Забытое и новое о Достоевском
правитьЭто было в 1845 году. Достоевский, двадцатичетырехлетний, еще не успел напечатать свою судорожную первую повесть и даже не дописал «Двойника», когда осенью, в начале октября, явился к нему на Владимирскую его новый знакомый (и сверстник), некто Некрасов, издатель, и пригласил редактировать ежемесячный альманах «Зубоскал»:
— Дело в том, чтобы острить и смеяться.
Достоевский согласился немедленно. Да, он будет острить и смеяться, он ведь такой весельчак! — и тотчас же, по заказу Некрасова, засел сочинять объявление об этом смешном «Зубоскале», тоже зубоскальное, смешное, — за двадцать рублей серебром.
Двадцать рублей серебром — первый гонорар Достоевского! Как переводчику ему платили и раньше, но за собственное, за свое — в первый раз. Объявление о смешном «Зубоскале» — первое его произведение, какое только появилось в печати, — за два месяца до «Бедных людей».
Казалось бы, к дебюту знаменитого автора — любопытство должно быть огромное. А между тем за семьдесят лет, при таком напряженном внимании к творчеству и жизни Достоевского, никто, кажется, не догадался ни разу извлечь эти драгоценные строки из той ноябрьской книжки «Отечественных записок» за 1845 год, которая была их могилой.
Правда, под этими строчками нет подлинного имени автора. Подпись под ними: «Зубоскал». Но мы ведь давно уже знаем, что этот «Зубоскал» — Достоевский.
Из писем самого Достоевского мы знаем, что он был готов отдаться зубоскальству всей душой и замышлял даже целую серию каких-то шуточных «Записок лакея» для многих номеров альманаха. Мы знаем, что его неудачнейший «Роман в девяти письмах» был написан для того же «Зубоскала», с той же слепой уверенностью, что он очень забавный и резвый. Мы знаем, как враждебно отнесся ко всей этой затее Белинский, видевший в ней профанацию автора «Бедных людей».
«Некрасов аферист от природы, иначе он не мог бы существовать, он так с тем и родился [Слово „аферист“ тогда не значило „жулик“, а только — „предприниматель, делец“. Сам Белинский в те годы писал: „Замышляю подняться на аферы; Некрасов на это золотой человек“] — пишет в одном тогдашнем письме Достоевский, без тени осуждения, почти с завистью, восхищаясь его великолепной „аферой“. — Дело это доброе, ибо самый малый доход может дать на одну мою часть сто — сто пятьдесят рублей в месяц!»
Объявлением своим о «Зубоскале» он чрезвычайно доволен: «Объявление наделало шуму, ибо это первое явление такой легкости и такого юмора в подобного рода вещах!»
Но Некрасов, должно быть, весьма сожалел, что заказал это объявление Достоевскому: оно погубило все дело. «„Зубоскал“ был запрещен до появления первого выпуска, — вспоминает Д. В. Григорович, — одна неосторожная фраза в объявлении послужила поводом к остановке издания». Григорович полностью приводит эту криминальную фразу, но, увы, как всегда, сочинительствует: ее у Достоевского нет.
Да и дело не в фразах, конечно. Цензура не могла же не заметить, что здесь военная хитрость, маневр, что под флагом альманахов пытаются контрабандой [нрзб.] новый журнал, сатирический, не добиваясь утверждения редактора, не испрашивая у властей разрешения. «Северная пчела» всполошилась, Булгарин поторопился с доносами, и Некрасову пришлось заявить, что никакого «Зубоскала» не будет.
Так и пропали те двадцать рублей, которые он заплатил Достоевскому!
Весь материал «Зубоскала» перенес он в другой альманах «Первое апреля», а зубоскальный роман Достоевского припрятал для журнала «Современник».
Некрасов хорошо понимал, что затевает опасное дело, и принял заблаговременно меры. В числе этих мер было то объявление, которое он заказал Достоевскому. Оно писалось не столько для публики, сколько для шефа жандармов. Весь смысл объявления в том, чтобы успокоить, задобрить начальство.
