Журналистика (Дудышкин)/Версия 3/ДО

Журналистика
авторъ Степан Семенович Дудышкин
Опубл.: 1855. Источникъ: az.lib.ru • «Комедия в комедии», комедия в трех действиях г. Дриянского. — Стихотворения г. Стаховича — Отзывы рецензентов «Москвитянина» о «Горбуне», повести г. Данковского. — «Сибирячка», повесть г. Черепанова. — «Встреча», рассказ г. Максимова. — Журналистика «Библиотеки для Чтения». — «Севастополь в декабре месяце», г. Л. Н. Т.- Статьи «Пантеона» и воспоминания о Кокореве.

С. С. Дудышкин
Журналистика

Комедия в комедии, комедия в трех действиях г. Дриянского. — Стихотворения г. Стаховича — Отзывы рецензентов «Москвитянина» о «Горбуне», повести г. Данковского. — Сибирячка, повесть г. Черепанова. — Встреча, рассказ г. Максимова. — Журналистика «Библиотеки для Чтения». — Севастополь в декабре месяце, г. Л. Н. Т. — Статьи «Пантеона» и воспоминания о Кокореве.

Критика 50-х годов XIX века / Составление и примечания Л. И. Соболева

М., ООО «Издательство „Олимп“», ООО «Издательство АСТ», 2002. (Библиотека русской классики).

Пропуски восстановлены по первой публикации.

Мы получили «Москвитянина» №№ 5, 6-й (март) и № 7-й (за первую половину апреля). Во всех трех нумерах нет ни одной русской повести, и не будь комедии г. Дриянскаго в 6-м нумере, мы могли бы подумать, что «Москвитяин» махнул рукой на русскую словесность и предоставил ее в пользование другим журналам, сам же ограничился печатанием разных материалов для русской истории. Но комедия г. Дриянского выкупила этот недостаток. Она носит такое название: Комедия в комедии, комедия в трех действиях. Читается она с большим удовольствием. Действие происходит в уездном городе и основано, конечно, на сплетнях, да таких сложных, что они и старому сюжету дают новую жизнь и интерес. Лучшее в комедии — отсутствие претензий в обрисовке характеров. Конечно, автор знал, что в его комедии нет ни одного нового лица, однако ж он не смутился этим и не старался вводить в действие, им придуманное, небывалые лица. Аркадий Андреевич Ухарский — молодой человек, каких мы видели множество: фат, который любит приволокнуться, не прочь жениться на богатой старухе, может легко сплутовать в картишки. Старая сплетница Анна Тихоновна уверяет, что он готов обобрать ту, за которой волочится; но в комедии мы этого не видим. Эта Анна Тихоновна (жаль, что она называется Прихватская — потому что берет много процентов на ссужаемые деньги) — губернская или уездная вестовщица и попрошайка в то же время, лицо также не новое. Степан Петрович Летунов, богатый помещик, живущий в уездном городе, или, лучше, на кухне, лицо тоже известное: занят постоянным служением мамону и не замечает проделок своей возлюбленной половины, которая очень хорошо умеет пользоваться пребыванием мужа на кухне. Анна Тихоновна, большая сплетница, говорит, что у Катерины Никитичны с Ухарским дело нечисто; да и чему дивиться? Ухарский не первый и не последний. Анна Тихоновна, сплетница, уверяет, что Катерина Никитична также легко меняет своих поклонников и обожателей, как муж ее легко переменяет меню самого изысканного обеда. Но Анне Тихоновне верить нельзя; Ухарский же, когда мы знакомимся с ним, показывает явно, что Катерина Никитична ему надоела, и он, для развлечения, начинает ухаживать за молоденькой гувернанткой, по фамилии Чевич. Бедная, хорошенькая и гордая Чевич считает Ухарского пустейшим человеком, а между тем Катерина Никитична ревнует его даже к мебели! Что тут делать? Чевич получает письмо с почты от отца; Ухарский привозит это письмо гувернантке и, при этом, в конверт вкладывает от себя записочку такого содержания: «Николашка передаст вам письмо, которое вы так нетерпеливо желали получить: радуюсь, что это доставит вам отраду» В дом к Катерине Никитичне приходит и за вестями, и за землицей, и за мантилькой известная Анна Тихоновна. При ней Николашка передает письмо гувернантке следующими словами: «Аркадий Андреич приказали кланяться, приказали вручить вам собственноручно-с». Софья Петровна, увидев, что пакет от отца, целует его и прижимает к груди. — Анна Тихоновна, которая слышала, что пакет от Ухарского, и видит, что Чевич целует письмо, без памяти рада истории: «Ишь ты, ишь ты! Ах, отцы! все нутро во мне колышется… штой-то, в глаза теметь какая-то вступила»… Чевич распечатывает письмо отца, записка Ухарского выпадает… ее подхватывает Анна Тихоновна — я комедия готова. В уме Анны Тихоновны все решено.

«Отцы мои никак свету преставленье идет… Я-то, я-то, дура неумытая! уши развесила скромница, да степенница… а вот из нее что лезет!.. Ну, сударушка моя, Катерина Никитична — отворяй ворота, выпущай сокола». Анна Тихоновна не знает кому ей прислужить записочкой: Катерине Никитичне Летуновой, или Надежде Егоровне Облайчиковой. — От Катерины Никитичны она уже получила все, чего просила… так лучше Облайчиковой. Ей она передает записку с следующим прибавленьем, которое видно из разговора ее:

"Надежда Егоровна (осматривая комнату).-- Где же Катерина Никитична?

Анна Тихоновна. — Ох, моя красавица, не согреша — и сказать вам не знаю как…

Надежда Егоровна. — А что?… (Анна Тихоновна подвертывается и шепчет ей на ухо). Ха, ха, ха! Вот уморительно! Уж она впрямь не паневу ли сменяет?

Анна Тихоновна. — Перед Богом — как есть вам докладываю (осматривается и снова шепчет) так вот и режет, так и режет!.. Удивляюсь, говорит, зачем эти нищие (Облайчиковы) в Москву ездят! Там, говорит, посидят в яме, а сюда приедут и важничают! А я — себе на уме: нет, мол, сударушка моя, говорю, поди-ка у нее что одних платьев навезено — да все шелковые! тебе, мол, самой в нос кинется, даром что богачиха!

При этом Анна Тихоновна просит не оставить милостями. Облайчикова обещает ей мантилью. Но Анна Тихоновна услуживает всем, всех бранит за глаза, на всех сплетничает, и в глаза всех расхваливает. Лишь только Облайчикова уехала от Летуновых, Катерине Никитичне опять понадобилась Анна Тихоновна. Облайчикова приехала из Москвы, на Облайчиковой верно будет на бале какое-нибудь необыкновенное платье, и Катерина Никитична желает знать, во что оденется Облайчикова…

«Анна Тихоновна. — Штой-то, уж укатила! Вишь, вертит хвостом. Чай до вечера весь город обрыщет.

