Заслуга рядового Пантелеева (Грин)

У этой страницы нет проверенных версий, вероятно, её качество не оценивалось на соответствие стандартам.

– Барабанщики! Играй зорю!

От батальона, ровным и темным квадратом стоявшего перед белыми палатками лагерей, отделилось несколько фигур. Они мерно подняли руки вверх и разом их опустили. В чистом, гулком вечернем воздухе резко просыпалась звонкая трель барабанов:

– Тра-та-та! Тра-та-та! Тра-та-та!.. – Барабаны грохотали то настойчиво и медленно, то после мерных и тяжелых ударов рассыпались продолжительной, однообразной трелью. Казалось, что в этой темной и гладкой равнине внезапный треск, подхваченный эхом, выходит не из маленьких, пустых барабанов, а из толпы скромных, серых шинелей, возносящих молитвы к далекому, невидимому богу. Запуганная и обезличенная человеческая масса, казалось, только и могла молиться этим языком барабанов, мерным и сухим, как и все в жизни солдата.

Несколько минут продолжалась игра барабанщиков. Они умолкли разом, как и начали, опять настала тишина, и толстый, черный офицер крикнул сердитым голосом:

– Смирно! На молитву! Шапки долой!

Сотни белых фуражек колыхнулись и потонули в вечернем сумраке. Серая солдатская масса, бесформенная и густая, застыла неподвижно. Вдали, за лесом, медленно потухал закат. Кудрявые, розоватые облака расстилались по горизонту, как крылья невидимого архангела.

– О-о-тче-на-а-аш!.. – запел молодой, высокий голос.

– Иже еси на не-бе-се-ех!.. – подхватили сотни остальных, и безыскусственная густая музыка тысячелетней молитвы понеслась протяжным звучным хором за широкий простор реки. Пелась она дружно и с усердием. Кроткие, ясные слова молитвы говорили о какой-то другой, далекой, как небо, жизни, жизни добрых, спокойных, трудолюбивых людей. Люди, усталые и измученные строевыми учениями, стрельбой, чисткой винтовок и караульной службой, пели молитву за молитвой, и в сердцах их царило незлобивое, мирное чувство.

Спели и последнюю молитву – за царя. Волны звуков замерли, и вместе с ними отлетело в темную даль что-то такое, что превращало во время пения под открытым небом грозную армию в простую толпу молодых, здоровых крестьян и рабочих. Но замерли звуки молитв, и перед смутно белевшими рядами палаток опять стоял вымуштрованный и щеголеватый батальон ***-ского полка.

Следующая команда, которую ожидал услышать батальон, заключалась в слове «накройсь!» – но прошла минута, другая, а солдаты все еще стояли с непокрытыми головами. Офицер, который должен был отдать эту команду, стоял в кучке других офицеров и разговаривал с ними. Наконец он отделился от группы и вышел вперед батальона, смотревшего на него в упор тысячею глаз.

– Смир-р-но! – рявкнул офицер, повернувшись к фронту всем корпусом.

Батальон встрепенулся и замер.

– Накройсь!

Темные ряды покрылись белыми линиями фуражек. Офицер бросил горящую папиросу и затоптал ее ногой. Затем, внимательно обводя глазами подвластный батальон, – резко и сурово, точно бранясь, начал говорить:

– В приказе по полку, который вам сегодня читали по ротам, командир полка объявляет… объявляет о том, что рядовой 1-й роты, 4-го батальона, Василий Флегонтов Пантелеев получил награду и благодарность командира полка… За точное и неукоснительное и молодецкое исполнение долга службы в борьбе с врагами отечества… За отличное знание службы и служебного долга Пантелеев приказом по полку производится в младшие унтер-офицеры…

Помолчав немного, он продолжал:

– Вот так-то, братцы!.. Желаю вам всем одного: служить так, как служит Пантелеев… Помните, что за царем – служба, а за богом – молитва не пропадет. Служи хорошо – и тебе будет хорошо… Государь надеется на вас, братцы, помогите ему усердием… А жидов, студентов и прочих мерзавцев не слушайте… Одним словом: пусть каждый из вас будет прежде всего солдатом – как Пантелеев!..

Офицер хотел еще что-то сказать, добавить, но, очевидно, раздумал. Он погладил свою бороду и крикнул:

– Так я говорю? Верно?

– Так точно, вашескородие..! – пронеслось в рядах.

– По палаткам!..

Темный четвероугольник батальона быстро растаял и превратился в многочисленные кучи солдат, со всех ног бегущих к палаткам, расположенным за живой изгородью кустов шагах в 30-ти от места молитвы. Хохот, добродушные, но крепкие ругательства и быстрый топот ног раздались в вечерней тишине. Каждый торопился скорее прибежать в палатку и снова бежать на ротную кухню, с деревянной чашкой, в которую повар, хитрый и вороватый мужик, вольет несколько ложек пресной кашицы без масла, оставив маслице для молодой и пригожей кумы из соседней слободы.

Василий Пантелеев, низенький, краснощекий и белобрысый солдат, прибежал в свою палатку одним из первых. Окинув небрежным взглядом темные углы своего жилья, он постоял немного, потом вынул из кармана желтенькую коробочку с папиросами «Дюшес», бережно закурил, лег на матрац и, сосредоточенно затягиваясь, стал думать о том, что сказал после молитвы батальонный командир. Все в его речи казалось ему изумительно умным, прекрасным и молодцеватым. Особенно настойчиво звенела в ушах фраза офицера:

– Берите пример с Пантелеева!