«Мы не станем бичевать и клеймить, нам бы только порхать и резвиться, дозвольте же нам хихикнуть в кулак, — так и слышится в каждой строке. — Мы просто шуты, фланеры, краснощекие, игривые, кругленькие!»
Но есть и другие черты: осторожно, между строк говорится: не все же для нас трын-трава, что мы «видим изнанку кулис и позлащенную грязь».
За это-то и ухватился Булгарин. О его доносе на Краевского, которого он почему-то считал инициатором «Зубоскала», мы скажем в ближайшие дни: донос этот, сколько мы знаем, в печати еще не являлся. Теперь же спешим напечатать те затерянные строки Достоевского, которые пора бы включить в собрание его сочинений. На днях мы прочитали эти строки супруге Достоевского, Анне Григорьевне, которая, как известно, всю жизнь посвятила благоговейному служению его памяти, создала музей Достоевского, составила прекрасный, подробнейший «Указатель» статей, манускриптов, портретов и книг, относящихся к его жизни и творчеству, и г-жа Достоевская, разрешив нам воспроизвести эти строки ее покойного мужа, засвидетельствовала, что они до сих пор были ей (даже ей!) неизвестны.
Вот что писал Достоевский.
комический альманах в двух частях (в 8-ую д.л.), разделенных на 12 выпусков, от 3-х до 5-ти листов в каждом, и украшенных политипажами.
Прежде всего, просим вас, господа благовоспитанные читатели нашего объявления, не возмущаться и не восставать против такого странного, даже затейливого, даже, быть может, неловко затейливого названия предлагаемого вам альманаха… «Зубоскал!» Мы и без того уверены, что многие, даже и очень многие, отвергнут наш альманах единственно ради названия, ради заглавия; посмеются над этим заглавием, даже немного посердятся на него, даже обидятся, назовут «Зубоскал» анахронизмом, мифом, пуфом и, наконец, признают его чистою невозможностью. Главное же, назовут анахронизмом. Как! Смеяться в наш век, в наше время, железное, деловое время, денежное время, расчетливое время, полное таблиц, цифр и нулей всевозможного рода и вида? Да и над чем, прошу покорно, смеяться вы будете? Над кем смеяться прикажете нам? Как он будет, наконец, смеяться, ваш «Зубоскал»? Действительно ли имеет к тому средства достаточные? А если и точно имеет достаточные средства, то зачем будет смеяться?.. Именно вот зачем он будет смеяться? «Конечно, — продолжают они, враги „Зубоскала“, — конечно, смеяться можно, смеются все, отчего же не смеяться? Но смеются кстати, смеются при случае, смеются с достоинством, — не попусту скалят зубы, вот как здесь из одного заглавия вашего явствует, — одним словом, известно, как смеются… ну, от удач там каких-нибудь смеются… ну, над резкостию какой-нибудь, выдающуюся из общего уровня, ну, наконец… как вам сказать, ну, за преферансом смеются при счастии, в театре смеются, когда „Филатку“ дают, — вот над чем смеются при случае, только не так, как здесь, а с достоинством, с приличием, а не походя, не скалят по заказу зубы, не острят через силу. Да и почему знать, не намерение ли здесь какое скрывается», — скажут в заключение те, которые любят во всем, что до них не касается, видеть намерение, даже дурное намерение: не фальшь ли тут какая-нибудь; может быть, даже неблаговидный предлог к чему-нибудь, может быть, даже вольнодумство какое-нибудь, — гм! — может быть, очень даже может быть, — при нынешнем направлении особенно может быть.
И, наконец, грубое, немытое, площадное, нечесаное, мужицкое название такое — «Зубоскал»! Почему «Зубоскал»? Зачем «Зубоскал»? Что доказывает именно «Зубоскал?»