Катерина Никитична. — Скажите, душенька, она верно расспрашивала вас о чем-нибудь?»

Анна Тихоновна, которая сама насплетничала на Катерину Никитичну и Ухарского и которая даже передала Облайчиковой записку Ухарского к Чевич, отвечает:

«Ох, отцы мои, уж такая-то калатырная: — да что? да как? да часто ли ездит? А я, себе на уме: нет, говорю, сударушка моя, не на ту напала! даром что у нас воспитания супроти вашего не вдостачу, а ты, мол, отчаливай! Вот как говорю, моя матушка (изменяя тон) Что ж, говорит, нас осуждают, говорит, за Москву: ни с Ухарским же, говорит, сидеть тут обнявшись — такая язвительная!

Катерина Никитична. — Это ужасно! (стоит несколько времени в раздумье) Знаете, о чем я вас, душенька, хочу попросить?

Анна Тихоновна. — Извольте, моя благодетельница. Рада служить.

Катерина Никитична. — Съездите к ней нынче, перед тем временем, как ей одеваться на бал к Прохиным: как будто за выкройкой, которую она мне обещала, или, там придумайте свое что-нибудь, да высмотрите хорошенько, во что она станет наряжаться; цвет и фасон, все это поаккуратнее, а оттуда вернетесь, так мы уж вместе с вами отправимся: для детей велим заложить карсту, а сами в возке.

Анна Тихоновна. — Будьте в надежде. Все разузнаю…»

Заметьте, что Катерина Никитична не даром так интересуется, во что будет одета Облайчикова: Анна Тихоновна успела ей передать, что Облайчикова «намерена прельщать Ухарского»… Наступает бал. Чевич танцует с Ухарским и бесит Катерину Никитичну; Облайчикова, которая сердита на Летунову по сплетням Анны Тихоновны, да вместе с тем, чтоб унизить свою соперницу, намерена разыграть комедию с запиской Чевич; она передает записку Ухарского к Чевич некоторым дамам, и все начинают шептаться и смеяться над Катериной Никитичной. Катерина Никитична бесится на Анну Тихоновну, что та солгала ей, в чем будет одета Облайчикова на бале, да и разговоры об Ухарском и Чевич ее бесят:

«Катерина Никитична. — Это ужасно! Чувствую, что я не выдержу… Облайчикова блестит, как метеор! На ней все так изящно, воздушно… а я?.. Но всего ужаснее для меня этот шепот… У всех на языке одно — cavalier servant и эта девчонка!.. Я ее не узнаю… она так не хотела сюда ехать — и теперь, такое резкое превращение! Неужели тут была маска?..

Анна Тихоновна (в сторону). — Ага, завыла! Видно губернаткой запахло…

Катерина Никитична. — А, вы здесь? Что ж это вы сказали, что на ней чепец и золеное шелковое платье — и похожего ничего нет: на ней тончайший пу-де-суа, наколка… а эти кружевные рукава — все ахают…

Анна Тихоновна (в досаде). — Ох, мать моя, и не поминайте! Что делать; смекнула раньше нас — проклятая!… глаза отвела — проныра подлая! Вот, это, вхожу — она мне пырь на встречу. А я, говорит, сейчас иду к Прохиным — не хотите ли, говорит, вместе… Я тут и ну ее кругом оплясывать… В том, как есть, была матушка; а теперь, вот вы говорите — и платье не то и чепца нету; а была в чепчике.

Катерина Никитична. — Да на ней наколка, подите, взгляните.

Анна Тихоновна. — Ну уж, матушка; глядеть-то я на нее не намерена.

Катериина Никитична. — А что?

Анна Тихоновна. — Да откровенно сознаюсь вам, по душе: эта ехидная такую со мною штуку обработала, что и теперь но опомнюсь…

Катерина Никитична. — Что ж такое?

Анна Тихоновна. — Ох, и вымолвить-то этого сраму… отцы мои… Вот, это я, оглядемши-то ее, безбожницу, заспешила, сажусь в сани — только тут лупоглазая Настюшка бежит за мной: „Вот, говорит, сударыня, барыня забыла вам мантилью отдать…“ Я ее, матушка, и положи себе под салоп: добро, думаю, годится Кленочке — таковская; только вот, еду этак — моя мантилья вдруг заворочалась, словно живая; — я ничего… еду дальше; опять — слышу, шевелится… Вот я, этак, пощупала… отцы мои! Как это там моя мантилья запищит: — меня из саней — так вот, словно ветром вышибло — так по мне по всей горох и покатил… Ну!.. дальше уж и не помню…

Катерина Никитична. — Что ж это с вами?

Анна Тихоновна. — Да, матушка; сочинила было со мною историю — эта ехидная — подлая… Спасибо, Петрушка ваш тут случился, подняли, да снегом виски потерли… Вот это — пришла я в память — ну, справки наводить: — а там, вместо мантильи, котенок лежит, тряпками спеленатый…»

Следуют на бале сцены сплетен о записке и об интриге Чевич с Ухарским, сцены, которые были бы очень забавны, если б не напоминали грибоедовских сцен на балу у Фамусова и сплетен про Чацкого. Наконец Облайчикова, с тремя другими дамами, намеревается разыграть какую-то комедию с Летуновой; для этого они берут ридикюль Чевич, кладут в него украденную записку, сами прячутся в гардеробную и поджидают прихода Летуновой. Она приходит и посылает Анну Тихоновну принести ей ридикюль; та, со злобы на Облайчикову, которая сыграла с ней такую скверную штуку, вынимает тихонько записку и отдает Летуновой пустой ридикюль. Ревность Катерины Никитичны на время успокоивается, как вдруг она слышит голос Чевич и прячется за ширмы. Является Ухорский, и Чевич благодарит его за письмо (от отца). Катерина Никитична и Ухорский понимают, что она говорит о записке. Чевич уходит, а Ухорский, не зная, что его подслушивают за ширмой Катерина Никитична, а в гардеробной три дамы, говорит:

«Браво, Аркадий Андреевич! делишки ваши, кажись, идут недурно: о записочке мы молчим, однакож не в претензии! Те, те, те! Ай-да мамзелька! Чувствую, что врежусь в нее по уши; и то сказать — есть во что! Уж не чета этим перезрелым дамам, от которых за три сажени пахнет огуречным рассолом… Завтра непременно явлюсь пораньше… Тихоновну — в ад… Как бы придумать что-нибудь насчет Никитичны — она мне страшно надоела; правду сказать, пятый месяц езжу туда единственно для одной мамзельки — а то, давно бы бросил… (Думает) Что бы такое сочинить? Да!.. Скажу-ка, что у Облайчиковой юбка из модного китайского ланкорта, который вчера привезли в город; — тотчас ускачет в ряды, а я на верх!..»

