В настоящей работе я пытался определить, что такое заговор и объяснить материал, собранный в книге Л. Майкова “Великорусские заклинания”.
По причине трудностей работы, за которую еще никто не принимался, а еще более по причине трудностей чисто-субъективных, обусловливаемых весьма незначительным еще знакомством с народной словесностью, я объяснил только то, что мог объяснить; осталось весьма много непонятного, темного, недосмотренного.
Хотя я читал заговоры, разбросанные в изданиях Калачева, Рыбникова, Тихонравова, Ефименки и в других книгах, но, по стечению различных обстоятельств, я принужден был остановиться главным образом на заговорах Майкова, и из этих последних я исключил заговоры апокрифического происхождения, требующие совершенно другой подготовки.
Самое простое сравнение произведений народного творчества с современными словесными произведениями приводит нас к убеждению, что народные произведения отличны от современных, и до того отличны, что, без известной научной подготовки, мы в большинстве случаев даже не в состоянии их понимать. Таким образом возникает необходимость указать основные черты этих произведений, черты, которые одной стороны отличают их от произведений современных, а с другой – затрудняют их понимание; а вместе с тем указать и те причины, которыми они (отличительные черты) обусловливаются. Это должно послужить основанием всякого объяснения произведения народного творчества.
Возьмем два примера народных верований.
Почему солнце перестает светить вечером и опять начинает светить утром? Ум первобытного человека отвечает: вечером оно потухает, а утром кем-то опять зажигается.
Если продеть волос известного индивидуума сквозь голову жабы и зарыть ее в землю, то вместе с гниением волоса будет сохнуть и то лицо, с чьей головы он взят и наконец, оно должно умереть[1].
Взгляд народа на захождение и восхождение солнца совершенно отличен от нашего взгляда на те же явления, а второе поверие нам совершенно непонятно. Для нашего ума здесь нет логики, но нельзя допустить, чтобы здесь не было логики и для ума первобытного человека. Если для него эти заключения были логичны, то следовательно его ум, его процесс мышления были совершенно отличны от нашего ума и процесса мышления. Но такая гипотеза была бы почти равносильна гипотезе, что органы и процесс пищеварения первобытного человека были совершенно отличны от наших. В чем же состоит отличие нашего мышления от мышления первобытного ума?
Ум, процесс мышления первобытного человека был таков же, как ум и процесс мышления человека современного, т. е. он обладал теми же познавательными способностями, точно так же принужден был наблюдать отдельные случаи, чтобы делать из них общие выводы, а потом применять эти общие выводы к новым отдельным случаям. Но ум первобытного человека имеет много сходства с умом ребенка. Его можно характеризовать так: он действует быстрее и смелее. Следствием этого являются разнообразные логические ошибки. Ясно, что если и ум современный станет действовать так же быстро и смело, то и он попадет в те же ошибки; факты оправдывают такой вывод. Мировоззрение современное переполнено результатами строгого, логически-проверенного мышления, тогда как первобытное мировоззрение все основано на действиях и смелых выводах. Итак, 1) наблюдение, индукция и дедукция всякого, а тем более первобытного ума подвержены известным ошибкам, которых можно избегать только упражнением и опытом, и 2) продукты мыслительного процесса остаются всегдашним содержанием ума и дальнейшие его процессы находятся в зависимости от этого содержания.
Постараемся сказать несколько слов об особенностях первобытного мышления, равно как и о логическом содержании первобытного ума. Но прежде всего необходимо еще раз оговориться: те же самые особенности причастны, хотя и не в равной мере, уму современному; первобытными они здесь названы лишь на том основании, что имеется в виду первобытное миросозерцание народа, в котором они сказываются на каждом шагу и в котором их нельзя считать логическими заблуждениями, аномалиями мыслительного процесса, а напротив совершенно естествеными результатами младенческого ума. Я буду говорить только о том, что особенно выдается в моем материале (заговорах) и что необходимо для его объяснения.
Для младенческого ума достаточно весьма ничтожное основание, чтобы связать две вещи - это можно считать общей формулой всех логических особенностей первобытного миросозерцания.
Ум человеческий всегда склонен смешивать наблюдение с выводом. A. говорит, что он видел призрак. Собственно говоря, он видел в ночной темноте какую-то белую фигуру, а что эта фигура была призраком – это уже не факт наблюдения, а вывод А. Заблуждение это свойственно всякому непривычному мыслителю, а тем более человеку первобытному. Он видит, положим, свет и чувствует теплоту солнца; делает вывод, что солнце есть горящий предмет, быстро смешивает этот вывод с наблюдением и считает его актом наблюдения. Совершенно правильный вывод из приобретенных таким наблюдением знаний сам по себе будет неправилен. Так, напр. потухший предмет может вновь воспламениться только тогда, когда его кто-нибудь зажжет; закатившееся солнце есть потухший предмет; следовательно – и солнце кто-то по утрам зажигает. Всякий предмет зажигается сверлением, следовательно и солнце зажигается сверлением. Повсюду в природе первобытный человек видит явления; он делает вывод, что это суть действия, смешивает этот вывод с наблюдением и убежден, что он видит повсюду действия. Действия предполагают разумного и свободно действующего деятеля, и вот первобытный человек повсюду в природе видит живых, одаренных разумом и свободой деятелей. Тысячи примером такого же вывода можно наблюдать у детей. Я показал маленькому дитяти карманные часы; оно долго прислушивалось к стуку и, наконец, сказало: “дети пришли!” Дитя это всякий день из своей комнаты слышит шум своих братьев в соседней зале и по этому шуму заключает, что они пришли уже играть. Оно теперь делает быстрый вывод, сближает два явления на основании только одного признака, и то далеко не тождественного в обоих случаях; шум, производимый детьми, и стук карманных часов далеко не похожи друг на друга. Нельзя упускать из виду, что предмет поражает младенческий ум всегда одним каким-нибудь своим качеством; лучшим доказательством этого может служить первобытный язык, все слова которого суть названия предметов по одному какому-нибудь их качеству. Неудивительно после этого, что народ сближает два предмета сходные в одном качестве, хотя они весьма несходны во многих других. Стрела, луч солнца и ветер поражает его быстротой; он называет их словами одного и того же корня: стре-ла, Стри-бог Strahl; название ассоциирует уже не одно качество, а целый предмет и вот Солнце и Ветер начинают ему представляться мечущими острые стрелы.
