Жорж Санд (Ткачев)/ДО

Жорж Санд
авторъ Петр Никитич Ткачев
Опубл.: 1874. Источникъ: az.lib.ru • (Біографическій очеркъ.)
Текст издания: журнал «Дело», 1874, №№ 9, 11, 1875, №№ 3-4.

(Біографическій очеркъ.)

Немногія изъ современныхъ «знаменитостей» имѣютъ столько правъ на вниманіе историка и психолога, какъ Жоржъ-Зандъ. Конечно, это еще не значитъ, чтобы она была самою знаменитою изъ знаменитостей, — о, нѣтъ, въ галлереѣ современныхъ знаменитостей, она всегда занимала весьма скромное мѣсто, въ скромномъ уголкѣ, отведенномъ поэтамъ и художникамъ. Ея талантъ, ея творческій геній никогда не отличались ни особенною силою, ни особеннымъ блескомъ, ни даже особенною оригинальностью. Правда, было время, когда она пользовалась громкой европейской репутаціей и имѣла на прошлое поколѣніе нѣкоторое вліяніе, но то время прошло, то поколѣніе сошло со сцены. Если нѣкогда ея романами зачитывались, если о ней и по поводу ея говорилось и писалось гораздо больше, чѣмъ обыкновенно пишется и говорится о «жрецахъ» музы, если послѣ іюньскихъ дней нашлось нѣсколько тысячъ наивныхъ людей, которые готовы были ввѣрить судьбы всей Франція мечтательной романисткѣ, — то, говоря по правдѣ, вся эта популярность была куплена ею не особенно дорогой цѣной. Ничего сана не изобрѣтая, ничего сама даже не соображая, она постоянно занималась облаченіемъ въ поэтическіе образы идей и стремленій тѣхъ дѣйствительныхъ знаменитостей, съ которыми судьба ее сталкивала. Въ творческой популяризаціи чужихъ мыслей, въ опоэтизированіи чужихъ идеаловъ заключалась вся ея заслуга. Она всегда была хорошимъ рефлекторомъ — и ничего болѣе, какъ справедливо говорилъ о ней ея знаменитый противникъ Прудонъ. До второй имперіи счастіе везло ей: обстоятельства такъ слагались, что ей чаще всего приходилось вращаться среди наиболѣе передовыхъ кружковъ французской интеллигенціи. Первоклассныя знаменитости по части искуствъ, журналистики, политики и соціальной пауки считали ее въ числѣ если но своихъ друзей, то, по крайней мѣрѣ, своихъ хорошихъ знакомыхъ. Отъ нихъ-то она и заимствовала то, что составляетъ самую пикантную, наиболѣе бьющую въ глаза сторону въ ея произведеніяхъ, ихъ идеи, и стремленія. Конечно, «идеи вѣка», говоря по-просту — идеи, волновавшія французское общество временъ реставраціи, іюльской монархіи и второй республики, проходя сквозь рефлекторный механизмъ Жоржъ-Занда, терпѣли нѣкоторый изъянъ, утрачивали немалую дозу своей ясности и простоты, получали какую-то фантастическую окраску; но все-таки, даже и въ искаженномъ и изуродованномъ видѣ, онѣ сохранили свой первоначальный характеръ: по нимъ можно было узнать тотъ оригиналъ, съ котораго онѣ писались. Копія была плоха, но за то она приходилась какъ-разъ по плечу большинству той «чорпи непросвѣщенной», для которой доступны одни лишь романы. Такимъ образомъ, благодаря романамъ Жоржъ-Занда, французская публика могла, хотя по нѣкоторымъ вопросамъ, оріентироваться въ сферѣ тѣхъ новыхъ идей, которыя приняла Франція отъ XVIII вѣка и на которыхъ воспитывалось интеллигентное общество 30-хъ и 40-хъ годовъ. Въ этомъ-то и состоитъ главное достоинство этихъ романовъ; въ этомъ-то и заключаются какъ объясненіе той громадной популярности, которою они пользовались прежде и до сихъ поръ еще пользуются, такъ и ихъ право на вниманіе будущаго историка французской цивилизаціи. По нимъ историкъ съ нѣкоторою точностью можетъ прослѣдить идеи и стремленія, волновавшія передовые умы «золотого вѣка» буржуазіи, и притомъ прослѣдить эти идеи и стремленія не въ той абстрактной формѣ, въ какой ихъ созерцало меньшинство, а въ томъ конкретномъ и нѣсколько опоэтизированномъ видѣ, въ какомъ ихъ понимало большинство, — большинство, еще не утратившее вѣру въ великіе принципы, еще не на-столько отрезвленное грубымъ матеріализмомъ «маленькаго капрала», чтобы не находить удовольствія въ салонныхъ бесѣдахъ и въ кабинетныхъ умозрѣніяхъ насчетъ «меньшого брата», насчетъ «идеальнаго равенства людей», «вѣчной справедливости» и иныхъ не менѣе возвышенныхъ предметовъ.

Но «золотой вѣкъ» буржуазіи, со всѣмъ его благодушнымъ оптимизмомъ, продолжался не долго. Французское общество не замедлило убѣдиться, что съ этимъ идеализмомъ можно нажить себѣ не мало бѣдъ; а разныя, болѣе или менѣе суровыя столкновенія съ грубою дѣйствительностью заставили его очень скоро отложить въ сторону свое «благодушіе» и отказаться отъ своихъ оптимистическихъ мечтаній. «Великіе принципы» потеряли всякій кредитъ. Все сантиментальное подверглось осмѣянію; реальная и горькая дѣйствительность сдѣлалась главной темой художественныхъ и литературныхъ произведеній. Къ отраженію этихъ новыхъ идей рефлекторный апаратъ Жоржъ-Занда былъ совершенно не приспособленъ. Дѣйствительный реальный міръ былъ слишкомъ трезвъ, слишкомъ конкретенъ, онъ не поддавался никакому абстрактному созерцанію, ему были совершенно недоступны поэзія и идеализмъ, — очевидно, что онъ не могъ оказать никакого вліянія на творческій геній сантиментальной поэтессы. Субъективный идеализмъ до такой степени отуманилъ ея художественныя очи, что, попавъ въ роскошныя залы елисейскаго дворца, она оказалась совершенно неспособною распознать и понять реальныя «красоты» того омута, въ который увлекла ее житейская волна. Вертепъ разврата и наглаго цинизма представился ей «храмомъ славы», кучи грязи она приняла за величественный монументъ, воздвигнутый благодарною фракціею своему новому «спасителю». Нечего и говорить, что при подобномъ пониманіи окружающей ее дѣйствительности, она не могла воспроизводить ее съ сколько-нибудь художественною вѣрностью. Вотъ почему съ эпохи второй имперіи романы ея теряютъ всякое общественное значеніе. Они перестаютъ служить отголоскомъ бродящихъ въ обществѣ идей, въ нихъ начинаютъ повторяться зады, въ нихъ слышутся лишь плохія варіаціи на старыя темы; они перестаютъ читаться. Прежняя, любимая публикою романистка исчезаетъ, на ея мѣстѣ остается какая-то скучная фантазерка, утратившая всякое чутье дѣйствительности. Карьера Жоржъ-Занда окончена, для современниковъ ея творенія, не только новыя, но и старая, ужь не имѣютъ прежняго значенія, они должны быть сданы въ вѣдомство историка. Для него они драгоцѣнны: отдѣливъ въ нихъ истинное отъ призрачнаго, субъективное отъ объективнаго, онъ реставрируетъ по нимъ, если не картину общественной жизни, то, по крайней мѣрѣ, то міросозерцаніе, тѣ идеи и тенденціи, которыя волновали интеллигентные кружки въ періодъ «тогдашняго восторженнаго идеализма».