Вот уж вы и осудили и обвинили, господа; осудили, не выслушав! Погодите, послушайте! Мы вам объявим, что такое «Зубоскал», долгом почтем прежде всего объясниться с вами. И, приняв объяснение наше, смеем уверить вас, непременно перемените свое мнение, может быть, даже с улыбкою благоволения встретите «Зубоскала», даже полюбите его, даже, как знать, может быть, будете уважать его. Да и как не полюбить его, господа! «Зубоскал» — малой редкий, в своем роде единственный, малой добрый, простой, незатейливый и, главное, с весьма небольшими претензиями. Ради этого одного обстоятельства, что он человек без претензий, ради этого одного он уже достоин всеобщего уважения. Посмотрите, оглянитесь кругом, — кто теперь без претензий? А? Видите ли? А он вас не толкнет, не заденет, не затронет ничьей амбиции и никого не попросит посторониться. У него только одно честолюбие, одна лишь претензия — вас посмешить подчас, господа. Впрочем, из этого одного еще не следует, что он так вот и взялся, подрядился высиживать для почтеннейшей публики на немецкий лад посильную остроту. Нет, он зубоскалит, когда хочет, когда чувствует наклонность к тому, призвание; малой-то он такой, что за словцом в карман не полезет и для красного словца не пожалеет первейшего друга.
Да уж если на то пошло, так мы и расскажем вам, кто он именно, наш «Зубоскал», через какие дела перешел, какие дела совершил, что затевает он делать, одним словом, обрисуем его вам с головы до пяток, как говорится.
Представьте себе человека еще молодого, подбирающегося, впрочем, к средним годам, веселого, бойкого, радостного, шумливого, игривого, крикливого, беззаботного, краснощекого, кругленького, сытненького, так что при взгляде на него рождается аппетит, лицо улыбкою расширяется, и даже самый солидный человек, очерствелый на службе человек, проведший, например, целое утро в канцелярии, проголодавшийся, желчный, рассерженный, осипший, охрипший, и тот, спеша на свой семейный обед, и тот, при взгляде на нашего героя, просветлеет душою и сознается, что можно весело этак на свете пожить и что свет не без радостей. Представьте же себе такого человека, — да! — позабыли главное: мы расскажем вам вкратце его биографию. Во-первых, он родом, положим, москвич и, прежде всего, непременно москвич, то есть размашист, речист, всегда с самой задушевной идеей, любит хорошо пообедать, поспорить, простоват, хитроват, словом, со всеми принадлежностями доброго малого. Но воспитывался он в Петербурге, и можно сказать, что получил образование блестящее, современное. Впрочем, он прошелся везде: он все знает, все заучил, все запомнил, все схватил, везде был, прикинулся было сначала человеком военным, понюхал потом и университетских лекций, узнал даже, что делается в Медицинской академии, и, что греха таить, даже забрался было на Васильевский остров, в 4-ю линию, когда вдруг, ни с того ни с сего, увидел в себе художника, когда наука и искусство поманили было его золотым калачом. Впрочем, наука и искусство продолжались недолго, и герой наш, как водится, после этого засел в канцелярию (нечего делать!), где и пробыл изрядное время, т. е. до самой той поры, в которую, при неожиданном повороте своих обстоятельств, очутился он вдруг владетелем неограниченным своей особы и своего состояния. С той поры он, заложив руки в карманы, ходит, посвистывая, и живет (извините, господа!) для самого себя.