К вышеуказанной совершенно правильной дедукции из ложных наблюдений примыкает заключение по аналогии, прием самый употребительный в обыденной жизни, а в первобытное, лишенное науки время – самый обычный путь приобретения новых знаний. Прием этот состоит в следующем: A. сходно с B. в качестве c; причинная связь между качеством c- и качеством d. не обнаружена; однако делается заключение, что A. сходно с B. и в качестве d. Прием этот часто так сливается с дедукцией из ложных наблюдений, что неизвестно, под какую категорию подвести данный случай: напр. болезнь в том сходна с животным, что и первая и второе обнаруживаются рядом известных, вредных по отношению к человеку действий; причинная связь между способностью вредить и органической жизнью не обнаружена; однако делается вывод, что болезни суть известные животные; такое понимание болезней особенно ясно в заговорах Риг- и Атарва-Веды. Очевидно, что такое представление о болезнях можно рассматривать и как следствие смешения наблюдения с выводом.
Перехожу к более важным логическим особенностям, носящим в логике название заблуждений априорических; на этом месте они должны быть рассматриваемы как апостериорические: логика рассматривает их, как уже существующие в уме, для нее важно их содержание, для нас же важнее психологический процесс их образования.
Размышляя и действуя, человек опирается на известные аксиомы, т. е. такие общие истины, которые по его взгляду неоспоримы и не требуют доказательства. Они обыкновенно не сознаются, тем не менее присущи всякому мышлению и никакое мышление без них не возможно. Эти-то аксиомы и различны для различных эпох человеческого ума.
Каждый предмет, отражаясь в уме человека, как будто делает на нем оттиск, который совершенно походит на самый предмет[2]. Но предмет оставляет на уме еще один оттиск, на который ложится целый ряд оттисков однородных предметов. Частности этих оттисков взаимно стираются, мало-по-малу остается только то, что обще всему ряду предметов, общий их образ. Дуб, береза, осина, кроме оттисков дуба, березы и осины, делают еще оттиск дерева, в котором слились оттиски дуба, березы и осины. Так возникают в уме общие представления, которым в языке соответствуют общие имена.
Все сказанное о предметах относится и к явлениям. Если назовем явление комбинацией предметов или изменением предметов, то ряд однородных комбинаций или изменений предметов оставляет в уме общий оттиск известного ряда явлений. Молодые животные и люди, вырастая, становятся похожими на своих антецедентов, родителей; изображение дерева или другого предмета в воде походит на свой антецедент, предмет; чувства человека возбуждают в другом человеке сходные чувства и т. п. Все эти явления, как будто ложась одно на другое в уме человека, образуют общий оттиск, оттиск, в котором стираются все специальные черты этих явлений и в котором каждое из них может поместиться в силу того, что имеет известную общую черту с другими. И здесь происходит тот же процесс элиминации: впечатления сходных черт целого ряда явлений, повторившись наибольшее число раз, получают наибольше силы и вытесняют собой впечатления черт специальных, более слабые. Так в выше приведенном ряде случаев впечатление того, что последующее походит на свое предшествующее, наиболее сильно; оно вытесняет собой и впечатление очертаний различных животных, и дрожания отраженного образа в воде, и выражения лиц людей, волнуемых разнообразными чувствами и т. п. частные черты явлений. Человек приходит к аксиоме, что следствие должно походить на свою причину. Процесс этот происходит бессознательно, начинаясь в безотчетном действе и теряясь в тысяче сходных случаев. Так слагаются в уме человека аксиомы. Сами они не сознаются при мышлении и выступают только при известном усилии, подобно тому, как и представление о предмете. Размышляя, почему лежавший пред вами предмет упал, вы не сознаете аксиомы, что всякое явление должно иметь причину; но пусть только вас кто-нибудь спросит, почему вы остановились на этом явлении – вы, вероятно, ответите ему, как сказаить, частью аксиомы: ведь должна же была быть какая-нибудь причина. Собственно, это будет вывод из аксиомы, сделанный бессознательно: всякое явление должно иметь причину; это есть явление; следовательно – и оно должно иметь причину.
Возвращаясь к аксиоме сходства причины со следствием, мы должны заметить, что и она подходит под указанную уже общую формулу заключений первобытного ума – и она есть преждевременное обобщение. В природе, действительно, весьма много случаев сходства причины и следствия; так много, что для первобытного ума это сходство стало неопровержимой аксиомой. Мало того – она долго господствовала в философии и имела таких защитников, как Лейбниц, Спиноза, Кузен, Кольридж. Тем не менее это только заблуждение, блистательным опровержением которого есть напр. вся химия.
Трудно объяснить происхождение другой аксиомы первобытного ума, которую можно формулировать так: действие на часть предмета (или на вещь, рассматриваемую как его часть) есть действие на самый предмет. Действуя на волосы, ногти, одежду и т. п. человека, можно действовать на самого человека. Что привело первобытный ум к такому заключению? Разве то, что предмет со всеми своими принадлежностями казался ему чем-то гораздо более цельным, чем нам; он не умел его анализировать, не умел отделить то, что составляет самый предмет от того, что можно признать только его принадлежностями. Во всяком случае мы можем констатировать самый факт: аксиома эта существует у совершенно чуждых друг другу народов. Она сказалась и в приведенном выше поверии: гниение продетого через голову жабы волоса должно повлечь за собой смерть его обладателя.
Таких общих предложений, которые первобытный ум считал за аксиомы, весьма много; но что для неразвитого ума ясно само по себе и не требует доказательств, то для более осторожного, развитого не только не имеет силы аксиомы (1-ая аксиома), но часто даже перестает быть истиной (2-ая аксиома). Таким образом, те логические основания, которые составляют последнюю инстанцию человеческого ума при понимании явлений, их связи, словом – всего существующего, не неподвижны, а различны для различных эпох жизни человечества; вся их сила основывается лишь на непоколебимой вере в них мыслящего субъекта и потому мы совершенно вправе назвать их интеллектуальными верованиями, наравне с верованиями религиозными.
