Изъ дневника лишней женщины.
— …Вчера я встрѣтила стараго пріятеля. Мы шли съ нимъ вмѣстѣ по лѣсной тропинкѣ. Онъ махалъ палкой, сбивая головки съ высокихъ маргаритокъ, и говорилъ мнѣ:
— Это только такъ кажется, что жизнь не исполняетъ грезъ нашей юности. Она даетъ намъ больше и лучше! Я помню васъ 14-лѣтней дѣвочкой. Вы были тоненькая, съ лукавыми глазами. Вы бѣжали передо мной, подпрыгивая, по аллеѣ, и на спинѣ у васъ болталась коса, перевязанная голубой лентой. Потомъ вы однимъ прыжкомъ усѣлись на садовомъ столѣ, ѣли какія-то ягоды и разсказывали мнѣ съ важностью: «я рисую и лѣплю! Читать мнѣ все позволяютъ. Когда я вырасту, я сдѣлаюсь артисткой»!.. Въ васъ уже былъ влюбленъ молоденькій студентикъ и ревнивыми и несчастными глазами смотрѣлъ на то, какъ я, взрослый господинъ, бесѣдую съ вами…
Я поглядѣла на моего друга и тоже вспомнила его такимъ, какимъ онъ былъ въ тотъ яркій весенній день, — день весны года, весны моей жизни: стройнымъ, ловкимъ, съ красивыми, блестящими глазами, густою шапкой темныхъ волосъ… Теперь онъ слегка задыхался, когда ходилъ. У него появилось брюшко, въ волосахъ просвѣчивалась лысинка, а глаза, вмѣсто прежняго молодого задора, смотрѣли на меня добродушно-невозмутимо.
Времени прошло немного, а между тѣмъ…
Тогда онъ только еще ухаживалъ за своей теперешней женой, а сейчасъ впереди насъ бѣжалъ его десятилѣтній сынокъ, стройный, ловкій мальчуганъ, взявшій у отца глаза и волосы…
— Вы тогда и не предполагали, что ваше имя, дѣйствительно, станетъ извѣстнымъ, что на выставкахъ будутъ останавливаться передъ вашими картинами, что ихъ будутъ покупать въ галлереи и что отъ Парижа до Чухломы можно будетъ встрѣтить ваше имя въ газетахъ?.. Не думалъ и я, что за эти 12 лѣтъ займу свое мѣсто въ литературѣ… Согласитесь, что ни вы, ни я, мы не заходили такъ далеко въ своихъ мечтахъ?..
— Признаться, если такъ далеко я не заходила, то только потому, что по этой дорогѣ не шла.
Мечтамъ юности открытъ весь міръ, вся вселенная и надзвѣздные края. Изъ моихъ мечтахъ было столько свѣта, столько счастья, столько невозможнаго — что… не надо о нихъ и вспоминать. Ихъ крылья устали; съ каждымъ взмахомъ они опускались все ближе къ землѣ, съ каждой каплей грязи, достигавшей до нихъ съ земли — они дѣлались тяжелѣе — и больше выдержать не могли. Тогда мечты улетѣли… и если и возвращаются иногда, такъ только во снѣ.
Только во снѣ бываетъ такъ хорошо! Кого-то такъ любишь, чѣмъ-то такъ гордишься, что просыпаешься вся счастливая, умиленная, съ бьющимся сердцемъ и слезами на глазахъ — но увидишь вокругъ себя знакомый узоръ на стѣнахъ, знакомый лучъ сквозь отверстіе шторы… и возвращаешься на землю.
Почему же эта способность мечтать утрачена?…
…Вчера на ночь я еще думала объ этомъ. Вотъ что мнѣ кажется: какъ вырождается аристократія расы, и могучіе предки даютъ блѣдные и вялые отпрыски, — такъ вырождается и аристократія талантовъ.
Въ моей семьѣ и «по мечу», и «по прялкѣ» все время встрѣчались недюжинные люди, натуры очень талантлиныя и просто способныя — и производительность этого рода устала. Она еще успѣла надѣлить меня нѣкоторыми способностями чисто внѣшними, извѣстной художественностью — но… не больше.
И я чувствую свое вырожденіе въ увеличивающемся съ каждымъ годомъ, съ каждымъ днемъ отсутствіи активнаго желанія,
Вотъ ясное названіе той болѣзни, которой я страдаю. Имени этого нѣтъ въ медицинскихъ словаряхъ, но, тѣмъ не менѣе, это мучительная болѣзнь; я не знаю, умираютъ ли отъ нея люди, но она отравляетъ существованіе не хуже любого туберкулеза.
У меня нѣтъ силы чего-либо хотѣть, къ чемулибо стремиться. Я часто говорю: «я хотѣла бы»… «я хочу»… и поступаю такъ, какъ «хочу». Но это по тому, что я разсудкомъ сознаю необходимость извѣстнаго «хотѣнія» и заставляю себя, настраиваю на какое-либо желаніе, предпочтеніе и т. д. А душою, всѣмъ своимъ существомъ, безсознательно я ничего не хочу.
Въ дѣтствѣ, вѣрнѣе въ юности моей, начавшейся очень рано, я чего-то хотѣла. Ну, напримѣръ: мнѣ казалось, что я люблю театръ. Я съ увлеченіемъ бывала въ плохенькой провинціальной драмѣ, знала всѣ пьесы чуть не наизусть, хохотала надъ «Плодами просвѣщенія», проливала горькія слезы надъ «Маргаритой Готье».
Теперь я иду въ театръ, потому что это принято, нужно, потому что нельзя не быть на первомъ представленіи пьесы знакомаго автора, на бенефисѣ знакомаго артиста, на гастроляхъ Режанъ или еще какой-нибудь заѣзжей знаменитости. Но театръ утомляетъ меня, я едва досиживаю до конца, и захватить меня ничто не можетъ.
Это пустой примѣръ, а вотъ серьезнѣе.
Мнѣ казалось, что я способна любить. Но уже съ первымъ увлеченіемъ мнѣ стало ясно, что это — миражъ. Ну, да, я читала, я слышала постоянно о любви. Ее воспѣвали поэты, анализировали романисты, изъ-за нея люди лишали себя жизни… Значитъ, надо было «любить». Меня любили. Я добросовѣстно исполняла все то, что требуется отъ любви; играла всю «комедію любви», а иногда и драму. Когда приходилось, я въ подходящихъ мѣстахъ плакала, смѣялась, ждала, радовалась, отчаивалась… а въ глубинѣ души мнѣ было все равно. Самый горячій поцѣлуй вызывалъ во мнѣ только холодокъ. Даже не отвращеніе, а легкое недоумѣніе: «Зачѣмъ это я?…» И мнѣ становилось не въ мочь продолжать эту игру — и я удаляла человѣка въ такую минуту, когда онъ былъ увѣренъ, что я его люблю, и не чувствовалъ за собою никакой вины. Со временемъ я прекратила и эти попытки натолкнуться на истинное чувство и обрѣсти его: я рѣшила, что неблагородно брать для моихъ опытовъ людей съ живымъ сердцемъ и умомъ — когда я жалѣла даже кроликовъ, принесенныхъ для вивисекціи въ жертву наукѣ…
Что еще? Мнѣ казалось, что должно быть счастьемъ имѣть ребенка. Я не могла пройти мимо чужого ребенка, даже некрасиваго, жалкаго, грязнаго, чтобы не приласкать его. Я возилась съ ними, усердно ходила въ «Ясли» въ свободныя отъ работы минуты… А теперь? Я продолжаю улыбаться имъ по привычкѣ, но опять-таки ясно сознаю, что даю имъ чисто-внѣшнюю ласку, которая не задѣваетъ всего моего существа. Можетъ быть, если бы былъ свой собственный… Но какъ судить о томъ, чего нѣтъ? А хочется ли мнѣ ребенка, сознательно, глубоко, говоритъ ли во мнѣ мощный инстинктъ материнства, заставляющій иногда обожать ребенка отъ ненавистнаго человѣка? Положа руку на сердце — нѣтъ.
Я пробовала сдѣлать себѣ культъ изъ дружбы.
Съ мужчинами это мнѣ положительно не удавалось. Мужчины дѣлятся, съ женской точки зрѣнія, на двѣ категоріи: свободныхъ и несвободныхъ. (Я говорю, разумѣется, въ моральномъ смыслѣ слова). Съ несвободными дружба потому невозможна, что для нихъ существуетъ только одна женщина въ мірѣ: та, которую они въ данное время любятъ. Свободныхъ же… всѣхъ немного обижало, почему же именно дружба, когда могло бы быть иное?
Женская дружба… Однако, пора спать. Послѣдній поѣздъ прошумѣлъ подъ моимъ окномъ; только на морѣ блестятъ огоньки, все тихо, все такъ спокойно, какъ будто въ мірѣ нѣтъ ни отчаянія, ни тревожно бьющихся сердецъ, ни рыданій…
Лицемѣрный покровъ ночи такъ хорошо скрываетъ это все…
— Я говорила о женской дружбѣ. Въ сущности, женская дружба имѣетъ мѣсто постольку, поскольку одна сторона нуждается въ наперсницѣ, а другая способна ей быть.
Женщина должна или подчиняться или подчинять: равноправіе не въ ея натурѣ. Это совершенно естественно. Вѣками она привыкла подчиняться; если же она чѣмъ-нибудь выдѣлялась изъ среды ей подобныхъ красотой, властью, очарованіемъ, умомъ ли, то она спѣшила подчинить, чтобы вознаградить себя съ избыткомъ за всѣ вѣка прошлаго униженія.
Очень недавно женщина болѣе или менѣе получила право гражданства; но свойства, созданныя десятками вѣковъ, такъ скоро не отпадутъ.
