Два потока
правитьДо сих пор война являлась нам одной своей стороной: она уводила из деревень и городов цвет мужского населения, погружала в поезда и отправляла на театры будущих военных действий. Этот процесс еще не закончился, мобилизация доделывает свое дело, одновременно идет набор рекрутов, воинские поезда продолжают выкачивать трудовое население страны. Но навстречу идет уже другой поток. Поезда в течение двух последних дней не только отвозят, но и привозят. Великая убыль частично замещается. Я говорю о прибывающих транспортах раненых и пленных.
Прибытие раненых не успело еще наложить траурного отпечатка на жизнь города: прежде всего, раненых пока немного здесь: две-три сотни; притом это не софийцы, а все люди из далеких мест. Раненые софийцы размещены в Филиппополе, Сливне и других местах. В больнице Красного Креста еще много свободных кроватей, у сестер еще свежий, неистомленный, неистерзанный вид, дамы из богатого софийского круга приносят с собой в больничные палаты цветы и запах духов, снимают с правой руки перчатку и красивыми нежными пальцами гладят больным лоб и щеки, покрытые холодной испариной. Пленных еще мало, и они в диковинку. Ими интересуются, разглядывают их и «интервьюируют». Вчера из Мустафа-Паши прибыло 320 душ, в том числе 20 болгар (православных), 2 армянина, 1 горец-еврей, остальные — турки.
Но их будет все больше — и тех, и других. Теснее придется составить койки в софийских больницах, сестры не будут успевать сменять свои белые передники каждый раз, когда на них брызнет свежая кровь, глаза у сестер будут не оживленно-приветливые, как сейчас, а устало-воспаленные, и не хватит в Софии цветов, которыми теперь дамы украшают больничные палаты…
Едва была объявлена мобилизация, как на Балканы потянулись журналисты всех стран. Они заполняли в Белграде и в Софии все отели, кафе и приемные министров. Бранили министров, когда те отказывали в интервью, бранили телеграфистов за слишком медлительную работу, бранили правительство и генеральный штаб, которые слишком долго не открывали военных действий. Время от времени им давали понять, что война ведется, собственно говоря, не для синематографов и газет, что для военных действий имеются и другие побудительные причины. Вскоре после открытия военных действий журналисты — за небольшими исключениями — уехали с главными квартирами; опустели отели и кафе. Теперь им на смену приезжают санитары: русские, немцы, австрийцы, чехи. С красными крестами на предплечных повязках, с сумочками через плечо, они бродят группами по улицам, ожидая «назначения». Встретил вчера нескольких русских сестер, которые с растерянным любопытством проталкивались сквозь толпу.
— Ждем вот назначения. Говорят, нас в самый этот… куда это сказывали?
— Будто в Лозевый…
— Может быть, в Лозенград?
— Так и есть, — обрадовалась сестра, — в Лозенград… А верно это говорят, будто болгары опять турок разбили?
— Верно: под Люле-Бургасом.
— Это хорошо.
— Хорошо?
— Хорошо! — уверенно говорит сестра.
Дважды ездил смотреть пленных, помещающихся в казарме 4-го крепостного артиллерийского полка. Для этого приходилось предварительно отправляться в комендантство хлопотать о разрешении.
Благодаря военному положению, в комендантстве сосредоточены теперь все административные нити. Душно, тесно, накурено и шумно. Обстановка, приемы, слова и жесты — наши, родные, российские. Вот какой-то пожилой, по-городскому одетый человек просит о пропускном свидетельстве в Филиппополь, где у него раненый сын в госпитале. Шепчется о чем-то с помощником коменданта…
— Ну, ладно, поезжай. Только никому не говори, что я разрешил тебе: чтобы не приставали.
Немец в штатском, но с военной выправкой, тычет без слов какую-то бумагу. Помощник его не понимает, приходится служить переводчиком. Оказывается, немец — фельдфебель германского имени Фердинанда болгарского полка, вызвался добровольцем в болгарскую армию, приехал сюда на свой счет, но вот уже второй день никак не добьется толку…
— Скажите ему, пожалуйста, чтоб он шел к адъютанту военного министра. Если оттуда будет предписание, я выдам ему проходное свидетельство и бесплатный билет до Старой Загоры.
— Да он дважды уже был в военном министерстве. Там его к адъютанту не пустили, а послали сюда. Может, вы по телефону справитесь в министерстве?
— Не дозвонишься: телефон военного министерства все время занят. Да и что он там будет делать в армии без языка, немец этот самый?
— Говорит, что разберется. Мы, немцы, — говорит, — знаем, что делать на военном поле. Болгарский посланник ему в Берлине, — говорит, — обещал, что он будет принят в действующую армию и представлен царю, шефу его полка.
Разрешение посетить пленных готово, и я покидаю злополучного немецкого фельдфебеля, который собрался бить турок — по той собственно причине, что полк его зовется именем царя Фердинанда…
Ополченец у ворот казармы пытался было не пустить нас. Мы показали ему бумагу. Но он оказался неграмотным, и бумага не произвела на него никакого впечатления. Позвали старшего, и дело уладилось. В огромном четырехугольнике двора, фасад которого образует казарма, а три стороны — конюшни, стоят лошади, группы ополченцев и новобранцев, десятка два пленных вывозят в тачках из конюшни навоз. Мы хотим снять эту картину, но старший не дает.
