Испорченный шкаф (Неизвестные)/ДО

Испорченный шкаф
авторъ неизвѣстенъ
Опубл.: 1874. Источникъ: az.lib.ru

ИСПОРЧЕННЫЙ ШКАФЪ. править

РАЗСКАЗЪ.

Около двухъ мѣсяцевъ нужно мнѣ было пробыть въ городѣ Засосовѣ, — а гостиница, въ конторой я остановился, рѣшительно меня выгоняла. На жалобы мои, что жить въ номерѣ невозможно, потому что милліоны постояльцевъ, пущенныхъ прежде меня въ номеръ, не даютъ мнѣ по ночамъ спать, — хозяинъ единственной засосовской отели, подъ названіемъ «Синопъ», вздыхалъ и въ видахъ утѣшенія говорилъ только, что «на свѣжаго человѣка они дѣйствительно-съ тово-съ… накидываются; ну, а ежели пообтернѣться маленько, такъ ничего-съ: будете спать и не услышите».

— Ну, а сколько-же времени нужно, чтобы пообтерпѣться?…

— Да, какъ вамъ сказать?… Недѣльку покусаютъ, ну авось тогда…

— Въ такомъ случаѣ я буду искать квартиру.

— Позвольте-съ, живо заговорилъ метръ д’отель: — можетъ для васъ и меньше недѣльки потребуется… Это какъ у кого какая комплекція. Вонъ, у меня, въ прошломъ мѣсяцѣ, генералъ одинъ партикулярный останавливался — такъ въ двѣ ночи привыкъ, да-съ!

— Сожалѣю, что не принадлежу къ разряду партикулярныхъ генераловъ. Нельзя-ли по крайней мѣрѣ достать здѣсь буры или персидскаго порошку?

— Все это пустяки-съ, одна трата денегъ. Мы вонъ къ Рождеству да къ Пасхѣ кипяткомъ обдаемъ, а и то лишь временно помогаетъ. Нѣтъ-съ, ежели пообтерпѣться… Оченно хорошо даже спать будете!…

Я молчалъ и думалъ: а если и на квартирѣ также придется пообтерпѣться? Эдакъ, пожалуй, промѣняешь кукушку на ястреба. А, впрочемъ, почему-же и не поискать?…

И я, дѣйствительно, на другой-же день нашелъ довольно чистенькую квартирку, которую и нанялъ на два мѣсяца.

Домикъ, въ которомъ я поселился, состоялъ всего изъ четырехъ комнатъ, передней и кухни. Хозяйка, почтенная старушка, уступила мнѣ двѣ комнаты съ передней; остальныя двѣ съ кухней она сама занимала. Отъ моей квартиры онѣ отдѣлялись небольшимъ корридоромъ, заставленномъ всякою всячиною: кадками, корзинками, банками, поломанными стульями и т. п. предметами; тутъ даже стоялъ вверхъ ногами большой поясной портретъ какого-то господина въ синемъ сюртукѣ; полотно мѣстами было прорвано и дырья были затянуты старой паутиной. Въ темномъ углу коррипора стоялъ большой ясеневый шкафъ; лицевая сторона его была повернута къ стѣнѣ.

Мебели въ двухъ моихъ комнатахъ было не особенно много, да и та представлялась неудобною во многихъ отношеніяхъ, но дѣлать было нечего. Въ первой комнатѣ стояли фортепіано. Я открылъ крышку и взялъ аккордъ… Желтенькіе, словно похудѣвшія и пораженныя ревматизмомъ, клавиши свободно опустились подъ пальцами — и что-то странное рѣзнуло слухъ — не то стонъ, не то вопль прозвучалъ въ воздухѣ, какъ будто я дотронулся до какого-то больнаго, забытаго всѣмъ міромъ существа… Долго еще въ ушахъ раздавался этотъ звукъ — и казалось мрѣ, что чей-то разбитый голосъ просилъ: «Не троньте меня»!…

Во второй комнатѣ, которую я обратилъ въ спальню, стояли только: кровать, коммодъ, небольшой столъ и два стула. Бѣлье и нѣкоторыя мелкія вещи изъ моего туалета я уложилъ въ коммодъ, но платья некуда было дѣвать; оставлять же его въ чемоданѣ въ горизонтальномъ положеніи мнѣ не хотѣлось.