Все это подслушивает Катерина Никитична и три дамы в гардеробной. Сцена неестественная. Если театр не имеет других средств выражать мысли перед публикой — как вслух, посредством a-parto, или монологов действующего лица с самим собою, то нельзя понять, как другие могут подслушать наши мысли. К сожалению, на этом и основана развязка комедии г. Дрианского.

Катерина Никитична, выслушав эти мысли, приходит в ярость, и комедия продолжается с одинаковым интересом, несмотря на то, что автор забыл сценические условия:

«Кажется, ясно!? Уж не изменяют ли мне собственные глаза; ушам своим я почти не верю… Письмо… Николашка… и этот мерзавец осмелился быть посредником!.. Хорошо же (вздрагивает). Уф — страшно!.. Глупая, глупая женщина! Кого я теперь должна обвинять? Что теперь я должна делать?.. я нахожусь в таком жалком положении, что не вправе даже ни на кого сетовать; осталось одно — спасать свою репутацию… а как? В силах ли я буду вынести всю эту пытку? для этого нужно столько хладнокровия…»

Однако ж Катерина Никитична сумела покончить эту историю совершенно выгодно для себя. На другой день, чем свет, была призвана Анна Тихоновна. Ей Катерина Никитична совершенно хладнокровно объяснила, что не может более терпеть интриг в своем доме, что ее гувернантка Чевич в переписке с Ухарским уже давно, что злые языки клевещут понапрасну на нее, Катерину Никитичну, и потому она призвала Анну Тихоновну быть свидетельницей того, что произойдет. Анна Тихоновна все это выслушала и только про себя прибавила: «Вишь, куда гнет; хитра Маланья!» Катерина Никитична продолжала:

«Помилуйте, да этакой ветреной девчонки, клянусь вам, отродясь не видывала… только моего, можно сказать, ангельского терпенья доставало, чтоб выносить все, что совершалось перед моими глазами: сколько раз летом в деревне встречала их в беседке; здесь, бывало, как ни приду в классную, или к ней наверх — сидят себе как голубки спарованные: ни стыда, ни совести…»

Как бы то ни было, Анна Тихоновна была свидетельницей очень удобной. Приехал Ухарский. Катерина Никитична выслала Чевич занять гостя, а сама с Анной Тихоновной стала подслушивать. Ухарский, по свойственной ему наглости, тотчас стал на колени перед Чевич, и дверь гостиной отворилась: из них вышли две дамы. Последовала сцена не весьма приятная для бедной гувернантки, которая через пять минут оставила дом Летуновых.

«Анна Тихоновна (сходя с лестницы). — Вот она, подлая Надёжка (Облайчикова) — чего натворила! девка-то убивается, чуть об стену головой не стучит… Известно, как теперь к отцу глаза показать? глядишь — и тот прогонит; скажет — распутная, либо с пьяных глаз отдубасит костылем — а за что? так! в чужом пиру похмелье! Эта змея рада, что есть на кого всю свою черноту свалить: на такую напала! Другая б сама глаза выцарапала… Вот сгонит со двора — дети опять останутся ни при ком; пойдут повесничать… Кому прпглядеть? Отец на кухне — с утра до ночи кострюльки ополаскивает; а сама, того гляди, опять помирится с Ухарским, либо другого утешителя найдет… Мало ли их переменила!..»

В это время от старухи Жамкиной, которая была также на бале, но по глухоте ничего не слышала, прислали карету за Анной Тихоновной:

"Вот они! пронюхали!.. Теперь пошли кареты засылать… недели две так вот и будут возит словно сурка на показ… Вот и Егоза Егоровна — нынче чем свет мантилью прислала… Погоди ты, кошатница! я тебе насолю… Что мне! не детей крестить!

(К Публике)

«То-то вот, отцы мои! Вот он каков народец у нас! плетут-плетут, а после и не распутают! Что где ни услышат, зараз разблаговестят! Вот, на ваших глазах с мамзелью — каких дел настряпали? Просто, жалости подобно… (с чувством) Нет-то лучше, как жить степенней да смирней… Куда уж нам встревать в чужую заботу! и о себе ину пору не знаешь как слово сказать…»

Повторим: комедия эта совершенно-естественна по характерам, в ней обрисованным, и занимательна даже в чтении; действующие лица не разглагольствуют, а суетятся и хлопочут, почему и сосредоточивают на себе внимание. Лучше всех Анна Тихоновна, хотя и тысячу раз описанная прежде сплетница, но в комедии очень интересная, как главное действующее лицо, которое напутало всю эту историю, и которую зато целые две недели будут развозить в каретах, пока история не обойдет весь город. Жаль, что Ухарский описан несколько бесцеремонно: и в уездном городе, чтобы иметь такой успех, как он, нужно быть потоньше наглого фата. Зачем допускать в нашем обществе одни снимки е Хлестаковых? Есть фаты потоньше…

— Г. Стахович поместил в 6-м No «Москвитянина» свое стихотворение Праздник или Горе от пляски, а в 7-м No другое стихотворение Неделя Православия. Г. Стахович пишет и прозой и стихами, иногда удачными, а иногда такими, что они ставят в тупик самого невзыскательного читателя. Просим оценить следующие стихи:

Что Павлушка? Что Прокофий?

«Мои верные слуги

Нынче горек что-то кофий

И нечисты сапоги!

То-то! праздник на деревне.

Там у свата, у кумы,

Без трактира, без харчевни,

Обойдемся видно мы!

Знать, ребята, вы кутите?

Вот и повар чуть живой…

«Барин, нынче уж пустите:

„Праздник!“ — Я махнул рукой…

. . . . . . . . . . . . . . .

Ну, так ладно ж! и без пары

Я с гитарой тряхону —

Просто смерть бы без гитары

Записному плясуну!

Правда, вижу, брат Прокофий,

Что на праздник не лафа —

Книга, трубка, чай и кофий

И зеленая софа!»

Что это такое? Кажется, г. Стаховичу нравятся рифмы: Прокофий — кофий, лафа — софа? И между тем, в той же пьесе есть шесть следующих недурных стихов:

Вишь как парень расходился:

Шапку на бок, грудь вперед,

Трепака ударить хочет!

Девка рослая глядит

И хохочет, и топочет,

И плечами шевелит.

Хотя г. Стахович пишет и немного, но если б он печатал свои произведения с большим разбором, он много бы выиграл. То же самое было у него и в «Дедушкином Садике» идиллии, помещенной в «Современнике» нынешнего года. Там встречались места очень недурные, но в целом пьесы было что-то приторное.