И когда он думал об этих словах, чувство собственного достоинства и удовлетворенной гордости наполняло его.

«Вот мы как, брат! – мысленно радовался он, лежа в темноте с открытыми глазами. – Вот ты возьми его, Ваську Пантелеева, голыми-то руками… Нет, погодишь, обожжешься!..»

И он хитро подмигивал кому-то, невидимому, кто, как ему казалось, смотрит сверху и любуется Василием Флегонтычем Пантелеевым. Мимо палатки, тихо разговаривая (фельдфебель был очень «нервный», как он сам говорил про себя, и не допускал громких разговоров), проходили отужинавшие солдаты, постукивая ложками. Часть их размещалась группами около деревьев, часть направлялась бродить по полю, некоторые уединялись и, вытащив из крашеных сундучков заветные гармоники, легонько наигрывали «вальцы» и «частушки», смотря по месту происхождения музыканта и его общественному положению.

Недалеко от палатки Пантелеева группа слушателей потешалась рассказами барабанщика Харченко, хохла, пьяницы и задушевного человека. Мягкий говор солдата, полный едкой флегматической иронии, доносился в палатку, где лежал Василий, вызывая в нем желание тоже пойти и послушать интересные анекдоты о москалях и цыганах. Но сознание отличия, полученного им, и новое звание унтер-офицера удерживало Пантелеева: отныне он считал унизительным для себя держаться запанибрата с простыми солдатами. Мысли его, то яркие и живые, то ленивые и бесформенные, неизбежно возвращались к торжеству сегодняшнего дня, героем которого был он.

– Написать бы надо в деревню, – думал он, почти уже засыпая. – То-то ахнут… Чай, не кто-ненабудь, а вроде как бы офицер… Чай, отпишут знатно… Мы, мол, от тебя, Васька, такой радости не ожидали…

Старик-отец пойдет с письмом к соседям, и в каждой избе грамотный человек будет читать и перечитывать письмо кавалера и унтер-офицера Василия Пантелеева. Все будут ахать и удивляться. Потом хозяин избы возьмет бутылку водки, будет пить и поздравлять старика Флегонта с таким сыном…

Волна мечтаний окончательно захватила полусонного солдата и помчала его в страну ярких нелепостей… Вот он, Василий, на белом коне несется в бой с японцами… Японцы же не те, настоящие, – какие-то другие, страшные подлецы и трусы… Он рубит их направо и налево… Кругом трупы, трупы, трупы… Наконец – бой кончен, крепость взята. Седой генерал подходит к нему и говорит:

– За молодецкую отвагу и службу его величество возводит вас в енаралы!..

И вот, «енарал» Пантелеев едет в Питер представляться царю. Везут его в отдельном вагоне… Приезжают в Питер… Дворцы, блеск, гром, музыка… Царь подходит к Василию и говорит:

– Так как ты мой верный слуга, то жалую тебя генерал-аншефом…

Ночь тиха и черна, как могила. Лагерь спит мертвым сном. В одной из палаток, храпя и посвистывая, крепко зажав в кулак окурок папиросы, сладким сном спит «генерал-аншеф» Василий Пантелеев.

На другой день, по обыкновению, солдат разбудили рано. Солнце еще плавало на черте горизонта неярким, блестящим диском, согревая воздух, застывший в ночной свежести. Везде блестела роса, прохватывало холодком. Пожимаясь и потягиваясь выходили солдаты, кто – закуривая папиросу со сна, кто – умываясь «изо рта» возле песчаных дорожек, проведенных у палаток.

Проснувшись, Василий долго потягивался и думал о том, что он будет делать сегодня. Ротный день был распределен заранее, и Василию, желавшему получить сегодня возможность погулять в городе, нужно было подумать, кого бы попросить пойти вместо себя в караул, так как на очереди его рота была караульной. Выбор был невелик; ввиду многочисленности караульных постов всего два ефрейтора оставались дома. Но ни один из них не согласился бы взять на себя чужую обязанность не в очередь – без угощения, или, по крайней мере, без гарантий, что такое угощение состоится в недалеком будущем. Поэтому Василий сообразил: сколько он может истратить на заместителя из денег, выданных ему вчера фельдфебелем в награду от полкового командира. Денег было 5 рублей, но Василий сам был намерен устроить себе сегодня угощение «как следоват»… Поэтому полтинник показался ему достаточной суммой для того, чтобы купить свободу на один день. Сомнения же насчет того, что ефрейтор Гришин, собака и питух – соблазнится выпивкой – у Василия не было. Поэтому, умывшись, он направился прямо в батальонный буфет.

Серый, деревянный сарай, где продавали чай, сахар, калачи, пиво и водку, был почти еще пуст, только двое-трое посетителей жадно прихлебывали горячий напиток. Спросив чаю и баранок, Василий подумал, что хорошо бы вот сейчас написать письмо домой и сообщить в нем, что он сейчас такое и как ему вообще хорошо живется.

В это время вошел Гришин, худощавый брюнет, подвижной, с веселыми и быстрыми глазами. Увидав Василия, он подошел к нему и, шутливо обняв его за плечи, воскликнул:

– Унтер-офицер! А нашивки где? Нашивки, брат, нашей сегодня же беспременно!.. Потому – кто-ненабудь обшибется и чести не отдаст… Ступай к буфету, бери тесьмы на две копейки, а я тебе пришью!