Я стоялъ посреди комнаты и раздумывалъ о томъ, не устроить-ли вѣшалки? Но въ такомъ, случаѣ развѣшенное платье надо будетъ чѣмъ нибудь прикрывать, ибо оно легко запылится…

— О чемъ, батюшка, задумались?

Я обернулся. Передо мной стояла хозяйка. Я сообщилъ ей о своихъ размышленіяхъ и упомянулъ о вѣшалкѣ.

— Да гдѣ-жъ вѣшалку-то мы достанемъ? заказать развѣ? У насъ въ гродѣ нѣть такихъ лавокъ, чтобы вѣшалки продавали, задумчиво проговорила старушка, посматривая на меня вопросительно.

— Мебельныхъ лавокъ совсѣмъ нѣтъ?

— Нѣту, батюшка, нѣту! Какія лавки!

— Да какъ же такъ, Лизавета Ивановна?

— Да зачѣмъ намъ мебель? У всякаго она есть. Ну, а кто хочетъ побольше — выписываетъ; а не то, вотъ, умретъ если кто въ городѣ — ну, тогда, бываетъ, что небель продаютъ, ежели лишняя.

Лизавета Ивановна вздохнула и подошла къ комоду.

— Да вотъ, коммодъ большой… Положить туда можно много.

— Ахъ, позвольте, Лизавета Ивановна! Извините, что, не дождавшись вашего предложенія, самъ заговариваю… У васъ, тамъ, въ корридорѣ, я видѣлъ большой шкафъ, ясеневый кажется…

— Вы думаете, что я-бы сама вамъ не предложила его?

— Очень вамъ благодаренъ, Лизавета Ивановна! Шкафу этому въ моей спальнѣ мѣсто найдется. Вы его отдаете мнѣ?..

— Отдала-бы, если-бы шкапъ-то былъ хорошій…

— Что-жь онъ — испорченъ?

— Н-да, испорченъ… Не мѣсто ему въ комнатахъ быть, да и изъ колидора-то давно-бы его прочь… Да вотъ, не покупаютъ, а на дрова — жаль… Ну, вотъ, онъ у меня и стоить тамъ.

— Если онъ даже очень испорченъ, то я на свой счетъ починю его. Вы позволите?

— И чинить-то нечего, все равно — не поправишь.

Лизавета Ивановна наморщила брови и вздохнула.

— Да, помилуйте, онъ на видъ такой хорошій! Если замокъ…

— Да говорю вамъ, что чинить-то нечего: шкапъ хорошій, цѣлый, да не годится онъ… испорченъ, батюшка, испорченъ!

Я взглянулъ на Лизавету Ивановну и подумалъ: «не испорчены-ли вы сами, матушка? Не повредились-ли?» Но ничего такого подозрительнаго въ глазахъ старушки не замѣтилъ: она смотрѣла ясно, спокойно, глаза ея не бѣгали, не блуждали.

— Извините, я не совсѣмъ понимаю…

Хозяйка вдругъ улыбнулась и спросила:

— Вы не изъ трусливыхъ? Вы не мнительны?

— Я храбрый человѣкъ, Лизавета Ивановна! Но зачѣмъ вы…

— Лизавета Ивановна! раздался въ дверяхъ женскій голосъ.

Старушка обернулась.

— Чего тебѣ, Аграфена? обратилась она къ своей стряпухѣ, стоявшей въ дверяхъ.

— Пажалуйте-съ въ куфню-съ, сказала Аграфена.

— А, сейчасъ! Ну, если вы изъ храбрыхъ, обратилась она ко мнѣ, — то берите себѣ шкапъ-то. Онъ — хорошій, цѣлый, крѣпкій… Вотъ, съ Аграфеной и перетащите: пустой-то онъ — легкій! А не то — прохожаго поймайте — за гривенникъ снесетъ его къ вамъ въ спальню.

— Ну, вотъ, благодарю васъ, Лизавета Ивановна! А вы все таки меня поподробнѣе попугайте шкапомъ-то! Чѣмъ онъ именно страшенъ?..

— Смѣйтесь, смѣйтесь!.. Ну-да извините, некогда теперь. Для васъ-же хлопочу, чтобы обѣдомъ остались довольны.

— Сегодня вечеромъ за чаемъ разскажете?

— Коли любопытствуете, да не боитесь — почему не поболтать вечеркомъ. До свиданія-съ!