Однако, историкъ не обойдется въ этомъ случаѣ безъ помощи психолога, даже психіатра. Мы уже сказали выше, что идеи романовъ Залда были лишь рефлективными отраженіями идей тѣхъ кружковъ, въ которыхъ ей приходилось вращаться, по что первыя никогда не были простымъ, дагеротипнымъ воспроизведеніемъ вторыхъ; проходя сквозь субъективное міросозерцаніе романиста, онѣ претерпѣвали нѣкоторыя, болѣе или менѣе значительныя, видоизмѣненія. Опредѣлить какъ общій характеръ, такъ и степень этихъ видоизмѣненій, можно только тогда, когда мы составимъ себѣ болѣе или менѣе ясное представленіе о той субъективной средѣ, въ которой преломлялись отраженныя идеи. Эта субъективная среда есть сама Жоржъ-Зандъ. Намъ нужно знать ее, — намъ нужно вывернуть ея душу, прослѣдить ея внутреннюю жизнь во всѣхъ ея тайникахъ, — однимъ словомъ, мы должны подвергнуть ее «психическому анализу». Сдѣлать такой анализъ вещь не легкая и не относительно всякаго возможная. И если-бъ у насъ не имѣлось подъ руками никакихъ другихъ матеріаловъ, кромѣ собственныхъ твореній автора и нѣсколькихъ никуда негодныхъ біографій, написанныхъ либо его врагами, либо друзьями, — то палъ пришлось-бы, вѣроятно, отказаться отъ этой работы. Но, къ счастію для насъ, у Жоржъ-Зандъ была маленькая слабость, свойственная, впрочемъ, очспь многимъ людямъ, — а именно самосозерцаніе и пристрастіе заниматься собою. Съ самыхъ раннихъ лѣтъ она дѣлала себя постояннымъ предметомъ своихъ помысловъ. Ничто, повидимому, не доставляетъ ей большаго удовольствія, какъ созерцаніе своихъ собственныхъ внутренностей. Она подмѣчала и анализировала каждое свое душевное движеніе. Она слѣдила за развитіемъ каждаго своего чувства, каждой своей мысли съ добросовѣстностью медика, изучающаго ходъ и развитіе болѣзни своего паціента. Она рылась въ самыхъ темныхъ тайникахъ своего «я» съ такимъ-же точно упорствомъ, съ какимъ кротъ роется въ своей порѣ.

Плодомъ этого вѣчнаго самосозерцанія и самоанализированія явилось десятитомное твореніе, посвященное ею почти исключительно описанію исторіи своей собственной особы. «Исторія моей жизни» принадлежитъ къ числу наиболѣе подробныхъ и обстоятельныхъ автобіографій, когда-либо появлявшихся на божій свѣтъ. Читая се, нельзя не подивиться колоссальному терпѣнію автора: наполнить своею исторіею десять томовъ весьма убористой печати — не всякій отважится на такой подвигъ. Немного найдется также охотниковъ вывертывать передъ читателями весь свой внутренній міръ, со всѣми его сокровенными уголками. Но чѣмъ рѣже встрѣчаются подобныя «откровенія», тѣмъ дороже ихъ цѣнитъ психологъ. Авторъ «откровеній» можетъ, конечно, увлекаться (и всегда увлекается) своею собственною персоною, оттѣнять однѣ и затемнять другія стороны своего характера, придавать своей исповѣди тотъ или другой смыслъ, приписывать ей то или другое значеніе, но если только онъ искреннѣе желаетъ говорить правду, психологъ всегда отыщетъ въ ней множество драгоцѣпныхъ для себя матеріаловъ и нерѣдко сдѣлаетъ изъ нея такіе выводы, которые самому автору и на умъ не приходили. Жоржъ-Зандъ, напримѣръ, приступая къ своему жизнеописанію, воображала, будто ея «исторія» имѣетъ лишь «чисто-поучительный характеръ», въ томъ смыслѣ, что она будетъ служить «стимуломъ, ободреніемъ, назиданіемъ и руководствомъ въ лабиринтѣ житейскихъ отношеній» (Ч. I, стр. 9). Ей и на умъ не приходило, что «нравственная назидательность» ея откровеній болѣе чѣмъ проблематична, что изъ ея монотонно-однообразной жизни весьма немногіе въ состояніи будутъ извлечь какое-нибудь полезное руководство для путешествія «по лабиринту житейскихъ отношеній», — но что за то ея исповѣдь будетъ имѣть огромное значеніе съ чистопсихологической точки зрѣнія, что ея, — если можно такъ выразиться, — медицинскій, психіатрическій интересъ окажется несравненно важнѣе ея интереса моральнаго. Авторъ «Исторіи моей жизни» былъ, по всей вѣроятности, убѣжденъ, что онъ изображаетъ предметъ своего изслѣдованія, т. е. самого себя, въ самомъ благопріятномъ для него свѣтѣ, а между тѣмъ въ глазахъ психолога, въ глазахъ медика, эта исторія есть не болѣе, какъ «скорбный листъ» нѣкоторой умственной болѣзни. По этому «скорбному листу» онъ можетъ шагъ за шагомъ прослѣдить начало и развитіе болѣзни, установить ея діагнозу, указать на ея субъективные и объективные факторы и т. п. Мало того, онъ можетъ даже съ нѣкоторою точностью выяснить ту роль, которая принадлежитъ наслѣдственности въ дѣлѣ образованія болѣзненныхъ предрасположеній[1] и опредѣлить степень вліянія на нихъ воспитанія и окружавшей обстановки вообще. Такимъ образомъ, исторія жизни Жоржъ-Занда, даетъ матеріалы не только для рѣшенія частнаго вопроса о характерѣ творческаго таланта знаменитой романистки, но и для разъясненія болѣе общаго и не менѣе интереснаго вопроса объ отношеніи наслѣдственности къ воспитанію.

Только рѣшивъ первый вопросъ, только опредѣливъ субъективную среду, черезъ которую проходили идеи, волновавшія тогдашнее общество, мы получимъ возможность оцѣнить эти идеи по достоинству, мы будемъ въ состоянія возсоздать картину умственной жизни современнаго Ж. Зайду поколѣнія, — на-столько, разумѣется, на-сколько она отражалась въ романахъ ея. Поэтому, прежде чѣмъ мы приступимъ къ разбору послѣднихъ, мы должны заняться изслѣдованіемъ первой, — изслѣдованіемъ рефлекторнаго аппарата романистки. Анализу произведеній долженъ предшествовать анализъ производительныхъ факторовъ. Съ него мы и начнемъ.

Генеалогическое древо г-жи Дюдеванъ (Жоржъ-Занда), съ отцовской стороны, восходитъ къ саксонскимъ королямъ, а съ материнской — нисходитъ до бѣдняка Делаборда, торговавшаго птицами на одной изъ парижскихъ набережныхъ. Аристократка высшей пробы по отцу, она была совершенная плебеянка по матери. Но и аристократическій, и плебейскій элементы она унаслѣдовала далеко не въ чистомъ, безпримѣсномъ видѣ. Кровь, которая текла въ ея жилахъ, была выродившаяся кровь рыцаря и плебея. И въ этомъ отношеніи Жоржъ-Зандъ была истымъ воплощеніемъ французскаго буржуазнаго типа.