О других особенностях первобытного мышления придется сказать еще несколько слов при замечаниях о первобытном языке.
Таким образом, отличие произведений народных от литературных со стороны логической обусловливается особенностями первобытного мышления.
Мы видели хоть отчасти те логические орудия, которыми обладал младенческий ум, видели и примеры тех логических принципов, из которых он выходил при своем мышлении. Но отличие народных произведений обусловливается положительными знаниями первобытного человека. Наблюдая и размышляя, он вырабатывает себе отрывочные сведения о самом себе и предметах мира внешнего.
Как в первобытном языке для обозначения одного предмета возникает множество слов, из которых каждое есть название предмета, по одному известному его признаку, поразившему почему-нибудь человека, так точно в первобытном миросозерцании возникает множество представлений об одном и том же явлении, из которых каждое есть выражение той или другой стороны явления, обратившей на себя почему-нибудь особенное внимание наблюдателя.
Между словами, означающими один и тот же предмет, начинается процесс элиминации, и мало-по-малу одно слово вытесняет собой другие и последние вслед за тем умирают. Такой же процесс элиминации происходит, без сомнения, и между представлениями; но представления отличаются, кажется, большей живучестью, нежели слова: они скорее уживаются друг возле друга. Но зато между ними происходит другой процесс – это процесс разнообразных комбинаций.
Об одном и том же предмете возникает одновременно множество представлений. Представления эти не только весьма многочисленны и разнообразны, но очень часто и совершенно противоположны. Так напр. явление грозы дало ряд светлых и ряд темных образов. Даже одно и то же представление об одном и том же явлении часто запечатлено двойственным характером; так, небесный змей (молния) является то существом добрым, то злым. Но с течением времени прежние представления переживаются, хотя и не умирают; однако на их место возникают новые представления, более согласные с умственным уровнем данного времени (напр. вещественные, зооморфические и антропоморфические). И вот между всеми этими представлениями происходит процесс комбинаций.
Комбинации эти могут быть:
1) Комбинации разных одновременных (т. е. относящихся к одной эпохе) представлений об одном и том же предмете. Так напр. молния в одно и то же время представлялась ключом, проводником живой воды, быстрой птицей и т. п. И вот в представлении о папоротнике слились все эти представления о ней: цвет папоротника, как птица, порхает с листка на листок, как ключ отпирает спрятанные в земле сокровища, обладает целебной силой и т. п.
2) Комбинации разных преемственных представлений об одном и том же предмете. Так, напр. конь в загадках о громе и ветре есть представление об этих явлениях, происходящее из эпохи зооморфизма[3]. В эпоху антропоморфизма те физические явления представлялись в человеческих образах, напр. в образе доброго молодца. И вот в сказках встречаем комбинацию этих двух преемственных представлений: гром представляется добрым молодцем на изрыгающем пламя коне. Сюда же следует отнести представление Юпитера с орлом и т. п.
3) Комбинации разных представлений о разных предметах[4]. Напр. слияние образов Утренней и Вечерней Зари, Молнии, Солнцевой матери, Солнца, Богородицы в одном женском образе; слияние представлений о Молнии, Ветрах, Огне, Ночи и Дне в образе птиц и т. п.
Всматриваясь в эти комбинации представлений, легко убедиться, что они подчинены общим в психологии законам ассоциации идей. Два закона ассоциации могут быть обобщены в следующей формуле: две идеи, имеющие что-либо общее, взаимно притягиваются. Представления, входящие в комбинацию, или суть представления об одном и том же предмете, или сами в чем-нибудь походят друг на друга.
Отрывочные знания первобытного человека, его представления о самом себе и предметах мира внешнего никак не могут быть относимы к мифологии. Лучшим доказательством этого может служить то обстоятельство, что не раз у самых разнообразных народов встречаем одно и то же представление об одном и том же предмете – явление, могущее быть только следствием общности законов развития человеческого ума и общности условий, при которых он размышлял. Как в наше время в двух различных местах земного шара люди могут совершенно независимо одни от других придти к заключению, что молния есть явление электричества, так и в доисторическое время чуждые друг другу народы могли придти к убеждению, что молния есть быстрая птица. Поверие такое, действительно, встречается у арийцев и северо-американцев. В науке эти отрывочные знания должны составлять соединительное звено между народной психологией и мифологией. Мало-по-малу они слагаются в цельные образы, эпизоды и только такие эпизоды, сложенные в одно органическое целое, составляют общее мировоззрение, мифологию народа.
Судя по себе и не будучи даже в состоянии отделить свое я от мира внешнего, он видит повсюду жизнь, всякое явление представляется ему действием, предполагающим известное действующее существо. Не будучи в состоянии представить себе жизнь, которая бы не была похожа на его собственную жизнь, он повсюду в природе видит те же происшествия, из которых слагается его собственная жизнь. Поражаемый гигантскими явлениями природы, над которой он еще не имеет никакой власти, он наделяет предполагаемые действующие существа сверхъестественной силой. Все более развивающийся ум делает первый, грубый анализ всего существующего: в разнообразных явлениях усматривает несколько общих категорий. Вместо неопределенных, друг другу чуждых духов, наделявших отдельные предметы в эпоху фетишизма, являются божества политеизма, божества целых категорий явлений, стоящие друг к другу в известных ясно определенных отношениях.
Ядро мифологии – религия. Но в мифическую пору нет еще различия между верованием и знанием. Да и вообще нельзя строго разграничить веры от знания: истина субъективна; то, что нам кажется неопровержимой истиной, истинно только потому, что мы в него глубоко веруем. В мифологии, которая составляет все достояние, все содержание ума и сердца первобытного человека, хранятся в зародыше все задатки будущей жизни народа; философия, наука, мораль, право, обычаи мало-по-малу выделяются из нее, нося на себе еще долго религиозный колорит. Понятно, что все произведения народа должны слагаться под влиянием его мифических воззрений. Таким образом трудность их понимания зависит от трудности представить себе все первобытное мировоззрение, под влиянием которого они возникли.