Лизавета Ивановна удалилась вслѣдъ за Аграфеной.

Я растворилъ окно и сталь караулить прохожихъ. Черезъ полчаса сразу двухъ поймалъ, которые и изъявили сейчасъ-же согласіе свое за двугривенный перетащить шкафъ изъ корридора въ комнату. Аграфена улучила минутку и вытерла его снаружи и внутри мокрой тряпкой.

Самоваръ потухалъ и тянулъ тоненькимъ голоскомъ свою монотонную пѣсенку. Лизавета Ивановна наливала себѣ пятую чашку чая, но уже не въ накладку, а въ прикуску; я пилъ четвертый стаканъ. Поставивъ снова чайникъ на самоваръ, старушка вытерла лобъ платкомъ и, не намѣреваясь еще начинать пятую чашку, кашлянула и сказала:

— Перетащили его-то?

— И перетащили, и поставили, да ужъ и платье мое въ немъ виситъ, и вотъ я ожидаю обѣщаннаго, Лизавета Ивановна…

— Хорошо, хорошо. Только напрасно вы его въ спальню-то къ себѣ поставили, а тутъ еще вотъ на ночь разсказывай вамъ! Для него и въ передней нашлось-бы мѣсто…

Она замотала головой и прибавила:

— А впрочемъ и то сказать: мужской полъ храбрѣе нашего, женскаго. Мы вотъ боимся, а вы — смѣетесь!..

— Да что-жъ это въ самомъ дѣлѣ за интересный шкафъ у васъ?

— Да никакого въ немъ интереса нѣтъ, а что испорченъ — это такъ… Ну, да вѣдь можетъ быть ничего худаго и не будетъ, а такъ говоришь, извѣстно, не равно что… Чего не случается!..

— Лизавета Ивановна, не мучьте!

— Извините, батюшка, что заболталась! Да исторія-то, по правдѣ вамъ сказать, простая, не мудреная. Долго-то ее и разсказывать не приходится. Годъ тому назадъ, а не то пожалуй и полтора будетъ, какъ я этотъ домикъ купила у вдовы Марьи Яковлевны Лукичевой, за триста рублей она мнѣ его продала. Послѣ смерти дочери своей не захотѣла она тутъ жить и, продавши домъ, уѣхала — никакъ въ Москву, а не то — въ Таганрогъ — ужъ не помню. Что ни говори, а грѣхъ на ея душѣ лежитъ… Да! И отъ грѣха не только что въ Москву, либо въ Таганрогъ — никуда не уѣдешь. Вонъ и Каинъ-то, убивъ Авеля, какъ метался!.. Дочку-то Марьи Яковлевны Александрой звали. Вдвоемъ онѣ только и жили. Я была вхожа къ нимъ въ домъ. Сашенька, ужъ не знаю почему, любила меня и даже откровенна была со мной, хотя я ей по лѣтамъ и не была парой. Славная была дѣвушка… Довольно таки поплакала я по ней, да и теперь случается подъ часъ… Повѣрите-ли: слезы такъ вотъ сами и набѣгутъ!..

— Какихъ же лѣтъ она умерла?

— Да что, пожалуй, девятнадцать ей было… Молоденькая, батюшка, молоденькая!

— И хорошенькая?

— Ну, красавица не красавица, а личико было пріятное. Какъ кому, а мнѣ она нравилась. Небольшаго была она росту, а такая аккуратненькая, соразмѣрная, стройненькая. Смуглая была и волосъ у ней былъ темный. Глаза только сурьозные имѣла… И вотъ, подите-же: не любила ее мать. За что? Говорили, насильно была выдана за-мужъ, ну, извѣстно, мужа не любила, а ребенка — возненавидѣла… Какъ будто младенецъ былъ виноватъ!.. Сашенька никогда не жаловалась, даже мнѣ хоть-бы словечко какое насчетъ матери — никогда! А глаза-то у нея красны частенько бывали… Дѣвушка она была кроткая, тихая, а какія штуки дѣлала иногда — поразительныя! И видно, что жизнью неглежировала. Ну, вотъ… Да!.. У нашего городскаго священника…

— Позвольте, какъ же это она жизнью неглижировала?