Прапрадѣдомъ своимъ, съ отцовской стороны, она считаетъ развратнаго, безхарактернаго, полу-помѣшаннаго короля польскаго и алектора саксонскаго Фридриха-Августа. Безсмысленная роскошь, безумное мотовство и циническія оргіи пріобрѣли ему громкую извѣстность среди самыхъ отъявленныхъ мотовъ и кутилъ XVIII вѣка. Его дворъ справедливо считался центромъ эпикурейскихъ удовольствій; въ него стекались со всѣхъ концовъ любители ночныхъ оргій и вся Европа поставляла ему любовницъ; его любезнымъ дѣтямъ не хватало ни должностей, ни аренды въ маленькой Саксоніи и они разбрелись по всѣмъ дворамъ, гдѣ только могли найдти себѣ пріютъ и покровительство. Между ними особенную извѣстность пріобрѣлъ Морицъ, маршалъ саксонскій, сынъ также, въ свое время, довольно извѣстной красавицы-куртизанки Авроры, графини Кёнигсмаркъ. Какъ обыкновенно бываетъ съ незаконнорожденными дѣтьми, Морицъ по своимъ душевнымъ качествамъ гораздо болѣе походилъ на маменьку, чѣмъ на папеньку. Августъ былъ трусливъ, безхарактеренъ, отличался умомъ тяжелымъ и крайне посредственнымъ. Морицъ былъ настойчивъ, энергиченъ, смѣлъ и обладалъ далеко не дюжиннымъ умомъ[2]. Но если, съ одной стороны, эти качества онъ унаслѣдовалъ отъ матери, то, съ другой стороны, и отъ отца онъ получилъ недурное наслѣдство: онъ наслѣдовалъ отъ него (а, быть можетъ, отчасти и отъ матери) его развратную чувственность, его легкомысліе, его тщеславіе и высокомѣріе, его возмутительный эгоизмъ. Брошенный почти съ дѣтскаго возраста (когда ему было только 12 лѣтъ, онъ уже принималъ участіе въ турецкой кампаніи и при осадѣ Моля выказалъ столько храбрости, что обратилъ на себя вниманіе Евгенія Савойскаго и Мальборо); и въ лагерную жизнь постоянно толкаясь между солдатами, онъ рано усвоилъ себѣ привычку къ военному ремеслу, вкусъ къ военному дѣлу. Въ духѣ этихъ привычекъ и вкусовъ развивались и его, какъ мы уже сказали, далеко не дюжинныя способности. Такимъ-то образомъ изъ сына бездарнаго, ни къ чему неспособнаго короля выработался одинъ изъ замѣчательнѣйшихъ полководцевъ своего времени, — полководецъ, имя котораго ставится на ряду съ именами Евгенія Савойскаго и Мальборо. Военная слава съ одной стороны, съ другой — отцовская чувственность, легкомысліе, тщеславіе и материнская энергія, страстность и умъ сдѣлали изъ Морица моднаго героя, рыцаря XVIII вѣка. Имъ восхищались при дворахъ, его воспѣвали въ пѣсняхъ, ему завидовали и поклонялись. Дѣйствительно, онъ воплощалъ въ себѣ всѣ дурныя и хорошія стороны стариннаго, средневѣкового дворянства, начавшаго уже вырождаться. Дикая, необузданная натура феодальнаго рыцаря у Морица подвергается значительному смягченію и прирученію подъ вліяніемъ придворно-буржуазной жизни. Несмотря на всю свою животность и солдатскую грубость, саксонскій маршалъ не чуждъ былъ нѣкотораго паркетнаго лоска, онъ умѣлъ по только блистать въ дворцовыхъ пріемныхъ и въ салонахъ тогдашнихъ Аспазій, онъ умѣлъ даже съ апломбомъ поддерживать разговоръ съ философами и литераторами о разныхъ возвышенныхъ предметахъ; мало того, онъ самъ считалъ себя немножко философомъ и литераторомъ. Маршалъ занимался не только войною и любовью, — онъ занимался и писательствомъ. Хотя его писательскія упражненія гораздо менѣе извѣстны потомству, чѣмъ его военные и любовные подвиги, однако, во многихъ отношеніяхъ они представляютъ довольно замѣчательные образчики литературы того времени. Кромѣ обширной переписки, онъ оставилъ послѣ себя два сочиненія. Одно, озаглавленное «Rêveries» («Мечтанія», напеч. въ 1757 г.), посвящено главнымъ образомъ военному дѣлу; кромѣ чисто техническихъ соображеній насчетъ способовъ веденія войны, улучшенія положенія солдатъ и т. п., въ немъ встрѣчается мѣстами рѣзкая критика современныхъ ему общественныхъ отношеній, — критика, по характеру своему вполнѣ соотвѣтствующая общему духу и направленію литературы XVIII вѣка. Въ другомъ своемъ сочиненіи, посвященномъ вопросу о народонаселеніи (Mémoire sur la population), саксонскій маршалъ высказываетъ мысли довольно оригинальныя по своей наивности. Въ то время шелъ споръ о томъ, уменьшается-ли населеніе (что утверждалъ между прочимъ Монтескьё) или-же оно остается неизмѣннымъ (Вольтеръ) и даже возрастаетъ и возрастаетъ быстрѣе, чѣмъ размножаются продукты. Морицъ придерживался, какъ кажется, точки зрѣнія автора «Духа Законовъ» и его трактатъ имѣлъ цѣлью изыскать такое практическое средство, которое могло-бы предохранить человѣчество отъ окончательнаго вымиранія. По его мнѣнію, средство это должно заключаться въ слѣдующемъ: государству слѣдуетъ, постановить, чтобъ браки заключались не болѣе, какъ на пять лѣтъ; если втеченіи этого пятилѣтія у пары по оказывалось приплода, то мужчина долженъ разводиться съ старою женою и брать себѣ новую.

Конечно, подобное предложеніе весьма плохо рекомендуетъ маршальскій умъ, по оно, по крайней мѣрѣ, говоритъ въ пользу его оригинальности. Замѣтимъ еще при этомъ, что Морицъ, какъ истинный представитель придворнаго дворянства того времени, былъ крайне недалекъ по части какихъ-бы то ни было научныхъ свѣденій, не чувствовалъ никакой охоты къ чтенію и не умѣлъ даже правильно писать. Изъ всѣхъ областей человѣческаго вѣденія были только двѣ, вполнѣ ему доступныя: одна — область военныхъ, другая — область любовныхъ похожденій. Въ послѣдней онъ оказывался даже болѣе великимъ мастеромъ, чѣмъ въ первой, и его отецъ могъ въ этомъ отношеніи позавидовать сыну. Между безчисленнымъ множествомъ его любовницъ была нѣкая Марія Рейте, болѣе извѣстная подъ именемъ г-жи Барьеръ. Г-жа Барьеръ блистала нѣкоторое время на подмосткахъ парижской «Оперы». Это была довольно сносная артистка, отличавшаяся весьма «легкимъ нравомъ» и весьма либеральными идеями; и то, другое она заимствовала изъ той мѣщанской среды, въ которой она родилась и выросла. Въ салонѣ ея собирались военныя и литературныя знаменитости того времени и изъ нихъ-то она преимущественно выбирала своихъ любовниковъ, счета которымъ, разумѣется, не вела. Но кажется, что Морицъ, благодаря своему положенію и въ особенности своимъ деньгамъ, пользовался дольше всѣхъ ея расположеніемъ. Отъ связи-то этихъ двухъ особъ, этихъ двухъ представителей двухъ различныхъ общественныхъ положеній родилась дочь Марія-Аврора, бабушка Жоржъ-Занда. Эта бабушка играла очень важную роль въ жизни нашей романистки — она почти замѣняла ей мать; въ ея домѣ она росла и развивалась; бабушкина любовь, бабушкины заботы, бабушкино вліяніе окружали со съ колыбели и почти до замужества. Поэтому намъ необходимо сказать нѣсколько словъ объ этой особѣ.

Аврора, ребенкомъ еще, попала подъ покровительство дофины, дочери короля Августа и матери Карла X и Людовика XVIII. Дофина отдала ее въ Сен-Сирскій монастырь, гдѣ до 15 лѣтъ ей внушали правила великосвѣтскихъ приличій, пріучали къ пассивности, лжи и лицемѣрію. Пятнадцати лѣтъ ее выдали замужъ за больного и разслабленнаго графа, который былъ уже неспособенъ къ исполненію супружескихъ обязанностей; несмотря на это, она оставалась его вѣрною и покорною женою (въ глазахъ, по крайней мѣрѣ, свѣта) до самой его смерти. Черезъ два года старикъ-мужъ былъ убитъ на дуэли, и семнадцати-лѣтнюю вдовушку опять заперли въ монастырь. Въ монастырѣ этомъ покорная и добродѣтельная Аврора, вѣроятно, пзжила-бы весь свой вѣкъ, если-бы на ея счастіе, черезъ нѣсколько лѣтъ, ея высокая покровительница не отдала душу Богу. Тутъ только для бѣдной затворницы явилась возможность вздохнуть посвободнѣе: она вышла изъ монастыря и поселилась у матери. Г-жа Барьеръ, несмотря на свои преклонныя лѣта, все еще продолжала, разыгрывать. роль миніатюрной Аспазіи; въ ея салонѣ по-прежнему собирались знаменитости «вѣка», и притомъ еще знаменитости солидныя, въ родѣ Лагарпа, Бюффона и т. п. Аврора изъ чопорнаго, аристократическаго монастыря попала въ кружокъ легкомысленной молодежи. Вмѣсто душеспасительныхъ книжекъ, ей предложили романы Дидро, сочиненія Руссо, Вольтера, Гольбаха, Гельвеція. Переходъ былъ довольно рѣзокъ; «вольнодумство» либераловъ было для нея новинкою; и она съ жадностью набросилась на него, какъ люди вообще съ жадностью набрасываются на всякую новинку.