– Я и сам пришью, – ответил Василий, досадливо освобождаясь от рук Гришина. И затем, приняв небрежный и скучающий вид, добавил:

– Чай, не в нашивках дело… Тебе вон, к примеру, и нашить нашивки, так все одно, начальство снимет. Потому – не заслужил.

– Ах, едять-те мухи!.. – воскликнул задетый ефрейтор. – Да ты, ваше унтер-офицерскородие, давно ли щи-то лаптем хлебал? А то ишь: с бабами воевал, а тоже: я – не я! С бабами воевать, брат, всякий сможет…

– Ты не говори этого, не моги говорить, – произнес Василий мягко и сдержанно, хотя кровь у него уже начинала ходить ходуном. – Начальство, брат, больше нашего знает, заслужил кто, или не заслужил! А насчет того, что я, к примеру, с бабами воевал, так уж это можно и совсем оставить…

Ему хотелось сказать что-нибудь значительное и сильное насчет службы и долга, сказать сердито и зычно, как это говорит батальонный командир, и как его, Василия, еще молодым солдатом учили на уроках «словесности». Но слова, нужные ему, не шли на ум, и он, пожевав губами, обиженно откинулся на спинку стула. Гришин посмотрел на него широко раскрытыми глазами и расхохотался.

– Ах ты… фря! – выпалил он. Вслед за тем его уже можно было видеть у стойки, где, пожимаясь и гримасничая, он сделал «опрокидон». Через минуту он был уже у стола, где пили чай, и громкий, раскатистый хохот солдат, сопровождаемый взглядами в сторону Василия, давал понять, что там прохаживаются на его счет.

Потеряв терпение и желая несколько замаскировать замешательство, молодой унтер подошел к буфетчику, тоже солдату, и спросил у него лист почтовой бумаги, конверт и семикопеечную марку. Он решил, что зубоскальствующая компания перестанет смеяться, когда увидит его серьезного, пишущего письмо. Взяв старую чернильницу, в которой плавали мухи, и заржавленное перо, он присел к столу, обмакнул перо в чернила и вывел крупным кривым почерком:

«Дорогой тятенька и дорогая маменька! – Подумав, он вздохнул и продолжал:

Во первых строках моего письма прошу вашего родительского благословения, которое навеки ненарушимо, и посылаю вам с любовью и почтением низкий поклон. И еще уведомляю вас, тятенька и маменька, что мое начальство очень мною довольно, почему меня произвели младшим унтер-офицером. А еще были мы в **-ской губернии на усмиренин бунтов, и жили мы там в большой опасности. А тамошние мужики пошли на экономию и много повыжгли, а хлеб весь растащили и скотину поубивали. А за то начальство их малость пощипало, и так мужиков пороли, что они и теперь без задних ног. А которые зачинщики – тех расстреляли и дома их пожгли…»

Медленно, тяжело пыхтя и кривя губы, помогая языком, глазами и ушами, Василий выводил слово за словом. Дописав до того, как они жгли крестьянские дома, он задумался и посмотрел в потолок. Ему хотелось описать случай, за который он получил денежную награду и повышение, описать так, чтобы ни для кого не было сомнения в том, что его усердие и старание заслуживают всеобщего почета и преклонения. Поэтому он стал сочинять то, чего не было.

Дальше он писал так:

«И еще, дорогой тятенька и дорогая маменька, пришлось мне подступить к бунтовщикам, что в избе сидели запершись. Начальство им велело сдаваться, а они супротив того стали из окон стрелять и близко никого не пускали. А я, перекрестясь, пошел с охотниками и стали залпы из ружей давать. И много ихнего брата поколотили, а меня чуть не убили, четыре пули около головы пролетело, но вашими молитвами бог спас. А командир полка объявил мне за то по полку спасибо и велел выдать пять рублей, окромя того, что в унтер-офицеры произвели. И еще сильно я об вас соскучился, буду просить отпуск у ротного, штоб дал. Служба у нас строгая, но кто в исправном поведении – того завсегда отличают и, окромя того, бывает всякое снисхождение. Отпишите, продали корову али нет и за сколь. Мельник, ежели за деньгами придет – не давайте, он без росписки сам дяде Тимоше 2 руб. 20 к, задолжал».

Дальше шли бесчисленные поклоны родным и знакомым всех степеней, и их детям, и детям детей их. Писание письма отняло у Василия больше часу времени. Окончив, он бережно свернул листок и, положив его в конверт, не заклеил, а только наклеил марку и в таком виде отнес в канцелярию для просмотра ротного командира. С некоторою времени ротный стал требовать этого от солдат, и Пантелеев, как примерный служака, считал себя обязанным делать все по приказанию начальства.

В одной из глухих улиц бойкого уездного городка, где свила себе гнездо проституция, скупка краденых вещей и трактирный «промысел», – стало «заведение» саратовского мещанина Колюбакина – небольшой трактирчик, с кисейными занавесками, плохим граммофоном, слушая который трудно было понять – пилят ли это железо или «Аиду». Здесь можно было найти все, начиная с копченой рыбы н кончая водкой и пивом. Все эти предметы были достаточны для того, чтобы у мещанина почти всегда сидела в заведении масса народа: мастеровых, крестьян, приезжающих по праздничным дням, а главным образом – солдат местного пехотного полка. И в день получения солдатского жалованья, которого хватает только на бутылку водки, и в дни выдачи «товара» (на сапоги) и «дачек» (холст на рубашки) в трактирчике можно было видеть массу воинов, несущих сюда казенное добро. Короче можно сказать, что едва ли не одно это «здание» оправдывало существование целой улицы с громким и задорным именем: «Раздерихинская».