С постепенным развитием народа одно его мировоззрение сменяется другим. Смены эти совершаются или органически, когда одно мировоззрение мало-по-малу вырастает, развивает в другое, или неорганически – таким крутым переворотом, как напр. введение христианства. В обоих случаях переворот действует прежде всего, кажется, не столько на самые мифические элементы стройного, гармонического мировоззрения, сколько на их взаимную связь. Связь эта прерывается. Одни из взглядов и поверий народа, оторванные от живой системы, организма, замирают, исчезают из сознания народа. Другие, которых связь, а часто и первоначальное значение позабыто, амальгамируются. Ум человека в непонятных уже для него осколках древнего мифа доискивается смысла; тут ему в помощь приходит язык; название предмета, слово ассоциирует ему другой предмет, похожий или граничащий в пространстве или времени. Осколки древнего мировоззрения продолжают жить и развиваться, все более путаясь между собой и все более удаляясь от своего первичного значения. В них замечается удивительная живучесть; мысль позднейших поколений действует на них весьма слабо: отпадет что-нибудь случайно в народном произведении – место его и останется незанятым; прирастет что-нибудь – так прирастет независимо от воли и сознания повторяющего; и как бы ни затемнился смысл вследствие такого изменения, народ не попытается восстановить его; темное, так сказать, само собой получит смысл совершенно новый. Продукты народной жизни похожи на дерево, которого корни скоро засыхают, но ветви пускают новые отростки, непохожие на прежние; они, в свою очередь, становятся корнями новых и т. д. до бесконечности; и нельзя управлять видоизменениями этого дерева, а часто даже и предугадать, каковы они будут в данный момент. Если мысль эта покажется хоть сколько-нибудь странной, то вспомним недавно покинутый взгляд на языке. Его тоже считали продуктом сознательной деятельности человека, продуктом договора; однако более глубокие исследования заставляют в нем видеть живой организм, на развитие которого весьма мало влияет сознание и воля человека.
Два примера уяснят нам, в чем состоит живучесть народных произведений.
В эпоху кулачного права рыцарь, входивший в чужой замок, должен был непременно снимать шлем и перчатки. Это была необходимая предосторожность со стороны хозяина: его гость без этого вооружения был уже безопасен. В наше время обычай этот, имевший некогда разумное основание сохранился в лишенной действительного значения церемонии – снимать шапку с головы и не подавать рук в перчатках при здравствовании. Лучшим доказательством, что именно таково начало нашего обычая, служит то, что он обязателен только для мужчин; дамы подают руки в перчатках и это не считается невежливостью[5]. Здесь мы можем видеть, как продукты народной жизни, раз получив жизнь, живут и тогда, когда корни их давно засохли и смысл позабыт. Возьмем другой пример. Жрецы Диониса рассказывали набожным поклонникам похождения этого бога. Мало-по-малу из этого развиваются религиозные мистерии, классическая трагедия и комедия, новейшая драма, опера важная и опера буффа. Посмотрите, сколько различных явлений выросло из одного и того же корня; как они отличны по содержанию, смыслу, значению. Формальная же их сторона в сущности одна и таже – искусственное воспроизведение чьих-нибудь действий и соединенных с ними чувств. Здесь раз получившее жизнь явление производит целый ряд новых явлений, весьма отличных друг от друга по содержанию. Возьмем еще один пример из языка, этого величайшего из продуктов общей жизни народа, которого законы, кажется, всегда следует иметь в виду при отыскивании законов социальной жизни вообще. Возьмите любой корень и проследите его в многочисленных его разветвлениях. Раз возникший с известным значением корень дает жизнь множеству слов, из которых всякое имеет особый смысл, непохожий, а часто противоположный смыслу сродных. И все эти изменения смысла обусловливаются известными префиксами и суффиксами, тогда как существенное – корень всегда в сущности один и тот же. Вообще – закон живучести можно формулировать так: раз возникшее явление народной жизни или продолжает жить своей формальной стороной (напр. в виде обычая или церемонии), при чем исчезает из него внутреннее содержание; или живет, постоянно приобретая новое содержание, при чем формальная его сторона незначительно изменяется, принаровливаясь к каждому новому содержанию[6].
Для характеристики народных произведений остается еще сказать несколько слов о некоторых особенностях первобытного языка в связи с первобытной мыслью.
В народном творчестве на каждом шагу встречается многословие, богатство эпитетов. Слово в период возникновения народных произведений не было еще знаком, который пробуждает в уме соответствующую мысль; человек не умел еще мыслить абстрактно. Его мысль, как и его слово – картина. Произнося сознательно слово “тело”, я имею в уме мысль о теле, мысль вполне ясную, т. е. вполне отличную от тех мыслей, которые язык выражает другими словами (дерево, камень и т. п.). Если я больше остановлю свое внимание на слове “тело”, то в моем уме выступит ясно образ тела. Очевидно, вследствие весьма частого употребления этого слова, мои чувства лишились способности, вслед за каждым произнесением этого звука, претерпевать в слабой степени те впечатления, которые они претерпевали при беспосредственном столкновении с самым предметом, которому данный звук служит названием. Чтобы видеть картину предмета, мне необходимо известное, хотя и весьма слабое, усилие. Впрочем мне эта картина и не нужна, благодаря привычке думать отвлеченно.
Слово и мысль не два различные факта, а один и тот же факт или, вернее, две стороны одного и того же факта. Если для лингвиста ясно, что слово первобытного человека и слово человека современного – две разные вещи, что первобытное слово есть картина предмета, нарисованная по одному, наиболее выдающемуся признаку, (земля, γη = рождающая, terra вм. tesva – сухая), тогда как слово современное есть только условный знак предмета, – то не менее ясно должно быть и для психолога, что таково же отношение и между мыслью первобытной и современной. Первая есть немая картина, вторая – немой знак[7].