Но, къ несчастію, ей пришлось очень не долго вкушать плоды съ древа энциклопедической философіи XVIII вѣка. Мать ея скоро умерла; съ ея смертію опустѣли ея артистическіе салоны; либеральныя книжки полетѣли подъ столъ: теперь было не до нихъ — нужно было подумать о кускѣ насущнаго хлѣба. Ничего неумѣющая, ничего незнающая аристократка могла найдти этотъ кусокъ лишь въ карманѣ своего ближняго,, т. е. въ выгодномъ замужествѣ. Подъ руку попался 60-ти лѣтній старикашка, немножко вольнодумный, немножко легкомысленный, очень богатый и очень добродушный, Аврора сразу отдала въ его распоряженіе свое тридцатилѣтье дѣвическое сердце. Бракъ ея съ Дюпеномъ былъ бракъ по разсчету; съ ея стороны тутъ не было ни страсти, ни увлеченія, ни любви; она пошла замужъ съ такой-же холодною разсудительностью, съ какою пошла въ монастырь послѣ смерти перваго своего мужа. Новый мужъ ни въ чемъ ее не стѣснялъ; онъ былъ человѣкомъ податливымъ и едва-ли отличался особенно сильнымъ характеромъ. Послѣ тридцатилѣтняго зависимаго существованія Аврора впервые почувствовала себя во всѣхъ отношеніяхъ самостоятельною и свободною; впервые характеръ ея получилъ возможность обнаружиться вполнѣ безпрепятственно. И онъ обнаружился… но мы напрасно сталибы искать въ немъ тѣхъ выдающихся чертъ, которыя накладывали такую рѣзкую печать индивидуальности на характеръ ея отца и отчасти матери. Ихъ увлеченія и страсти переродились въ холодный, черствый эгоизмъ, размѣнялись на самую мелкую монету свѣтскаго «comme il faut». либеральныя идеи не оставили никакого прочнаго слѣда въ ея психической жизни: онѣ немножко полировали ея внѣшность, но въ глубинѣ души она сохранила въ дѣвственной непорочности всѣ свои аристократическіе предразсудки, развитые и взлелѣянные монастырскою школой. Чопорная, себялюбивая, мелочная, неспособная ни на какія увлеченія, одаренная силою характера ровно настолько, на-сколько это было необходимо для домашняго обихода, она представляла собою переродившійся типъ мѣщанской патріархальности и дворянской спѣси. Все въ ней было посредственно, прилично, comme il faut. Неровности и шероховатости характера ея родителей сгладились и пріурочились къ скромнымъ интересамъ мирнаго, безмятежнаго прозябанія въ деревенскомъ захолустьѣ. А интересы эти были таковы, что благопріятствовали развитію въ человѣкѣ только одного лишь узкаго личнаго эгоизма, — эгоизма., который, по справедливому замѣчанію Модели, служитъ первымъ признакомъ или, лучше сказать, исходною точкою болѣзненнаго вырожденія человѣческаго характера вообще.

Либеральный духъ, повѣявшій на мое въ тоіъ короткій промежутокъ времени, который она провела вмѣстѣ съ матерью, ни въ чемъ, повидимому, не измѣнилъ ея буржуазно аристократическіе инстинкты, — инстинкты, отчасти завѣщанные ей родителями, отчасти привитые монастырскимъ воспитаніемъ, — но онъ, безъ сомнѣнія, не остался безъ вліянія на развитіе въ ней унаслѣдованнаго отъ отца и матери вкуса къ писательству и литературѣ. Правда, она не печатала слояхъ произведеній, однако, судя по словамъ ея внучатъ, она писала очень много, все больше въ формѣ дневника, мемуаровъ и писемъ, дѣлала обширныя выписки изъ прочитанныхъ сочиненій и т. п., прилежно слѣдила за текущею литературою и вообще до страшнаго 1793 года она могла. совершенно справедливо считаться женщиною вполнѣ современною и весьма образованною.

Такою же репутаціею могъ пользоваться и, вѣроятно, дѣйствительно пользовался ея второй мужъ — Дюпенъ. Бабушка (т. е, сама Аврора) представляетъ намъ его, по разсказамъ Ж.-Бандъ, въ самомъ свѣтломъ и привлекательномъ видѣ. Но она, конечно, въ качествѣ вѣрной и добродѣтельной супруги, немножко увлекается; если мы устранимъ на время супружеское увлеченіе и примемъ въ разсчетъ не похвалы, расточаемыя нѣжною женою примѣрному мужу, а факты, на которыхъ похвалы основывались, то окажется, что этотъ примѣрный мужъ ни въ какомъ смыслѣ не могъ быть названъ безпримѣрнымъ. Это былъ одинъ изъ самыхъ заурядныхъ представителей тогдашней либеральной буржуазіи: безъ твердыхъ идей и убѣжденій, слабохарактерный, легкомысленный, чувственный, добродушно-расточительный эгоистъ. Онъ ничего не зналъ, но въ то-же время считалъ себя энциклопедистомъ по всѣмъ отраслямъ наукъ и искуствъ; онъ воображалъ себя практическимъ человѣкомъ, — и разорилъ себя въ пухъ и прахъ своими нелѣпыми предпріятіями; онъ брался за все, но ничего не умѣлъ окончить; онъ былъ скептикомъ и либераломъ, но это нисколько не мѣшало ему, какъ не мѣшало и Гельвецію, служить презираемому имъ правительству въ качествѣ сборщика податей. Нѣтъ сомнѣнія, что если-бы онъ дожилъ до 1790 года, онъ однимъ изъ первыхъ оставилъ-бы Францію и сталъ-бы искать покровительства и защиты у ея враговъ. Вообще это былъ типъ эпикурейца того времени, жившаго на чужой счетъ и копившаго деньги для того, чтобы потомъ расточить ихъ.

Если характеръ Авроры представляетъ нѣкоторые несомнѣнные признаки вырожденія по сравненію его съ характеромъ ея родителей, то еще очевиднѣе становится это вырожденіе въ характерѣ ея мужа — Дюпена. Отецъ Дюпена (т. е. законный прадѣдъ Жоржъ-Занда) былъ очень неважный буржуа, сколотившій своими, если не трудами, то ловкостью и умѣньемъ огромное состояніе. Хорошій финансистъ, человѣкъ вполнѣ практическій, онъ обладалъ въ то-же время весьма недюжиннымъ, философски-развитымъ умомъ. Онъ не былъ, подобно своему сынку, верхогляднымъ дилетантомъ; онъ былъ серьезнымъ мыслителемъ, и написалъ, вмѣстѣ съ своею женою, нѣсколько сочиненіи, которыя могли-бы создать ему довольно прочную литературную извѣстность, если-бы только не помѣшали ихъ распространенію[3]. Дюпенъ, былъ между прочимъ едва-ли не первымъ изъ французскихъ мыслителей того времени, защищавшимъ права женщины. Онъ, вмѣстѣ съ женою и при содѣйствіи Руссо, который былъ его домашнимъ секретаремъ, много лѣтъ работалъ надъ составленіемъ книги, имѣвшей цѣлью доказать равноправность мужчинъ и женщинъ. Къ несчастій, смерть помѣшала ему окончить ее. Его правнучка, какъ мы увидимъ, снова вернулась къ его идеямъ, снова подняла затронутый имъ вопросъ и сдѣлала его главною темою большинства своихъ произведеній.

Это обстоятельство заслуживаетъ особеннаго вниманія читателей: оно показываетъ, что иногда не только извѣстныя умственныя предположенія, но даже и самыя идеи способны переходить по наслѣдству отъ отдаленнѣйшихъ предковъ къ потомкамъ.