— Да вотъ у насъ тутъ за рѣкой пожаръ случился. Днемъ-то и загорѣлось. Праздникъ быль, обѣдня еще не отошла. Въ загорѣвшемся домикѣ только стряпуха оставалась, да грудной младенецъ. Ну, ударили въ набатъ. Сбѣжался народъ. Стряпуха-то выскочила, а ребенокъ-то остался. Мать его выбѣжала изъ церкви, сунулась было въ сѣни — и назадъ: такъ ее дымомъ и обдало. Кричитъ: «Батюшки!: Спасите ребенка! Спасите!» Вертится да въ ноги кланяется… И хоть-бы одинъ мужчина тронулся!… Гляжу — и обомлѣла! Сашенька (она тоже была въ церкви) выхватила изъ рукъ какой-то бабы ведро съ водой, воду вылила на себя, да съ ведромъ-то къ окну. Подняла она ведро обѣими руками высоко и два раза ударила по окошку… Сломала раму, ведро бросила, отворила окошко, прыгъ въ него — и исчезла… И какъ тутъ все разомъ притихло, какъ будто и народу не было!.. Сколько времени прошло, ужъ, право, не знаю, только Сашенька тѣмъ-же манеромъ, глядимъ, лѣзетъ изъ окна, а лѣвой рукой держитъ что-то у груди… Ну, тутъ къ ней кинулись мужчины и помогли ей… Что-жъ вы. думаете? Вѣдь спасла ребенка-то! И дешево отдѣлалась: руку обожгла, бровь правую спалила, да платье испортила. Ребенка закутала она въ одѣяло съ головой, а то-бъ онъ отъ дыму задохнулся. Мать-то ребеночка ноги-руки ей цалуетъ, а Сашенька и слова сказать не можетъ: кашляетъ только. Дыму наглоталась; два дня, говорятъ, потомъ голова болѣла… Какъ это ей спасти удалось младенца и гдѣ онъ лежалъ — ничего не разсказывала, говорила только, что «не помню»… А мать ее потомъ упрекнула таки, что она хорошее платье испортила. Сашенька — ни слова, а черезъ два мѣсяца и отдала матери деньги, что платье стоило. Она по ночамъ тихонько шила рубашки для фабричныхъ, ну и скопила деньги. А то еще вотъ что она разъ сдѣлала: сумасшедшаго усмирила, а то-бъ онъ надѣлалъ бѣдъ. Чиновникъ былъ тутъ у насъ, семейный человѣкъ, и шибко запивалъ. Съ бѣлой ли горячки, или ужъ просто рехнувшись, выбѣжалъ онъ изъ трактира съ ножомъ, да прямо къ своему дому. Должно быть жена-то его увидѣла изъ окна, въ какомъ видѣ супругъ ея, ну и успѣла запереть двери. Онъ — давай стучать, ломиться… Кричитъ: «Перерѣжу!..» Сунулись было къ нему, да назадъ: ножъ подымаетъ, грозится… Полиція у насъ все изъ инвалидовъ, тоже боится подступиться… Ужъ чѣмъ бы это кончилось — неизвѣстно, если-бы не Сашенька. Узнавъ въ чемъ дѣло, пошли прямо къ нему… Всѣ даже глаза зажмурили!.. Смотримъ: идетъ она отъ него и въ рукѣ у нея — ножъ. «Теперь, говоритъ, берите его поскорѣе». Ну, его взяли, связали и свезли въ больницу.

«Какъ это вы? какъ это онъ отдалъ?» стали у нея спрашивать. Сашенька и говоритъ: «Я подошла къ нему и сказала ласково: дайте мнѣ ножикъ. Онъ сейчасъ и отдалъ». Должно быть смѣлость-то ея его поразила, — ну, а вѣдь могло-бы и не то случиться…

— Да, счастливо отдѣлалась. Дѣйствительно., какъ вы говорите, она неглижировала жизнью. Но… какая же причина?

— А Богъ ее знаетъ… Такъ ужъ… натура такая.

— Но вѣдь мать-же ее не тиранила, а такъ только не любила?

