйные головы. В конце концов пришлось ограничиться наблюдением за пограничными проходами и ограждением близлежащих провинций от набегов этих неудобных соседей. Зато на восток и север предпринимаемы были далекие походы вперед в тюркские владения в промежуток времени между 50-56 (670—676). Прежде всего заняты были Мерв, «Царский»[14], Балх и Герат, отпавшие было во время междоусобной войны. Уже первый наместник Зияда в Хорасане, Хакам Аль-Гифарий, успел покорить Тохаристан, страну на юг и юго-восток от Балха, вплоть до Гинду-Куша; он первый, положим временно, перешагнул чрез Оксус. Затем, как кажется, восток опять возмутился, ибо по смерти Хакама снова должен был Раби Ибн Зияд[15] с 25 тыс. куфийцев и 25 тыс. воинов Басры завоевать Балх и другие города. Место последнего заступил в 54 (674) Убейдулла, 25-летний сын умершего наместника Зияда. Он двинулся далеко за Оксус, в страну Согдиану, дошел до Пейкенда и Бухары и нанес тюркам жесточайшее поражение. Им, как передают, пересланы были в Басру 2000 пленных — первые тюркские рабы. Вскоре появились они в западных провинциях халифата, и из года в год пригоняли их все новыми толпами; так продолжалось в течение нескольких поколений, пока они не обратились из невольников в господ. Когда же Убейдулла назначен был в 55 (674) в Басру, наместничество в Хорасане, от которого позже стали зависеть новые завоевания, перешло к Са’иду, сыну халифа Османа. Му’авия пожелал его этим привязать к себе. Новый полководец достиг Самарканда, хотя позднее, при халифе Язиде (61 = 681), новому наместнику, Сельму, брату Убейдуллы, пришлось снова завоевывать этот город. Подчиненность турок своим новым властителям была, понятно, более кажущегося свойства. Лишь только удалялись мусульманские войска, наложенные подати не выплачивались и приходилось их выколачивать новым походом. Тем не менее влияние на эти страны ислама, хотя и с некоторого рода препятствиями, возрастало постоянно и неуклонно. Каждый договор, заключаемый с отдельным городом или племенем, как бы ни сомнительно было его внутреннее содержание, много способствовал обеспечению ранее завоеванных владений, а также служил как бы подготовлением к будущему, более прочному захвату; поэтому оказалось весьма кстати, что тот же самый Сельм успел войти в полюбовное соглашение с жителями Хаваризма[16] (нынешняя Хива) насчет уплаты податей. Впрочем главную заслугу во всех этих блестящих успехах следует приписать не наместникам, часто сменявшимся, а состоявшим в их распоряжении полководцам. Находились они постоянно, без смены, на одном и том же посту; к нам привыкали войска, в свою очередь они изучали страну и население. Самое выдающееся между ними место занимал, несомненно, Мухаллаб, сын Абу Суфры, — йеменец из племени Азд. Особенно отличался он при наместниках Са’ид Ибн Османе и Сельме в походах на Самарканд, а вскоре призван был играть еще более серьезную роль. В первые годы управления Му’авии он успел отличиться на другом театре войны. Из набегов, производимых (с 38 или 39 = 659) с юга Хорасана, на турок, обитавших в нынешнем Афганистане, развилась уже давно пограничная война, увлекшая арабов после победы над тюркскими князьками Кабула и взятия этого города в 42 (662) до самого Пенджаба (Пятиречья). Но она окончилась чувствительным поражением. Тут-то в 44 (664) и выказал Мухаллаб свой выдающийся талант полководца. Опираясь на Кабул, снова взятый после многократных возмущений, двинулся он вперед по дороге, проложенной со времени Александра для всех великих азиатских завоевателей вплоть до нынешнего столетия, и потянулся вдоль реки Кабула вниз к Пятиречью индийскому. И он, и его преемники ограничились, впрочем, одними опустошительными набегами на равнину, удерживая за собой постоянно только горные проходы и присоединив к государству Мекран и другие части нынешнего Белуджистана, равно как и округ Кандагара. Приходилось довольствоваться этим и потому еще, что с 61 (681), когда возгорелась междоусобная война, мало-помалу возникали среди арабов и в этих пограничных провинциях раздоры, послужившие поводом к отпадению тюркских стран по ту сторону Оксуса, а также к неоднократным возмущениям в Кабуле и других местностях.