Василий, с веселым, пьяным и потным лицом, сидел здесь уже часа три. Фуражку в белом чехле он ухарски сдвинул на затылок и, вытянув ноги под столом, говорил своему компаньону по выпивке:

– Нету, Дементий Сидорыч, такого закону, по которому солдату пить не полагается… Раз деньги есть – безо всякого сумления иду, гуляю… И я могу пить, сколь душе угодно… И я, брат, не пьян… а, напротив того, все очень тонко понимаю… и все могу произойти… Ну-ка – выпьем по единой!

Крякнули, выпили и закусили. Собеседник Василия, сильно охмелевший, сидел против него, подперев голову кулаками и бессмысленно уставясь пьяными, мутными глазами в лицо товарищу. Хмельная, лукавая улыбка расползалась по его лицу. Он почти ничего не понимал, но иногда, вдруг широко подняв брови и раскрыв глаза, энергично мотал головой вниз, в знак сочувствия и одобрения.

– Главная штука тут очень простая, – резонировал Пантелеев. – Держись так, чтобы тебя никто не видал… Нет Василия и баста! Где Василий – ау! Нет его! А промежду прочим – кто хвельдфебелю сапоги почистил? Пантелеев! Чья койка завсегда в исправности? Пантелеева! Чья винтовка завсегда, как зеркало? Опять же Пантелеева! У кого новобранец три раза умрет со страху, пока его шпыняют? Все у него – Пантелеева! А понадобился Пантелеев – «подать его сюда»! – Я, вашескродие! Чего изволите?.. – «Ну… скажи, к примеру, братец – что означает солдат?» – Солдат есть, вашескродие, к примеру, человек, который есть слуга и защитник царя и отечества от врагов внешних и нутрених… – «Молодец!» – Рад стараться, вашескродие!..

Василий перевел дух и победоносно взглянул на собутыльника. Несмотря на хмель, тот понял, ввиду дарового угощения, что от него требуются признаки жизни. Поэтому он очень сильно мотнул головой, едва не стукнувшись о стол. Василий надел шапку на самую шею и продолжал:

– Опять же, скажем к примеру – стражение, али там… – «Смир-р-но! По колонне прицел 800 – па-а-альба р-ротою! Р-рота – пли!»…

– И тебе, дураку – в лоб пулю, – расхохотался подошедший Гришин. Он был тоже навеселе, но слегка. С ним стоял другой ефрейтор, коренастый, рябой парень, рассеянно оглядывая зал трактира.

– Ну вот, принесла тебя нелегкая!.. – сердито буркнул Василий. – Я с тобой, язвой, и дела иметь не желаю… Хотел тебя сегодня всецело угостить, да еще хотел просить насчет караула… а ты…

Он обиженно махнул рукой и выпил.

– …А ты – кто тебя знает… просто ты безо всякого понятия человек…

Гришин вдруг нахмурился и, посвистывая, отошел от стола. Василий вскочил, покачиваясь, и ухватил ефрейтора за рукав, желая его задобрить и попросить «сделать милость» – сходить за него сегодня в караул, так как он был уже порядочно пьян и сам идти не мог.

– Экой ты… – бормотал он, схватив за руку Гришина. – Вот порох!.. Ну, иди, штоль, к нам, – выпьешь…

Ефрейтор не совсем охотно подошел к столу. Но при виде водки глаза его вспыхнули острым, жадным блеском. Он молча взял стакан, налитый ему Василием, и чокнулся с ним.

– Ну, победитель баб при Порт-Артуре, – усмехнулся он, – выпьем! – И, не дожидаясь Василия, опрокинул содержимое стакана себе в рот.

Василий же поставил свой стакан на стол и, белый от гнева, шумно перевел дыхание. Как? Ефрейторишка, да еще штрафованный, смеется над ним? Никак этого нельзя допустить!..

– Слушай-ка, брат гы мой, – сказал он голосом, дрожащим от злобы и волнения. – Ведь я никаких слов тебе не произносил? Какие я тебе, к примеру, выражения выражал? Чего же тебе-то надо от меня? С бабами я воевал – ну?.. А ты не воевал? Чай, вместе были… Только вот, оно, конечно, тебе досада, что за баб-то тебе шиш с маслом, а я, – тут он повысил голос и стукнул кулаком по столу, – я от моего государя и начальников заслужил! Ага! Вот што!..

Несколько мгновений Гришин стоял с глазами, полными удивления, недоумевая – в шутку или всерьез разошелся новоиспеченный унтер. Но когда он увидел, что у того трясутся губы и дрожащая рука расплескивает из стакана водку, – он весь разом как-то изменился. Его смуглое подвижное лицо посерело, черные живые глазки ушли внутрь и резко обозначились скулы на бледном лице. Он хватил ладонью по столу так, что разом полетели на пол колбаса, рыба, бутылка и стаканы.