Мнѣ подчинять никого не хотѣлось. Мнѣ ничего не было нужно. У меня не было завѣтныхъ, сладкихъ тайнъ, которыя я, пылая и дрожа, могла бы передавать подругѣ: жизнь моя настолько свободна и самостоятельна, что тайну мнѣ пришлось бы выдумывать развѣ какъ мизансцену, какъ одной моей знакомой. Она была до того романтична, что, будучи сиротой и совершенно самостоятельной, не согласилась выйти замужъ за своего жениха иначе, какъ увозомъ черезъ окно.
Но я отвлекаюсь. Итакъ, подчинять я не хотѣла, приходилось волей-неволей подчиняться. Я это дѣлала. Но мое подчиненіе было тоже неубѣжденное. Я покорно исполняла все, что требовалось по ритуалу дружбы, пока въ одинъ прекрасный день передо мной ярко не вставала мысль:
«Да полно! Не ты нужна твоему другу, кто говоритъ о сродствѣ душъ, и т. п.? Любую поставь на твое мѣсто, чтобы умѣла вовремя улыбнуться, вовремя сострадать, вовремя гармонировать съ тѣмъ или другимъ настроеніемъ твоего друга… и будетъ то же самое. Лично къ тебѣ здѣсь нѣтъ чувства — а если есть, то лишь постольку, поскольку ты соотвѣтствуешь главной бредовой идеѣ твоего друга…
А, вотъ я и дошла до того, чему больше всего завидую: до великолѣпнаго свойства почти каждой женщины — имѣть свою бредовую идею.
Эта идея составляетъ для женщины смыслъ бытія, значеніе жизни, импульсъ къ дѣятельности, причину радостей, страданій, ощущеній, впечатлѣній — словомъ, нервъ существованія.
И вотъ этого-то нерва я и лишена волею судьбы.
Эта бредовая идея можетъ остаться всю жизнь одна и та же у натуры недюжинной; нѣсколько разъ смѣниться у иной; всю жизнь мѣняться у третьей; но она есть — и она поддерживаетъ масло въ свѣтильникѣ, и заставляетъ женщину горѣть, а значитъ — и жить.
У одной — это какая-нибудь отвлеченная идея.
Мнѣ приходитъ на память моя пріятельница, женщина молодая, прекрасная, любимая своимъ мужемъ. Она могла бы жить въ буржуазномъ довольствѣ, обезпеченности и праздности — т.-е. счастливо по мнѣнію толпы. Но ея мечтою было издавать журналъ, и вотъ она убѣждаетъ мужа сдѣлать это — и жизнь ея наполняется. Она ночи сидитъ въ типографіи, она сама просматриваетъ статьи, волнуется изъ-за полемики, трепещетъ отъ радости при каждомъ новомъ подписчикѣ — не изъ-за денегъ — о деньгахъ она думать неспособна: когда случилось временное затрудненіе въ кассѣ, она не задумавшись отдала свои фамильные жемчуга „на дѣло“. Она плачетъ горячими слезами умиленія надъ благодарственнымъ письмомъ студента, пылаетъ негодованіемъ на вылазку враждебной газеты, она живетъ этимъ. Наборщики — ея друзья, на каждое мелкое событіе въ жизни журнала, типографіи, рабочихъ — она отзывается всѣмъ существомъ. И когда журналъ закрывается по обстоятельствамъ, „отъ редакціи не зависящимъ“ — она пытается отравиться.
Это — жизнь, полная тревогъ, непріятностей, волненій — но жизнь… и у меня такой нѣтъ.
А вотъ еще одна… Она дѣвушка, и полюбила несвободнаго человѣка. Любитъ его безумно, мучительно, до боли, до отчаянія. Она думаетъ и говоритъ только о немъ, живетъ отъ свиданія до свиданія, отъ письма до письма.
Я встрѣтила ее здѣсь: она выходила съ почты. Былъ чудный день. Небо, воздухъ, море — все голубое, какъ греза; пышныя коронки пальмъ чуть трепетали отъ мягкаго, ароматнаго вѣтра; розы стояли въ цвѣту.
— Какъ хорошо, не правда ли? Когда подумаешь, что у насъ глубокій снѣгъ, пахнетъ елками и яблоками!.. сказала я ей.
— Что тутъ хорошаго? — съ тоской отвѣтила она. — И что можетъ быть лучше Рождества въ Россіи?..
Опять мы встрѣтились дня черезъ два тамъ же.
Погода испортилась; дулъ рѣзкій вѣтеръ, море стояло въ туманѣ и небо плакало.
Она сіяла и спросила меня:
— Какой чудесный день сегодня, правда?
Я поняла, что она получила письмо. Если она слышитъ что-нибудь, напримѣръ, касающееся… ну хоть мандариновъ въ Пекинѣ, — то ея первая мысль все-таки о немъ:
— Знаетъ ли онъ? Заинтересовало ли бы это его?.. Въ герояхъ романа она отыскиваетъ его черты; она съ почтеніемъ смотритъ на людей, носящихъ его имя, и это для вся нѣчто въ родѣ того, что для „сноба“ — титулъ маркиза или герцога: даетъ право на вниманіе. Даже буквы его имени священны ей. Всякій человѣкъ, который съ нимъ знакомъ, уже для нея полонъ значенія и интереса. А когда при ней случайно произнесутъ его имя — ея прелестные, какъ звѣздчатые сапфиры, глаза наполняются почти молитвеннымъ экстазомъ…
Я не знаю, чѣмъ это кончится, но знаю, что если бы онъ умеръ, она не осталась бы жить ни минуты. И это — жизнь…
— … Чѣмъ больше вызываю я въ своей памяти женскихъ образовъ, тѣмъ болѣе нахожу примѣровъ.
Это — женщина, жена моего хорошаго пріятеля. Она — мать по призванію; но ея дѣти начали подрастать и, волей-неволей, благодаря занятіямъ и т. д., отдаляться отъ непосредственной близости къ ней. Ею начала овладѣвать апатія и тоскливость; я ее видѣла сонную, вялую, убиваюшую время какъ попало. Года два спустя я, послѣ отсутствія изъ города, гдѣ они жили, опять попала къ нимъ — и не узнала ея: расцвѣла, поздоровѣла, пояснѣла — у нея родилась дѣвочка.
Опять на полу валяются крохотные, вязаные башмачки, опять пахнетъ молокомъ и пеленками… опять на рукахъ у нея крохотное, розовое тѣльце, все въ ямочкахъ и перевязанное, какъ ниточками; опять она переживаетъ поэму перваго пробужденія сознанія въ фіалковыхъ глазкахъ, перваго лепета, перваго воркованія, первой улыбки ребенка…
И она счастлива, и жизнь полна волненій, неожиданностей: то маленькое нездоровье, страстная молитва, безсонныя ночи… все прошло — и радость, какъ солнце, заливаетъ весь домъ.
Она ходитъ въ капотѣ, непричесанная, забывши о своей еще цвѣтущей миловидности…
Для нея на свѣтѣ только это.
— А когда не будетъ дѣтей?..
— Но, Боже мой! Тогда — будутъ внуки!..
Вотъ выдвигается стройная, „змѣистая“ женская фигура съ головокружительными глазами. Это — актриса. Съ дѣтства она бредила театромъ. Откуда, какъ это къ ней попало — неизвѣстно; но она пошла противъ воли родителей, бросила семью, ушла въ театръ, какъ уходятъ къ любимому человѣку. Сначала она терпѣла нужду, почти голодъ, униженія, подачки меценатовъ; позже, — когда увидали ея талантъ, интриги, нападки и сплетни: ей все равно, она видитъ всѣ отрицательныя стороны театра, и это ей безразлично. Она достигла извѣстмой высоты, но удержаться еще труднѣе, чѣмъ достигнуть… И вся ея жизнь — одна борьба. Она старается поддержать любовь публики; она совершенствуется; ѣздитъ учиться; откапываетъ пьесы; посѣщаетъ музеи, ища костюмовъ, складокъ и позъ; съ утра и до поздней ночи театръ занимаетъ все ея существованіе, и, вѣроятно, когда-нибудь, когда на сценѣ, играя „Адріенну Лекувреръ“, она послѣ 5-го акта долго не встанетъ на вызовы — поймутъ, что на этотъ разъ смерть была настоящей…
Еще одна — странная фигура, въ почти монашескомъ платьѣ, гладко причесанная — уже очень немолодая…
Всю жизнь свою эта дѣвушка посвятила обожанію одного великаго артиста, — великаго на сценѣ, разумѣется. Она отлично поняла, что онъ, идеальный Фаустъ, Рауль, Германъ — имѣющій возможность выбирать изъ перловъ красоты — не захочетъ ее, некрасивую, жалкую — въ возлюбленныя — и рѣшила стать его другомъ. Она любитъ его жену, его дѣтей, весь его домъ — и они платятъ ей тѣмъ же: она сумѣла сдѣлаться необходимой въ его семьѣ, почти родной, общей „тетей Соней“, съ которой уютнѣе и теплѣе… Нѣтъ услуги, на которую она не пошла бы для нихъ. И зато какая гордость, какая радость, когда онъ при всѣхъ предложитъ ей руку или скажетъ, знакомя ее съ кѣмъ-нибудь:
А это — нашъ лучшій другъ, тетя Соня…
Десятки, сотни примѣровъ встаютъ передо мной. Я могла бы приводить ихъ сколько угодно, стоило бы мнѣ пересчитать женщинъ, которыхъ я знаю — и, за рѣдкимъ исключеніемъ, каждая была бы вмѣстительницей такой бредовой идеи.
Я привела такихъ, которыя всю жизнь остаются вѣрны одной идеѣ, но сколько же другихъ, у которыхъ она мѣняется?..