После всего сказанного должно быть ясно, почему, при произнесении слова “тело”, мне в голову не приходит прибавить “белое тело”[8]. Первобытный человек, произнося слово “тело”, в своем уме видел тело, действительное, белое, чувствовал его мягкость, теплоту. Картина сама теснилась в его голове и он не мог не рисовать ее перед слушателем. Потребность эта и обнаруживается таким плеоназмом, как напр. “на солносходе красного солнца”[9]. Когда слово-картина, “солносход”, вследствие частого употребления, стало словом-знаком, то народ счел нужным прибавить “красного солнца”. Что богатство эпитетов обусловливается конкретным, образным мышлением, видно из того, что оно ничуть не меньше и в современном художественном описании. Географ, при описании страны, не употребляет эпитетов: он думает и выражается знаками; но сколько эпитетов в описании той же страны художником; говоря о Финляндии, он видит эту суровую и мрачную страну, а потому и не удерживается от эпитета “суровая, мрачная Финляндия”.
Конкретное понимание мира внешнего сказывается на каждом шагу в произведениях народного творчества. Что только проявляется наружу каким-нибудь действием, то представляется человеку действующим предметом, а в большей части случаев – действующим существом[10]. Для всех своих нравственных и физических изменений первобытный человек допускает присутствие какого-нибудь материального начала. Все, что только мыслимо, есть чувственный предмет. Следует заметить, что осязание в представлении народа есть чувство par excellence; на это указывает и язык: чувствовать значит осязать. Известно, что наблюдения привели и физиологов и психологов к заключению, что за осязанием следует признать более общий характер в сравнении с другими чувствами. И в этом-то смысле все представляется первобытному человеку чувственным. Собственное слово кажется ему осязательным. Оно может быть “крепко”, “лепко”, от него можно оградиться забором; сказанное над каким-нибудь предметом, оно пристает к нему, как напр. вода или какой-нибудь другой материальный предмет.
Все указанные свойства первобытной мысли быть может и привели прежних исследователей к ложному заключению, будто у первобытного человека преобладала фантазия над рассудком, заставили их видеть в народном творчестве продукты праздной фантазии, а не результаты размышлений и практики пытливого ума.
Я не ставил себе задачей характеризовать народные произведения вообще. Сделать это и невозможно, имея дело с произведениями одного народа, одного вида, и то с весьма незначительной частью произведений этого вида. Я старался указать только на те характеристические черты народных произведений, которые, как я думаю, необходимо иметь в виду, желая объяснить эти произведения.
Резюмируя все до сих пор сказанное, приходим к заключению, что в произведениях народного творчества следует различать 1) произведения, которые составляют материал народно-психологический от 2) произведений, которые составляют материал мифологический.
К первой категории следует отнести произведения, свободные от влияния цельно-сложившихся мифов; ко второй – произведения, сложившиеся под влиянием мифологического миросозерцания.
В первобытном уме мы видели:
1) известные общие знания (или верования), логические аксиомы, которые редко сознаются и суть следы бесчисленного множества перцепций ума бесчисленного множества весьма разнообразных явлений;
2) известные частные знания (или верования) о единичных предметах и явлениях, основанные на общих логических аксиомах.
3) известны мифологические верования, основанные и сложенные из верований первой и второй категории.
Всякое знание приобретается умом при известных внешних условиях; следовательно и зависит от этих двух моментов. Ум человека всегда и везде одинаков; условия же, при которых он размышляет, только тогда одинаковы, когда мысль его имеет весьма общий характер, когда обнимает громадное число фактов; по мере того, как мысль принимает все более и более частный характер, внешние условия все более и разнообразятся. Поэтому знания первой категории должны быть общи всему человечеству; так напр. интеллектуальное верование post hoc, ergo propter hoc[11] – обще всем народам без исключения.
Знания второй и третьей категории только могут быть общи. И здесь большая возможность будет на стороне знаний второй категории: они общие всему человечеству по своему характеру; так, напр. самые разнообразные народы могли придти к заключению, что солнце есть горящий предмет, или молния – быстрая птица, хотя разным народам солнце могло представляться разными горящими предметами, а молния – разными птицами. Что касается верований мифических, то и они, как опирающиеся на знания первой и второй категории, только в самых общих чертах должны быть общи всему человечеству, в частных же только могут быть общи. Так, культ природы вообще общ всем без исключения народам; культ отдельных явлений природы (солнца, звезд и более мелких) общ некоторым, хотя и весьма различным народам[12].
Таким образом общность данного поверия чуждым друг другу народам в большей части случаев может служить ручательством, что оно свободно от влияния мифологии и должно быть рассматриваемо в народной психологии. Следует только заметить, что все вышесказанное относится не к цельным произведениям народного творчества, а в большей части случаев только к материалу, элементам, из которых они сложены.
Одно мировоззрение народа сменяется другим, но, в силу указанной уже живучести, осколки прежнего мировоззрения не умирают, а продолжают жить, амальгамируясь с новым. Таким образом новые народные произведения не возникают в строгом смысле слова, а складываются из давно существовавшего материала. Вследствие этого положительно невозможно разграничить произведения одной эпохи от другой: всякое из них представляет наслоение. Амальгамированные произведения народа вообще весьма трудно поддаются анализу. Так как народные произведения не создаются, а складываются, то в них, как и в музыкальных произведениях, встречаются постоянно одни и те же мотивы, т. е. стереотипные приемы, варьирующиеся весьма незначительно. Анализ народных произведений должен, кажется, состоять прежде всего в выделении таких мотивов; это древнейшая и существеннейшая часть народных произведений. Выделение такое, разумеется, возможно только тогда, когда материал работы, составляют народные произведения вообще (и то нескольких родственных народов), а не один какой-нибудь род их. Для уяснения, что такое общие мотивы народных произведений, я приведу один из них:
“…сбасалися, сцепалися две высоты вместо;
стикася, сростася тело с телом,
кость с остью,
жила с жилою…”
”Maso k masu,
kost k kosti,
krev k krevi,
voda k vode”.