— В №№ 5-м и 6-м «Москвитzнина» помещено два отзыва о повести нового нашего писателя, скрывающего свое имя под псевдонимом Данковского — Горбун. Повесть была напечатана в «Отечественных Записках», и автор ее впервые выступил на литературное поприще. Тем интереснее знать отзыв о нем. Легко говорить похвалы писателям, однажды навсегда составившими себе репутацию; еще легче, конечно, замечать недостатки вновь выступившего на литературное поприще таланта; но не так легко для нашей критики в настоящее время радушно приветствовать появляющийся талант, особенно, если в нем много оригинального и в то же время много литературной неопытности. Это настоящий оселок для критики. Нам не приходилось говорить о таланте г. Данковского, потому что и первая и вторая его повести напечатаны в нашем же журнале: пользуемся случаем, чтоб высказать наше мнение… Нельзя же молчать о каком-нибудь писателе потому только, что он у нас печатает свои произведения… «Москвитянин» в № 6-м говорит следующее.

«Горбун» повесть из простонародного быта — Е. Данковского, представляет не мало задатков для будущей, успешной деятельности этого, по-видимому, еще начинающего писателя, на избранном им поприще. У него есть теплое сочувствие к нашему простонародию, не выдуманное или вычитанное, и простодушное, образовавшееся, вероятно, из близкого знакомства с ним (совершенно справедливо, по нашему мнению); язык крестьянский с его особыми, выразительными, хотя подчас бестолковыми оборотами, также знаком ему, хотя по временам он злоупотребляет это знание; близкие интересы крестьян, их взгляды, возможные в их быте, выражение добрых и дурных качеств — также знакомы ему в действительности, а не перенесены им в крестьянский быт из других сфер; наконец многое в повести прочувствовано автором сильно и живо, а этот жар сердца незаметен в писателе. На основании всего сказанного, мы удерживаемся от окончательного приговора над первою повестью г. Данковского, в ожидании его дальнейшей деятельности, продолжения которой будем ожидать с нетерпением.

В следующем, 6-м No «Москвитянина» напечатана в отделе Критики отдельная статья о «Горбуне». Заключение этой статьи следующее:

«Как видите, завязка повести самая немудреная. Лица также незатейливые и, так сказать, дюжинные, ничем не отличающиеся от тех, которых встречаете толпами и вы, и я, и все мы в тех мирных, раздольных убежищах, куда летом любят удаляться москвичи от городского шума и пыли. Автор взял их, как нашел в природе, не давая себе труда их приукрасить, не сняв с них даже их будничной одежды, не придав им ни романических чувств и добродетелей, ни резко выдающихся пороков. Они как все люди; но люди, какими мы их видим на святой Руси. Каждый из них верен национальному характеру и в отношениях своих к высшим, и глубокою покорностью судьбе, и живою верою и милосердием к беднейшим своим собратиям, и желанием пособить им по мочи, по силе. Везде и во всем тут виден истинный русский мужичек, тогда ли, когда он расходится в шумном праздничном разгуле, выпьет лишнюю чарку и лезет на соседа с сжатыми кулаками; тогда ли, как работает на ниве под палящим солнцем и пот градом катится с лица его, а он и не чувствует усталости и жара; или как завалится на полати, ленивый, беспечный, готовый пролежать целый день, едва шевелясь, едва молвя слово. Но сверх общего национального характера, удачно схваченного автором, каждое из главных лиц, несмотря на узкую рамку и короткость рассказа, имеет свою особенную физиономию, отличающую его от толпы. Так перед нами ясно рисуется управляющий села Просечья, Василий Матвеевич, которого честность с грешком пополам, у которого и волки сыты и овцы целы; барин и властелин деревни более самого барина. Так довольно рельефнее выступает полная, важная фигура зажиточного Савелья Артемьича, набожного, добродушного, которого и чванного по своему. Так, невольно улыбнешься, читая бесконечные и оригинальные сетования бывшего старосты Сидора Терентьева, который не может утешиться в смене своей из этого почетного звания, не может равнодушно видеть, как новый староста разъезжает на беговых дрожках, между тем как он ходил пешком, не получал жалованья и служил из одной „пузы“, который с едкою ирониею глубокоуязвленного самолюбия подмечает каждую ошибку, каждый промах нового старосты, до самой смерти утешает себя надеждою, что вот-вот его сделают старостою, и наконец, умирает с этою надеждою. Всех бесцветнее вышли два лица любовников повести, Маши и Мити. Впрочем, оно так в должно быть. Кроме робости и нерешительности характера, свойственных ранней молодости, кроме любви их, поглощающей в настоящую минуту все способности и чувства, любви, впрочем, не мешающей Маше покориться своей участи, когда она теряет надежду быть за Митею, — черта также глубоконациональная, — характер крестьянок, еще не выходивших из-под родительского крыла, всегда более или менее однообразен. Исключения чрезвычайно редки. Девушка-невеста старается только об одном: чтобы об ней как можно менее говорили; а уж коли говорят, так пусть скажут только, что она девка скромная и работящая. Не даром ведется в народе поверье, что нрав женщины прежде замужства нее распознаешь, и что часто из тихони выходит бой-баба, и наоборот. Митя также живет в родительском страхе и послушании. Один только характер Горбуна составляет резкое исключение из этой массы лиц обыкновенных и, так сказать, вседневных. Видно, что автор занимался им с любовью, и ему удалось создать тип, который невольно врезывается в память читателей. Это существо преданное, способное к сильным чувствам, мечтательное, странное, но тем не менее натуральное. Особенного в нем только большая масса способностей, дарованных ему Провидением. Исключительные обстоятельства его жизни: раннее сиротство и горькое детство у дяди, заставившее его, как всякое существо страждущее, броситься в объятия к матери-природе и у облачка, летящего на лазоревом небе, у вечно блистающих звезд, у тихо шепчущей сосны, испрашивать ласк и сочувствия, в которых отказывали ему люди, — и наконец ужасный случай, сделавший его из молодца уродом и осудивший на вечное одиночество среди веселых семей, — вот что наложило на него эту печать странности, которая резко бросается в глаза и поражает тяжелым чувством при первом взгляде на его болезненное лицо, при первом звуке его приятного и слабого голоса, поющего одни грустные напевы. Понятно, что это минутный гость в здешнем мире, и с тех пор, как умерла мать его, последнее существо, отвечавшее пламенным порывам его любящей души, читатель ждет единственно возможной развязки, единственного возможного счастия для подобного существа, минуты вечного упокоения возле материнской могилы. И сам он это понимает. — „Ведь ты себя погубил?“ говорит прикащик, когда Горбун сам подает ему в руки ответ барина на сделанный им донос. — „Что ж!.. Моей жисти недолго… Была не была! я на все готов“… Этими словами еще более разрешается и оправдывается все, что могло бы показаться странным и не совсем натуральным в характере и поступках простого крестьянина».