Правда, она несетъ съ собой часто муку, отчаяніе, проклятія… Но въ ней — жизнь, и, повторяю, ея-то у меня и нѣтъ.
— …Я оглядываюсь на свою жизнь и думаю: чего мнѣ не хватаетъ?
У меня есть все. Я зарабатываю свой хлѣбъ, и не только хлѣбъ, а и комфортъ, и поѣздки отъ Сибири до Ниццы, отъ Вологды до Испаніи за сюжетами для моихъ картинъ. Я получаю изъ глухихъ уголковъ Россіи письма отъ неизвѣстныхъ, но сочувствующихъ мнѣ сердецъ. Имя мое знаютъ. У меня есть люди, которые, кажется, меня любятъ, и такіе, которыхъ, кажется, я люблю…
Но вѣдь я знаю, что тѣ, кого я люблю, въ сущности, любятъ только свою бредовую идею; а тѣ, кто меня любитъ… Да что это значитъ, „любятъ“? Любятъ, потому что я не. дѣлаю имъ зла, а наоборотъ, чѣмъ могу, рада сдѣлать пріятное; что со мной не скучно поболтать; что я не скуплюсь на этюды „Копны сѣна при лунномъ свѣтѣ“ и „Голубой ночи“ и т. д.
Но умри я — и ни въ чьей жизни это не сдѣлаетъ пустоты; развѣ въ существованіи моей 70-лѣтней няньки, любящей меня только потому, что кормила кашкой и носила на рукахъ, когда я еще и не ползала… И право, ея любовь мнѣ дороже и ближе всѣхъ остальныхъ, конечно съ тѣхъ поръ, какъ у меня нѣтъ матери.
Но не будемъ искать счастья въ любви, разъ ея нѣтъ. Или будемъ говорить о любви, но о другой любви?.. Есть же люди, не знающіе меня, чужіе мнѣ — которымъ я помогаю, стараюсь посильно облегчить ихъ страданія?..
Къ чему, къ чему громкія фразы? Да, я помогаю людямъ, и дѣлаю что въ силахъ, но не вношу же я въ это экстаза тургеневской Сонечки, которая ушла за юродивымъ… Какъ-никакъ, я не лишаю себя всего для другихъ.
Я прекрасно живу, и мое умиленіе надъ несчастіями людскими, и дрожь въ спинѣ при чтеніи въ газетѣ, какъ кто то умеръ отъ голода — тѣмъ не менѣе не заставляетъ меня сейчасъ же все кинуть, и нести туда мои силы, здоровье и работоспособность.
Есть у меня талантъ, говорятъ; иногда мнѣ самой это кажется (большей частью я въ него не вѣрю). Но мое искусство… развѣ я его люблю, въ сущности? Гдѣ фанатизмъ Фра Анжелико Беато, гдѣ видѣнія Перуджино? Я люблю свое искусство пассивно, поскольку оно владѣетъ мной, толкаетъ меня помимо воли взяться за кисть и воспроизвести поразившую меня картину, пейзажъ, клочокъ неба… Но активно любить его, самой овладѣть имъ, направить его — моя душа на это неспособна.
Она ни на что неспособна, и во всемъ этомъ одинъ ужасъ: это то, что я понимаю это, я понимаю свою болѣзнь.
И какъ докторъ, который самъ слѣдитъ за развитіемъ въ себѣ неизлѣчимой чахотки, — такъ смотрю я въ свою душу, и вижу, какъ она умираетъ — умираетъ раньше, чѣмъ умираю я сама.
Еще нѣсколько страницъ.
… Пятый день идетъ дождь, упорный, тихій, не утомляющійся мы на минуту.
Весь горизонтъ затянутъ сѣрой кисеей тумана, только разъ, передъ закатомъ солнца, выглянули было горы, словно нарисованныя тонкою кистью на матовомъ стеклѣ; показали цѣлую фантасмагорію бѣлыхъ зубчатыхъ стѣнъ, розовыхъ выпуклостей, темно-голубыхъ пропастей — и снова скрылись, какъ миражъ — и непроницаемо-сѣрое небо удивленно глядитъ, точно спрашивая, съ затаенной усмѣшкой:
— Горы? Какія горы? Это вамъ почудилось!..
Я сижу у окна и гляжу на море. Оно — цвѣта больной бирюзы, съ бѣлыми жемчужными завитками пѣны, какъ на гребняхъ работы Лалика. Ни одной лодки на его сердитой поверхности.
Большая аллея, ведущая отъ подъѣзда отеля къ воротамъ парка, совсѣмъ опустѣла. Разъ или два въ день проѣзжаетъ по ней, тяжело громыхая, омнибусъ, весь блестящій отъ дождя и похожій на огромную черепаху; повозка булочника; почтальонъ въ мокромъ клеенчатомъ плащѣ — и больше никого.
Все — красноватый песокъ дорожекъ, зелень лавровъ, апельсиновъ, пышныя коронки пальмъ, все сіяетъ, глянцевитое, точно отъ свѣжаго лака.
А дождь все идетъ и идетъ, не вспѣнивая канавокъ, не разливая большихъ лужъ, въ которыхъ бы опрокинулось небо, но тихо просачиваясь сквозь песокъ и только еще свѣжѣе заставляя казаться и безъ того яркую, точно искусственную зелень газоновъ.
Я хотѣла одиночества — ну, вотъ я и въ одиночествѣ. Отель стоитъ совсѣмъ уединенно, въ глубинѣ большого парка. Паркъ спускается къ морю террасами, гдѣ посреди бѣлыхъ каменныхъ глыбъ тамъ и сямъ, какъ фантастическіе букеты, торчатъ острые мечи агавъ, вперемежку съ колючими, круглыми кактусами.
Въ эту погоду, когда все словно вымерло, глядя на широкія мраморныя ступени лѣстницы, украшенной вазами съ роскошной ползучей геранью, на завитыя плющемъ и розами стѣны и ограду — можно бы подумать, что находишься въ замкѣ „спящей красавицы“… если бы не англичане!
Я переѣхала сюда изъ Ниццы съ цѣлью пожить растительнымъ существованіемъ, „поскучать“ и этой благодѣтельной скукой подиравить свои уставшіе (какъ у всякой, уважающей себя женщины, а тѣмъ болѣе „общественной дѣятельницы“ нашего времени) нервы.
Ницца — это кусочекъ Парижа, перенесенный подъ пальмы „лазореваго берега“, это — „cité du plaisir“, какъ ее зовутъ справедливо. Она, какъ опьяненная собственной прелестью, успѣхомъ и весельемъ, кокетка, едва успѣваетъ улыбнуться себѣ, поглядѣвшись въ зеркало Средиземнаго моря, убрать себя новыми цвѣтами, — какъ уже стремится къ новому удовольствію, новому развлеченію. То „régates“, гребныя гонки, то скачки, то бѣга, то битва цвѣтовъ, то на сушѣ, то на морѣ, то „bataille de confetti“, то балъ, то „veglione“, то „déjeuner masqué“ — и вѣчный шумъ, звонъ, движеніе, которые и здороваго утомятъ. Близость Monte-Carlo, всемірнаго игорнаго дома, еще больше отравляетъ Ниццу лихорадкой; и подъ конецъ изъ нея хочется бѣжать.
Въ смыслѣ тишины, лучше выбрать было бы трудно, — отель „du Cap“ очень далеко отъ станціи. Въ Ниццу ѣздить неудобно, и потому сюда являются, главнымъ образомъ, люди, ищущіе покоя, — все больше старики и старушки, или примѣрныя семьи съ малолѣтними дѣтьми, англійскаго или тевтонскаго происхожденія. Старики преобладаютъ.
Не потому ли и отель, къ тому же существующій съ незапамятныхъ временъ, принялъ такой почтенно-старообразный видъ?
„Modern Style“, такъ элегантно отдѣлывающій теперь заграничные отели, съ его свѣтлыми тонами, причудливо выгнутыми линіями, большими цвѣтами ирисовъ и лилій всюду, гдѣ возможно — сюда еще не проникалъ. Обои здѣсь практичные, темноватые, мебель массивная, прадѣдушкиныхъ временъ; добрые, старые ковры съ пестрыми букетами и балдахины надъ кроватями, которые поддерживаютъ золоченые амуры съ добродѣтельными лицами. Все это и не пахнетъ 20-мъ вѣкомъ! Не вноситъ своего энергичнаго и яркаго свѣта электричество, а горятъ тяжелыя керосиновыя лампы. Горничныя всѣ почтеннаго возраста, lift не существуетъ, несмотря на очень дорогія цѣны. Да и къ чему? Живутъ здѣсь старички подолгу; торопиться имъ некуда, и, привыкнувъ за 6—7 десятковъ лѣтъ жизни къ старымъ порядкамъ, нововведеній они не требуютъ.
Попробовала я за эти дождливые дни заглянуть въ библіотеку отеля.
Главное мѣсто въ ней занимаютъ книги въ красномъ, тисненомъ золотомъ, переплетѣ: „Пэрства, графства, баронства и т. д, — Великобританіи“. Этими книгами обыкновенно овладѣваютъ сѣдыя лэди въ бѣлыхъ вдовьихъ вуаляхъ, какъ только появится на доскѣ отеля новое громкое англійское имя, чтобы разузнать, „которая это — изъ Суссэкса или Эссекса“ и т. п.
Кромѣ того, здѣсь есть англійскіе романы и, скромно теряющіяся въ ихъ большинствѣ, нѣсколько французскихъ книгъ, изъ которыхъ самая новая помѣчена 1860 годомъ, вѣроятно, годомъ основанія отеля.