– Эй ты, шкура барабанная! – крикнул он металлически резким, звенящим голосом. – Ах ты, Ирод, тварь двуногая! Вместе, говоришь, были?.. Вместе да… Ну, что ж из этого?.. Верно, вместе разбойничали… А ты меня спроси: кто я теперь такой?.. Я – сам для себя пропащий человек?! А? Я почему иду? Потому что велят! Потому что за шкуру свою трясешься! Из страха иду! Плачу, да иду! Душа во мне подла, да!.. В другой раз – не только что убивать – рыло бы разворотил мерзавцу, что тебя матерски ругает – да как подумаешь, брат, о каторге, да вспомнишь про домашность – и рад бы, да воли нет! Ведь за эту кровь, что мы повыпускали, – нам бы в арестантских ротах сгнить надо, под расстрел идти! Ведь мы, окаянная ты сила, кому свои души продали! Думаешь – богу? Как попы галдят, да нам в казарме офицера башку забивают! Не богу, а чёрту мы ее продали! Ты думал, богу надобно малых ребят нагайками пороть? Женщин на штыки сажать, баб беременных? Старикам лбы пулями пробивать? Ведь мы защитники отечества считаемся, а заместо того, мы что делаем? Там, в селе-то, что после нас осталось? Ведь все пожгли! Ведь мы людей мучили, истязали? Да за что? За то, что они правды хотят? Кого мы бьем, кого режем? Думаешь – чужих? Себя ведь, себя истязуем! Ведь мы-то кто? Крестьяне? Домой придешь, – жрать нечего, начальство дерет последнюю шкуру… Ты и тогда нашивки свои наденешь? Сам себя усмирять пойдешь? Дашь сам себе, и отцу, и матери по 200 розг – а сестру с собой спать заставишь? Э-э-эх! Вместе, вместе были, да! Только я, брат, заместо твоих пяти целковых – другое получил… Я теперь знаю… Теперь мне все доподлинно известно!.. У-у, враги, мучители, кровопийцы!..

Солдат плакал. Его маленькое, худощавое тело сотрясалось от рыданий при воспоминании тех ужасов, свидетелем и участником которых был он сам. Василий недоумевающе хлопал глазами, не вполне отдавая себе отчет в том, что такое вдруг прикинулось с Гришиным. Когда тот замолк, Пантелеев переложил ногу на ногу и сказал только:

– Ну, это ты тово, брат – оставь! За эти разговоры… знаешь? – Служба…

– Ну, а что бы, к примеру, за эти разговоры? – сказал рябой ефрейтор. – Эти разговоры, брат, везде ныне разговариваются. Беда вот, что больше разговоров, а толку мало… А что касается Гришина, так, чай, сам видишь: у человека душа страждет…

– Это для меня всецело неизвестно, – упрямым тоном заявил Василий. – Мне что? Не бунтуй. Тоже, брат, без порядку никак невозможно.

Гришин нервно выпил водки. Возбуждение его начало проходить. На последние слова Василия он только апатично махнул рукой и заметил:

– Лучше какой ни на есть беспорядок, чем такой порядок, где просят хлеба, а дают – пулю.

Была уже ночь, когда Василий, с отуманенной головой, нетвердой походкой возвращался в лагерь. Он так и не нашел охотника пойти за него покараулить, но знал, что если он на развод не явится – беды для него от этого особенной не произойдет, а вместо него назначат кого-нибудь из старых солдат. Потом он вспомнил, что в письме, которое он отдал в канцелярию, было много наврано относительно его похождений в крамольном селе. Ему сейчас же представилось, как его вызывает ротный командир и спрашивает:

– А ты где это, мерзавец, врать научился?

Потом незаметно мысли его от письма перешли к событиям, в которых он так отличился. Не сопровождаемые никакими ощущениями, эти картины недавнего прошлого потекли в его мозгу почти бессознательно, с самыми незначительными подробностями воскрешая ту обстановку, в которой несколько дней пришлось жить и действовать 1-й роте ***-ского полка.

В один прекрасный вечер на поверке приказом по полку было сообщено во всех ротах 4-го батальона, что завтра батальон отправляется в одну из волостей ***-ской губернии для подавления вооруженной силой крестьянских беспорядков. Рота, в которой служил Василий, рано утром, в полном боевом снаряжении была уже на вокзале, где перед отходом поезда ротный командир сказал солдатам краткую речь, увещевая их не щадить крамольников и быть верными присяге. День был солнечный, жаркий, тесные товарные вагоны, в которых ехали солдаты, были вонючи, грязны и душны. Для пущего веселия и храбрости все получили угощение: по две чарки водки и по½фунта колбасы. Скоро появилась и собственная водка, захваченная теми, кто позапасливее; появились гармоники, и мрачное, подавленное настроение роты стало понемногу проходить. Начались песни, разговоры, но всякий как будто избегал говорить о том, куда и зачем он едет. Это было и без того слишком ясно…

На станции, куда они приехали к полудню, к поезду подошел приказчик из графской экономии, подвергшейся разгрому со стороны местных крестьян, и пригласил гг. офицеров от имени хозяина сесть в ожидавший их экипаж и поехать в усадьбу графа. Солдаты пошли пешком. Было жарко, пыльно, солнечно, тяжелые сумки и патронташи давили тело, винтовки натирали плечо. Через полтора часа ходьбы рота прибыла на двор усадьбы помещика-графа, где солдат поместили в сарае, рядом с сельскохозяйственными орудиями, молотилками, веялками и прочим скарбом. Шагах в тридцати от них, на террасе господского дома, семейство помещика обедало с офицерами. Пили вино, из дома доносились звуки веселой музыки. Барышни, хозяйские дочки, подходили к солдатам и спрашивали «всем ли они довольны, и не надо ли им что-нибудь»… Солдаты долго ежились, несмело отвечая на вопросы, пока кое-кто, побойче других, не сказал, что они голодны. Барышни начали ахать и убежали. Через полчаса солдатам принесли из кухни борща, черного хлеба и по рюмке водки… Поели. В сарае было тихо; близкое присутствие начальства не позволяло развернуться – посмеяться и поговорить.