Рецензент «Москвитянина» видит и недостатки в первом произведении г. Данковского и не скрывает их, потому что, из-за этих недостатков проглядывают своего рода достоинства. Крестьянский язык, местами доходящий до темноты, и неопытность из прекрасных частей составить одно стройное целое, ему хорошо известны:

"Если от содержания внутреннего мы перейдем к исполнению, то и тут вынесем впечатление не менее выгодное для автора. Большая часть лиц, выведенных им на сцену, говорит живым русским языком, видимо схваченным и подмеченным на месте, показывающим в авторе долгую наблюдательность и любовь к описываемому предмету. Мы готовы были бы даже упрекнуть его за щедрость, с которою он расточает эти русские обороты, прибаутки и поговорки. Иногда он заставляет лица свои, особенно второстепенные, говорить там, где это казалось бы вовсе ненужным для хода повести, и только для того, чтобы пощеголять речью русского мужичка, с его сжатостию и странными оборотами, облекающими поверья или понятия, не менее странные. При чтении этих маленьких эпизодов, всегда впрочем замечательных, нам пришли на мысль волшебницы в восточных сказках, полною горстью бросающие направо и налево жемчуг и дорогие каменья, или живописцы, которые везде вводят позолоту, не заботясь о том, прилично ли или нет их предмету это драгоценное украшение.

"Другой упрек, который мы осмелимся сделать автору, это излишняя краткость и какая-то поспешность рассказа, от чего некоторые характеры кажутся недовольно выдержанными, некоторые действия недовольно объясненными; равно, какая-то сбивчивость в расположении. Так, например, сцена сходки мужиков и баб около Сидоровой избы, кажется нам едва ли не совсем лишнею. Кстати, заметим здесь, что повесть, нами рассматриваемая, производит довольно странное и противоречащее впечатление: с одной стороны видна рука бойкая и привыкшая превосходно владеть пером; виден человек, кроме природного дарования, знакомый со всеми тонкостями родной речи, и основательно ее изучивший; с другой некоторая неловкость в распределении материалов и расположении сцен обличает неопытность писателя, недавно вступившего на литературное поприще. Но кто бы ни был сочинитель Горбуна, ему невозможно отказать в замечательном даровании. Многие места повести запечатлены неподдельным чувством; описания природы везде прекрасны и показывают глубокое сочувствие красотам творения; сцена пожара начертана мастерски; одним словом, мы, с своей стороны, не можем не пожелать от души, чтобы автор повести из простонародного быта порадовал нас еще подобным опытом.

«Так судим мы; как примет нового собрата критика, угадать трудно. Времена критики серьезной, запечатленной любовию к искусству и истинным желанием добра — миновала. Где критики, которые давали бы себе труд заметить проблески истинного дарования в произведении нового писателя среди недостатков, неразлучных с неопытностию? При появлении сочинения неизвестного автора, критик раскрывает его наудачу, с заранее предвзятою решимостью отделаться от него и от публики несколькими словами, мало заботясь об основательности выраженного в них мнения, пли позабавить читателей, представив в смешном или уродливом виде первую сцену, которая попадется ему на глаза… Если в произведении автора видна мысль, если на звуки его голоса отозвалась в нас хотя одна струна, если он пробудил в сердцах наших какое-нибудь благородное чувство и заставил задуматься хоть одно существо над судьбою человека и судьбами мира; если хотя одна слеза капнула на страницы его книги, мне кажется, он исполнил свое дело и заслужил право на снисхождение к своим недостатком и на совестливый разбор со стороны критики. А действительно ли он имеет дарование, суждено ли его произведениям быть на веки поглощенными рекою посредственности, или восстанут они из-под гнёта, которым покрыли их ложный вкус публики, пли несправедливость критики — это решит время и суд потомства». («Моск.»6. Крит.)

Мы согласны с мненьями обоих рецензентов, и потому не будем повторять сказанное ими. При первом чтении повести г. Данковского ярко бросаются в глаза две стороны: несомненный талант автора, а ошибки в построении повести, как первом произведении, вышедшем из под пера его. Объем этого таланта велик и разнообразен, потому что он отзывается на многие стороны души: в нем есть наблюдательность, есть уменье создать характеры, есть яркое воображение и, что всего лучше, есть глубокая симпатия к описываемому им быту. Он трудится над своим сюжетом не только как художник, который спокойно обрабатывает сцену за сценой, но и как человек, которого сердце заинтересовано выведенными лицами. А известно, как трудно совместить эти обе противоположные крайности — хладнокровие творчества и увлечение сюжетом. Все эти достоинства, о которых не распространяемся, прямо бросаются в глаза, точно также, как и недостаток постройки повести, или отсутствие навыка в уменье пользоваться богатыми материалами. И об этом очень хорошо сказано в рецензии «Москвитянина». Но до сих пор, мы говорили об одной стороне искусства — творчестве; оно ведь предполагает, прежде всего, приготовительную работу: изучение быта и его языка. Вот об этом то и скажем несколько слов. Что г. Данковский знает быт — это без дальних доводов доказывает такт в изображении лиц и сцен: довольно привести продолжительный, нескладный и вместе хитрый разговор двух стариков, Савелья и Сидора, объяснение Мити и Маши — и доказательства будут налицо. Кто умеет так хорошо удержаться в границах понятия простого человека, тот должен знать этого человека. Но г. Данковский, кроме того, позволил себе употребление такого крестьянского языка, которым никто до сих пор не писал. Он не побоялся, что некоторые места его повести останутся темными, что рассказ необходимо от этого много проиграет — и все-таки удержал этот темный, странный язык. Как тут быть? Где искать управы? У нас теперь много писателей, которые печатают повести из простонародного быта; каждый писатель, конечно, считает себя знатоком этого быта: но чей язык возьмем мы за образец, чтоб произнесть окончательный приговор над простонародным языком г. Данковского? — вот вопрос. Что может служить теперь пособием при оценке простонародного языка? Знаем ли мы этот язык, и какие права имеем мы давать о нем более или менее строгие приговоры? Чтоб не излагать мнения нашего лично от себя, позвольте нам укрыться за авторитет г. Даля и напомнить несколько слов его. Многие, может быть, позабыли его «Недовесок к статье о русском языке», многие, может быть, его вовсе не читали — так несколько строк из него здесь будут очень кстати:

«Резко написалась статья наша потому, вероятно, что в ней большая правда — о которой не мы поговорку по свету пустили; а может быть и потому еще, что писателю хотелось отвести душу напрямик, что объезжать околицами, да изъясняться обиняками показалось тут вовсе некстати. Впрочем, ни одним словом не хотел он указать на кого бы то ни было, а стриг всех, и себя в том числе, под одну гребенку. Речь шла не о том, кто получше и кто похуже пишет, а о том, что язык, каков он ни есть промеж нас, не годится. Мерило наше умственное, язык и слог русский, о коих мы говорили, можно только предугадывать, искать по убеждению, но нельзя указывать на него в пример и образец одним и поношение другим, потому что этого языка и слога еще нет. Спрашиваю, кому же может быть обидно, что он не умеет писать таким языком, которого еще нет на свете? Даже и создать себе его не может никто, потому что язык есть вековой труд целого поколения, иначе изобретателю пришлось бы разговаривать едва ли не с самим собою; только общими силами, общим старанием и единодушным стремлением к признанной всеми цели, изучением и приноровкой своеобычий языка к письму нашему можно со временем достигнуть того, что у нас будет самостоятельный, могучий и вполне обработанный язык».