Тутъ „Корреспонденція Жакмона съ семействомъ и нѣкоторыми друзьями“ 1828 г.; страшная драма „La tireuse des cartes“ („Самый крупный успѣхъ 1852 года“…), нѣсколько путеводителей и житіе святого Онорія.
Тѣмъ лучше! и читать нечего; займусь исключительно „ничего недѣланіемъ“ — если не считать „корреспонденціи съ семействомъ и нѣкоторыми друзьями“ по примѣру Жакмона. Да и это не займетъ очень много времени, благодаря остроумной выдумкѣ „cartes postales“ съ видами и картинками, упрощающихъ переписку…
Однако, звонятъ… Надо спускаться къ table d’hôte’у»
… Въ долгіе часы завтраковъ и обѣдовъ, пока лакей съ загадочно-глубокомысленнымъ лицомъ опернаго Гамлета, молча и торжественно подаетъ мнѣ неизбѣжные «hors d’oeuvre», «filets de sole» и «côtelettes d’agneau», я занимаюсь тѣмъ, что наблюдаю своихъ сосѣдей-англичанъ или нѣмцевъ. французовъ здѣсь только двое: толстый, розовый, упитанный аббатъ и графиня второй имперіи, съ которой онъ отечески почтительно "не совѣтуетъ мнѣ сходиться: «c’est une compagne un peu dangereuse pour une jeune personne comme madame»… Бѣдной опасной женщинѣ лѣтъ за 70; у нея ярко-желтый парикъ, вставная челюсть и трясущаяся, нарумяненная голова; она едва ходитъ и двѣ горничныя водятъ ее подъ руки, но я очень тронута попеченіемъ аббата о моей добродѣтели, на которую, очевидно, «les moeurs blâmables du second Empire» имѣли бы тлетворное вліяніе.
Что значитъ — скука! Я пресерьезно наблюдаю за остальными обѣдающими и даже нахожу въ этомъ нѣкоторое развлеченіе.
Вотъ парочка: двѣ сестры, толстенькія, румяныя, съ кудрявыми накладками на лбу. Одна — постарше, посолиднѣе, другая — très jeune fille, всегда въ розовомъ или голубомъ. Онѣ очень нарядны и мѣняютъ туалетъ каждый день; за ними ухаживаетъ ихъ сосѣдъ, господинъ совершенно лысый и волочащій правую ногу. Я видѣла, какъ онъ поднесъ младшей сестрѣ букетикъ фіалокъ: она покраснѣла, а старшая улыбнулась ей съ покровительственной нѣжностью. Обѣимъ имъ лѣтъ подъ 60. Я назвала ихъ мысленно «Жирофле-Жирофля», но потомъ мнѣ стало совѣстно, когда я подумала объ ихъ долгой одинаковой жизни, которая, можетъ быть, таитъ столько потерянныхъ иллюзій, мечтаній о неудавшемся счастьѣ. Кто знаетъ?
Вотъ семья, при видѣ которой я представляю себѣ неизбѣжно «Le mariage blanc» въ карикатурѣ. Въ трогательной пьесѣ являются дѣйствующими лицами: «mère noble», старшая дочь — драматическая злодѣйка, а младшая — injenue лилейной чистоты и невинности, умирающая потому, что подслушала любовное признаніе старшей сестры къ своему мужу (мужу младшей, конечно), не отвѣчающему ей, впрочемъ.
«Mère noble» въ этой семьѣ, какъ всѣ дамы на ея emploi, достаточно полна, сѣда и носитъ черное кружево на головѣ, при чемъ говоритъ басомъ отставного драгунскаго ротмистра. Драматическая злодѣйка олицетворяется молодой особой добрыхъ 6 пудовъ вѣсомъ. Ее отлично было бы показывать на ярмаркѣ въ видѣ «чуда-природы». Нѣжный цвѣтокъ — это тощая дѣвица, лѣтъ 17-ти, съ бѣлесоватыми волосами и водянисто-голубыми глазами. Когда я мысленно ставлю ихъ на мѣсто героинь, то выходитъ такой курьезъ, что я не могу удержаться отъ улыбки, къ изумленію лакея и сосѣдей.
А вотъ нѣмка съ тремя дѣтьми, изъ которыхъ старшій, 5-лѣтній, носитъ очки и пьетъ пиво…
Какіе пустяки занимаютъ меня! Но это тогда, когда я встаю безъ мигрени. Иной же разъ, зайдя послѣ обѣда въ «salon» или «grill-room» и машинально просматривая опаздывающую на 6 дней русскую газету, которую я получаю, я ловлю себя на томъ, что мнѣ почти страшно въ этомъ большомъ обществѣ, состоящемъ почти исключительно изъ очень старыхъ людей. Худые, высохшіе, сморщенные, какъ муміи, или разбухшіе, красные, съ апоплексическими шеями, они занимаютъ другъ друга, смѣются скрипучимъ смѣхомъ, жестикулируютъ, гримасничаютъ. И мало-по-малу картина въ моихъ глазахъ превращается въ какую-то гогартовскую «пляску мертвыхъ», — по крайней мѣрѣ, полумертвыхъ. И мнѣ жутко, что это люди — чуждые мнѣ по расѣ, по духу, по возрасту, эти, по большей части, раскрашенныя руины — (потому что настоящая, почтенная старость рѣдко покидаетъ свое насиженное гнѣздо), что это люди, съ которыми я должна дѣлить кровъ и столъ.
Иногда эта мысль до того непріятна мнѣ, что я приказываю подавать себѣ обѣдъ наверхъ и запираюсь у себя.
Въ концѣ концовъ, я не знаю можно ли назвать одиночествомъ эту гостиничную жизнь: здѣсь все время ощущаешь присутствіе чужихъ и ненужныхъ тебѣ существованій, слышишь чьи-то стокы, вздохи, старческій кашель, видишь любопытные взгляды; все это меня раздражаетъ; я даже работать хорошенько не могу. Впрочемъ, должна еще сказать, что всѣ эти чистенькіе, нарядные, сверкающіе пейзажи не настраиваютъ меня, вообще, на работу; мнѣ кажется, что прямое ихъ мѣсто — фигурировать на «cartes postales» или художественныхъ объявленіяхъ отелей; или можетъ быть надо имѣть 18 лѣтъ отъ роду, чтобы въ нихъ найти картину, настроеніе; надо, чтобы своя юность отвѣчала вѣчной юности этой природы. Да, но почему это же побережье въ Италіи такъ полно настроеній, такъ и просится само на холстъ?..
…Есть на берегу Средиземнаго моря растеніе, которому я мучительно завидую: это — агава, или, какъ ее здѣсь зовутъ, алоэ. Что можетъ быть поэтичнѣе ея судьбы? Она живетъ отъ 15 до 20 лѣтъ на берегу голубого моря, подъ почти неизмѣнно голубымъ небомъ, питаясь соками богатой и плодородной почвы. Вѣтеръ съ моря освѣжаетъ ее, и приноситъ въ своемъ влажномъ, здоровомъ, соленомъ дыханіи ароматы цвѣтовъ, пока въ одинъ прекрасный день онъ же не принесетъ на своихъ крыльяхъ воздушный поцѣлуй другой агавы… И отъ этой мистической, чистой любви алоэ произведетъ прекрасный, пурпурный цвѣтокъ, на стройномъ громадномъ стеблѣ тянущійся къ солнцу и весь пропитанный жизнью и страстью — и, совершивъ свое великое назначеніе, умираетъ… Разъ въ жизни любитъ и умираетъ, точно онъ «изъ рода бѣдныхъ Азровъ»… Какая мечта!…
…Сегодня, сойдя къ завтраку внизъ и какъ всегда механически оглядѣвъ всю большую залу, я увидѣла, что за столикомъ противъ меня сидитъ новая пара. Я невольно обратила на нее вниманіе: новыя лица, въ этомъ «добровольномъ заточеніи»! Нѣчто, имѣюшее отдаленное сходство съ настроеніемъ узника, увидавшаго новаго паука въ углу своей каморки.
Прежде всего меня удивило, въ этомъ царствѣ старости, увидѣть молодого мужчину; если въ отелѣ иной разъ и попадались молодыя женщины, — то ужъ мужчинъ совсѣмъ было не видно: всѣ въ Монте-Карло.
Сначала мнѣ показалось, что онъ русскій и я безсознательно обрадовалась этой мысли.
Слегка растрепанные волосы, небрежно курчавящаяся бородка, кое-какъ повязанный галстухъ и просторный пиджакъ — все это дѣлало его непохожимъ на англичанина или нѣмца.
Молодые англичане и нѣмцы взегда выглядятъ такъ, какъ будто ихъ сдѣлали нарочно, и на ночь убираютъ на полочки.
Я за свое пребываніе за границей почти безошибочно научилась опредѣлять національности; я и тутъ сразу рѣшила бы, что это русскій, но меня сбила съ толку его дама: она безспорно и очевидно принадлежитъ къ нѣмецкой расѣ. Это женщина не моложе, а можетъ быть и старше его; лѣтъ подъ 40 во всякомъ случаѣ. Меня поразила въ ней странная смѣсь выраженія наивной пансіонерки и сухости классной дамы. Сразу нельзя опредѣлить, что она такое: видъ у нея — старой дѣвы, манеры молодой и влюбленной женщины. Она была въ дорожномъ синемъ платьѣ, но на шеѣ и въ волосахъ у нея были свѣтло-голубые бантики.
Я постаралась прислушаться къ ихъ разговору, мнѣ по-дѣтски захотѣлось, чтобы это были русскіе: у него было такое славное, доброе и умное, хоть и некрасивое лицо, но именно лицо русскаго, простого и порядочнаго человѣка.