Въ первый-же годъ своего замужества съ Дюпеномъ Аврора родила сына, котораго, въ честь его знаменитаго дѣда, назвали Морицомъ. Морицъ могъ служить превосходнымъ подтвержденіемъ извѣстной пословицы: «яблочко не далеко падаетъ отъ яблони». Это было произведеніе, вполнѣ достойное своихъ производителей; онъ представлялъ собою — личность во всѣхъ отношеніяхъ безцвѣтную, свободную отъ всякихъ принциповъ я убѣжденій, слабохарактерную, неспособную ни испытывать сильныхъ страстей, ни увлекаться. Какъ подобаетъ порядочному человѣку, онъ восхищался величіемъ Наполеона и гордился славою его побѣдъ; подъ его знаменами онъ готовъ былъ простоять (и дѣйствительно простоялъ) всю свою жизнь, но когда его обходили чиномъ или не цѣнили по достоинству его заслуги, онъ находилъ, что во Франціи все идетъ очень дурно и что не за что и не за кого проливать свою кровь. Онъ былъ большой охотникъ до любовныхъ интрижекъ, но только такихъ, которыя-бы недорого стоили и не продолжались-бы болѣе двухъ недѣль. Но разъ онъ встрѣтился съ страстной, увлекательной и увлекающейся женщиной; она взяла его въ руки, сдѣлала своимъ законнымъ мужемъ, мало того — любовникомъ на всю жизнь. Бѣдный молодой человѣкъ очутился въ ужасномъ положеніи: съ одной стороны, неотвязчивая любовница, пеотпускавшая его ни на шагъ отъ себя, съ другой — суровая мать, требующая, чтобы онъ прогналъ отъ себя мать его дѣтей, чтобы онъ не позорилъ дворянскаго рода постыдною связью съ куртизанкою весьма низкаго происхожденія и весьма двусмысленнаго поведенія. Для славнаго потомка великаго маршала начались мучительныя испытанія, — испытанія, которымъ, вѣроятно, никогда не подвергался его воинственный прадѣдъ.

Онъ попалъ между двухъ непріятельскихъ огней: мать и любовница вступили изъ-за него въ отчаянную борьбу, а онъ, герой вырождавшагося поколѣнія, придумывалъ всевозможныя ухищренія, чтобы какъ-нибудь не выдать матери тайну своей любви, а любовницѣ — тайну своего сыновняго страха; передъ одной онъ старался казаться послушнымъ и добродѣтельнымъ сынкомъ, передъ другой — вѣрнымъ и преданнымъ любовникомъ; передъ матерью онъ отрицался отъ любовницы, передъ любовницею отъ матери. Онъ полагалъ, что и волковъ слѣдуетъ накормить, и овецъ сохранить. Это была очень благопріятная тактика; свѣтскіе люди, глядя на его эквилибристику, приходили въ восхищеніе. «Вотъ примѣрный сынъ!» «Вотъ рѣдкостный любовникъ!» говорили они о немъ. Но хотя несомнѣнно, что подобная тактика была въ духѣ тогдашняго общества, однако нельзя сказать, чтобы въ ней выражалось слишкомъ много величія характера. Характеръ человѣка обрисовывается въ мелочахъ, и характеръ Морица обнаружился во всей своей прелести въ той семейной борьбѣ, описанію которой Жоржъ-Зандъ посвятила нѣсколько листовъ своей «Histoire». Напрасно почтительная дочь, желая представить характеръ родителя въ наилучшемъ свѣтѣ, наполнила нѣсколько томовъ своего жизнеописанія его письмами къ матери. Изъ этихъ писемъ видно только, что добродѣтельный внукъ саксонскаго героя, подобно всѣмъ холоднымъ и мелочнымъ эгоистамъ, обладалъ большою наклонностью къ резонерству и пустословію. Еще мальчишкой онъ ухитрялся композировать такія «эпистолы», которыя безъ всякихъ поправокъ могли-бы быть внесены въ любой письмовникъ, какъ образецъ «нѣжныхъ писемъ» любящаго сына къ возлюбленной матери. Въ нихъ вы найдете все, что можно найти въ «заказныхъ» изліяніяхъ: и поддѣльную наивность, и выточенный, почти литературный слогъ, и возвышенныя чувства, — все, кромѣ искренности и простоты.

Совсѣмъ другого закала была та женщина, которой выпало на долю незавидная участь внушить страстную любовь этому жалкому и безсильному, себялюбивому резонеру.

Софія-Викторія-Антуанетта Делабордъ была дочерью птичьяго парижскаго торгаша. Сперва ея отецъ содержалъ билліардъ, потомъ, вслѣдствіе-ли того, что дѣла его пошли дурно, или вслѣдствіе своего непреодолимаго влеченія къ пернатымъ существамъ, онъ бросилъ свой билліардъ и занялся торговлею птицами на одной изъ набережныхъ Сены. Это новое занятіе хотя и удовлетворяло его природнымъ наклонностямъ, но весьма мало содѣйствовало къ поправленію его финансовыхъ обстоятельствъ. Онъ умеръ такимъ-же бѣднякомъ, какимъ и родился, и послѣ его смерти его мать, съ двумя дѣтьми на рукахъ (у Софіи была еще сестра Люси, тетка Жоржъ-Занда), очутилась въ положеніи, весьма мало, чѣмъ отличающемся отъ положенія нищей. Революція, измѣнившая судьбы всей Франціи, но измѣнила ни на волосъ судьбы бѣдняковъ Делабордовъ. Эти бѣдняки были слишкомъ мелки и ничтожны для того, чтобы она соблаговолила обратить на нихъ свое милостивое вниманіе, поэтому неудивительно, что и они, съ своей стороны, не выказали къ ней особенной почтительности. За недостатокъ почтительности, выразившейся, между прочимъ, въ томъ, что однажды Софія Делабордъ, которую бѣдность толкнула на театральные подмостки, осмѣлилась публично пропѣть соблазнительный куплетъ изъ какой-то анти-республиканской пѣсенки, сочиненной какимъ-то обиженнымъ аббатикомъ, правительство заключило дерзкую пѣвицу и се ни въ чемъ неповинную сестру въ тюрьму и продержала ихъ тамъ около года. Искупивъ годичнымъ заключеніемъ въ «Англійскомъ монастырѣ» (Couvent des Anglaises) свои цивическіе грѣшки, мать Жоржъ-Занда увидѣла себя въ положеніи еще болѣе печальномъ, чѣмъ то, въ которомъ она находилась до своего заключенія. Пришлось начинать свою карьеру съизнова. Но какую-же карьеру она могла себѣ избрать? Изъ ея положенія было только три выхода: или броситься въ Сену, или обречь себя на медленную смерть, на безсмысленное, утомительно-однообразное существованіе «честной» швеи, или-же, наконецъ, сдѣлаться проституткою, купить «цѣною чести» все то, чего нельзя достать «цѣною труда». Она была слишкомъ легкомысленна и слишкомъ молода, чтобы рѣшиться на первое; она обладала слишкомъ живымъ, страстнымъ темпераментомъ, чтобы отважиться на второе. Оставался только одинъ третій путь и она пошла этимъ путемъ. Впрочемъ, этотъ періодъ ея жизни Жоржъ-Зандъ проходитъ молчаніемъ; она даетъ только понять, что прошлое ея матери не безупречно, и что насчетъ его ходило весьма много двусмысленныхъ слуховъ. Несомнѣнно только то, что когда Морицъ Дюпенъ познакомился съ нею, она была содержанкою нѣкоего престарѣлаго генерала изъ «стаи славныхъ наполеоновскихъ орловъ». Юный офицеръ до того плѣнилъ сердце этой страстной и увлекающейся женщины, что она, не долго думая, бросила своего вліятельнаго «покровителя» и отдалась душою и тѣломъ новому любовнику. Это было не мимолетное увлеченіе, не пустой капризъ: это была страсть искренняя, глубокая, ни передъ чѣмъ пеостанавливающаяся, ничѣмъ непреодолимая страсть. Ради нея она пожертвовала своимъ выгоднымъ положеніемъ, своимъ комфортомъ, ради нея она, не колеблясь, отказалась отъ своей праздной, веселой жизни, отъ окружавшихъ ее роскоши и богатства, обрекла себя на всяческія лишенія, непріятности, мало того, рѣшилась даже начать трудиться. Дюпенъ сталъ для нея всѣмъ; на немъ и въ немъ одномъ сосредоточились всѣ ея радости, все ея счастіе, всѣ ея надежды, вся ея вѣра. Это была любовь полная эгоизма и самоотверженія, любовь, поглощавшая всю ея жизнь, любовь, которая, по словамъ ея дочери, очистила и освѣтила все, что было дурного въ ея прошломъ.