— Да, ведь, у нас специальное разрешение есть на это?
— Уж вы завтра приходите, когда они обедать будут, тогда и снимете. А теперь чего их снимать…
Мы долго добиваемся, в чем тут дело. Оказывается, начальство не хочет, чтобы пленных снимали за работой: в Европе, мол, скажут, что болгарское правительство дурно обращается с пленниками, навоз заставляет возить. Так далеко здесь заходит забота об европейском общественном мнении.
Заведующий казармами, резервный офицер, ведет нас к пленным. Стук в дверь; дневальный изнутри отворяет ее, и мы входим в первое помещение. Здесь человек полтораста. Вдоль стен и посредине — в четыре ряда — тесно примыкая друг к другу, расположены на полу соломенники в старых, грязных чехлах. На них лежат и сидят пленные турки. При нашем появлении почти все торопливо вскакивают и становятся руки по швам. Все в лаптях или опорках, в портянках, тщательно намотанных на ноги, в солдатских штанах и куртках серо-зеленого защитного цвета, в таких же фесках, некоторые — в красных. Лица… разные человеческие лица. У одних — добродушные или безразличные, у других — угрюмые или озлобленные. Есть совсем молодые, есть и пожилые. Они тут лежали на своих соломенных мешках, переговаривались, вспоминали или дремали. Наш приход взбудоражил их. Некоторые, по-видимому, решили, что с офицером идет невесть какое начальство, которое, может быть, внесет сейчас перемену в их судьбу: внимательно и недоверчиво провожают они нас взглядом. Человек десять демонстративно не встают. Другие притворяются спящими. В углу один пленный бреет другого; третий дожидается очереди.
— Насчет бритья они очень строго за собой следят, — говорит офицер. — А так, вообще — грязный народ…
Во втором помещении та же картина. В третьем — нет мешков. На полу разбросана солома, уже загрязнившаяся и слежавшаяся. Тут еще теснее и непригляднее, чем в двух других помещениях. При входе нашем встают лишь немногие.
— Вот и все, господа, — говорит офицер. — Их у меня всего 403 человека, двое сейчас в больнице. Человек 30-40 болгар, греков и армян, остальные — турки. Взяты они в Скечи и под Мустафа-Пашей. А снимать приходите завтра в 12, когда они обедают. Это гораздо интереснее, уверяю вас. Они тогда располагаются во дворе очень живописными группами.
Сегодня опять ездил в артиллерийские казармы. Во дворе, у дверей с надписью «готварница» (кухня) стояло человек 50, с большими жестяными мисками и ведрами, — видимо, артельные старосты. «Дур бакалам, дур бакалам!» (подождите) — говорил слишком нетерпеливым резервный солдат у кухонных дверей. На дворе в турках не было ничего «пленного». Они мало чем отличались от болгарских новобранцев, тут же дожидающихся обеда. Ели группами, поджав ноги вокруг миски. Чорбы (щей с мясом) давали вволю, потом еще какое-то варево. Турки ели молча, сосредоточенно, не обгоняя друг друга, съедали все, облизывали ложки и пальцы — честно ели, по-мужицки.
— А как они, не тоскуют? — спрашиваю болгарина-ополченца, говорящего по-турецки.
— Как не тосковать — тоскуют. Все больше семейные. Ждут, когда все кончится и их к семьям отпустят. Они все новобранцы, даром что немолодые. У них, ведь, так: несколько наборов откупается, а потом денег не хватит — и заберут. Военного дела они нисколько не знают. Забрали их без боя, сами сдались.
— А не боятся?
— Нет, теперь не боятся. По вечерам песни свои поют. Эй ребята, — обратился он к пленным, — кто хочет, там на кухне еще чорба осталась…
Видел на почте трех русских добровольцев. Не порадовали они моего патриотического сердца.
У почтового окошечка какой-то бритый господин в штатском платье, но при шпаге, жаловался почтовым чиновникам на чью-то недисциплинированность. Говорил он по-русски, щеголяя отдельными болгарскими словами, говорил не твердо, и сильно несло от него вином. Почтовые чиновники чуть переглядывались, но вежливо соглашались: конечно, мол, дисциплина — вещь необходимая…
— Па-милте, — говорил господин со шпагой. — Да если он, с. с., без дисциплины, дэ-эк он мне, господа, на голову, с. с., сядет…
Двое русских добровольцев, почти мальчики, рассказывали мне, что они откуда-то пешком пришли в Одессу, оттуда в Рущук — на пароходе. Что-то в обоих болезненно-крикливое и требовательное.
— А вот слышали, как турки поступают: выкинут белый флаг, а потом на близком расстоянии стреляют. Ведь, это чорт знает что такое, а? Как вы находите, а?
— Да, нехорошо.
— Ведь, это же запрещено, что ж это в самом деле за безобразие! Как это нам придется сражаться при таких условиях, а?
— А вы, господа, на белый флаг не подавайтесь.
— Да уж придется видно принять меры…
— Ну, всего хорошего, господа.
Подпись: Антид Ото