Иностранецъ — прежде всего мужчина, какъ бы онъ старъ ни былъ, особенно французъ, а этотъ былъ такъ похожъ на русскаго… И у нея въ сущности не антипатичная физіономія. Можетъ быть, они русскіе? Только голубые банты что-то ужъ очень нѣмку выдаютъ…
И вдругъ до меня долетѣло ея восклицаніе.
— Das war ja wunderschön!..
Я съ невольнымъ разочарованіемъ посмотрѣла опять въ ихъ сторону и поймала на себѣ его взглядъ. Я опустила глаза и прилежно занялась своимъ бананомъ. Но этотъ взглядъ былъ мнѣ скорѣе пріятенъ. За все мое пребываніе здѣсь, я встрѣтила только тусклые, рыбьи взгляды старыхъ англичанъ — и сейчасъ этотъ взглядъ, живой, блестящій и ясно говорившій:
— Ого! Какъ ты интересна!
Онъ явился для меня чѣмъ-то новымъ, необычнымъ. А сомнѣваться въ значеніи этого взгляда я не могла, да и не мудрено; оставивши въ сторонѣ то, что вообще я считаюсь интересной женщиной, — безъ ложной скромности, — я думаю, что въ этомъ скопищѣ «старухъ зловѣщихъ, стариковъ», — я не могла не обратить на себя его вниманія.
И мнѣ опять стало досадно, что онъ не русскій.
Вотъ что значитъ сидѣть въ одиночномъ заключеніи больше двухъ недѣль. И то сказать, я почти ни съ кѣмъ здѣсь не говорю, кромѣ консьержа. Онъ одинъ понимаетъ по-французски, остальная прислуга все больше привыкла къ англійскому и нѣмецкому языкамъ, съ которыми я (особенно съ первымъ) во враждѣ.
И мнѣ иной разъ очень хотѣлось бы поговорить съ кѣмъ-нибудь, чисто по-русски, не готовыми фразами, касающимися метеорологическихъ наблюденіе насчетъ «pluie et beau temps», а поспорить о Толстомъ, поболтать о знакомыхъ, раскритиковать послѣднюю пьесу Ибсена и поссориться изъ-за какого-нибудь «рокового» вопроса …
Только за границей, нѣсколько мѣсяцевъ не слыша русской рѣчи начинаешь ясно понимать ея красоту и благородство. Говорятъ, что французскій богаче, образнѣе; какая это неправда! Его можно брать готовымъ, онъ легче поддается всякимъ фантазіямъ поэтовъ-декадентовъ, риѳмамъ, каламбурамъ и т. п., но онъ зато и принадлежитъ всѣмъ; всякій скверненькій писатель будетъ тамъ писать прекраснымъ стилемъ, а русскій языкъ не даетъ себя проституировать, если можно такъ выразиться.
А дождь все идетъ и идетъ… Вотъ тоска!..
… — Онъ оказался русскимъ! Сегодня послѣ обѣда я сидѣла въ качалкѣ «hall’а» и держала въ рукахъ прочитанную газету. Мнѣ было лѣнь подниматься наверхъ. Насколько я люблю у себя дома этотъ вечерній отдыхъ, когда у меня въ спальнѣ топится каминъ, потрескиваетъ зажженная нянькой лампадка, и бѣлая постель манитъ свѣжимъ, прохладнымъ бѣльемъ, а на столикѣ лежитъ открытая книга — и сплошь да рядомъ остаюсь дома, не иду въ театръ, не иду на вечеръ, предпочитая всему этотъ покой и тишину, — настолько мнѣ здѣсь неуютно идти въ темную, всегда немного холодную, какъ ее ни топятъ, комнату; въ ней точно предчувствіе могильной темноты и холода…
Я и не торопилась, и сидѣла, задумавшись безъ мыслей, когда вдругъ услыхала русскую фразу:
— Простите, можно у васъ попросить вашу газету на минутку?
— Ахъ, Господи, какъ я рада! — вмѣсто отвѣта вскрикнула я, и сама надъ собой разсмѣялась.
Знакомство было сдѣлано.
Онъ присѣлъ рядомъ со мной — жена его играла въ шашки съ нѣмецкой дѣвицей (изъ «Mariage blanc») — и черезъ полчаса я уже знала о немъ все, что можно. Прежде всего онъ представился: докторъ Левинскій изъ Москвы. Мы, по русскому обычаю, сосчитались знакомыми и нашли ихъ чуть не полъ-Россіи. Оказалось, онъ въ университетѣ слушалъ моего дѣда и т. п. Мы очень оживленно разговорились; я замѣтила, что жена его кидала нѣсколько разъ въ нашу сторону не очень спокойные взгляды. Я думаю, ей не очень нравилось, что я была въ бѣломъ кружевномъ платьѣ съ букетомъ красной гвоздики у пояса, — немного слишкомъ элегантно для этого отеля, можетъ-быть? Тѣмъ не менѣе, когда она кончила свою партію и онъ, попросивъ у меня позволенія представить ее мнѣ, предупредивши, что она, какъ нѣмка (я не ошиблась таки!), не говоритъ ни слова по-русски, подвелъ ее ко мнѣ — она кисловато, но любезно промолвила 2 слова по-французски, и такъ знакомство завязалось.
Хоть душу есть съ кѣмъ отвести!..
--… Дождикъ все продолжаетъ идти: но у меня теперь есть, по крайней мѣрѣ, развлеченіе. Такъ какъ ѣздить некуда, то послѣ обѣда докторъ сидитъ со мной у камина и разсказываетъ мнѣ свою жизнь, — пока его жена занимается своими шашками; разсказываю и я ему, но меньше: моя жизнь богаче настроеніями, чѣмъ фактами, а ихъ труднѣе передать, хотя съ нимъ мнѣ говорится легко и просто. Я замѣчала такъ: иногда въ своихъ безконечныхъ путешествіяхъ встрѣтишься съ кѣмъ-нибудь въ вагонѣ, на пароходѣ — и вдругъ этотъ совсѣмъ чужой, случайный спутникъ или спутница возьметъ и разскажетъ всю свою жизнь, мало того — всю драму своей жизни, со всѣми подробностями, такъ искренно, какъ можетъ быть не разсказалъ бы ближайшему другу. Мнѣ часто приходилось слушать такія исповѣди. Я задавала себѣ вопросъ: почему это такъ-бываетъ? Думаю, что иной разъ человѣку необходимо высказаться, вылить избытокъ горечи, чтобы его не задушило (вѣдь такія исповѣди большею частью бываютъ горькія). Самому близкому другу не разскажешь, онъ и самъ видитъ, въ чемъ дѣло, да и страдаетъ за тебя вдвойнѣ; не врагу же говорить… Вотъ и встрѣчается чужой человѣкъ, который не знаетъ, незнакомъ, у котораго душа не заболитъ объ его горѣ, но въ чьихъ глазахъ онъ читаетъ симпатію и участіе… И слова прорываются, и изболѣвшую душу облегчаетъ потокъ словъ, жалобъ и слезъ… Но — свистокъ, остановка, и человѣкъ, оставившій вамъ кусочекъ своей души, уйдетъ, вы не встрѣтитесь, гордость его не будетъ страдать, а вмѣстѣ съ тѣмъ, высказавшись, легче сносить свою ношу, которую на минуту вы раздѣлили съ нимъ…
Вы въ этомъ случаѣ сыграли роль тростника съ царемъ Мидасомъ, но это все равно: вы принесли человѣку хоть пассивную пользу.
И я теперь немножко чувствую себя такъ съ этимъ докторомъ. Я такъ намолчалась, такъ много надумалась въ уединеніи своей комнаты, такъ долго произносила однѣ банальныя фразы изъ учебника Марго, что теперь прямо чувствую потребность съ этимъ — совершенно чужимъ мнѣ, но говорящимъ со мною на одномъ языкѣ (во всѣхъ смыслахъ) — человѣкомъ дѣлиться и мыслями, и впечатлѣніями.
Онъ тоже… нѣсколько мѣсяцевъ вынужденъ довольствоваться нѣмецкимъ языкомъ.
Они женаты 4 мѣсяца, но — онъ сообщилъ мнѣ это подъ секретомъ — роль «молодожена» ему, очевидно, не улыбается.
Между нами быстро установилась эта откровенность; я вижу иногда подозрительные и недовольные взгляды, которые докторша искоса посылаетъ мнѣ. Она, вѣрно, съ тревогой спрашиваетъ себя, о чемъ мы можемъ говорить? Съ ней у насъ дальше двухъ-трехъ французскихъ фразъ отельнаго характера разговоръ не идетъ. Я не думаю, чтобы она была довольна а parte ея мужа со мной; но что же дѣлать! Моя совѣсть чиста. Ни тѣни кокетства въ моемъ поведеніи съ нимъ нѣтъ, и я не хочу лишать себя удовольствія и оставлять перваго разумнаго собесѣдника за всѣ три мѣсяца.
— … Какое странное супружество! И какъ изъ этихъ двухъ существованій, соединенныхъ закономъ, религіей и обществомъ, никогда не сольется одного!..
Онъ. — Ему 39 лѣтъ. (Записываю съ его словъ). У себя, на родинѣ, онъ считался немного оригиналомъ: жилъ очень замкнуто, дѣлилъ свое время между медициной и музыкой, не любилъ общества, не посѣщалъ клуба и т. п. Въ ранней юности онъ «отдалъ дань» увлеченіямъ: студентомъ влюбился въ одну хорошенькую заблудшую душу и, какъ водится, возмечталъ ее спасти. Вырвалъ ее изъ вертепа… прожилъ съ нею годъ, но, пооперившись, она бросила его и поступила въ русскій хоръ г-жи Шмитъ.
