В салоне генеральши Мешковой произошла маленькая революция. Сажин и Анна Ивановна, конечно, больше не показывались, и это внесло заметную пустоту в господствовавший состав постоянных посетителей. Все чувствовали, что чего-то недостает, и бранили Сажина, как главного виновника. Особенно неистовствовала Прасковья Львовна, огорченная в лучших своих чувствах, как она выражалась.

— Мне всегда этот Сажин казался подозрительным… — говорила она в интимном кружке. — Помилуйте, так могут делать какие-нибудь юнкера или парикмахеры.

— Это подлец! — провозглашал откровенно Ханов, счастливый случившимся скандалом. — Порядочный человек так не сделает: стянул две-три безешки, и тягу… Притом разыгрывать из себя узурпатора, диктатора, моховского Гамбетту…

Сама Софья Сергеевна ничего не говорила про Сажина и раза два даже попробовала его защищать, хотя это вызвало настоящую бурю негодования. Курносов, Ефимов, Петров — все были против Сажина, и каждый прибавлял в общее настроение что-нибудь свое: это — краснобай и эгоист, самолюбивый болтун и т. д. Одним словом, салон решился дать отпор и только выжидал время. Все-таки за Сажина была громадная партия, и во главе «молодой Мохов», хотя доктор Вертепов уже обнаруживал некоторые признаки несомненного ренегатства. Так, он в салоне начал появляться чаще обыкновенного и очень умненько вышучивал Сажина в третьем лице.

— Право, я нахожу, что этот Вертепов совсем не так глуп, как я думала раньше, — объясняла Прасковья Львовна. — Конечно, он вертоват, но это уж такая живая натура!..

Софья Сергеевна уверяла всех, что она терпеть его не может, и если не выгоняет из салона, то только по своей бесхарактерности. Действительно, были два случая, когда она наговорила Вертепову очень неприятных вещей.

Печальным свидетелем всего происходившего был один Пружинкин, который никого не обвинял, а только скорбел за всех. Да, старику было тяжело, и он чувствовал себя здесь уже чужим человеком, которому остается только уйти незаметным образом.

— Ты устрой какую-нибудь пакость, вот хоть с Прасковьей Львовной, — советовал ему Ханов, — а потом и в подворотню, как Павел Васильевич… В самом деле: умных слов ты много теперь знаешь и можешь показать свою прыть в качестве сына народа. Прежде мы просто развратничали, а нынче обманул бабу или девку, которая пид силу, и сейчас: «мне ваши убеждения, суда рыня, не нравятся»… Я вот давно хочу добраться до убеждений этой толстухи Клейнгауз.

Пружинкин ничего не возражал злорадствовавшему крепостнику и только грустно вздыхал: иужно было уходить… Он так и сделал… На прощанье Софья Сергеевна крепко пожала ему руку, хотела что-то сказать, но вся побледнела и только махнула рукой.

— Эх, ваше превосходительство… ваше превосходительство… — бормотал старик со слезами на глазах… — Как же теперь Теребиловка?

Софья Сергеевна ничего не могла сказать относительно Теребиловки и попросила Пружинкина не забывать ее. Когда он уже вышел в переднюю, она его вернула и порывисто проговорила:

— Если увидите Павла Васильевича, скажите ему, чтобы он берегся не своих врагов, а друзей.

— Хорошо-с, ваше превосходительство…

Пружинкин опять очутился в своей избушке и находил утешение только в обществе Чалки, который завертывал теперь к нему каждое утро. Вышитые генеральшей туфли были убраны со стола, бережно завернуты в старый номер «Моховского Листка» и попали в ящик конторки, где хранились разные другие редкости.

— Ты как будто не в себе? — осведомлялся иногда Чалко. — Можно средствие запустить… Кровь у тебя сгустилась.

Фельдшер не понимал сосавшей Пружинкина тоски, меряя всех на свой аршин. Да, старик сильно тосковал и не имел духа завернуть к Павлу Васильевичу. Он не то, чтобы обвинял его, а просто испытывал неловкое совестливое чувство при одной встрече с недавним кумиром. Все шло отлично, а тут все точно в яму провалилось… Даже в школе Пружинкин чувствовал себя чужим человеком и подозревал учительниц, особенно Володину, что они смотрят на него как-то подозрительно. То, да не то… Свои теребиловские дела, конечно, отнимали много времени, но все-таки выдавалась свободная минутка, и Пружинкина одолевала своя домашняя тоска.