Немногія здоровыя женщины способны на такую исключительную привязанность; да едва-ли можно сомнѣваться въ томъ, что и сама Софія Делабордъ не была изъ числа здоровыхъ". Вслѣдствіе-ли дурной обстановки, окружавшей ее въ дѣтствѣ, вслѣдствіе-ли ея неправильной жизни или-же какихъ-нибудь наслѣдственныхъ предрасположеній, но только она страдала несомнѣннымъ нервнымъ разстройствомъ, выражавшимся подчасъ въ такихъ рѣзкихъ формахъ, что можно было опасаться за нормальность ея разсудка. Истеричная, въ высочайшей степени раздражительная, она впадала иногда въ припадки совершеннаго умоизступленія[4], и въ эти минуты ея маленькой дочкѣ, будущей Жоржъ-Зандъ, приходилось очень плохо: несмотря на всю свою любовь къ ней, она ее не только ругала, но и била, или, какъ выражается сала дочь: elle m’appliquait une correction manuelle assez accentuée. За порывами злобы и гнѣва всегда слѣдовалъ приливъ страстной нѣжности, кротости и раскаянія. Вообще, какъ у всѣхъ нервныхъ больныхъ, ея душевное настроеніе мѣнялось очень часто и очень скоро; вслѣдствіе этого ея отношенія къ окружающимъ лицамъ отличались какою-то порывчатостью, неровностью. Отсюда и у окружающихъ ее людей не могло составиться объ ея характерѣ никакого опредѣленнаго мнѣнія. Иногда она казалась имъ ангеломъ кротости и доброты, а иногда и сущимъ демономъ, съумасшедшею (hist de me vie, t. IV, 216). Вотъ какими чертами рисуетъ намъ дочь ея портретъ: брюнетка, блѣдная, порывистая, неловкая и застѣнчивая въ обществѣ свѣтскихъ людей, но тѣмъ не менѣе всегда готовая излить наружу всѣ свои чувства, когда они слишкомъ сильно бушевали въ ея груди, натура чисто-испанская, ревнивая, страстная, въ одно и то-же время и вспыльчивая и слабая, и злая и добрая. Какъ всѣ или, по крайней мѣрѣ, большинство людей подобнаго типа, она обладала сильнымъ, почти болѣзненнымъ воображеніемъ и страдала если не галюцинаціями, то, во всякомъ случаѣ, иллюзіями зрѣнія {Такъ однажды по время своего путешествія по Испаніи, она приняла медвѣдей за вооруженныхъ людей, за разбойниковъ и страшно перепугалась.

Въ Испаніи-же она родила своего послѣдняго сына. Онъ родился слѣпымъ; мать вообразила, что испанскіе доктора нарочно ослѣпили его изъ ненависти къ французамъ. И ничто не могло выбить изъ ея головы этой нелѣпой идеи: она всѣмъ разсказывала, будто собственными глазами видѣла, какъ докторъ: поднеси новорожденнаго къ окну, выкололъ ему иголкою глаза. Черезъ нѣсколько мѣсяцевъ несчастная жертва ненависти испанцевъ къ французамъ умерла. Ночью того дня, когда ребенка похоронили, матери начинаетъ вдругъ казаться, что онъ похороненъ живымъ. Идея эта до такой степени овладѣваетъ всѣмъ ея существомъ, что она рѣшается во что-бы то ли стало вынуть закопанный трупъ изъ гроба. Мужъ сначала старался отговорить ее, но затѣмъ, увлеченный ея безумною логикою, самъ отправился съ нею на кладбищѣ, помогъ ей выкопать гробъ и принести его домой. Дома она его раскрыла, вынула оттуда мертвеца, одѣла его въ его лучшее платье, уложила въ колыбель и всю ночь и весь слѣдующій день провозилась съ нимъ, воображая, что вотъ-вотъ онъ воскреснетъ. Только на второй день, когда ея возбужденное состояніе стало проходить и воображеніе нѣсколько успокоилось, она рѣшилась ра;статься съ трупомъ: снова отнесла его въ гробъ, осыпала цвѣтами и зарыла его въ саду подъ деревомъ.}. Болѣзненно развитое воображеніе, страстность, способность всецѣло увлекаться всѣмъ, что сильно возбуждаетъ чувство, рѣшительное преобладаніе аффективной стороны надъ разсудочною, — всѣ эти свойства принадлежать, какъ извѣстно, къ основнымъ элементамъ, составляютъ психическую сущность характера такъ-называемыхъ артистическихъ натуръ. И дѣйствительно, мать Жоржъ-Занда была именно одною изъ такихъ натуръ. "Моя мать, говоритъ авторъ «Histoire do ma vie» была-бы великою артисткою, если-бы только ея артистическія наклонности подучили должное развитіе. Я не знаю, къ какой именно спеціальности она всего болѣе годилась, но она обладала удивительною способностью ко всякаго рода искуствамъ и ремесламъ. Она ничему не училась, она ничего не знала; бабушка моя постоянно упрекала ее за ея варварскую орфографію и говорила ей, что если-бъ она захотѣла, она могла-бы писать правильно. Мать, дѣйствительно, начала учить ее не граматикѣ, — это было для нея слишкомъ поздно, — а внимательно читать книги, и черезъ нѣсколько времени она стала писать почти правильно, и такъ мило и такъ наивно, что бабушка, которая понимала толкъ въ этихъ вещахъ, приходила въ восторгъ отъ ея писемъ. Въ музыкѣ она едва умѣла разбирать ноты, но ея голосъ былъ такъ восхитителенъ, обладалъ такою несравненною гибкостію и свѣжестью, что бабушка, считавшаяся очень хорошею музыкантшею, съ большимъ удовольствіемъ слушала ея пѣніе. По ея мнѣнію, въ немъ было много и вкуса, и естественной мелодичности. Въ Ноганѣ (имѣніе Дюпеновъ), не зная, чѣмъ пополнить длинные дни, мать моя, никогда небравшая прежде карандаша въ руки, вздумала рисовать. Она рисовала, какъ и все, что она дѣлала, по инстинкту; скопировавъ съ большою отчетливостью нѣсколько гравюръ, ода начала рисовать портреты перомъ и акварелью, — портреты поразительно схожіе съ оригиналами и отличавшіеся какою-то наивностью, прелестью и граціей. Она вышивала нѣсколько грубо, но съ быстротою почти невѣроятною; въ нѣсколько дней она вышила, напримѣръ, моей бабушкѣ цѣлое кембриковое платье. Всѣ наши платья, всѣ паши шляпы были ся работы, и все это она дѣлала съ удивительнымъ вкусомъ и необыкновенно скоро… (Hist. de ma vie, t. IV, pp. 202, 203).

Такимъ образомъ, если съ отцовской стороны Жоржъ-Зандъ должна была наслѣдовать эгоизмъ, наклонность къ резонерству, сосредоточенность (необходимое слѣдствіе узкаго, замкнутаго въ себѣ самомъ эгоизма), любовь къ отвлеченному созерцанію, къ интеллектуальнымъ занятіямъ, сантиментальность и ту салонную порядочность, которою отличался ея отецъ, то отъ матери она могла заимствовать ея страстный, нервный темпераментъ, ея художественную натуру, ея болѣзненное воображеніе, ея болѣзненную раздражительность, ея способность быстро всѣмъ увлекаться и никогда ни на чемъ долго не останавливаться. Посмотримъ-же теперь, на-сколько обстоятельства жизни и воспитанія благопріятствовали имъ и могли противодѣйствовать развитію въ ней всѣхъ этихъ наслѣдственныхъ предрасположеній, вырабатывавшихся втеченіи цѣлаго ряда поколѣній.