Послѣ этого, года черезъ два, онъ увлекся дочерью своей квартирной хозяйки. Послѣ его неудачнаго опыта, эта дѣвица показалась ему ангеломъ, особенно когда разливала чай или кормила куръ въ палисадникѣ. Онъ называлъ ее «Гетевской Лотой», но Лота вышла замужъ за квартальнаго надзирателя, а бѣдный Вертеръ страдалъ и игралъ на своей скрипкѣ элегіи по ночамъ, пока остальные жильцы не запротестовали. Уже зрѣлымъ человѣкомъ онъ сошелся съ одной замужней женщиной; но та, за нѣсколько лѣтъ ихъ связи, сумѣла вызвать въ немъ только страстную жажду покоя и отвращеніе къ тому, что докторъ называлъ любовью.
Любовь все равно что музыка: въ ней есть свои геніальные композиторы и виртуозы, своя «9-я симфонія» и Шопеновскіе этюды, но есть и пошлая полька, и затрепанные шарманкою вальсы; и въ дѣлѣ любви бѣдный докторъ кажется мнѣ не ушедшимъ дальше Лютшевскихъ упражненій… Я ему это высказала, и онъ, смѣясь, согласился со мной, и заявилъ, что истинной любовью его была да и есть — скрипка.
Такъ онъ жилъ тихо и незамѣтно, сотрудничая въ медицинскихъ журналахъ на 4-хъ языкахъ, составивъ себѣ имя въ медицинскомъ мірѣ за границей — и ничѣмъ этого не выдавая въ своемъ кружкѣ.
Я отлично понимаю то, чего онъ не досказываетъ, да, можетъ-быть, и не уясняетъ себѣ. Никто не вздумалъ бороться, чтобы завоевать его любовь, онъ былъ для этого слишкомъ мало «ярокъ» внѣшне, — и такъ его не тронули до 40 лѣтъ почти…
Обстоятельства сложились такъ, что ему пришлось временно покинуть Россію, но ему сейчасъ же предложили каѳедру въ Германіи, главнымъ его занятіемъ всегда была не столько практика, сколько лекціи (онъ былъ приватъ-доцентомъ) и кабинетныя работы. Поэтому онъ безъ особеннаго сожалѣнія переѣхалъ на родину Бетховена, Моцарта, Мендельсона.
Не успѣлъ онъ прожить нѣсколько мѣсяцевъ въ Германіи, какъ его другъ — корреспондентъ большихъ русскихъ журналовъ, русскій, но по привычкамъ и тому жизни совершенно «онѣмечившійся» — сталъ уговаривать его жениться.
— Безъ хозяйки жить невозможно! Я не говорю тебѣ о любви: любовь въ бракѣ вещь стѣснительная; а ты возьми женщину безъ претензій на любовь и ухаживаніе, но такую, которая создастъ тебѣ уютный, пріятный домашній очагъ… Я знаю такую: она не молодая дѣвушка, лѣтъ за 30, но милая, тихая, отличная музыкантша и въ тягость она тебѣ не будетъ.
— Прислуга меня обворовывала, — разсказывалъ докторъ, по привычкѣ ероша свои густые волосы, — въ домѣ вѣчно былъ безпорядокъ, кухарки считали себя полными хозяйками, кромѣ того, перспектива имѣть хорошую, постоянную аккомпаніаторшу меня очень соблазнила,
Онъ говорилъ спокойно и громко; въ это время докторша обернулась и взглянула на него. У меня даже уши вспыхнули и только потомъ я сообразила, что она ничего не понимаетъ; но она ужъ навѣрно замѣтила мое смущеніе.
— Я и рѣшился, — продолжалъ онъ. — Рѣшился совершенно спокойно, предполагая, что этотъ бракъ ни въ чемъ не измѣнитъ мою жизнь…
Она въ это время смѣшала шашки, встала и, подойдя къ мужу сзади его кресла, положила ему руки на плечи съ неумѣлой и немножко вызывающей фамильярностью, словно желая подчеркнуть свою власть надъ нимъ и, вмѣстѣ съ тѣмъ, безпокойно вслушиваясь въ звукъ чужихъ для нея словъ.
Онъ потрепалъ ея руку и продолжалъ (маленькое предательство, — она его не могла понять):
— Да… думалъ только, что она прибавитъ мнѣ тепла, уюта и покоя, а…
Тутъ онъ оборвалъ.
— А что? — спросила я.
Онъ только вздохнулъ.
— Genug, vielleicht? — скрывая раздраженіе подъ жалкой, дрожащей улыбкой, спросила она и, очень любезно простившись со мной, увела его наверхъ…
— … Она: — (то, что онъ мнѣ разсказалъ, — факты, и то, что легко добавило мое воображеніе, — настроенія).
Ей 38 лѣтъ. Зовутъ ее — Frau Rosamunde. Мамаша ея — Frau Kommerzienrath — рано овдовѣла и эгоистично удерживала дочь возлѣ себя елико возможно дольше. Rosamunde — довольно пассивная натура — не замѣчала, какъ идетъ время, купаясь въ материнскомъ баловствѣ и нѣжности, какъ въ теплой ваннѣ, и лучшаго ничего не хотѣла. Но за послѣдніе годы мать ея, подъ вліяніемъ разныхъ бабушекъ, тетушекъ и т. д., начала думать о томъ, какъ бы пристроить дочь. Это казалось ей легкимъ, потому что у нея было недурное состояніе. Какъ разъ въ это время появился докторъ, очень понравился матери, за нею, какъ всегда, и Розамундѣ — и въ два-три мѣсяца вопросъ былъ рѣшенъ.
Ему, въ свою очередь, былъ симпатиченъ и весь мирный складъ добродушной нѣмецкой жизни, и красивая сѣдая будущая теща (кстати: я думаю, что и его жена со временемъ сдѣлается лучше, — она изъ тѣхъ, кому старость идетъ, такъ онѣ уже смолоду старообразны).
Розамунда показалась ему тихой, спокойной, простой дѣвушкой. Играла она немного безвкусно, хотя очень бѣгло и добросовѣстно, и онъ съ удовольствіемъ думалъ о томъ, какъ исправитъ и разовьетъ ея вкусъ.
Видя ее немолодую, въ темныхъ платьяхъ, но съ до сихъ поръ наивными глазами — онъ рисовалъ себѣ, какъ ихъ жизнь пойдетъ тихо, гладко, мирно, и радовался, что этому новому товарищу, не очень щедро (какъ ему казалось) балованному судьбой, онъ дастъ съ своей стороны атмосферу симпатіи, дружбы и «очага».
Но онъ не разсчиталъ, что каждая женщина неизбѣжно при ближайшемъ разсмотрѣніи представитъ изъ себя ящикъ съ сюрпризами…
Они обвѣнчались и по желанію тещи и жены — какая же уважающая себя нѣмецкая женщина обойдется безъ свадебнаго путешествія? — уѣхали на Озера.
Первые дни Розамунда только рыдала, повторяя:
— Oh, meine Mutter! Meine Mutter!.. такъ безутѣшно, что доктору становилось ее жалко, и онъ принимался ее утѣшать и непривычно ласкать. Оказалось, что три дня Розамунда такъ горько рыдала потому только, что ее никто больше не зоветъ — какъ звали дома — «Mauschen». Докторъ улыбнулся себѣ въ усы… но сталъ жену звать «Mauschen».
Онъ никакъ не ожидалъ того, что бѣдная, сухенькая «мышка» составляла дома центръ вселенной, и естественно, и отъ него потребуетъ къ себѣ такого же вниманія и интереса. Онъ лумалъ, что женится на немолодой дѣвушкѣ… а женился на 38-лѣтнемъ ребенкѣ.
Розамунда, хотя и не была влюблена въ него, но, какъ большинство нѣмецкихъ дѣвушекъ, всегда была настроена довольно сантиментально; она создала себѣ извѣстный идеалъ медоваго brigua, — рѣшила, что если докторъ на ней женился, то, очевидно, онъ долженъ быть въ нее влюбленъ, — и сочла своей обязанностью быть влюбленной, молодой супругой.
Можетъ быть, если бы за этотъ мѣсяцъ докторъ сумѣлъ остаться на высотѣ положенія «молодого, влюбленнаго супруга», то Розамунда сочла бы себя удовлетворенной, вошла бы въ колею, и все сгладилось бы. Но, столкнувшись съ нѣмецкими воззрѣніями на медовый мѣсяцъ, докторъ никакъ не могъ сообразить, что по церемоніалу сейчасъ слѣдуетъ любоваться вдвоемъ луной, а сейчасъ цитировать Ленау и т. д.
Разъ или два онъ въ простотѣ душевной посмѣялся надъ ея розовыми наколками — она почувствовала уколъ въ сердце!
Когда она, въ дождь, мечтательно смотрѣла на сплошь закутанное туманомъ Lago Maggiore и вздыхала: — Oh, wie schön!.. онъ закутался въ пальто и ушелъ въ каюту, оставивъ ея душу истерзанной.
Итакъ, мелочи, булавочные уколы, но они ее раздражали.
Главное же заключалось въ томъ, что она совсѣмъ не умѣла быть одна, привыкши къ постоянному обществу матери и вѣрнаго члена семьи экономки Минны… а онъ лишился своего одиночества, къ которому, въ свою очередь, привыкъ.
Такимъ образомъ — пока что, онъ «наказанъ тѣмъ, чѣмъ согрѣшилъ» — онъ женился больше всего затѣмъ, чтобы о немъ заботились… а попаль въ няньки къ своей женѣ..
Онъ разсказываетъ мнѣ это все и прибавляетъ:
— Васъ не должно удивлять, что я съ вами такъ откровененъ.
— Я и не удивляюсь…
— Нѣтъ, вы не можете представить, какое наслажденіе съ вами говорить…
— Я, кажется, очень мало говорю?