Он, может быть, единственный фланер, уродившийся на петербургской почве. Он, как хотите, и молодой, и уже не молодой человек. Много молодого опало, а новое едва привилось да засохло. Остался лишь смех, — смех, смеем уверить вас, совершенно невинный, простодушный, беззаботный, ребяческий смех над всеми, над всем. Да и виноват ли он, в самом деле, что беспрерывно хочет смеяться? Виноват ли он, что там, где вы видите дело серьезное, строгое, он видит лишь шутку, в ваших восторгах — свой Васильевский остров, в ваших надеждах и стремлениях — заблуждения, натяжку, чистый обман, в вашем твердом пути — свою канцелярию, а в вашей солидности — Варсонофия Петровича, своего бывшего начальника отделения, весьма, впрочем, почтенного человека. Виноват ли он, что видит изнанку кулис, когда вы видите лишь одну их сторону лицевую; виноват ли он, наконец, что весь, например, Петербург, с его блеском, роскошью, громом и стуком, с его бесконечной деятельностью, задушевными стремлениями, с его господами и сволочью — глыбами грязи, как говорит Державин, позлащенной и не позлащенной, аферистами, книжниками, ростовщиками, магнетизерами, мазуриками, мужиками и всякой всячиной, — представляются ему бесконечным, великолепным, иллюстрированным альманахом, который можно переглядывать лишь на досуге, от скуки, после обеда, — зевнуть над ним или улыбнуться над ним. Да после этого еще хорошо, что у нашего героя осталась способность смеяться, зубоскалить. По крайней мере, еще есть хоть польза какая-нибудь. Нерегулярность жизни, впрочем, начала ему сильно надоедать с недавнего времени. Да и действительно, его так затормошили, растащили и употребляют во зло перед публикой в иных романах, журналах, альманахах, фельетонах, газетах, что теперь он серьезно решился быть повоздержаннее и действовать посолиднее… Для сей цели вздумал он было явиться перед публикой с особою книжкой своих заметок, мемуаров, наблюдений, откровений, признаний и т. д. Но так как все чересчур значит некстати, так как самое лучшее блюдо в чрезмерном количестве может произвести индижестию, и так как он сам, наконец, враг несварения желудка, то и решился раздробить всю книжку на тетрадки.
Материалов у него бездна, времени девать некуда. Мы говорили, что он нигде не служит, не знаком ни с какими департаментами, ни с какими канцеляриями, ведомствами, правлениями и архивами и даже не употреблялся никогда ни по чьим поручениям. Он, как сказано выше, заклятый враг индижестии. Прибавим еще, что он неутомимый ходок, наблюдатель-проныра, если понадобится, и знает свой Петербург как свои десять пальцев. Вы его увидите всюду — и в театре, и у подъезда театра, и в ложах, и за кулисами, и в клубах, и на балах, и на выставках, и на аукционах, и на Невском проспекте, и на литературных собраниях, и даже там, где вы вовсе не ожидали бы увидеть его, — в самых дальнейших закоулках и углах Петербурга. Он не брезгает ничем. Он везде с своим карандашом и лорнетом и тоненьким, сытненьким смехом. А вот и еще одно достоинство «Зубоскала»: первое дело и главнейшее у него — правда. Правда прежде всего. «Зубоскал» будет отголоском правды, трубою правды, будет стоять день и ночь за правду, будет ее оплотом, хранителем, и особенно теперь, когда с недавнего времени правда ему страх как понравилась. Впрочем, он иногда и приврет; отчего же не приврать? Он и приврет иногда, — но только умеренно. Ведь со всеми случается: все любят приврать иногда; то есть не приврать, — что мы! — обмолвились, но этак, знаете, сказать поцветистее. Ну так и «Зубоскал» точно так же иногда что-нибудь тоже скажет метафорой, но зато если и соврет, то есть сметафорит, то сметафорит так, что будет совершенно похоже на правду, что выйдет не хуже иной правды, — вот будет как! А впрочем, во всяком случае, будет за правду стоять, до последней капли крови будет за правду стоять!