Марія-Аврора Дюпенъ родилась въ 1804 году. Первые годы своей жизни она провела съ матерью, жившею въ Парижѣ. Отецъ, повидимому, рѣдко бывалъ дома, по крайней мѣрѣ, она но сохранила о немъ никакихъ точныхъ представленій, кромѣ развѣ того, что онъ ее очень любилъ и баловалъ. Мать цѣлые дни была занята и заниматься съ дочкою ей было рѣшительно некогда; она была очень рада, когда ребенокъ оставлялъ ее въ покоѣ. Такимъ образомъ, дѣвочка была предоставлена самой себѣ. Къ ея воспитанію, не только первоначальному, но, какъ мы увидимъ, и послѣдующему, былъ всецѣло примѣненъ принципъ laissez faire. Единственное вмѣшательство въ ея внутреннюю жизнь, допущенное матерью, состояло, какъ кажется, только въ томъ, что она выучила дочку читать, разсказывала ей иногда волшебныя сказки, цѣла ей дѣтскія пѣсенки, заставила ее запомнить нѣсколько молитвъ и нѣсколько басень Фонтеня; разумѣется, ни молитвъ, ни басепь она по понимала. Отсутствіе сверстниковъ, отсутствіе всякихъ внѣшнихъ воспитательныхъ вліяніи, тихая, однообразная жизнь, — всѣ эти условія, взятыя сами по себѣ, въ высокой степени благопріятствуютъ развитію въ ребенкѣ наклонности къ сосредоточенности, пріучаютъ его, съ одной стороны, постоянно возиться съ самимъ собою и рано возбуждаютъ въ немъ сознаніе своего я, съ другой — ограничивая его психическій міръ преимущественно личною, внутреннею жизнью, чисто-субъективными ощущеніями, содѣйствуютъ усиленію и безъ того довольно сильной у дѣтей фантазіи, держутъ его воображеніе въ постоянномъ напряженіи. Если-же въ подобныя условія будетъ поставленъ ребенокъ, обладающій наслѣдственнымъ предрасположеніемъ къ сосредоточенности и созерцательной жизни, — ребенокъ, получившій отъ родителей задатки пылкаго и неумѣреннаго воображенія, то само собою понятно, что всѣ эти психическія свойства разовьются въ немъ въ высшей степени, перейдутъ границу нормальнаго и, въ концѣ-концовъ, могутъ имѣть своимъ послѣдствіемъ весьма серіезныя умственныя болѣзни.

Исторія умственной жизни Жоржъ-Занда подтверждаетъ это апріористическое положеніе съ такой наглядною убѣдительностью, что можно подумать, будто авторъ, составляя свою автобіографію, именно его-то только и имѣлъ въ виду.

Безспорно, что Жоржъ-Зандъ унаслѣдовала отъ матери значительную дозу ея пылкаго воображенія. Сказки и мифологія только подлили масла въ огонь. Но огонь ужо былъ, — онъ явился гораздо раньше, чѣмъ ребенокъ началъ понимать то, что читалъ. Вотъ что разсказываетъ намъ объ этомъ сама Жоржъ-Зандъ: «я еще не понимала волшебныхъ сказокъ, которыя читала (ей было тогда около 4-хъ лѣтъ); печатныя слова, самыя даже обыкновенныя, не имѣли для меня большого смысла; — только когда мнѣ разсказывали прочитанное, я ихъ понимала. По собственному желанію, я никогда не читала, — я была ужасно лѣнива и мнѣ стоило большихъ усилій побѣдить мою лѣность. Въ книгахъ я искала только образовъ; и все, что я усвоивала глазами или ушами, — укладывалось въ моей маленькой головкѣ, въ какомъ-то безпорядочномъ хаосѣ, изъ котораго я черпала матеріалы для своихъ фантазій, — а фантазировала я подчасъ до того, что совершенно утрачивала сознаніе дѣйствительности, забывала, даже, гдѣ я нахожусь. Одно изъ любимѣйшихъ моихъ занятіи было играть около печки съ огнемъ; а такъ-какъ у матери моей не было служанки, а сама она цѣлые дни была занята либо шитьемъ, либо у очага, — то не зная какъ-бы ей отъ меня отвязаться, она изобрѣла для меня нѣчто въ родѣ тюрьмы: тюрьма эта состояла изъ небольшого пространства, отгороженнаго и со всѣхъ сторонъ замкнутаго четырьмя стульями; посрединѣ стояла жаровня, — безъ огня, разумѣется, — жаровня, которая должна была служить мнѣ мѣстомъ сѣдалища — подушекъ у насъ не имѣлось. Стулья были соломенныя, и я всегда старалась отрывать солому ногтями; вѣроятно, они были пожертвованы въ мое исключительное пользованіе. Я припоминаю теперь, что я въ то время была такъ еще мала, что мнѣ нужно было становиться на жаровню, чтобы достать до сидѣнья; опершись на стулъ локтями, я съ изумительнымъ терпѣніемъ, предавалась своему занятію; но, удовлетворяя такимъ образомъ, своей потребности что-нибудь да дѣлать руками, — потребности, которая сохранилась у меня на-всегда, — я никогда но думала ни о стульяхъ, ни о соломѣ. Я сочиняла вслухъ безконечныя сказки, которыя моя мать называла „моими романами“. Я не сохранила ни малѣйшаго воспоминанія объ. этихъ забавныхъ произведеніяхъ; но моя мать тысячу разъ говорила мнѣ о нихъ, и задолго еще до того времени, когда я начала писать. По ея словамъ, онѣ были невыносимо скучны, въ особенности потому, что отличались необычайною длиннотою и изобиловали отступленіями. Говорятъ, что мои романы и теперь страдаютъ тѣми-же недостатками; поправдѣ сказать, я дѣйствительно рѣдко отдаю себѣ отчетъ въ томъ, что дѣлаю, и нынче, какъ и тогда, когда мнѣ было четыре года, — начавъ что-либо творить, я не могу удержаться, чтобы не отклоняться постоянно въ сторону. Повидимому, мои дѣтскія исторіи представляли какой-то безалаберный сбродъ всего, что только занимало мой маленькій мозгъ. Общая канва — создавалась всегда во вкусѣ волшебныхъ сказокъ, главными дѣйствующими лицами являлись обыкновенно добрая волшебница, добродѣтельный принцъ и прелестная принцесса. Злыхъ существъ было очень мало; большихъ несчастій не случалось никогда… Все оканчивалось хорошо, все было проникнуто веселостью и оптимизмомъ, свойственнымъ дѣтству. Особенно замѣчательны были въ этихъ исторіяхъ ихъ длиннота и послѣдовательность: я начинала ихъ всегда съ того именно мѣста, на которомъ останавливалась наканунѣ» и т. д. (Hist. de ma vie, t. IV, p.p. 95—97).

Любимѣйшими ея играми были тѣ именно игры, которыя открывали широкое поприще для дѣятельности воображенія; въ своей маленькой комнаткѣ она создавала себѣ горы, рѣки, лѣса и до такой степени увлекалась созданіями своей фантазіи, что принимала ихъ за самую несомнѣнную дѣйствительность. Когда ее внезапно отрывали отъ нихъ, ей стоило немалаго труда придти въ себя и сообразить, гдѣ она находится. Вообще запятая постоянно призраками своего воображенія, она обращала очень мало вниманія на тотъ реальный міръ, который ее окружалъ. «Иногда, разсказываетъ она, находясь въ Chaillot (у тетки), я воображала, что я въ Парижѣ и наоборотъ» (Ib., р. 99). Разъ ей подарили куклу — полишинеля; его блестящія глаза, гримасы, его горбъ — сильно ее перепугали; ей представилось, что полишинель непремѣнно изобидитъ ея старую возлюбленную куклу и она ни за что не согласилась, чтобы его положили въ коммодъ, въ которомъ лежала послѣдняя. Полишинеля оставили на лежанкѣ. Его блестящіе глаза долго не давали ей заснуть; потомъ, ей вдругъ привидѣлось, что онъ загорѣлся, побѣжалъ къ ея куклѣ, избилъ ее и вмѣстѣ съ нею вскочилъ на ея постель. Она раскричалась, подняла на погд весь домъ и до тѣхъ поръ не могла успокоится, пока несчастнаго полишинеля не сослали на кухню. Однако, дѣло этимъ не кончилось, призракъ полишинеля преслѣдовалъ ее нѣсколько ночей сряду и не давалъ ей спать.