Г. Даль говорят, что главным пособием этому делу будет служить изучение простонародного языка. Но —

"Живучи век в столице, и особенно в северной столице нашей, "нельзя, невозможно познакомиться коротко с простонародным языком, тем менее можно себе его усвоить и положительно об нем судить. Все, что для нас ново, о чем мы никогда не думали, не помышляли, все это для нас и дико и странно. Кто не опознался еще на каком-либо поприще, тому, и при благом стремлении, темно всюду, где нет ни солнца, ни свечи. Товар без почину — недотрога, говорят наши купцы; и вот почему им дорог почин. Изучать нам надо народный язык, спознаться через него с духом народного слова, и принимать или перенимать с толком, с чувством, с расстановкой. Освоившись с упрямым и самобытным духом родного слова, мы облагородим, обусловим и перенесем на родную, но более тучную и возделанную почву, все то, что стоит пересадки, да приурочим цветок свой к погоде и непогоде под открытым небом, а не в теплице… Не хочу называть никого, хотя это и стесняет меня, потому что было бы очень кстати сделать разбор языку и слогу более известных у нас писателей — но, воля ваша, в вымышленном языке Афенов наших гораздо более русского, чем во многих русских книгах: там переиначенным и вымышленным словам дан чисто русский склад, русская осанка и посадка, а речь слепо следует прихотливому и неуловимому доселе для нас своеобычаю нашего языка; мы не понимаем смысла, но слышим русский говор, русскую речь; она не обижает нашего уха и сочетание слов ее, даже образование каждого слова, согласно с духом языка; наш книжный язык, напротив того, дерет и шерстит, как ворсильная щетка, тут русского иногда право не более того, как что из милости подает наборщик, то есть одни буквы. Но этого мало; вы скажете: гоняться за словами, это крохоборство; слова все пригодны, все обогащают язык, лишь бы они, по свойству его, могли быть приняты и усвоены. Сущность языка — внутреннее достояние и достоинство его — это свойство языка для сочетания слов, для образования речи, слог «и склад. Загляните в любую книгу и разберите повнимательнее склад речи; мы, к несчастью, привыкли к этой тарабарщине и читая по верхам, пропускаем все грехи мимо ушей; сверх того, у нас есть несколько писателей, которые ведут речь свою искусно, сглаживают и складывают удачно все недостатки этого языка, слог у них сладкий, речь плавная, увлекательная, которая не спорит ни с одной из написанных доселе грамматик; — их можно поставить в пример большинству писателей, которые ломают безбожно русское слово; но нельзя указать ни на одну статью, не только „ни на одну книгу, как на образец родного языка, потому что родного никто еще себе не усвоил…“

Неудивительно после этого, что мы, встретясь с языком оригинальным (то есть не с тем, который сочиняется писателями, невыезжавшими из столицы), не знаем, что сказать, и отделывается словами: „что это за язык? где автор слышал его? это не народный язык“.. Но все это не доказательства, и г. Данковский, который, по-видимому, прилежно изучает русскую речь, не должен бояться подобных возгласов. Дело другое, на сколько подобная оригинальность языка может быть допущена в повести. Повесть назначается для чтения всех; следовательно, и разговорный язык действующих лиц должен быть понятен всем. Может быть, со временем, когда мы более освоимся с народным языком, всякая народная речь будет для нас понятна; теперь же, пока мы начинаем изучать этот язык, когда он для нас и нов, и странен кажется, писатель должен сообразоваться с этим недостатком читателей. Но во всяком случае виноват будет здесь не писатель, а мы, публика, что плохо понимаем свой собственный разговор. Это будет только снисхождение писателя, но отнюдь не должно быть требованием теории. Требование искусства здесь вполне удовлетворено, и каждое лицо говорит своим собственным языком.

— В июньской книжке „Библиотеки для Чтения“ напечатаны повесть г. Черепанова: Сибирячка, и рассказ г. Максимова: Встреча. Не знаем, зачем г. Черепанов писал свою повесть, а „Библиотека для Чтения“ печатала ее. Посудите сами, что может быть интересного в следующем содержании. Подполковник Дутиков едет из Петербурга в Кяхту. Зачем? — жениться на богатой кяхтянке. На дороге встречает он молодого купчика и расспрашивает его о богатых невестах. „Вот я вам назову Маю-Кон всех наших девиц, это Марфида Слесарева; перед ней сама Явления Кузьмовна ничто“, говорит купчик. Дутиков, как мы сказали, имел замысел жениться на богачке, а в случае, если б такая женитьба не удалась, то, „возвратясь из столицы интересным путешественником, жениться на знатной!“ Интересный путешественник из Кяхты! Нынче и кругом света объедут, да и то не называются интересными путешественниками! Но для Дутикова все возможно. Марфида Слесарева почувствовала к подполковнику такую любовь, что родители отпустили ее с женихом, до брака, в Петербург. Однакож, приехав в Петербург, Дутиков задумал, кажется, корчить из себя интересного путешественника, потому что побывал в Кяхте и решился жениться на знатной. Марфиду Слесареву по этому поводу отправил он в Москву, к своей родственнице, на прожитие. Уже Дутиков влюбился в какую-то баронессу, графиню или княгиню; уже баронесса готова была выйти замуж за интересного кяхтинского путешественника; уже повесть готова была кончиться знатным браком, как Дутиков, по начальству, получил разрешение жениться на Марфиде Слесаревой. Могут же быть такие интересные повести! Спрашивается, из чего хлопотал г. Черепанов? зачем он спутывал нить таких удивительных похождений Дутикова? А вот зачем: г. Черепанов знает местный кяхтинский язык, или наречие, в котором многие слова имеют совсем не то значение, какое у нас. Например, подполковник Дутиков посылает на рынок за яблоками, а ему приносят картофелю, потому что в Кяхте картофель называется яблоками. Подполковник Дутиков послал за извозчиком, а ему привезли одноколку, „потому что вывозку возят на одноколках“. Подполковник Дутиков посылает к городничему за пролеткой, а тот отвечает, что у него трясучка — то есть не лихорадка, а дрожки не рессорные, которые называются в Кяхте трясучкой. Так, чтоб показать несколько особенностей кяхтинского наречия, г. Черепанов и придумал сюжет повести, надеясь на свой собственный юмор и остроумие. Поучительно для обитателей Тобольска, Иркутска, Якутска и Охотска!

Рассказ г. Максимова „Встреча“ лучше прежде им написанных, потому что читается легко; сюжет принадлежит к числу тех многих очерков из простонародного быта, которые теперь встречаются в журналах часто; язык в этом рассказе лучше, нежели в предыдущих.