Невзирая на неудачи и потери, понесенные в войне с византийцами, в последние годы своей жизни Му’авия стал властителем государства крепкого и благоустроенного внутри, могущественного и широко раскинувшегося извне. С полнейшим самодовольством мог он обозревать все им совершенное. Одного только недоставало его созданию — желательной вековечности. Надо было позаботиться об установлении прочного престолонаследия. Му’авия был истым типом Омейядов. Как же было ему не пустить в ход все зависящие от него средства для удержания в своей семье власти, стоившей ему стольких трудов и коварства, власти, закрепленной не одним тяжким преступлением. Благодаря многоиспытанной привязанности к нему сирийцев было бы это, конечно, и не особенно трудно, если бы старший его сын Язид не возбуждал против себя людей во многом. Не велика беда, что наследник еще менее, чем отец, обращал внимание на предписания Корана, страстно любил вино, охоту и азартные игры, все бы ничего: немного бы повредили ему все его недостатки в глазах сирийцев; но воинственные племена с неудовольствием замечали в нем крайне неприличное отвращение к воинским тяготам. В трусости никто не мог его обвинить, конечно. Но когда Му’авия задумал назначить своего сына предводителем подкрепления, посылаемого в Халкидон к Фадале, юноша вздумал набросать несколько иронических строф, в которых он открыто выражал полное свое равнодушие к тому, от чего страдают люди там, в Халкидоне, — от лихорадки или же ревматизма, лишь бы ему дозволили в покое просиживать, развалясь на софе вместе со своей молодой женой, в монастыре Мурран[17]. На этот раз, конечно, волей-неволей он должен был тащиться в поход и, как кажется, держал себя вообще храбро. Лично все его любили за мягкость обращения, поэтическое дарование и щедрость, но одна часть сирийцев положительно не могла ему простить его происхождения. Достаточно было одного, что его мать была дочь Бахдаля, главы племени Бену-Кельб, чтобы наполнить сердца кайситов недоверием к молодому принцу. Тем не менее никаких не возникло недоразумений, когда в 56 (676) курейшит по имени Даххак Ибн Кайс, одно из приближеннейших к Му’авии лиц, обратился официально к халифу с предложением признать Язида наследником престола еще при жизни повелителя во избежание новой междоусобной войны. Иначе, однако, поглядели на это дело в других провинциях. Вытребованы были спервоначалу в Дамаск представители Ирака вместе с наместником Басры Убейдуллой для выслушания их мнения. Выступил глава проживавших в Басре из племени Бену Темим и дал следующий замечательный ответ: «Нам боязно высказать тебе всю правду, но мы страшимся Бога, если солжем, — и решительно отсоветываем». Наконец удалось, однако, иракцев понудить, частью подарками, частью угрозами, принести присягу. Но всего опаснее оказалось отношение жителей Медины. В священном городе жили многие уважаемые лица, которые могли благодаря своему происхождению сами питать некоторые притязания на халифат. Это были: Хусейн и Абдулла Ибн Зубейр, далее сыновья Абу Бекра и Омара, а затем наследник Османа, только что назначенный наместником Хорасана. К тому же сама личность Язида подавала повод к наивысшему возбуждению. «И мы должны, — восклицал Абдулла Ибн Омар, — присягнуть этому, окруженному вечно обезьянами и собаками, попивающему вино, а зачастую совершающему наипостыдное? Что же мы ответим Богу?» Таково было всеобщее настроение в Медине. Поэтому Мерван, когда Му’авия сообщил ему о своем намерении, с ужасом предостерегал и умолял халифа отказаться от своего первоначального плана. Повелителю могло весьма легко показаться, что совет дан был небескорыстный. Один из старейших среди всех живущих еще Омейядов двоюродный брат Османа мог и сам считать себя за наиболее подходящего на этот высший сан. Халиф сменил его немедленно же с наместничества в Медине и сам отправился в сопровождении тысячи отборных всадников в град пророка. Но лишь только успел он прибыть, как четверо, недаром боявшиеся насилия, убежали в Мекку, надеясь найти защиту и безопасность в пределах священного округа. Му’авия, однако, нисколько не стеснялся, не располагая воздерживаться от достижения раз задуманного им предприятия ради какого-то уважения к предписаниям веры, и преспокойно потянулся вслед за ними. Когда попытки подарками и обещаниями склонить их на свою сторону не удались, он объявил окончательно, что акт присяги будет совершен у самой Ка’бы, а возле каждого из недовольных поставлены будут по двое бедуинов с мечами наголо. Кому же вздумается не соглашаться, тот немедленно будет изрублен на куски. В мечети халиф поднялся на кафедру и потребовал формально от соединенной общины поклясться в верности Язиду, а затем добавил: «Глядите, люди эти, князья, лучшие среди правоверных — без них не начинается никакое дело и без совета их ничего не решается, — они только что согласились поклясться Язиду в верности. И вы поклянитесь ему же во имя Господне». Те четверо, понятно, и слова не проронили, видя кругом обнаженные мечи. Не было никакого сомнения, что Му’авия преспокойно исполнит свою угрозу, нисколько не стесняясь святостью места. Их примеру последовали и мекканцы. А когда на возвратном пути халиф остановился в Медине, точно так же никто из набожных не осмелился там упорствовать долее. Таким образом, Язид был признан официально, во всех провинциях, законным наследником престола после того, как и в давно успокоившемся Египте все обошлось мирно. Будущность показала, однако, что вынужденная присяга имела лишь цену чистейшей формальности.