Во-вторых, «Зубоскал» будет врагом всяких личностей, даже будет преследовать личности. Так что Иван Петрович, например, прочитав нашу книжку, вовсе не найдет совершенно ничего предосудительного на свой счет, а зато найдет, может быть, кое-что щекотливое, впрочем, невинное, совершенно невинное о приятеле и сослуживце своем, Петре Ивановиче, и обратно, Петр Иванович, читая ту же самую книжку, ровно ничего не найдет о себе, зато найдет кое-что об Иване Петровиче. Таким образом, оба они будут рады, и обоим им будет крайне весело. Уж это так 3убоскал устроит. Вот вы сами увидите, как он отделает подобное обстоятельство. И что всего удивительнее — сам, например, Иван Петрович первый закричит, что о нем ровно нет ничего в нашей книжке и что не только нет ничего похожего, но что даже и тени нет никакой. Что неприличного и злокачественного там намека какого-нибудь — и намерения не было! А что если есть что-нибудь, то единственно разве про Петра Ивановича. Вот будет как! Итак, повторяем: правда прежде всего. «Зубоскал» будет жить правдой, отстаивать правду, подвизаться за правду, и — чего, впрочем, Боже сохрани — если случится ему умереть, — то он и умрет не иначе как за правду. Да! не иначе как за правду! [Эти слова пародируют знаменитые уверения Булгарина на столбцах его «Северной пчелы»: «Мы готовы умереть за правду, мы не можем без правды» и т. д.]
Но, может быть, и после всего, что мы сказали о характере «Зубоскала», о привычках его и наклонностях, даже о самом его поведении, кто-нибудь спросит еще — каково же будет содержание нашей книги? Чего должно надеяться от нее, чего не надеяться? На это лучшим ответом может служить первый выпуск «Зубоскала», долженствующий появиться не позже, как в первой половине ноября этого года. Но мы и теперь же готовы удовлетворить желанию читателей. Повести, рассказы, юмористические стихотворения, пародии на известные романы, драмы и стихотворения, физиологические заметки, очерки литературных, театральных и всяких других типов, достопримечательные письма, записки, заметки о том о сем, анекдоты, пуфы и пр., и пр., все в том же роде, то есть в том роде, который соответствует нраву «Зубоскала» и кроме которого ни к какому другому роду он не чувствует в себе призвания. Таково будет содержание нашего альманаха. Некоторые статьи, по усмотрению своему, «Зубоскал» будет украшать политипажными рисунками, исполнение которых поручит лучшим петербургским граверам и рисовальщикам, а когда книга окончится, именно при двенадцатом и последнем выпуске, выдаст своим читателям великолепную иллюстрированную обертку, в которую и попросит читателей переплесть его произведение. «Зубоскал» считает нужным довести до сведения публики, что у него заготовлено много хороших рисунков и разнообразных статей, и потому он твердо уверен, что расстояние в выходе выпусков книжек никак не будет продолжительнее четырех недель. Таким образом, вся книга в год будет непременно окончена.
Наконец, еще об одном предмете… об одном важном, щекотливом предмете… «Зубоскал» так любит, так уважает, так высоко ценит своих читателей… своих будущих читателей (у него будут, непременно будут читатели), что готов бы даже давать книгу свою даром, несмотря на неизбежные расходы на печатание, бумагу, картинки, — картинки, которые у нас достаются так трудно и дорого!.. Но, во-первых, принять подарок от него, от человека, у которого такой чин, что он боится даже объявить, какой у него чин, чтобы не лишиться уважения читателей, от человека, который… ну, который, словом, ничего больше, как зубоскал. Не покажется ли обидным даже одно такое предположение?.. А во-вторых, есть и другая причина: как давать книгу даром, в наш век, в наш век, как уже всякому известно, положительный, меркантильный, железный, денежный? Не вернейший ли это способ уронить книгу, лишить ее читателей, которые бегут от всего, что им навязывают?.. Где же смысл? где такт?.. где, наконец, приличие?.. где чувство собственного достоинства?? Такие-то причины обуздывают великодушие «Зубоскала». Итак, по соображении издержек на издание, с чувством собственного достоинства, скрепя сердце, «Зубоскал» объявляет, что он будет продавать себя по 1 руб. сер. за выпуск в книжных магазинах М. Ольхина, А. Иванова, П. Ратькова и Комп., А. Сорокина и других петербургских книгопродавцев. На пересылку прилагается за один фунт.
Если бы до нас не дошло никаких указаний, кому принадлежат эти строки, [нрзб.] тогда бы с несомненностью знали, что [их] написал Достоевский: у кого же у другого такой стиль! Здесь тембр его голоса, его интонации, жесты!