Потом все ушли с террасы внутрь дома, и Василий слышал, как кто-то играл на рояли что-то грустное и хорошее и звонкий баритон поручика Козлова пел протяжную и красивую песню о несчастной любви. Когда музыка смолкла, стали кричать «браво» и хлопать в ладоши. Потом на крыльцо усадьбы вышел ротный командир, пьяный, красный, с сигарой в зубах, и велел роте выстроиться у террасы в две шеренги. Скоро на террасу пришел старик, в черной паре и белой глаженой рубашке, в очках; одну ногу он как-то странно волочил за собой. Старик подошел к перилам террасы и несколько времени рассматривал неподвижные лица солдат. Затем сказал им, что он граф, помещик; что он их просит ему помочь и укротить негодяев, которые разоряют его и его семейство. Негодяи эти, по словам графа, не признают ни бога, ни царя, ни чужого добра, и только и смотрят, где что плохо лежит.

Пока старик говорил, пришел сюда какой-то молодой человек в сером, с усами, закрученными вверх, с надменным и строгим лицом. Слушая старика, он изредка усмехался и кивал головою в знак согласия.

Потом оба удалились, и опять явился ротный командир. Он велел разойтись и прибавил, что теперь наступило время, когда он увидит, точно ли они – слуги царя и отечества. Говорил, что если заметит ослушание, то велит расстрелять. Солдаты молча выслушали слова старика-графа и ротного и так же молча вернулись в сарай. И опять не было разговоров ни про графа, ни про слова ротного командира… Все было ясно и понятно..

Наступил вечер. В доме графа горело много огней и было видно в открытые окна, как танцуют, блистая улыбками и нарядами, красивые дамы и барышни. То и дело играла музыка, нежная и веселая, изредка кричали «ура!» и пели песни Солдаты получили к вечеру щи, кашу и еще по чарке вина. Многим хотелось уже спать, но мешали шум и песни графских гостей. Усталость понемногу взяла, наконец, свое, и к полуночи глубокий мрак сарая огласился богатырским храпом сотни людей.

Наутро горнист сигнальным рожком поднял разоспавшуюся роту. Фельдфебель сердитым голосом кричал на запаздывающих. Солдаты поспешно плескали себе в лицо горсть воды, надевали шинели и строились на дворе. Офицерство, с докладом к которому уже не один раз сбегал фельдфебель, заставило себя ждать, и солдаты около часа стояли в строю, ожидая выхода начальства.

Его благородие, сонный и сердитый после вчерашней попойки, наконец, появился на крыльце. Несколько секунд он угрюмо смотрел на роту. Затем сказал, отчеканивая слова:

– Слушайте, вы!.. Если только кто из вас, мерзавцев, при команде «пли» оставит пулю в стволе – шкуру спущу… Лучше бы тому из вас и на свет не родиться!

Раздались команды: –«Смирно!» – «На-а плечо!» – «Ряды вздвой!» – «Налево!» – «Шагом м-марш!» – и колонна роты, вздымая густую, белую пыль деревенской дороги, пошла по направлению к крамольному селу, где жили «нутренние враги»…

Пять верст были пройдены быстро, и скоро село, рядами черных, кривых улиц, показалось на склоне отлогого холма. В середине серой кучи изб белела колокольня церкви с ярко горящим в солнечных лучах крестом. Невдалеке протекала извилистая речушка, окаймленная густым кустарником, и вода ее ярко блестела в темной зелени берегов. Худые куры, две-три пары свиней бродили у околицы.

Проходя по улицам, трудно было заметить признаки жизни. Изредка лишь из того или другого окна высовывалась белокурая головка какого-нибудь мальчишки и так же быстро пряталась.

Рота вошла в село и остановилась по команде перед волостным правлением. Офицер уже кричал и ругался у ворот с двумя или тремя мужиками, растерянно стоявшими перед его благородием. Василий видел, как один из них вдруг опустился на колени, но сейчас же вскочил, потому что офицер с ругательством ударил его ногой.

Скоро перед волостным правлением появились стражники, человек двадцать. Ротный долго бранился с ними, кричал и топал ногами. Василий слышал, как он приказывал двоим из них идти разыскивать старосту и волостного старшину, которые скрылись еще накануне неизвестно куда. Остальные рассыпались собирать мужиков-домохозяев на сход. Начиналась расправа…

Немного погодя, приехало еще «начальство» – чиновник губернского правления и становой.

Для Василия все виденное им и то, что он собирался видеть и сделать, имело точный и ясный смысл. Он знал, что его привели усмирять грабителей… Эти грабители, в свою очередь, представлялись ему потерянными и окончательно негодными людьми, не верующими в бога, что-то вроде шайки мошенников. Разглядывая мужиков, постепенно стекавшихся к месту «действия», он с острым и жадным любопытством всматривался в их лица, и мужики, самые обыкновенные деревенские мужики, казались ему какими-то новыми, страшными и отчаянными мужиками, которым нет места в порядке будничной, повседневной жизни, полной хозяйственных хлопот.