”Bone to bone,
sinew to sinew,
blood to blood,
flesh to flesh…”[13]
Первое, что в настоящей работе должно бы быть объяснено из особенностей первобытного мышления, есть сам заговор, возможность его возникновения и существования.
Заговор есть выраженное словами пожелание, соединенное с известным обрядом или без него, пожелание, которое должно непременно исполниться.
Я употребляю слово “пожелание”, а не “молитва”, потому что последнее предполагает божество, к которому обращается заговаривающий, а такого божества, как увидим, во многих заговорах вовсе не оказывается – обстоятельство немаловажное.
В явлении заговора необходимо различать две стороны: 1) веру в возможность навязать свою волю божеству, человеку или известным предметам и обстоятельствам и 2) веру в слово человеческое, как самое мощное средство навязать кому-нибудь или чему-нибудь свою волю.
Что эти два интеллектуальные верования необходимо причастны человеческому уму на известной ступени его развития – доказывает их присутствие у разных, совершенно чуждых друг другу народов. Факты достаточно известны и слишком многочисленны, чтобы их приводить. Религия в известной фазе своего развития даже характеризуется верой в возможность навязать свою волю божеству. Фаза эта – фетишизм[14]. К эпохе фетишизма и следует отнести появление заговора.
Что могло внушить человеку веру в возможность навязать свою волю чему-нибудь постороннему – трудно решить. Трудно даже поставить сколько-нибудь удовлетворительную гипотезу. Кажется, что источник этой веры следует видеть во взгляде первобытного человека на причину. Представление о причине первобытной ум отвлекает от явлений, в которых она, так сказать, проявляется самым ярким образом, т. е. от явления, возникновения новых особей от особей им подобных – рождений животных от родителей и растений от семян растений. Для него причина есть причина порождающая, causa efficiens[15], как выражались перинатетики и схоластики. С другой стороны, для него достаточно весьма частое следование друг за другом двух явлений, чтобы признать первое из них причиной второго. От такого убеждения только один шаг к вере, что, произведя произвольно причину, мы можем произвести следствие. Так, напр. человек замечает, что вслед за появлением жаворонков наступает теплое время года; он приходит к заключению, что жаворонки составляют причину лета; думая, что причина должна непременно породить следствие, он делает из теста жаворонков и приговаривает: “жаворонки прилетите, красно лето принесите!”[16]. Бросает-ли это какой-нибудь свет на происхождение такой веры или нет – во всяком случае самый факт ее существования не подлежит никакому сомнению. Вера эта не характеризует человека только на первой ступени его развития. В форме веры в возможность возвыситься над законами природы, овладеть природой она заходит далеко в историю; она породила в средние века такие науки, как астрология, алхимия. Потребовалось упорной работы многих столетий для того, чтобы наука убедилась, что она изучает законы природы не для того, чтобы возвыситься над ними, управлять ими, а для того, чтобы, сообразуясь с ними, извлекать из них пользу.
Менее труден второй вопрос – вопрос веры в слово. В пользу существования такой веры можно по крайней мере привести несколько не лишенных значения соображений.
1. Для первобытного человека слово (рассматриваемое независимо от человека его произносящего) не есть простое сотрясение воздуха, доступное только одному чувству, а предмет осязательный, материальный. Некоторые из множества примеров приведены выше. По ирландскому поверию проклятье носится семь лет в воздухе, и в каждое мгновение может пасть на того, против кого было вымолвлено[17].
Слово могло даже казаться живым существом, как ведаическая Gayatri (Молитва)[18].
2. По психологическим законам ассоциации два явления одновременные или беспосредственно следующие одно за другим в пространстве или времени связываются в уме так, что он всегда склонен считать одно причиной другого. И чем ниже ум, тем ближайшие друг к другу явления он связывает причинной связью. (Достаточно в этом отношении сравнить напр. объяснения причин исторических событий у историков различных эпох). Если примем во внимание 1) что ничто так близко не лежит к явлению, как слово его обозначающее, его название и 2) что первобытный человек придавал слову материальный характер, то нам станет ясно, что слово могло ему казаться причиной соответствующего явления, и то причиной порождающей (causa efficiens).
3. Весьма видную роль здесь несомненно играл ложный вывод, сделанный только из одной категории случаев, называемый в логике заблуждением в наблюдении. Заблуждение это метко охарактеризовано Бэконом[19]. “Человек, которому показывали в храме изображения людей, исполнивших обеты, спасшие их от опасности кораблекрушения, и к которому приступили с вопросами, неужели он и теперь не поверит в силу богов, – человек этот ответил верно, спросивши снова: А где же изображение тех, которые, давши обеты, погибали?”. Человеческому уму свойственно задерживать в памяти факты подтверждающие, упуская из виду отрицающие. В самом деле, если отправляющемуся в путь мужичку скажет сердитый товарищ “чтобы ты не доехал!” и если, быть может раз на тридцать подобных случаев, ему действительно лопнет ось в дороге или падет лошадь, то это событие достаточно поразительно для того, чтобы он позабыл 1) что в двадцати девяти случаев его проклинали и он счастливо доехал и 2) что могли быть совершенно другие причины его приключения: ось могла быть надломлена и лошадь больна. Редкий из людей просвещенных не испытал на себе поражающей силы подобных происшествий. Сколько раз нам приходится читать и слышать фразы: “он пожелал мне то-то и слово его сбылось”.
То же самое наблюдение сделано и известную поправку в своем выводе – это вера в добрые и злые часы. Раз проклятие исполнилось, другой раз – нет. Чем это объяснить? Стало быть не всегда сказанное слово сбывается, т. е. на это имеет какое-то таинственное влияние время: сказанное в одно время сбывается, в другое – нет.