В руках у меня драгоценность: [нрзб.] письмо Достоевского. [Потрепанная бумажонка], вся в пятнах, с остатками сургучной печати. Конверта нет, да и не было: просто сложена записочка вчетверо и на обороте написано:
«Его Высокоблагородию
Николаю Алексеевичу Некрасову».
Письмо деловое — о деньгах, как почти всегда у Достоевского:
Конечно, те условия, которые вам угодно было предложить мне в последнее свидание наше у Майкова, весьма выгодны. Но в настоящую минуту я нахожусь в таком затруднительном положении, что деньги, вами обещанные, не принесут мне ровно никакой пользы, а только протянут мою безвыходность напрасно. Вам, может быть, отчасти известны мои обстоятельства.
Мне нужно 150 р. сереб., чтобы хоть немного стать на ноги. И потому, Николай Алексеевич, если этих денег разом вы дать не пожелаете, то, к величайшему моему сожалению, доставить вам повесть мне будет невозможно. Ибо я не буду иметь материальных средств написать ее.
Если же Вы согласитесь дать такую сумму вперед, то —
во-1-х, срок, к которому вы получите повесть, будет 1 января 1848 г., не раньше. Вам, вероятно, самому приятнее будет, чтобы я сказал вам не около, а наверно. Итак, наверно, к 1-му января 1848 г.,
и, во-2-х, я попрошу вас выдать мне деньги таким образом:
100 р. сереб. 2-го числа октября 1847 г.
и 50 р. сереб. теперь же, то есть с моим посланным.
Извините, Николай Алексеевич, что я переговариваюсь через письмо, а не лично, — как было бы нам удобнее. Я все хотел прийти к вам, уже совершенно кончив настоящие мои занятия. Но теперь, в настоящую минуту, я нахожусь в таком отвратительном положении, что решил начать дело сейчас: об чем пишу вам откровенно.
Выходить же не могу; ибо утром простудился и теперь, кажется, придется дня четыре сидеть дома.
Р. S. Во всяком случае, покорнейше вас прошу дать ответ с моим посланным; ибо после он будет не нужен.
Письмо писано в сентябре или в августе 1847 года.
Поражает его тон, такой чопорный, церемонный, чинный. Как будто Достоевский с Некрасовым знакомы лишь со вчера, отдаленно. Как будто два года назад, в белую майскую ночь, Некрасов и не вбегал к Достоевскому, не тряс его за плечи, с криками, всхлипами, в припадке восторга.
Как будто тогда же, два года назад, Некрасов перед ним не исповедовался, не рассказывал (ему одному!) наболевших, безумных, навеки сближающих слов! Как будто не он напечатал тогда первое творение Достоевского, его ошеломительных «Бедных людей», как будто не он (так торжественно!) ввел его тогда же к Белинскому и пережил с ним — рука об руку — все триумфы и радости, так мучительно его истерзавшие.
Ведь после этих белых ночей пролетело только две весны, а Достоевский, будто ничего не случилось, пишет Некрасову чопорно:
«Милостивый Государь… вам угодно было предложить мне… покорнейше вас прошу…»
Что-то канцелярское, без единого интимного слова, так что эта дружеская подпись «весь ваш Достоевский» только сильнее подчеркивает всю официозность письма.
Что случилось за эти два года, мы знаем. «Надулись же мы, друг мой, с Достоевским — гением, — писал немного позднее Белинский. — Каждое его новое произведение — новое падение…»
Такое было чувство у всех, кто еще недавно кричал, что «Бедные люди» — событие, что Достоевский — титан, выше Гоголя!
Это чувство разделял и Некрасов. Он вместе со всеми твердил, что «Двойник» Достоевского — чудо, что на Руси не бывало подобного, а когда «Двойник» появился в печати, Некрасов повторял в общем хоре, вместе с Григоровичем, Панаевым, что это «скверность и дрянь отвратительная».