— Да, но вы слушаете, понимаете, ловите мысль на-лету! У васъ — этотъ чудесный, эластичный умъ русской женщины, расширенный прикосновеніемъ къ культурѣ и литературѣ всѣхъ другихъ нацюнальностей, который даетъ вамъ возможность на все откликнуться, все схватить сразу! О, да это живая вода по сравненію съ… — онъ запнулся — съ нѣмецкой женщиной. Охъ, ужъ это нѣмецкое воспитаніе! Возьмите вы мою жену: вѣдь она умная женщина, и со способностями, — играетъ отлично, книжку стиховъ издала, и, право, недурныхъ, ко дню рожденія своей матери… Но… у насъ женщина съ ея данными давно бы стремилась впередъ, развивалась бы, достигла чего-нибудь… А она до 38 лѣтъ у маменьки сидитъ и воспѣваетъ то утреннюю, то вечернюю тишину, а для разнообразія — страданія мушки въ лапахъ у паука… Кусочекъ любви къ природѣ, чуточка музыкальности… а души-то и нѣтъ!..
И оборвалъ, словно устыдившись, что много сказалъ…
— … Наконецъ, дождь пересталъ, и, какъ всегда здѣсь, точно по волшебству все засіяло, заблестѣло и улыбнулось. Все купается въ той голубой дымкѣ, которая вѣрно и заставила назвать этотъ берегъ «côte d’Azur». Дѣйствительно, море ярко-голубое, эмаль неба чиста и ясна, горы уходятъ вверхъ, какъ голубыя грезы. Бѣлый камень домовъ и оградъ блеститъ на солнцѣ такъ, что глазамъ больно, и по немъ цѣпляются сочныя, жирныя, ползучія растенія, съ пышными красными, желтыми, лиловыми кистями цвѣтовъ. Тамъ и тутъ роскошные букеты ярко-розовой герани, съ ея бархатной, изсѣра-зеленой листвой, прилѣпились къ стѣнамъ; такъ велика здѣсь жизнеспособная и производительная сила, что изъ каждой расщелины ограды пробивается тонкій стебель какого-нибудь растенія; ему едва хватаетъ мѣста, чтобы проползти на волю, но, разъ вырвавшись, этотъ стебель разрастается въ цѣлыя гирлянды, фантастическіе букеты, самой природой устроенныя корзинки чудесныхъ цвѣтовъ. То, что у насъ растетъ маленькой травкой, едва замѣтнымъ отъ земли листкомъ, здѣсь принимаетъ колоссальные размѣры, разрастается кустарникомъ, кустарники превращаются въ деревья.
Въ тѣни колоннады пальмовыхъ стволовъ просыпаны бѣлыя фіалки; прозрачная, перистая мимоза блеститъ на солнцѣ своими пушистыми желтыми гроздьями; коренастыя, низкія и безъ того деревья гнутся подъ тяжестью усыпавшихъ ихъ апельсиновъ, лимоновъ, мандариновъ, какъ жаръ горящихъ. Переплетаются словно въ опьяненной оргіи, въ безумныхъ объятіяхъ, кактусы, агавы, острые «cornes de bouc» съ алыми цвѣтами, ползучія растенія, плющъ, розы, бѣлыя, желтыя, красныя…
А вотъ издали кажется, что въ зелени деревьевъ зацѣпилось и повисло розовое облачко и, того гляди, растаетъ — подойдешь ближе, это миндальное дерево въ цвѣту, нѣжное, почти прозрачное…
Мы пользуемся чуднымъ днемъ, чтобы сдѣлать прогулку въ горы, къ моему «пріятелю», садовнику, Mr André.
Отправляемся: докторъ, его жена, чета старыхъ, но бодрыхъ нѣмцевъ, и я. Естественно, соотечественники разговариваютъ на родномъ языкѣ; мы съ докторомъ немного впереди.
Карабкаемся по тропинкамъ, откуда то и дѣло открываются виды то на лощину, всю въ кудрявыхъ соснахъ, то на море, по которому, какъ бѣлыя чайки, скользятъ лодочки, то на бѣлые домики, которые стерегутъ Беклиновскіе кипарисы; стадо овецъ перебѣгаетъ намъ дорогу, за нимъ идетъ пастушонокъ въ красной шляпѣ.
Mr André живетъ въ полной идилліи. По склону горы лѣпится его садъ, какъ здѣсь дѣлаютъ, террасами, въ видѣ большой лѣстницы, ступени которой представляютъ гряды съ цвѣтами. Выше стоитъ его бѣлый домикъ, окруженный оградой и утопающій въ розахъ. Его палисадникъ полонъ мандариновъ, ирисовъ, фіалокъ, густымъ лиловымъ ковромъ, покрывающихъ землю. Курятникъ весь завитъ геранью. Въ углу сада, на выступѣ утеса бесѣдка изъ плюща и въ ней подзорная труба, но и безъ подзорной трубы открывается у ногъ горы все мѣстечко, старая церковь, молъ и портъ и необъятная гладь моря…
У Mr André молодая, румяная жена, трое черноглазыхъ дѣтишекъ и кошка и собака, похожіе другъ на друга мастью и живущіе въ мирѣ и согласіи. Mr André всегда радъ гостямъ; радушно угощаетъ фруктами, заставляетъ дѣтвору нарвать фіалокъ и радъ, когда восхищаются его хозяйствомъ — онъ отъ удовольствія смѣется и говоритъ:
— Hé bé! Moi même j’aurais pas envie de descendre, on est mieux cheznous…
Докторша нашла здѣсь полное удовлетвореніе своей мечтательной сантиментальности. Она восторгается одинаково и дѣтьми, и курами, и розами, и чистотой и восклицаетъ:
— Dass ist ja wunderschön! hier möcht' ich leben und sterben!..
— Ach, ja! Eine Hütte und ein Herz! — прибавляетъ старая нѣмка.
Мы разспрашиваемъ Mr André, хорошъ ли былъ этотъ годъ.
— Pas mal! pas mal! — отвѣчаетъ онъ. — Tout de même, il а plu un peu… Y avait du vent… ее n’est pas des meilleures années!.. качаетъ онъ головою.
Мы взглядываемъ съ докторомъ другъ на друга и въ одно время произносимъ:
— А помните сегодняшнюю газету?
Одна и та же мысль, очевидно, мелькаетъ у насъ. Мы вспоминаемъ отрывокъ изъ русской газеты:
— "Отчего въ нашихъ южныхъ губерніяхъ такая теплая зима? Крестьяне волынской губерніи уже разрѣшили этотъ вопросъ и сложили легенду; вотъ она.
«На границѣ теплыхъ странъ съ нашей находится густой темный лѣсъ, тянущійся на „милліоны верстъ“. Этотъ лѣсъ мѣшаетъ теплу пройти въ Россію… Теперь этотъ лѣсъ рѣшили вырубить и, чѣмъ больше его вырубаютъ, тѣмъ теплѣе становится у насъ. Когда послѣднее дерево будетъ свалено, сдѣлается такъ тепло, что не будетъ зимы — и крестьянамъ можно будетъ два раза въ году сѣять и пахать»…
Невыразимо трогательной казалась эта мечта «два раза въ году сѣять и пахать» здѣсь, въ этой странѣ вѣчнаго солнца и роскоши, гдѣ любой крестьянинъ живетъ такъ, что сытые и счастливые люди могутъ ему позавидовать и искренно сказать «hier mocht' ïch leben und sterben»!..
И у насъ сжалось сердце…
А докторша продолжала восклицать:
— Ach, dass ist ja reizend! Sieh mal dièse Nelken!..
— … Странное чувство бываетъ иногда у меня. Я уже сравнила себя съ врачомъ, который сознаетъ и наблюдаетъ ту болѣзнь, отъ которой умираетъ.
Скажу дальше: такъ какъ эта болѣзнь хроническая, то къ ней привыкаешь. О ней не думаешь, а тупо подчиняешься ей и способенъ ее настолько забыть, что дѣлаешь какія-нибудь распоряженія, проекты на будущее… И вдругъ, въ одинъ прекрасный или, вѣрнѣе, ужасный день просыпаешься, вспомнивъ о своей болѣзни. Какое глубокое, безграничное, неисцѣлимое отчаяніе овладѣваетъ тогда человѣкомъ! Кажется, что вдругъ стоишь въ черной пропасти, ни позади, ни впереди тебя нѣтъ свѣта, ты вотъ-вотъ погибнешь… Въ такую минуту благословенъ будь тотъ, кто встрѣтится вамъ на пути и взглядомъ, словомъ, жестомъ дастъ вамъ минуту симпатіи, минуту сознанія, что вы не одни… Такъ я встала сегодня. Я ушла отъ завтрака и спряталась въ паркѣ. Я была разбита, голова налита свинцомъ. Я думала: зачѣмъ я здѣсь? На что мнѣ лѣчиться отъ воображаемыхъ болѣзней, когда моя болѣзнь — неизлѣчима? Не лучше ли было бы быть дома въ эту минуту полной внутренней безнадежности, имѣть съ собою рядомъ хоть кого-нибудь, хоть ту же старую няньку, которая, не понимая, будетъ тебя «жалѣть» той жалостью, какой жалѣла въ дѣтствѣ, когда ты ушибалась объ столъ и шла къ ней съ горькими слезами?.. Она бы такъ же, какъ тогда, взяла тебя въ свои вѣрныя, одряхлѣвшія руки, и качала, и лелѣяла бы…
Приласкать меня надо, няня, безпріютную!
Жизнь ушибла, больно ушибла твою питомицу, ей нужны твои старческіе добрые глаза, твои наивныя утѣшенія.
— Не плачь, моя родимая, не плачь, моя болѣзная!..