4. Имя заговариваемого лица, даже упоминание шерсти заговариваемого скота, за весьма незначительными исключениями должно быть непременно в заговоре. Римляне сохраняли в глубочайшей тайне имя божества – покровителя г. Рима. Зная имя, владея, так сказать, именем, неприятель владел до некоторой степени самым божеством. Утаение собственных имен встречается тоже у жителей о. Бернео[20]. Вера, что, называя имя, человек как будто отдает себя во власть другому; мне кажется, проглядывает в самых варажения: nomen dare, дать число, а еще более в словах греческого наговора: “…владыка Гермес, овладей всеми этими именами”. (Έρμη κατοχε, κατοκος ισθι του των των ονοματων)[21]. Дикий не позволит снять с себя портрет, чтобы чужой человек, владея его портретом, не владел частью его существа[22]. Сюда же следует отнести и суеверный страх, с каким крестьяне подписывают свое имя на бумаге. Не раз они совершенно согласны на условие, а подписать на нем свое имя отказываются. Имя, равно как подпись или портрет, представляются частью самого предмета, а, по убеждению первобытного человека, действие на часть есть действие на целость.
5. Предметы неодушевленные или даже известные изменения в предметах (напр. различные болезни) кажутся народу живыми и разумными существами; потому упоминание их названий может вызвать их самих. Так напр. евреи боятся произнести слово “холера”, чтобы не накликать самой болезни. Точно так же крестьяне боятся поминать к ночи нечистого духа и т. п.
6. Наряду с заговорами, в которых человек обращается к известному существу, очень много таких, где такого обращения нет, которых вся сущность состоит в сравнении желаемого с чем-нибудь подобным, уже существующим. Проф. Миллер[23] указал (вслед за Schwartz’ом) на то обстоятельство, что первобытный человек, желая произвести известное небесное явление, производил подобное на земле. Такой обычай опирается на интеллектуальное верование, что подобное производится подобным, что причина должна походить на свое следствие. При рассматривании такого рода заговоров мы по необходимости должны придти к заключению, что, по убеждению первобытного человека: не только явление, существующее на самом деле, но и явление, существующее только на словах, должно произвести другое подобное на деле.
Приведу любопытный пример того, какую силу народ приписывает сравнению.
Царь Бодлисатва часто играл со своим главным жрецом (пурогита). Когда же бросал золотую кость на серебряную доску, то припевал такую песнь:
– Все реки криво текут; во всяком лесу дрова и всякая женщина сотворит грех, застигнутая в скрытом месте! – Так играя, царь всегда выигрывал, а пурогита проигрывал. Видя, как в доме исчезает достаток, пурогита задумал жениться и стал так рассуждать: – не могу я стеречь женщину, уже видевшую мужчину; стану беречь какую-нибудь женщину с ее рождения и сделаю ее принадлежащей одному человеку.
Так и сделал пурогита: достал девушку, окружил ее женщинами, и пока она росла, не играл с царем; когда же девочку вырастил, то сказал царю:
– Поиграем, великий царь!
– Хорошо, согласился царь, и стал играть прежним способом; когда же царь, распевая, бросил кость, пурогита прибавил:
– Исключая моей питомицы. И начиная с тех пор пурогита выигрывал, а царь проигрывал. Царь отрядил одного плута соблазнить девушку. Плуту это удалось. Царь с брахманом опять сели играть, но на этот раз прибавка “исключая моей питомицы” не помогла брахману и он проиграл; тогда только царь рассказал ему, что его жена уже соблазнена[24].
Заметим, что и наших заговорах желаемое не только сравнивается с подобным на словах, но подобное и производится на самом деле. Так напр. “…как земля между перстов сыпется, высыпается (взять землю и сыпать сквозь пальцы), чтобы из уха сыпайся, высыпайся, черви”[25].
7. Весьма многие, если не все заговоры – произведения поэтические (т. е. прекрасные), а известно, что все народы приписывают поэзии, вещему слову небесное происхождение и чарующую силу.
8. Само содержание заговора заставляет допустить, что вера в его силу есть вера в слово. Действие, которым весьма часто сопровождается заговор, составляет далеко не существенную его принадлежность: значительное число заговоров лишены действия. Тоже самое следует сказать и о предмете, к которому обращается заговаривающий; его очень часто вовсе нет. Существенная часть заговора есть само пожелание. На это указывает и язык: немецкое Wunsch значит и желание и заклятье[26].
9. В конце почти всякого заговора стоит часть, которую бы можно назвать закреплением[27]. Она чаще всего выражается формулами: слова мои крепки; будьте, мои слова, крепки и лепки до веку; нет моим словам переговора и недоговора; будь то, мой приговор, крепче камня и железа и т. п. Здесь кажется, сам народ засвидетельствовал, что силу заговора он видит именно в слове.
Итак, после всех вышеизложенных замечаний, гипотеза, что человек верил некогда в силу собственных слов, кажется больше чем вероятной.
Но, родившись в отдаленную пору фетишизма и прожив до настоящего времени, заговор претерпел много изменений. Давно засохли в сознании народа те корни, которые впервые дали ему жизнь и оно надискивало ему один за другим все новые источники жизни.
Проследить историю данного народного произведения – почти невозможно. Мы можем знать только произведения, до сих пор живущие в устах народа. Все они представляют наслоения; но наслоения народных произведений тем отличаются от наслоений геологических, что слои самых различных эпох встречаются в них друг возле друга, друг с другом перепутываются и производят самые разнообразные комбинации. Если сделанные в этой главе замечания верны, то сила заговора первоначально опиралась на веру в человеческое слово. Но на совершенно другом основании опирается сила заговора в убеждении современного простолюдина. Сила заговора опирается на его формальной стороне, на точном его произнесении и исполнении известного обряда, если заговор им снабжен. Такой взгляд, очевидно, мог явиться только тогда, когда были совершенно позабыты народом корни, из которых впервые вырос заговор. Мы указали таким образом первое и последнее звено истории заговора; но между ними должны были быть звенья переходные. Указания на такие переходные звенья мы, действительно, и находим в заговорах. Корень заговора, вера в слово, скоро был позабыт; а заговор остался; народ стал осмыслять это явление, приискивать ему разумное основание. Сюда следует отнести весьма частую в заговорах формулу в роде следующей: “Не я говорю, не я выговариваю, выговаривая, отговаривая сама Божья матушка…[28] Сила заговора здесь основывается на авторитете божества. В других заговорах она основывается на авторитете заговаривающего знахаря.