— Нѣтъ, тиранствъ никакихъ не дѣлала, это что говорить. А вотъ послѣдній годъ Саша перестала неглежировать собою; прежде бывало совсѣмъ себя по берегла: осенью или зимою прелегко одѣвалась, безъ калошъ бѣгала — и ничего, а тутъ вдругъ стала кутаться, беречь себя… Однажды, какъ-то вечеркомъ, матери ея дома не было, она и открылась мнѣ: «Полюбила я, говоритъ, — Васю, только, не знаю, что изъ этого выйдетъ. И онъ меня, говоритъ, полюбилъ, Лизавета Ивановна»… Васей звали старшаго сына нашего священника. Семинаристомъ онъ былъ и курсъ оканчивалъ. «Что-жъ, говорю я и смѣюсь: — матушкой попадьей будете. Маменька-то вѣрно согласится»… «Нѣтъ, говоритъ, — онъ хочетъ быть докторомъ, хочетъ ѣхать въ Петербургъ медицинѣ учиться.» — «Ну, а батюшка-то?» спрашиваю. «Отецъ сердится, а, впрочемъ, говоритъ: не держу, только денегъ отъ меня не жди»… Я головой покачала. — «Ничего, говоритъ, — Лишвета Ивановна, ему-бы вотъ одинъ годъ только какъ нибудь прожить тамъ, а послѣ, такое правило есть: кто хорошо учится, тому деньги выдаютъ… Онъ завтра идетъ пѣшкомъ.» — Неужели, говорю, — пѣшкомъ идетъ, въ Петербургъ-то?… «Не онъ, говоритъ, — первый, не онъ послѣдній. Другіе-же идутъ и доходятъ. Я работать буду, стану посылать ему деньги — не говорите только объ этомъ маменькѣ. Не то что-бы я боялась, а такъ… ненужно»… «Да какъ же, спрашиваю, — первый-то годъ онъ тамъ проживаетъ?»… «Ну, уроки будетъ давать… Голова на плечахъ есть, руки — также»… А гляжу — задумалась и бровки наморщила, да вдругъ эдакъ весело и говоритъ: «А какъ курсъ кончитъ, будетъ докторомъ — мы и поженимся тогда… Эхъ, Лизавета Ивановна, заснуть бы на все это время! Лежать, ничего не видѣть и ничего не слышать!…

А Вася-то и въ самомъ дѣлѣ ушелъ, и какъ теперь помню, передъ самымъ успенскимъ постомъ. Прошла осень. Двѣ недѣльки послѣ Покрова пролетѣли; зашла я какъ-то къ Марьѣ Яковлевнѣ. Въ сѣняхъ встрѣтила Сашу. Смотрю, что-то лицо-то у нея такое не то сердитое, не то грустное… „Что, говорю, — Сашенька, не здоровится тебѣ, родная моя?“

— „Нѣтъ, говоритъ, ничего… здорова“, а сама смотритъ мнѣ въ плечо и глазами не мигаетъ.

— Ну, какія вѣсточки отъ Василія Акимыча?

— „Плохо… скверно…“

— Не хорошо, значитъ, тамъ ему живется?»

— «Очень не хорошо… Трудно ему тамъ, а я… я не могу помочь…»

И вдругъ говоритъ:

— «Можно послать по почтѣ золотыя сережки?» Смотрю я на нее и самой мнѣ грустно сдѣлалось.

— «Прошелъ бы ужъ поскорѣй этотъ годъ! Была-бы я ужъ покойна тогда… Что вы, говоритъ, — такъ на меня смотрите? Вы думаете, что сватовство этого чиновника меня огорчило? Ничуть».

— Какого, спрашиваю, чиновника?

— «Да развѣ не слыхали, что ко мнѣ сватается господинъ Пеклеванниковъ? Ну, какже! Вѣдь изволили влюбиться…»

Усмѣхнулась она тутъ немножко и потомъ зѣвнула.

— Нѣтъ, говорю, — ничего я объ этомъ сватовствѣ не слыхала.

— «Какже — самъ былъ… Изъяснялся».

— Ну, а маменька что?

— «Извѣстно… гонитъ за-мужъ… Довольно, говоритъ, хлѣба моего поѣла… Ну, да это мнѣ все равно: не могу же я имѣть двухъ жениховъ!…»

А Пеклеванниковъ этотъ, доложу вамъ, мѣсто хотя и небольшое занималъ на службѣ, а человѣкъ былъ съ деньгами. Вдовый онъ былъ и, говорятъ, характерный… Ну, поговорили мы еще съ Сашенькой — и разошлись.

Лизавета Ивановна вздохнула и вдругъ ахнула:

— Вотъ заговорилась какъ! Чай-то простылъ мой.

И она покончила съ пятой чашкой.