Съ этими мыслями я сидѣла въ самомъ дальнемъ углу парка и позволила слезамъ падать, не удерживала ихъ.
Вдругъ чья-то рука взяла мою. Я открыла глаза, вздрогнувъ отъ неожиданности… Это былъ докторъ.
Я не отняла руки. Я въ его взглядѣ прочла такую же большую жалость, какъ читала въ старыхъ глазахъ моей няньки. Онъ не зналъ причины моего горя, но вѣрилъ ему…
Такимъ добрымъ, такимъ взволнованнымъ былъ его голосъ, когда онъ произнесъ:
— Не плачьте, голубушка… Ну, что, ну, что такое?
Онъ говорилъ со мной, какъ съ ребенкомъ; я, сама не отдавая отчета себѣ въ томъ, что дѣлаю, положила голову на плечо этому чужому мнѣ человѣку и плакала, — но уже не такими безнадежными слезами, какъ пять минутъ раньше. А онъ тихо гладилъ мои волосы и успокоивалъ меня… Я пришла въ себя, отстранилась отъ него, разсмѣялась, извинилась передъ нимъ, постаралась обратить все въ шутку:
— Вы, какъ докторъ, вѣрно привыкли, чтобы вамъ «плакали въ жилетъ»?
Но шутка намъ не удавалась. Потомъ весь день, встрѣчая его взглядъ, я думала, что мнѣ, гордой, этотъ человѣкъ подалъ милостыню… милостыню ласки въ ту минуту, когда моя душа томилась голодомъ…
И мнѣ было тяжело и хорошо.
Кто знаетъ — вотъ, можетъ быть, человѣкъ, который могъ бы дать мнѣ то, чего я такъ напрасно всегда добивалась: дружбу и возможность вѣрить ему?..
… — Сегодня вечеромъ въ первый разъ я услышала, какъ онъ играетъ.
Обыкновенно, когда жена просила его «etwas musik machen», онъ отказывался, но сегодня я ему на это сказала тихо:
— Прошу васъ! Для меня!
У меня вырвалось невольно это «для меня», какъ у всякой избалованной женшины, и тутъ же мнѣ стало неловко; но онъ не далъ мнѣ времени задуматься надъ этимъ и всталъ:
— Для васъ… Nun, gehen wir!..
Она послала мнѣ свой обычный взглядъ искоса, немного сжала и безъ того тонкія губы, но спокойно пошла въ маленькую гостиную и приготовила ноты.
Докторъ принесъ свою скрипку.
Они начали andante 6-й Бетховенской сонаты.
Съ перваго удара смычка онъ для меня сталъ уже не добродушный, близорукій, небрежно причесанный докторъ, — а само вдохновеніе.
Я сѣла въ кресло въ уголокъ и, полузакрывши глаза, вся ушла въ ощущеніе какого-то нематеріальнаго блаженства. Музыка всегда дѣйствуетъ на меня очень сильно; я понимаю ученыхъ, которые хотятъ лѣчить нервы музыкой. Но сейчасъ я прямо словно отрѣшилась отъ бытія, я ничего не чувствовала и не сознавала во кругъ себя… До меня только доносился ароматъ мимозы изъ большого букета, стоявшаго на столѣ, ароматъ тонкій, самъ точно нематеріальный. Полумракъ, запахъ цвѣтовъ и музыка сливались въ одну ласку волшебную, странную, окружавшую меня.
Мнѣ казалось, что душа моя держится на кончикѣ смычка и что когда порвется звукъ, — то порвется и моя связь съ этимъ чуднымъ міромъ, въ который я унеслась. Тонкая нить мелодіи доминировала надъ гармоніей, она то звучала ниже, важнѣе, полная тоски и самоотверженія; то вдругъ летѣла выше, выше, какъ на крыльяхъ, звеня и торжествуя, манила, притягивала за собой… и вдругъ — оборвалась…
Я невольно открыла глаза; мнѣ было прямо больно, что звукъ оборвался, это отозвалось во всемъ моемъ существѣ. Прямо на меня смотрѣли горящіе глаза его. Онъ былъ блѣднѣе обыкновеннаго. Онъ откинулъ волосы со лба нетерпѣливымъ жестомъ и, перевернувъ нѣсколько страницъ назадъ у жены, коротко приказалъ ей:
— Dies da.
— Ach, dass lieb ich ja nicht — запротестовала она, но онъ тряхнулъ головой и взялъ ноту. Тогда она покорно, хоть и досадливо, послѣдовала за нимъ. Страстной нѣжностью зазвучала 5-я соната.
Я опять съ наслажденіемъ погрузилась въ звуки; когда ихъ не было, вокругъ меня стало какъ-то пусто, какъ въ безвоздушномъ пространствѣ.
Теперь они снова наполнили воздухъ, снова превратили банальную гостиную отеля въ святилище, гдѣ совершалась чудесная тайна, но теперь я не закрывала глазъ.
Онъ стоялъ въ полъ оборота къ піанино, почти спиной къ женѣ, лицомъ ко мнѣ и пристально глядѣлъ на меня. И я не могла оторвать отъ него глазъ, точно меня загипнотизировала его скрипка. И странно мнѣ было, что это онъ, не знающій любви, не постигшій ее, — своей скрипкой такъ властно заставляетъ ее чувствовать; что эта скрипка говоритъ, поетъ о любви… И я — чуждая любви — понимаю пѣснь его скрипки, все то, что, помимо его самого, передается моей душѣ…
Онъ кончилъ. Очарованіе исчезло. Мы оба сразу опустили глаза; я видѣла, что и онъ съ сожалѣніемъ оторвался отъ этого сна наяву и блѣдный, точно разбитый, опустился на кресло.
— Aber was kann besser als ein Walzer sein? томно сказала докторша и вдругъ заиграла «L' Amoureuse», которую сейчасъ здѣсь вертятъ всѣ шарманки.
Я встала и тихо вышла изъ комнаты.
Должно быть, она раскритикуетъ мое воспитаніе…
… — Мнѣ становится вчужѣ жутко, когда я думаю, что онъ обреченъ всю свою жизнь играть дуэты съ этой женщиной… О, эта жизнь можетъ превратиться въ долгій, тяжкій дуэтъ, гдѣ онъ будетъ играть Бетховена, а она…
Но въ чемъ ее упрекнуть? Она не виновата, — таково ее воспитаніе; она, можетъ быть, прекрасная женщина, и можетъ быть она пріучитъ его къ своимъ вѣнскимъ вальсамъ…
… — Я услышала сегодня невѣроятную вещь. Передъ завтракомъ мы встрѣтились съ нимъ внизу и разговорились объ Италіи, которую оба одинаково любимъ, о томъ, какъ хорошо бы тамъ провести весну… Звонокъ прервалъ нашъ разговоръ. Я сѣла за свой столикъ. У окна, напротивъ, за столикомъ, какъ всегда, сѣлъ онъ съ женой. И я услышала, какъ онъ громко и оживленно началъ ей разсказывать объ Италіи, что надо туда поѣхать, что, если она хочетъ «поэзіи», такъ тамъ каждый камень ею дышитъ.
Нѣсколько минутъ онъ не умолкалъ.
Онъ говорилъ… по-русски.
Жена широко раскрытыми, сначала удивленными, потомъ гнѣвными глазами, смотрѣла на него. Я наклонилась надъ своей тарелкой и, не поднимая глазъ, по-женски видѣла все. Онъ, въ свою очередь, изумленный ея молчаніемъ и недобрымъ выраженіемъ, пріостановился, сообразилъ, въ чемъ дѣло, покраснѣлъ, какъ мальчикъ, и засмѣялся. Но она промолвила дрожащимъ голосомъ:
— Jetzt verstehe ich!..
Потомъ сжала губы и прибавила:
— Dass lass ich mir aber nicht gefallen.
Быстро поднялась съ мѣста и, выйдя изъ-за стола, ушла изъ комнаты, хлопнувъ дверью.
Докторъ поднялся вслѣдъ за ней и, проходя мимо меня, сказалъ съ выраженіемъ легкаго испуга, какъ не привыкшій къ женскимъ сценамъ человѣкъ.
— Что бы это съ ней могло быть?..
… — Они уѣзжаютъ…
Сейчасъ докторъ подошелъ ко мнѣ и сказалъ:
— Приходится проститься..
— Вы ѣдете?
— Ѣдемъ.
Помолчали… Потомъ онъ махнулъ рукой:
— Послѣ вчерашняго она сама не своя. Плачетъ… всю ночь не спала… Твердитъ, что, если мы не уѣдемъ, она умретъ…
Словно оправдываясь, онъ, какъ-то сконфуженно поникши головой, сказалъ:
— Я самъ виноватъ… Я связалъ ея жизнь со своею, за что же ее заставлять страдать?.. А причину ея страданій вы поним…
— Не надо! — прервала я его. — Зачѣмъ вамъ ее раздражать? Вѣдь, вамъ съ ней жить всю жизнь, а это — случайная встрѣча…
Онъ низко наклонилъ голову.
— Такъ вы въ Италію?..
— Нѣтъ… Объ Италіи и слышать она не хочетъ! Домой, къ «frau Marna».
— Счастливый путь! — сказала я. — Счастливой жизни!..
Онъ вдругъ наклонился и поцѣловалъ мою руку; я прикоснулась губами къ его лбу. Онъ былъ очень блѣденъ, когда поднялъ голову…
— И подумать…
Потомъ опять тряхнувъ, по своей манерѣ, головой, промолвилъ:
— Прощайте… Желаю вамъ всякаго счастья…
И быстро вышелъ изъ комнаты дотягивать свой дуэтъ, который будетъ тянуться долгую, долгую жизнь…