В отделе Наук в „Библиотеке для Чтения“ помещена Английская литература, как дополнение предыдущей статьи „Англия“. Это только первая статья; будем ожидать следующих. — Журналистика же этого No „Библиотеки“ заключает в себе что-то таинственное, недосказанное, сдержанное, чего мы не беремся вполне отгадывать. Из нее мы можем только заключить следующее: во-первых, что журналистику теперь, то есть с апреля, пишет новый сотрудник „Библиотеки“. Впрочем, это не мы заметили и не будем себе присваивать чужих открытий — мы даже на это не обратили внимания; но услужливый „Пантеон“, перед которым открыты все тайны, сообщил нам, что „журналистика апрельская писана добросовестно, просто, умеренно и с совершенным знанием дела, стало быть вовсе не тем лицом, которое писало журналистику в мартовской книге“. Как только это важное открытие было напечатано в майской книжке „Пантеона“, „Библиотека“, подсмеивавшаяся над „Пантеоном“ и его музыкальными и всякими приложениями, сделала сейчас же другое открытие в своем июньском нумере, а именно, что „апрельская книжка Пантеона составлена довольно хорошо, хотя в нем нет ничего, что бы выдавалось из однообразного (?) круга современных литературных явлений“. Эти открытия сделаны были в мае и июне и тогда же напечатаны для всеобщего сведения. Следовательно, кто этого не знает, тот сам виноват. Но мы рецензенту „Библиотеки“ зададим вот какую задачу, пусть он докажет, что поэма г. Можайского „Мечта о нем“ и рассказ „Диссертация“, напечатанные в апрельской книжке „Пантеона“ — довольно хороши, и не выдаются из однообразного круга современных литературных явлений. Мы просим рецензента „Библиотеки“ непременно доказать это; иначе мы будем вперед считать все слова его бездоказательными, а, может быть, и пристрастными. Во-вторых, мы заметили (но уж это мы, а не кто-нибудь другой), что новый рецеизент „Библиотеки“ язвителен. Так, прежний сотрудник „Библиотеки“ называл г. Тургенева „нашим любимым писателем“; новый же о повести г. Тургенева „Яков Пасынков“ выразился так — коротко, как бы с сдержанным гневом: „Яков Пасынков — один из многочисленных романчиков, которые так удаются г. Тургеневу“. Многочисленные романчики… которые так удаются г. Тургеневу… недурно! А апрельская книжка „Пантеона“ — хороша, и поэма г. Можайского хороша, и рассказ диссертация — хорош… Подите после этого, угодите на нашу критику! В-третьих, мы заметили какую-то таинственность, что-то сдержанное гневом или любовью в новом рецензенте „Библиотеки“. Так, под заглавием „Пояснение заметок некоего Фёльетониста“, он разбирает чью-то статью, или статейку, как он выражается, и кого-то тоже колет и язвит, по одному Аллаху известно, кого! Он доказывает, что на „некоего Фёльетониста, на его литературные взгляды имело сильное влияние критико-корректурное направление одного журнального домовода(?); что его осуждают, как осудили одного из предшественников некоего Фёльетониста, который всю жизнь свою категорически восхвалял, в какой-то старосветской газете, водевили и куплеты, потому только, что это была его слабость“. Что это за мистерии и по какому поводу?… Предоставляем думать об этом тем, у кого много лишнего времени.

— Лучшая статья в июньском No „Современника“ принадлежит г. Л. Н. Т. и называется „Севастополь в декабре месяце“. Геройские действия наших войск при обороне Севастополя всякому известны до мелочей и отныне принадлежат навсегда истории. Мы их знаем и из официальных донесений, и из множества частных описаний: поэтому г. Л. Н. Т. не коснулся их. Он выбрал для себя другую точку, с которой взглянул на эту удивительную картину. Прежде всего он берет за руку читателя, который не бывал в Севастополе и не имеет понятия о жизни в осажденном городе, и ведет читателя из улицы в улицу, потом из траншеи в траншею и приводит на страшный бастион № 4-й. Он заставляет читателя испытывать, одно за другим, все чувства — от страха до гордости, и в то время, как эти чувства сменяются в читателе, он показывает ему бесстрашных защитников наших редутов, которые смеются, курят, заряжают пушки и наблюдают за неприятелем. Эта-то противоположность и действует сильно на читателя. Нужно отдать справедливость г-ну Л. Н. Т., что во всем этом описании он выказал много такта и знания дела. Он не сказал ни одной восторженной фразы и заставил вас восторгаться; описание его не изобилует восклицательными знаками, и однако ж вы удивляетесь на каждом шагу, удивляетесь всем, начиная от матроса и солдата и кончая командующими генералами.

„Недалекий свист ядра или бомбы, в то самое время, как вы станете подниматься на гору, неприятно поразит вас. Вы вдруг поймете — и совсем иначе, чем понимали прежде — значение тех звуков выстрелов, которые вы слушали в городе; какое-нибудь тихо-отрадное воспоминание вдруг блеснет в вашем воображении, собственная ваша личность начнет занимать вас больше, чем наблюдения; у вас станет меньше внимания ко всему окружающему, и какое-то неприятное чувство нерешительности вдруг овладеет вами. Несмотря на этот подленький голос, при виде опасности, вдруг заговорившей внутри вас, вы — особенно взглянув на солдата, который, размахивая руками и оскользаясь под гору по жидкой грязи, рысью со смехом бежит мимо вас — вы заставляете молчать этот голос, невольно выпрямляете грудь, поднимаете выше голову и карабкаетесь вверх на склизкую глинистую гору.“

Наконец вы добрались до бастиона, откуда виден он, то есть неприятель, видны амбразуры его укреплений, и откуда раздаются выстрелы.

„Послать комендора, прислугу к пушке“ — говорит хладнокровно офицер — и человек 14 матросов живо, весело, кто засовывая в карман трубку, кто дожевывая сухарь, постукивая подкованными сапогами по платформе, подойдут к пушке и зарядят ее. Вглядитесь в лица, в осанки и в движения этих людей: в каждой морщине этого загорелого, скулистого лица, в каждой мышце, в ширине этих плеч, в толщине этих ног, обутых в громадные сапоги, в каждом движении, спокойном, твердом, неторопливом видны эти главные черты, составляющие силу русского — простота и твердость…»

И из описания г. Л. Н. Т. вы действительно выносите эти убеждения.

— Майская книжка «Пантеона» содержит в себе Окопировался, комедию г. Лажечникова, о которой мы имели уже случай говорить по поводу представления ее на сцене, и странную статью неизвестного: «Образованная беседа». В этой статье столько претензий на остроумие, столько вычурности, что мы никак не можем согласиться, будто это произведение принадлежит 1855 году. Теперь так не пишут. Лучшая статья этого No «Пантеона» принадлежит московскому корреспонденту, который, между прочим, описал несколько черт из жизни покойного Кокорева. Мы позволим себе привесть здесь эти строки. Говорят, что скоро выйдет полное собрание сочинений Кокорева в четырех тонах — так оно и кстати будет познакомиться заранее с биографией его.