— Ну, долго не стану разсказывать. Въ концѣ ноября это случилось, ужъ Екатерининъ прошелъ. Иду это я въ лавку и встрѣчаю Сашепьку. Идетъ такимъ медленнымъ шагомъ, будто гуляетъ, а смотрю — прелегко одѣта.

— Куда это, спрашиваю, — гуляете?

— «Да, такъ… немножко».

Остановились. Странное такое у ней лицо…

— Что, видно письмецо отъ Василія Акимыча получили?

— «Отъ его товарища получила…»

И вдругъ схватила мою руку. Смотрю: слезы бѣгутъ по лицу.

— Что ты, родная моя?…

— «Онъ умеръ, Лизавета Ивановна».

— Кто, голубушка?

— «Вася… умеръ. Прощайте!»

Пожала мнѣ руку и пошла. Слышу это я, на другой день, что Марья Яковлевна ищетъ Сашеньку… Пропала, говорятъ, сбѣжала! Удивило меня это. «Куда ей, думаю, убѣжать? Быть этого не можетъ.» Сейчасъ собралась къ Марьѣ Яковлевнѣ. Прихожу. Марья Яковлевна не столько печальна, сколько сердита. «Придетъ, говоритъ, — не безпокойтесь. Это она нарочно такія штуки дѣлаетъ, чтобы Пеклеванникова отводить, чтобъ онъ отказался отъ своей мысли. Да ужъ — нѣтъ! Я настою на своемъ… Вы меня извините, говоритъ, — схожу вотъ еще къ Черноперовымъ, не у нихъ-ли она гостить вздумала»… А чего ходить? Ни куда и ходить-то не надо было… Марья Яковлевна, собираясь къ Черноперовымъ, пошла изъ шкапу платье себѣ другое достать. Ну, отворила, только я смотрю (шкапъ-то ко мнѣ бокомъ стоялъ) — что это она стоитъ и платья не достаетъ?…

— «Полюбуйтесь-ка, Лизавета Ивановна! Ха, ха, ха!…»

Я вскочила, подбѣжала къ шкапу… Марья Яковлевна смѣется:

— «Вотъ какъ нонѣшнія-то дѣвицы отъ жениховъ скрываются!… Ха, ха, ха! Выходи, безстыдница!»

Смотрю — точно: стоитъ Сашенька въ шкапу на колѣнкахъ, бокомъ, ни головы, ни лица не видать за платьями.

— Что это вы, говорю, Сашенька? Выходите, голубушка.

А сама думаю (мурашки по спинѣ у меня забѣгали): не такая она дѣвушка, чтобы въ шкапъ прятаться… Совсѣмъ это не въ ейномъ характерѣ… Марья Яковлевна пуще разсердилась.

— «Что-жъ, вытащить тебя, что-лм?…»

Сашенька хоть-бы шевельнулась… Взглянула я на Марью Яковлевну, Марья Яковлевна на меня. Подошла тутъ она совсѣмъ къ шкапу (руки-то, вижу, дрожатъ), раздвинула платья — и ротъ разинула.

— «Лизавета Ивановна! Да она… мертвая!»…

Гляжу — да, мертвая… Ручки опущены, личико посинѣло, глаза внизъ глядятъ и кончикъ языка видѣнъ. Тронула за руку — холодна… Вѣдь больше сутокъ провисѣла она на толстомъ гарусномъ шнуркѣ! Ну, тутъ слезы стали меня душить — и я выбѣжала на улицу.

Лизавета Ивановна отвернулась и стала смотрѣть на стѣнные часы, но я видѣлъ, какъ рука ея торопливо изподтишка вытаскивала изъ ридикюля носовой платокъ.

— Такъ этотъ самый шкафъ у меня и стоитъ теперь? спросилъ я, желая прервать тяжелое молчаніе и сознавая, что дѣлаю совершенно пустой вопросъ.

— Онъ самый.

Старушка повернулась ко мнѣ и прибавила:

— Выпейте еще стаканчикъ?

— Нѣтъ, благодарю, больше не хочется. По, позвольте, Лизавета Ивановна, почему же вы считаете его «испорченнымъ»?