«Это создало мне на время ад, и я заболел от горя», — признавался Достоевский брату.
Еще бы! Только вчера, упиваясь хвалами, он сам был от себя в восхищении: «Будущность у меня преблистательная… „Двойник“ удался мне донельзя… Гоголь не так глубок, как я!» — писал он в каком-то письме. И вот, как удар кулаком, всеобщий приговор: ты ничтожество!
Было от чего заболеть. Особенно его тогда ужалил Некрасов. Как бы отмщая Достоевскому за свое недавнее перед ним преклонение, за свои вчерашние восторги и слезы, Некрасов торопился его шельмовать в оскорбительных эпиграммах и шаржах, выразить поскорее презрение к напыщенной, надутой бездарности:
За тобой султан турецкий
Скоро вышлет визирей! —
потешался он над зазнавшимся гением, над этой «курносой», «чухонской звездой», —
Витязь горестной фигуры,
Достоевский, милый пыщ,
На носу литературы
Рдеешь ты, как новый прыщ, —
дразнил он его (вместе с Тургеневым) и весьма прозрачно указывал, что все недавние восторги Белинского — лишь хитрая и ловкая игра, расчетливый обман, почти шантаж: Белинский-де надеется на взятку: он хочет получить от писателя [бесплатно] [нрзб.] новую повестушку, неизданную, чтоб издать ее у себя в альманахе и продать, не заплатив гонорару: за это он будет расхваливать все, что бы ни написал Достоевский: «Буду нянчиться с тобою, поступлю я, как подлец!» — обещает Достоевскому Белинский, а сам будто хорошо понимает, что Достоевский бездарность, ничтожество.
Ради будущих хвалений
(Крайность, видишь, велика)
Из неизданных творений
Удели не «Двойника», —
выпрашивает критик у автора. Достоевский в то время, действительно, сочинял для альманаха Белинского две какие-то до нас не дошедшие повести, — и вот критик (в эпиграмме Некрасова) обещает самолюбивому автору поместить эти подаренные повести на почетном месте, в конце, обведя их черной каемкой, чтобы выделить из ряда других повестей [То, что сообщает об этом эпизоде П. В. Анненков в своих воспоминаниях и в письме к Стасюлевичу, неверно и основано на недоразумении. См. «Ниву» 1901, XI; «Литерат. Вестн.» 1903, V, кн. I; и т. д.].
Естественно, что Достоевский через несколько дней сообщал в письме своему брату: «Я разругал Некрасова в пух… Он наделал мне грубостей… скажу тебе, что я имел неприятность окончательно поссориться с „Современником“ в лице Некрасова».
Это было в ноябре 1846 года. А через год, как мы видим из печатаемого выше письма, они снова пытались сойтись, но, должно быть, неудачно. Должно быть, Некрасов не дал Достоевскому просимых денег, ибо никаких повестей Достоевского в «Современнике» так и не явилось.
Сошлись они значительно позднее — у самого края могилы.
В неизданном дневнике сестры Некрасова, который она вела незадолго до смерти поэта, мы нашли такую запись:
"23 марта (1877)
Пришел Ф. М. Достоевский. Брата связывали с ним воспоминания юности (они были ровесниками), и он любил его. «Я не могу говорить, но скажите ему, чтобы он вошел на минуту, мне приятно его видеть». Достоевский посидел у него недолго, рассказал ему, что был удивлен сегодня, увидев в тюрьме у арестанток «Физиологию Петербурга». В этот день Достоевский был особенно бледен и усталый; я спросила его о здоровье. «Нехорошо, — отвечал он, — припадки падучей все усиливаются; в нынешнем месяце уже пять раз повторились; последний был пять дней тому назад, а голова все еще не свежа; не удивитесь, что я сегодня все смеюсь; это нервный смех у меня всегда бывает после припадка».
Оба друга-врага вспоминали прошедшее — и о Белинском, и о «Бедных людях», и о глупом, смешном «Зубоскале».
Впервые: Речь / 6 (19) апреля 1914 года