Му’авия скончался в Раджабе 60 (апрель 680[18]), окончательно состарившийся и пресыщенный жизнью. Им оставлено было нечто вроде политического завещания. Если только оно подлинное[19], можно его сравнить, судя по многим местам, с вещим взором, проникающим в будущее. Положим, даже менее проницательный человек, чем умиравший халиф, легко мог прийти к тому же самому заключению, которое выступает так резко в посмертном завещании: оно предостерегает будущего повелителя от двух личностей, которые, действительно, назначались судьбою поднять против него знамя бунта и поставить снова на краю гибели весь арабский мир, возжигая новую тринадцатилетнюю междоусобную войну. Это были: Хусейн, сын Алия, и Абдулла Ибн-аз-Зубейр.
- ↑ Существует очень распространенное предание, что Му’авия приказал его отравить, но оно во всех отношениях неверно и проистекает из одного и того же стремления приписывать Омейядам всевозможные злодеяния. Му’авии нельзя было ждать никакой выгоды от смерти ничего не 31 мчащего Хасана. Наоборот, она должна была быть для него в высшей степени нежелательной, ибо отныне главенство в семье пророка переходило к Хусейну. А от последнего Му’авии ничего хорошего нельзя было ждать, и это он понимал ясно, судя по дальнейшим его действиям.
- ↑ То есть Зияд, сын Убейда.
- ↑ Такое выражение означает, что неизвестно в точности, кто был отцом данного лица.
- ↑ Ма’адд — общий прародитель, от которого почти все измаилиты арабы ведут свое происхождение, точно так, как первоначально проживавшие на юге племена йеменские ведут свой род от Кахтана, Иоктана библейского.
- ↑ Ruckert. Наmasa 1, стр. 174. Вся история изложена там подробно.
- ↑ Более точное определение времени представляет большие трудности. Вероятно, новый поход происходил в 48 или 49 г. (668 или 669). И отдельные фазы предприятия не выяснены достаточно.
- ↑ По одним сведениям, 672—678 (52-59), а по другим — 669—675 (49-56). Последнее было бы вероятнее, но никоим образом не сходится с арабскими показаниями.
- ↑ Так называют этих бунтовщиков византийцы, очень может быть, прямо взяв арабское слово, обозначающее «восставший». Их отождествляют с маронитами, но, как кажется, неосновательно, несмотря на тождественность места их выступления.
- ↑ Слово имеет очевидную связь с персидским «нарван» (отсюда происходит и наш караван), что обозначает вооруженный отряд, а также толпу путешественников и, наконец, стоянку.
- ↑ Обстоятельное и остроумное исследование по этому предмету можно найти у Wilhelm Roth: Oqba Ibn Nafi el-Fihri. Gettingen. 1859.
- ↑ Гарама древних. И поныне зовется Джарма, лежит к WNW от Мурзука.
- ↑ При этом, как рассказывают, совершилось чудо. По повелению Укбы во имя Аллаха из сырой, покрытой непролазной чащей долины пресмыкающиеся и хищные звери с детенышами на спинах удалились немедленно.
- ↑ У него было не более 5000 человек.
- ↑ «Шах-и-джан», персидское название Антиохии Маргианской переводится почти всеми неправильно «Мировая царица». Значение этого слова просто — «Царская» (см. Olshausen y Rückert, Grammatik, Poetik und Rhetorik der Perser, hevausg, von Pertsch, Gotha 1874, стр. XIX).
- ↑ Не сын наместника, а одноименник из племени Абс.
- ↑ «Хаваризм» по арабскому произношению, «Хорезм» — по-персидски.
- ↑ Возле самого Дамаска. Здесь можно было потягивать винцо не тревожимому никем.
- ↑ Точное число не установлено определенно. Мнения наилучших авторитетов не сходны и колеблются между 1 и 15 (7 и 21 апреля); первое указание наиболее вероятно. Также не вполне выяснен возраст, которого достиг Му’авия. По-видимому, он умер в преклонные годы старцем 70-80 лет.
- ↑ В подлинности этого акта рождается большое сомнение, ибо в нем находится следующий период: «Обходись с большой бережностью с людьми Ирака, и если они потребуют от тебя хотя бы и каждодневной смены наместника, исполни согласно их желание. Легче сносить перемены в управлении, чем увидеть сразу 100 тыс. мечей обнаженных» Подобная речь была не в духе Му’авии. Никогда он не вздумал бы отозвать своего Зияда либо Убейдуллу лишь потому только, что они исправились иракцам. Период этот, а вероятно и все завещание, есть пророчество по дальнейшим событиям.