Кокорев получил образование весьма ограниченное; он всем обязан себе, натуре, да упорному труду. В поте лица покупал он хлеб себе и семейству, работал чаще по заказу, чем по вдохновению, чтоб только обеспечить существование отца, матери, брата.

«Мы не посмеем произносить никому укора: дитя не плачет, мать не разумеет. Его старались ввести в круг людей с весом: положение его во всяком случае улучшилось бы, но он держался мудрого правила: pour vivre heureux, vivons cachés».

"Он чуждался всех, робко замыкался в самом себе… Я не слышал никогда от него ропота, жалобы на горький жребий; казалось, он был доволен своей судьбой, принимал вид веселого, беззаботного, а между тем преждевременно согбенный стан, быстрая, отрывистая речь, доказывали в высшей степени развившуюся деятельность нервной системы — результат внутренней борьбы, упорной, но сосредоточенной!..

"Приехав в Москву, я (говорит автор) продолжил по-прежнему трудиться для одного единственного московского журнала. Редактор его объявил мне, что «таким-то отделом заведывает Кокорев, поэтому и некоторые ваши статьи переданы ему. Хотите познакомиться с ним, сходите сами; он живет на Самотеке, в *** переулке, дом вам укажет всякий».

"Я был душевно рад познакомиться с автором «Саввушки», «Кухарки» и многих других рассказов, и отправился.

"Ищу час, другой: никто не слыхал такой фамилии… Как ни далеко Девичье Поле, я возвращаюсь туда к редактору и пускаюсь в новый путь с советом, справиться в квартале. Пройдя по обширному, грязному двору, отыскиваю наконец самую уединенную избенку, с двумя окнами, обращенными к забору, за конюшней, и отворяю двери: копоть, мрак ужаснули меня; несколько минут я не мог ничего разглядеть, задыхаясь от плотно сгустившегося воздуха; предметы мало-помалу яснее начали обозначаться; в углу, на голом деревянном канапе, отдыхал старик, белый, как лунь. Глухой кашель душил его. Приподнимаясь с усилием, он несколько минут не мог сказать ни слова. Я предупредил его, прося сохранить свое положение. Ясно, я ошибся; я просил извинения и, прощаясь, спросил, не может ли он сказать мне, где живет г. Кокорев? В это время, в двери соседней комнаты высунулась голова какого-то молодого человека; он вопросительно посмотрел на меня.

"Я повторил свой вопрос, прибавив: Кокорева, писателя, сотрудника «Москвитянина».

« — В таком случае, я к вашим услугам; не угодно ли вам войти в мою комнату», продолжал он, заметно смутившись. Я повиновался. Комната, в которую я вошел, освещалась двумя окнами; стул, столик, заваленный бумагами, кроватка, из-под которой выглядывали книги и журналы; рядом с чернильницей бутылка на столе, исправляющая должность отсутствующего подсвечника — вот все, что я нашел в мастерской художника, в которой столько передумано, перечувствовано, художнически воспроизведено… Как много людей, бесплодно обременяющих землю своим жалким существованием, располагают богатыми средствами, не зная ни цены, ни прямого назначения их!.. а он, это благородное существо, возвысившееся над опытом, который взростил его, и силою крепкого, самостоятельного ума, и прекрасными, хотя и тревожными стремлениями сердца… Мать — кухарка; отец, слабый, больной старик, непокидающий постели (вольноотпущенный); брат извощик… И не пасть, и самоотверженно, твердо нести крест свой, и гордо торжествовать в борьбе с подвигом жизни — какое веское, многоценное слово оставил он в памяти о себе быту, среди которого вырос! Автор «Саввушки» не скоро умрет, принадлежа истории литературы…

"Он гордо отверг многие выгоды жизни, чтобы только сохраниться, и вся жизнь его представляет трогательное служение искусству, следовательно и обществу… Идеи выработываются веком, целым народом или отдельными сословиями; форма же их, выражение принадлежит одной избранной натуре. Если бы Кокорев был счастливее — был ли бы он так глубок, человеколюбив?..

"Одно меня неприятно поразило в нем: он стыдился своего положения; он не был рад посещению незнакомца; речь его была не искрення, он был в большом смущении, и мне было досадно за него… Я встречался с ним еще несколько раз; не могу забыть одной из этих встреч: редактор издания, для которого он постоянно трудился, уезжая за границу, поручил ему заведывание редакцией и дал более пятидесяти руб. С какой восторженной радостью летел он домой! Видно, давно, очень давно не видал он такой суммы. Я вижу душевную его радость, предвижу благополучие целого семейства — и слеза навертывается на глаза, грусть тяжелым камнем ложится на душу…

"Последняя встреча испугала меня; пламя таланта, сосредоточенное, безысходное страдание пожирали нежную организацию; он угасал заметно. Труды огромные истощали все его силы, убивали здоровье — и за все его вознаграждали, как поденщика! Люди промышленные пользовались его страстью к литературе и крайностью положения.

"А между тем мы знаем, мы читаем, что в Москве каждый талант, каждое предприятие, основанное на истинной пользе, найдут благородное сочувствие, привет. Приведем по этому случаю слова одного из важнейших московских ученых г. Погодина[1]:

«Молодые люди (говорит г. Погодин) желающие трудиться на поприще науки! сносите терпеливо все неудачи, не охлаждайтесь никакими отказами, не приходите в отчаяние от препятствий… А вы, от которых зависит… но лучше я обращусь к себе, ибо я сам занял подобное место… Я произношу здесь обет содействовать всеми силами ученым предначинаниям, возбуждать их к общеполезной деятельности искренними советами, ободрять их ласковыми приемами, оживлять приятными надеждами в начале, доставлять нужную помощь в продолжении, употреблять все зависящие от меня средства пред начальством и публикою при окончании их трудов, чтобы делались эти труды известными, доставляя им честь и выгоду…» и проч. и проч. и проч. (Москв. 1855 г. № 4, стр. 88). Вероятно (прибавляет биограф Кокорева) подобные надежды и обещания поддерживали и Кокорева.

«Вскоре он умер в госпитале, в жестокой нервной горячке… Старик не пережил горя: он вскоре умер. Благородное участие Свиты Его Величества генерал-майора Лужина обеспечило на некоторое время существование семейства. Право издания принадлежит родным: собрание сочинений покойного обеспечит окончательно их незавидную судьбу…» (Пант. № 5, стр. 14, 15 и 16.)

ПРИМЕЧАНИЯ

править

Впервые — ОЗ. 1855. № 7 (раздел «Журналистика»). Печатается по первой публикации, с сокращением цитат из рассказа Л. Толстого.



  1. В воспоминаниях его о переводе «Грамматики» Домбровского, но том, как много он испытал хлопот, чтобы издать этот перевод.