Только забвением того, почему самое слово обладает такой могущественной силой, можно объяснить появление такого божества, как албанская ора, которая странствует по земле, прислушиваясь к мольбам и проклятиям людей и тотчас же их исполняет, как скоро они дойдут до ее слуха[29].
Заговор часто имеет при себе известное действие, которого значение не во всех заговорах одинаково. Как есть заговоры, не имеющие при себе никакого действия, обряда, так есть обряды, не имеющие никаких слов. Между заговорами, имеющими при себе действие, следует отличать заговоры, которых сила основывается на слове, от заговоров, которых сила основывается на действии, которых сущность составляет действие с известным материальным предметом. Их наряду с обрядами, не сопровождаемыми словами, вернее назвать чарами, т. е. таинственными лекарственными средствами, которых сила неотразима. Делая это различие, считаю нужным оговориться, что оно может иметь значение только для нас: в понимании первобытного человека такое различие не существует; для него слово было настолько же материально, настолько и другие, действительно материальные предметы, употребляемые при заговорах.
Обыкновенно заговор начинается формулой: “встану я, раб Божий, благословясь, умоюсь водою, росою, утруся платком тканым, пойду перекрестясь, из избы в двери, из ворот в ворота, в восток, в востошну сторону” и т. п. Это, очевидно, совет знахаря, описание того обряда, который должен упреждать самый заговор, а слилось оно с последним позже, когда уже сам обряд не совершался. В некоторых заговорах предписывается исполнение того же обряда.
В большей части случаев действие вместе с некоторыми словами заговора составляет сущность последнего и потому не может быть рассматриваемо отдельно от заговора. Но можно указать более употребительные или, так сказать, общие обычаи, употребляемые при заговорах. К таким принадлежит, наприм. сдувание, которое употребляется вместе со словами заговора при лечении болезней. Оно указывает на материальное представление болезней. На это же указывает и весьма распространенный обычай оплевывания, которое употребляется не только при заговорах от различных болезней, но и при других заговорах. Мне кажется, что в обряде этом следует видеть остаток весьма обычного у различных диких лечения болезней, замеченного многими путешественниками, цитируемыми Тэйлором и Леббоком. Лечение это состоит в высасывании различных вещей из тела пациента и выплевывании их; вещи эти считаются причинами болезней. После, когда значение всего обряда было позабыто, оплевывание стало употребляться при различных заговорах…
Крушевский Н. В. Заговоры, как вид русской народной поэзии [1876] //
Крушевский Н. В. Избранные статьи и работы по языкознанию /
РАН. Отд-ние лит. и яз. Комис. по истории филол. наук; Сост. Ф. М. Березин.
– М.: Наследие, 1998. – С. 25-47. Варшавские университетские известия 1876, № 3, с. 3-69.
Примечания
править- ↑ Поверие это записано мною в Волынской губернии.
- ↑ Выражаю фигурой то, что трудно выразить отвлеченно; впрочем фигуральное выражение яснее здесь выражает мысль, чем бы это могло сделать выражение отвлеченное.
- ↑ О. Миллер. Оп. ист. обозр. рус. слов., 64.
- ↑ Категория эта не разбита на более мелкие только для избежания излишних делений.
- ↑ Это я читал у Тэйлора, но в котором из его сочинений и где именно – не могу вспомнить. [Вероятно, Н. В. Крушевский имеет в виду работу Тайлора (Тэйлора) (Tylor E. B. (1832-1917) “Первобытная культура. Исследование развития мифологии, философии, религии, искусства и обычаев”. Перевод с англ. под ред. Д. А. Коробчевского. – В 2 тт. – СПб.: 1873. (Прим. сост.)]
- ↑ Вышеизложенное замечание, хотя и относится к произведениям народной жизни вообще, но уместно, мне кажется, и здесь: оно уясняет, в чем состоит живучесть и словесных народных произведений.
- ↑ Замечательно, что один и тот же процесс появляется не только в истории слова и мысли, но и в истории письма: иконографическое письмо (картина) переходит в иероглифическое (знак), а это последнее – в буквенное. Начертание каждого слова в буквенном письме есть условная комбинация знаков, из которых каждый был некогда изображением особого предмета, не имевшего ничего общего с предметом, в которого начертание он теперь входит. Здесь опять язык, как будто представляет новую аналогию: вновь возникающие слова суть условные комбинации или чисто механические, как напр. “железная дорога”, или более, так сказать, химические, как “культрамонтанизм”.
- ↑ Я в данную минуту могу совершенно позабыть, что телу присущ признак белизны и, тем не менее, могу совершенно правильно думать о теле.
- ↑ Ср. загов. 39 в сборнике Майкова.
- ↑ Заметим, что Платон приписывает жизнь всему, что только движется.
- ↑ После этого, следовательно, вследствие этого (лат.)
- ↑ Разумеется, здесь речь о преобладании того или другого явления природы в известном культе, а не об исключительном его господстве.
- ↑ Перевод; “Кость к кости, сухожилие к сухожилию, кровь к крови, мясо к мясу…”
- ↑ Срав. Lubbock, Origin of Civilization, польс. пер. II, 55.
- ↑ побудительная причина (лат.)
- ↑ Заг. 361.
- ↑ Афанасьев, Поэтич. Воззр. I, 428.
- ↑ Ibid 1,414
- ↑ См. Милль. Система Логики, пер. Лаврова, II, 336.
- ↑ Тэйлор, Доисторич. быт, 164.
- ↑ Помяловский, Эпиграфические Этюды, 14.
- ↑ Lubbok, loco cit. 1, 25.
- ↑ Loco cit. 1, 24.
- ↑ Ж. М., П., Ноябрь, ст. Минаева “Индийские сказки”, 85.
- ↑ Заг. 205.
- ↑ Афан. Loco cit. 1, 428.
- ↑ Часть эту я нашел только в русских заговорах, в тех иностранных, которые мне известны, ее не оказывается. Разве отнести сюда еврейское аминь - пусть так будет.
- ↑ Заг. 175.
- ↑ Афанас. loco cit. 1, 428.