— Какъ почему? Въ немъ вѣдь покойница была, а вы… Что вы, батюшка! Почему! Христосъ съ вами! Положимъ, молодая она дѣвушка, да все же мертвецъ… И землѣ-то она предана не какъ слѣдуетъ, не по закону. Извѣстно, самоубійцъ хоронятъ какъ… Что ужъ говорить!… Можетъ быть, душенька-то ея до сихъ поръ покою не нашла, а вѣдь съ тѣломъ-то гдѣ она разсталась, душа-то — а?… А вы — почему! Да я, вонъ, какъ шкапъ-то у меня въ коридорѣ стоялъ, вечеромъ безъ Аграфены и не выходила никуда изъ своей комнаты, да и Аграфена-то безъ меня не пошла-бы. Сохрани Господи!… То-то вотъ, никто не покупаетъ-то его у меня, а на дрова — жаль!… Вотъ, какъ уѣдете, въ сарай его велю перетащить.

— Однако, Лизавета Ивановна, шкафъ до сихъ поръ хорошо себя велъ?

— Смѣйтесь! Не хочу, батюшка, лгать: ничего такого худаго я за нимъ не замѣтила, только Аграфена, говоритъ, слышала разъ, что будто-бы въ коридорѣ захрипѣлъ кто-то… Ну-да вѣдь можетъ такъ послышалось.

— Позвольте мнѣ еще разъ, Лизавета Ивановна, поблагодарить васъ за то, что вы позволили помѣстить такой подозрительный шкафъ въ комнатѣ.

— Ну, погодите еще благодарить. Онъ у меня вѣдь въ комнатѣ-то не стоялъ, такъ почему я знаю? А что испорченъ — всегда скажу. Ахъ, да будетъ объ этомъ говорить! Поразскажите-ка лучше мнѣ о новомъ судѣ. Въ городѣ у насъ поговариваютъ, что новый судъ скоро пріѣдетъ. Какой это новый судъ, батюшка?

Теперь наступила и моя очередь разсказывать.

Было безъ четверти двѣнадцать, когда я простился съ Лизаветой Ивановной, пожелавъ ей покойной ночи, и отправился на свою половину.

— И вамъ покойной ночи! сказала старушка, сдѣлавъ слегка удареніе на словѣ «покойной».

По правдѣ сказать, разсказъ Лизаветы Ивановны оставилъ во мнѣ сильное впечатлѣніе. Смуглая, «стройненькая, аккуратненькая» дѣвушка съ серіозными глазами не выходила у меня изъ головы. Воображеніе съ возмутительною отчетливостью рисовало мнѣ тотъ моментъ, съ котораго ясеневый шкафъ сталь, по выраженію Лизаветы Ивановны, испорченнымъ… Въ ушахъ моихъ неизвѣстно почему раздавалась одна фраза: «Можно послать по почтѣ золотыя сережки?…» И голосъ, который спрашивалъ это, былъ молодой, звучный, пріятный голосъ.

Почти машинально, не зная для чего, подошелъ я къ шкафу, осмотрѣлъ его снаружи, потомъ открылъ, поглядѣлъ внутрь и взглянулъ на вѣшалки крѣпкой старинной работы. Вотъ, должно быть, на одномъ изъ этихъ точеныхъ крѣпкихъ колышковъ лежалъ перекинутый гарусцый снурукъ… Который же именно колышекъ помогъ Сашенькѣ перейти въ иной, лучшій міръ «идѣ же нѣсть ни болѣзней, ни воздыханій?…»

Однако, какъ вѣшалка ни крѣпка, она должна была сломаться подъ тяжестью опустившагося тѣла и, если не сломалась, то это потому, что дѣвушка не повѣсилась, а осторожно опускаясь и натягивая снурокъ — задушила себя, накинувъ предварительно петлю. Достаточно было стоять на колѣняхъ и неособенно сильно натягивать снурокъ, чтобы петля какъ слѣдуетъ стянула шею. Затѣмъ, вѣроятно, Сашенька стала терять сознаніе, можетъ быть даже была въ обморокѣ, и тѣло ея еще ниже опустилось, а снурокъ еще туже охватилъ смуглую шейку и… все было кончено.

Я притворилъ дверцу шкафа, вздохнулъ и минутъ черезъ пять лежалъ уже въ постелѣ, докуривая папироску.

Гдѣ-то далеко часы пробили полночь, я потушилъ свѣчку, но глаза еще не думалъ закрывать, хотя сонъ и клонилъ меня. Луна ярко свѣтила; на полу рѣзко очерчивались свѣтлые голубоватые квадраты отъ единственнаго окна въ моей спальнѣ съ легкой кисейной занавѣской.