В один из таких пароксизмов старик не выдержал и, скрепя сердце, отправился к Марфе Петровне. Давненько он не бывал в злобинском доме, и его тянуло проведать Анну Ивановну: что она и как?

— Милости просим, дорогой гостенек, — встретила его Марфа Петровна, ядовито прищуривая глазки. — Что запал?..

— Нездоровилось, Марфа Петровна…

— Так… Доигрался, видно, до самого нельзя?..

Пружинкин имел самый жалкий вид и скромненько уселся на самый кончик стула. В злобинском доме все было по-старому и стоял тот же воздух, пропитанный ароматом старинных специй. Та же Агаша оторопело металась по малейшему знаку, те же свертки в комоде «самой», тот же грубый голос у Марфы Петровны. На улице стояла зимняя вьюга, а здесь было так тепло и уютно, как в теплице — злобинский дом и походил на теплицу.

— Рассказывай, чего молчишь?.. — приставала Марфа Петровна: — вместе хороводился…

— Это точно-с, вышла маленькая ошибочка, хотя Павел Васильевич оказали Анне Ивановне большой преферанс…

— Да, ославили девку на весь город, а теперь я, видно, выкручивайся, как знаешь. Ну, да у меня короткие разговоры: есть кое-кто на примете. Не глянулся мне ваш именинник: пустой колос, голову кверху носит. Мы помоложе найдем…

— Уж это что говорить: свято место не будет пусто. Ежели насчет женихов, так это даже весьма просто… Первые невесты в-городе, помилуйте.

— Нет, меня в слепоту какую привели тогда! — сердилась Марфа Петровна. — Точно вот ни глаз, ни ушей не стало… А все это твоя верченая генеральша: кругом окружила старуху. Вострая бабенка, надо чести приписать, а я и ослабела для нее…

— А как здоровье Анны Ивановны?.. — решился, наконец, спросить Пружинкин после предварительных переговоров.

— Кто ее знает: сидит у себя, как схимница… И то, думаю, не попритчилось бы чего с девкой. Своя кровь: жаль…

— Пройдет-с, когда время настанет.

— Все пройдет, да время-то дорого. Годки у Анны-то Ивановны тоже не маленькие, как раз зачичеревеет в девках… Всему роду поношение.

Потолковали о том, о сем, а девушка так и не показалась. Пружинкин только потом догадался, что Марфа Петровна боялась его и не пустила к дочери: она его приняла за «переметную суму», сажинского посланца, может быть, приходившего с «прелестными речами». Причины необъяснимой неприязни к Сажину у старухи заключались в самом обыкновенном житейском расчете: ей хотелось взять зятя в дом, притом такого человека, над которым можно «началить», а с этого немного возьмешь… Остаться одной на старости лет в своих хоромах ей совсем не хотелось. По раскольничьим домам так и делали: примут «влазня» и ломаются над ним до своей смерти, а потом влазень вымещает на жене накопившиеся унижения; другой причиной было отчасти то, что Сажин совсем «отшатился» от своей секты и живет басурманом.

Анна Ивановна, действительно, сидела в своей комнате, как в келье, ошеломленная всем случившимся. Она выезжала изредка только в театр, а потом опять погружалась в свое одиночество. Время ползло предательски медленно, не заглушая старой тоски. Те же книжки и тетрадки на столе составляли единственное развлечение, и девушка все глубже уходила в свой внутренний мир. Раз она сама вызвалась ехать с матерью в молельню: ей сделалось, просто, тошно в своей тюрьме.

— Никак девка за ум взялась!.. — обрадовалась Марфа Петровна и даже перекрестилась. — Устрой, господи, все на пользу…