Пустая улица постепенно наполнялась народом. Человек шестьдесят наиболее уважаемых и почтенных крестьян столпилось у крыльца волостного правления. В обоих концах улицы, на некотором расстоянии от двух главных групп – караемых и карателей – столпилось много баб и ребятишек. То тут, то там слышались вздохи, плач и причитания. Дети с любопытством осматривали гостей-солдат. Самые маленькие, сидя на земле, сосредоточенно ковыряли глину или топтались в пыли. Чиновник из города, худощавый низенький брюнет, надел пенсне и, помахивая тросточкой, оглядывал крестьян, стоявших без шапок в полном молчании.

Так прошло минут пять. Наконец, становой вышел вперед и крикнул:

– Ну, что же вы молчите? Ах вы – голь беспортошная! Слушайте-ка: добром мы с вами хотим поладить… Ведь вам же хуже будет! А если вы, негодяи, покоритесь – только одних зачинщиков отправлю в тюрьму. Ну… кто зачинщики?

Мужики молча переглянулись. Никто не двинулся с места, никто не проронил слова, только кой-где послышались тяжелые вздохи.

– Что же – разговором, значит, меня удостоить не желаете? – спросил становой. Лицо его постепенно наливалось кровью, и он, как хищная птица, тяжело дыша, поводил вокруг жесткими, круглыми глазами. – Эй, вы! – крикнул он вдруг каким-то высоким, злорадным голосом. – Вы чего притворяетесь? Вы не знаете, что от вас требуется? Вы не виноваты? Может, думаете, – судить вас будут? Нет! Нет вам суда! Я вам суд и расправа!!! Подать сюда все: графский хлеб, лес и имущество! Выдать зачинщиков! Вы все зачинщики! На колени! – заревел он, потрясая кулаками.

В ответ – ни слова. Крестьяне смотрели прямо перед собой, и в лицах их, загорелых и печальных, была написана решимость. Они стояли, переминаясь с ноги на ногу.

– Слушайте: вам же будет хуже!.. – мягким и грустным тоном сказал чиновник. – Правительство не может допустить беспорядков. Советую вам исполнить наши требования.

– На колени, скоты! – снова закричал становой.

Ни звука, ни движения…

– Валентин Георгиевич! – обратился становой к офицеру, указывая на толпу. – Видите?

– Братцы! – крикнул он солдатам. – Вы видите, как закоренели мятежники! Слушай! Ружья на ру-у-ку! Прямо – шагом марш!

Рота двинулась, и через несколько мгновений острия штыков касались уже передних рядов толпы крестьян. Страшный крик и плач поднялся среди детей и женщин. Бледные растерянные лица солдат встретились почти в упор с бледными, но решительными лицами крестьян. Но тут солдаты в нерешительности остановились.

– Бей прикладами их! – закричал офицер, подбегая к роте.

Винтовки постепенно стали опускаться прикладами вниз, но никто еще не решался ударить.

– Бей ты – ну! – И офицер ударил саблей плашмя молоденького солдата, растерянно сжимавшего в руках винтовку. Солдатик встрепенулся и судорожно ударил прикладом впереди себя. Удар попал в грудь какому-то старику. Тот покачнулся и сел на землю; у него захватило дыхание.

В душе Василия внезапно вспыхнуло злобное чувство и желание мести этим загадочным мужикам, которых он не понимает и поэтому ненавидит. Сильно подавшись назад, он ударил наотмашь прикладом, а затем штыком двух передних. Мужики как-то болезненно охнули и подались в толпу.

– Братцы, родимые, бью-у ут! – раздался не то крик, не то вой среди баб.

– Ура! – почему-то крикнул Василий, врываясь в толпу.

– Бей! – еще раз скомандовал офицер.

И началось побоище. Били зверски, били до изнеможения, до боли в суставах. Ад стоял на улице. Солдаты и избиваемые мужики смешались в одно… Били по голове, по животу, топтали ногами, наступали на лицо.

Зверь проснулся в человеке и запросил крови.

Крестьяне даже не оборонялись, только руки, инстинктивно протянутые вперед, говорили об ужасе, царящем в душе этих людей. Тяжело дыша, мокрые от пота, ослепленные свалкой, солдаты наносили удары направо и налево…

Многие женщины бились в истерике, другие рвались к избиваемым, но стражники, расставленные цепью в двух местах поперек улицы, не допускали их…

– На колени! – кричал становой.

– Отойди, довольно! – скомандовал офицер.

И люди, с автоматической покорностью бившие других, автоматически остановились.

Мужики стояли на коленях.

– Стройся! Равняйсь!

Опять выстроилась рота во всем грозном ужасе слепого, бессмысленного насилия. Василии, разгоряченный и возбужденный, чувствовал прилив решимости и отваги. Сейчас он готов был резать, стрелять, колоть, брать крепости…

– Слушайте же вы. сволочь! – обратился становой к крестьянской толпе. – Вы видите, что мы с вами делаем! Хуже будет! Все спалим, запорем до смерти! Баб ваших на ночь солдатам отдадим! Покоряйся! Кто зачинщики?

– Ваше высокоблагородие! – заговорил дрожащим голосом седой, сильно избитый старик. Кровь струилась по его лицу из рассеченной губы, и он ежеминутно утирал ее рукавом армяка. – Ваше высокоблагородие! Не бунтовщики мы! Нет у нас зачинщиков, от нужды ведь великой! Терпенья нашего нет…

– Что? Рассуждать? – взвизгнул чиновник. – Да нам нет дела до вашей нужды! Хоть все подохните! Подавай все награбленное! Иначе разговор будет короток!