Все было тихо. Лунное сіяніе, полночь, безмолвіе, возлѣ меня ни души и даже (я поглядѣлъ въ передній уголъ) образа не было — все, такъ сказать, способствовало появленію духовъ, привидѣній и вообще существъ не отъ міра сего. Я улыбнулся и посмотрѣлъ на «испорченный» шкафъ… Мнѣ хотѣлось увидѣть Сашеньку и мнѣ даже было жаль, что она, въ видѣ привидѣнія, не можетъ выйти изъ шкафа… Увы, прошло время таинственныхъ ночныхъ посѣщеній!…

Сколько времени прошло — не знаю, но уже свѣтлыхъ квадратовъ на полу я не видѣлъ, а когда взглянулъ на шкафъ, то нѣсколько удивился: черная полоса почти въ два вершка шириною зіяла между его дверцами, но я помнилъ очень хорошо, что правую дверцу шкафа притворилъ плотно… Не сама-ли она отворилась?…

Вдругъ что-то скрипнуло, а затѣмъ въ шкафу что-то зашелестило. Дверца дрогнула и тихо двинулась, какъ будто ее толкнули изъ шкафа.

Я привсталъ на постелѣ. Нельзя сказать, чтобы я струсилъ, но сердце застучало…

Въ комнатѣ раздался легкій вздохъ и вслѣдъ затѣмъ небольшая смуглая ручка высунулась изъ шкафа и ухватилась за запертую лѣвую его дверцу. Еще мгновеніе скрипнула половица — я я увидѣлъ женскую фигуру, стоящую посреди комнаты….

Да, это была она — Сашенька!…

Она стояла ко мнѣ бокомъ и разсматривала что-то лежащее у нея на ладони лѣвой руки. На ней было темное платье; кожаный широкій поясъ охватывалъ ея талью; повыше бѣлаго воротничка на шеѣ лежалъ пестрый гарусный толстый снурокъ, одинъ конецъ котораго былъ перекинутъ черезъ плечо и висѣлъ низко за спиной. Брови у нея были слегка сдвинуты; я глядѣлъ на хорошенькій нѣсколько курносый носикъ, на кругленькій подбородокъ и на высокую молодую грудь, которая то тихо подымалась, то опускалась, — и уже подумывалъ о томъ, какъ бы мнѣ тихонько встать, одѣться и явиться передъ такою интересною гостьей въ приличномъ видѣ. Рука моя стала тянуть осторожно панталоны со стула, но тутъ вдругъ гостья прямо повернулась ко мнѣ, подошла къ постели и, подкидывая на ладони пару золотыхъ сережекъ, сказала:

— Можно послать это въ Петербургъ по почтѣ?

— О, конечно, можно! Если угодно, я вамъ это устрою, только извините, что застали меня въ постелѣ… Мнѣ такъ совѣстно!

Эхъ, подумалъ я, совсѣмъ не надо было раздѣваться!….

— Это ничего, не церемоньтесь, заговорила дѣвушка: — а за услугу очень вамъ благодарна, только вы поскорѣй отошлите сережки! И еще къ вамъ просьба! могу я жить здѣсь, вотъ въ немъ?… (и она указала на шкафъ) Я не буду васъ безпокоить… Неправда-ли, вѣдь это пустяки, что шкафъ испорченъ? Жизнь испорчена — это такъ, но вовсе не шкафъ! Ха, ха, ха!… Вы, пожалуйста, не вѣрьте Лизаветѣ Ивановнѣ и Аграфенѣ!… Онѣ боятся — сами не зная чего…

Сашенька стала весело подбрасывать сережки и ловить ихъ.

— Я всѣмъ имъ языкъ показала! Ха, ха, ха!…

Я привсталъ, чтобы лучше разглядѣть ея лицо, но тутъ сильный свѣтъ рѣзнулъ мнѣ глаза…

Утреннее солнце ярко свѣтило въ мое окно. Въ палисадникѣ чирикали птички. Я взглянулъ на часы — было уже десять.

— Ну, что, какъ вы почивали сегодня? спросила Лизавета Ивановна за кофе.

— Очень хорошо почивалъ, Лизавета Ивановна.

— Ну, и ничего… такова… гм!… спокойно было?

— Все было спокойно. Шкафъ хотя и испорченъ, но велъ себя хорошо.

"Нива", № 32, 1874