Это было в Великий пост. Молельня помещалась в разрушавшейся старой часовне, которую консистория не позволяла ремонтировать. Все было здесь так же, как и раньше, низко и темно. Пред образами старинного письма теплились неугасимые лампады и тускло горели дымившие свечи. Мужчины приходили в длиннополых полукафтаньях, женщины — повязанные старинны-ми шелковыми платками и в сарафанах, как и Анна Ивановна. Были тут и богатые и бедные, с приторно-умиленными лицами и вкрадчивым шопотом. Прежде эта молельня напоминала Анне Ивановне почему-то похороны, но теперь ей нравилась царившая здесь молитвенная тишина, нарушаемая только гнусливым раскольничьим пением. Дух времени проник и сюда: от старой перегородки, наглухо отделявшей мужскую половину от женской, осталось всего лишь несколько досок. Женщины входили неслышными шагами, истово раскланивались на все стороны и клали «начал». Исправлявший обязанность наставника седобородый старик кадил пред образами такой же «кацеей», какая была у Марфы Петровны дома. Анна Ивановна залюбовалась двумя красавицами-сестрами из старинной семьи Корягиных. Они пришли со своей бабушкой, которая подошла к Марфе Петровне и шопотом о чем-то разговаривала с ней, показывая глазами на Анну Ивановну.

— Твоя дочь-то будет? — спрашивала старуха Марфу Петровну.

— Моя…

— Славная девушка. А как звать?.. Что же, хорошее имя… Прежде в нашем роду три Аннушки было.

Грустная раскольничья служба теперь нравилась Анне Ивановне, совпадая с ее личным настроением. Да и кто счастлив из собравшихся здесь, особенно из женщин? Девушка внимательно вслушивалась в слова читавшейся службы, и на нее действовало успокаивающим образом это последнее пристанище от зол и напастей бурного житейского моря. Молодость проходит скоро, да и какая это молодость!.. что же остается?.. Ей делалось страшно, за будущее, именно за ту страшную рознь, которая отделяла действительность от того, к чему тянуло душой.

Однажды, когда Анна Ивановна сидела в своей комнате, дверь неслышно отворилась, и в нее неслышно вошла та самая старуха Корягина, которую она встречала в молельне. По старому раскольничьему обычаю, напоминавшему Восток, она оставляла свои башмаки в передней и как дома, так и в гостях ходила в одних чулках, как было и теперь. Присмотрев из-под руки образ, не мазанный ли, она помолилась и довольно бесцеремонно подсела к столу.

— А я вот в гости к тебе пришла, умница… — спокойно говорила старуха, оглядывая Анну Ивановну с ног до головы испытующим, проницательным взглядом.

— Очень рада.

Этот визит продолжался всего с четверть часа, но Анна Ивановна вся сгорела от стыда: старуха так нахально рассматривала ее и даже, под предлогом посмотреть материю на платье, пощупала руки и ноги, точно сомневалась, что они настоящие. Так же внимательно она осмотрела всю комнату, сходила за ширмы и даже заглянула под кровать. Старое сморщенное лицо сто раз впивалось в нее слезившимися темными глазами, верным взглядом оценивая все «статьи». Догадавшись, зачем прилетела эта птица, девушка замолчала и отвечала на вопросы очень сдержанно.

— Славная у тебя комнатка, девица, только вот книжки гражданской печати зачем?.. — ворчливо повторяла Корягина.

— Это уж мое дело.

— Так, так… У всякого свое дело. Ну, да это пройдет… Не первая ты, девица, с гражданской-то печатью. У нас так-ту, в третьем году, парня у Селянкиных женили, так невеста-то тоже была с гражданской печатью, а потом ничего, прошло. Совсем славная бабочка вышла…

Когда нахальная старуха ушла, Анна Ивановна отправилась к матери и заявила очень решительно, чтобы ее избавили на будущее время от таких непрошенных визитов.

— Чего она тебе помешала, Домна-то Ермолаевна? — удивлялась Марфа Петровна. — Не очень фыркай… Может, и пригодится когда. Старуха-то очень хотела на тебя посмотреть…

— Если вы будете подводить таких свах, я запрусь на ключ…

— Ишь, прытка больно!.. Что же, бесчестья тут нет: худой жених хорошему дорогу показывает… А тебе будет дурить-то.

Явилась и другая старуха, из той же породы раскольничьих свах, но Анна Ивановна под каким-то предлогом выпроводила ее в гостиную, а сама заперлась на ключ. Марфа Петровна долго стучалась к ней в дверь и получила в ответ:

— Мама, оставьте меня в покое…

— Доченька, рождение мое, да ведь я тебе же добра желаю! — плакалась у двери Марфа Петровна, а потом быстро перешла в решительный тон: — Говорят тебе, выкинь дурь из головы, а то я по-свойски разделаюсь… У меня есть хорошая ременная лестовка…

Ответа не последовало.