– Вот что: даю вам три минуты на размышление, – сказал становой. – Потом будем стрелять…

Наступила тягостная, жуткая тишина. Крестьяне продолжали стоять на коленях, и унизительное положение придавало какое-то величие этим упорным труженикам. Печать правоты лежала на них, и сознание этой правоты, правоты дела, за которое они терпели, можно было ясно прочитать в их лицах.

Прошло три минуты… Офицер отступил на два шага назад и скомандовал:

– Р-рота, кругом – м-марш!

Ружья звякнули, рота повернулась и отошла на несколько шагов от волостного правления.

– Стой!

Остановились…

– Кругом!

Повернулись…

– Прямо по толпе, па-а-льба – р-ротою! Р-рота…

Все застыло… Удивленные крестьяне молча смотрели на солдат, не веря, что в них будут стрелять… За что?

– Пли!..

Треск залпа потряс воздух… Повалились убитые и раненые, судорожно хватая руками землю… Остальные в безумном ужасе бежали вдоль улицы… Стоны, полные безумного ужаса, огласили воздух. Все металось, бежало… Трупы лежали неподвижно, и алые лужи крови подтекали под них…

День прошел как будто в кошмаре. Солдат напоили водкой, и они, пьяные, с дикими песнями и криками носились по селу, избивая всех, кто подвертывался под руку в избах, на улицах, в огородах, куда прятались обезумевшие жители от произвола и разгула «гостей». Селу было объявлено, что если к полночи не будут исполнены требования начальства, оно будет сожжено. Несколько арестованных были высечены до полусмерти и заперты в холодной, где их бросили на голый пол без воды и пищи.

Перед вечером произошло событие, доставившее Василию унтер-офицерские нашивки и денежную награду. Проходя по околице, он увидел кучу парней, о чем-то разговаривавших. При виде солдата парни замолчали и, косо поглядывая на царского слугу, посторонились, не желая, очевидно, давать хоть малейший повод к скандалу. В то же мгновение из-за угла поперечной улицы выплыла вся компания усмирителей.

Впереди шел становой, в белом кителе нараспашку, лакированных сапогах и бархатном малиновом жилете, по борту которого вилась толстая золотая цепь. В руках у него была балалайка, и он лениво тренькал на ней, напевая какой-то романс. Сзади плелись ротный командир и губернский чиновник. Все трое были пьяны. Несколько солдат с винтовками конвоировало начальство.

В приливе усердия Василий кинулся на парней, желая отличиться в глазах начальства, и крикнул им, чтобы они убрались. Парни медленно пошли по улице, оглядываясь назад. К несчастью, пьяный взгляд ротного командира упал на одного из них, шедшего сзади и медленнее других.

– Эй ты, мужик, идиот! – крикнул он ему. – Как тебя – Петька, Ванька, Гришка! Беги! Беги, подлец!

Парень оглянулся и пошел быстрым шагом. Но это еще только более рассердило офицера.

– Беги! – заорал он, выхватывая револьвер. – Ты кто такой? – обратился он к Василию.

– Ефрейтор первой роты, четвертого батальона Василий Пантелеев, вашескродие! – отчеканил Пантелеев, вытягиваясь.

– Рубль на водку – подстрели вот этого мерзавца, что прогуливается! Вон того, видишь? Ну, живей!

– Слушаю, вашескродь!

Василий прицелился и выстрелил. Пуля ударила человеку в спину. Парень как-то нелепо взмахнул руками и, схватившись за голову, бросился бежать, но через 5–6 шагов упал и так остался лежать. Видно было только, как судорожно подергивались ноги. Остальные разбежались.

Офицер с минуту мрачно смотрел на труп, не двигаясь с места. Затем сказал:

– А ты, брат – стрелок! Будешь унтер-офицером! Молодец!

– Рад стараться, вашескбродь! – отчеканил Василий. Становой вдруг почему-то бессмысленно расхохотался и долго трясся, прижимая балалайку к груди. Чиновник подошел к убитому и, брезгливо кривя губы, потрогал его тросточкой. Потом – все ушли…

А ночью село пылало, охваченное огнем. Громадные языки пламени лизали крестьянские крыши, и черный дым высоко летел к небу. Тушить пожар было запрещено. Сонные и хмельные солдаты стояли возле каждой избы, и пламя кровавым блеском играло на их штыках. Горело крестьянское добро, плоды тяжелых трудов…

Жителей не было видно. Было светло и страшно, как на кладбище при свете похоронных факелов. Ни криков, ни стонов… Казалось, все слезы выплаканы, все груди онемели от мучительных криков боли и горя… Да и кричать было некому: кто бежал в лес, кто в деревню соседей, кто – лежал в мертвецкой, пробитый пулями солдата-крестьянина…

Примечания

править

Первый рассказ Грина. Написан летом 1906 года и издан за подписью А. С. Г. осенью того же года в качестве агитброшюры для солдат-карателей. Весь тираж был конфискован в типографии и сожжен полицией. Автор до самой смерти считал свое первое произведение погибшим, однако в 1960 году один экземпляр брошюры был найден в материалах «Отдела вещественных доказательств Московской жандармерии за 1906 г.» (ЦГАОР).

Печатается по архивному экземпляру с исправлением явных опечаток.