На пятомъ году мать отправилась за мужемъ въ Германію и взяла ее съ собою. Эта поѣздка сто болѣе разстроила и безъ того уже достаточно разстроенную нервную систему будущей писательницы. Въ Испаніи дѣвочка была еще болѣе, чѣмъ въ Парижѣ, предоставлена самой себѣ. По цѣлымъ часамъ она либо просиживала на балконѣ, безмолвно созерцая растилавшіеся передъ глазами виды или любуясь заходящимъ солнцемъ, либо въ какомъ-то самозабвеніи выплясывала передъ зеркаломъ испанскіе танцы, которые, вѣроятно, производили на нее особенно сильное впечатлѣніе. Живописная природа, фантастическая роскошь Мюратовскаго дворца (въ которомъ они и жили), новые люди и т. п., все это еще болѣе распаляло ея ребяческое воображеніе. Ко всему этому нужно прибавить чахотку и довольно продолжительную лихорадку, которыя привязались къ ней на возвратномъ пути и отъ которыхъ она освободилась только уже по пріѣздѣ во Францію. Эти болѣзни, особенно послѣдняя, имѣли, какъ кажется, весьма вредное вліяніе на ея нервную систему. Она стала въ высочайшей степени раздражительна, ей постоянно приходили въ голову самыя дикія и невозможныя фантазіи. «Я выходила изъ своего созерцательнаго состоянія, говоритъ она сама, — только для того, чтобы желать невозможнаго. Всякое противорѣчіе моинъ желаніямъ составляло для меня истинную пытку» (Hist. de ma vie, t. IV, p. 194).

По возвращеніи изъ Испаніи мать Жоржъ-Занди съ мужемъ и дочерью поселилась у бабушки въ Ноганѣ. Но тутъ, на первыхъ-же порахъ, случились такія катастрофы, которыя тоже не могли не произвести на дѣвочку самаго потрясающаго впечатлѣнія. Сперва умеръ ея маленькій брать, затѣмъ бѣшеная лошадь сбросила съ себя ея отца и убила его почти ни мѣстѣ. Конечно, 5-ти лѣтній ребенокъ еще не понималъ, что такое смерть; онъ былъ вполнѣ увѣренъ, что «папа опять вернется, какъ только перестанетъ быть мертвымъ». Но онъ не могъ не видѣть, не могъ по почувствовать той подавляющей скорбя, того безмолвнаго унынія, которыя воцарились во всемъ домѣ послѣ неожиданной смерти отца. Дѣти всегда очень чутки, какъ къ радостямъ, такъ и къ печалямъ окружающихъ ихъ людей. Они но въ состояніи понимать этихъ радостей и печалей, но они безсознательно симпатизируютъ имъ, они невольно подчиняются ихъ вліянію. При томъ-же, когда большіе слишкомъ поглощены какою-нибудь скорбію, имъ по до маленькихъ ребятъ. Дѣти отодвигаются на время на задній планъ, объ нихъ забываютъ. Безъ сомнѣнія и маленькой Жоржъ-Зандъ пришлось испытать ту-же участь, а потому въ первое время своей жизни въ Ноганѣ, ей приходилось оставаться на единѣ съ собою едва-ли не чаще, чѣмъ въ Парижѣ и Испаніи. Теперь только, подъ вліяніемъ господствующаго въ домѣ безмолвія или вслѣдствіе постоянно усиливавшейся привычки къ уединенію, она перестала думать вслухъ. «Цѣлые часы просиживала я на табуреткѣ, въ ногахъ у матери или бабушки, разсказываетъ она, — съ опущенными руками, съ глазами, устремленными на одну какую-нибудь точку, съ полуоткрытымъ ртомъ, не произнося ни слова; по временамъ я просто имѣла видъ идіотки» (ib., стр. 190).

Наконецъ неумѣренная созерцательность маленькой мечтательницы дошла до такихъ предѣловъ, что стала возбуждать безпокойство старшихъ. Нашли необходимымъ положить конецъ ея уединенію; съ этою цѣлы" взяли изъ дворня дѣвочку, почти ровесницу Жоржъ-Занда, и препоручили ей занимать и развлекать юную госпожу. Въ большинствѣ случаевъ, какъ справедливо замѣчаетъ авторъ Histoire de ma vie, такое насильственное возсоединеніе двухъ, всегда враждебныхъ элементовъ — то гордаго, то унизительнаго, ведетъ обыкновенно къ самымъ печальнымъ послѣдствіямъ; мнимая подруга-раба своимъ рабствомъ, своимъ лицемѣріемъ въ конецъ развращаетъ и портитъ свою маленькую госпожу. Очень вѣроятно, что-то-же случилось-бы и съ Жоржъ-Зандомъ, еслибы, на ее несчастіе, въ подруги ей попалась не Урсула, а какая-нибудь другая дѣвочка изъ бабушкиной дворни. Урсула была не изъ таковскихъ, чтобы видѣть въ подругѣ госпожу. Госпожа пыталась, это правда, сдѣлать изъ нея свою маленькую рабу, но встрѣтила такой мужественный отпоръ, что волею-неволею должна была отказаться отъ своихъ надменныхъ притязаній. Между дѣвочками установились мало-по-малу равноправныя, пріятельскія отношенія, и, наконецъ, онѣ до такой степени сошлись и сдружились, что, по выраженію Жоржъ-Занда, «жить не могли другъ безъ друга». Урсула была очень болтлива; своею болтовнею она отвлекала свою подругу отъ излишняго созерцанія призраковъ собственной ея фантазіи и до извѣстной степени расширяла горизонтъ ея мысли, давая новую пищу ея уму. Однако, если, съ одной стороны, дружба Жоржъ-Занда съ деревенскою дѣвочкой и принесла первой нѣкоторую пользу, то, съ другой, нельзя не видѣть и того вреднаго вліянія, которое она могла на нее имѣть и, вѣроятно, дѣйствительно имѣла. Юная мечтательница нашла себѣ слушательницу, — слушательницу, всегда готовую по только терпѣливо ее выслушивать, но даже и помогать ей въ ея фантастическомъ творчествѣ. Воображеніе Жоржъ-Занда получило теперь возможность свободно и безпрепятственно обнаруживаться во внѣ, а эта возможность всегда служитъ однимъ изъ существеннѣйшихъ стимуловъ для развитія всѣхъ нашихъ способностей вообще. Поэтому можно полагать, что дружескія сношенія съ Урсулою не только не охладили пылкости ея воображенія, но, напротивъ, дали ему новый толчекъ, обогатили его новыми матеріялами.

Какую выдающуюся роль играло воображеніе въ психической жизни Жоржъ-Занда, лучше всего можно видѣть изъ анализа ея отношеній къ матери и бабушкѣ. Намъ необходимо сдѣлать этотъ анализъ, потому что онъ можетъ бросить довольно яркій свѣтъ на характеръ будущей романистки. Было-ли то результатомъ наслѣдственныхъ предрасположеній, или страстной материнской любви и вообще отношеній къ ней окружавшихъ ее лицъ, но только міръ чувствъ открылся для нея очень рано, раньше, чѣмъ для большинства дѣтей ея возраста. «До четырехъ лѣтъ, разсказываетъ она, — т. е. до нашего путешествія въ Испанію, я любила свою мать инстинктивно, сама того не замѣчая. Я еще не отдавала себѣ отчета въ своихъ привязанностяхъ, я жила какъ живутъ вообще всѣ маленькія дѣти, какъ живутъ первобытные народы, — однимъ воображеніемъ. Жизнь чувства пробудилась во мнѣ съ рожденіемъ моего маленькаго слѣпого брата (ей тогда было четыре года), когда я впервые увидала страданія моей матери. Ея отчаяніе, послѣ смерти отца, еще болѣе развило во мнѣ сознаніе моей любви; я почувствовала, что привязанность къ матери подчинила себѣ все мое существо.» Но скоро этой страстной привязанности пришлось выдержать тяжелое испытаніе. Мать не могла оставаться въ Ноганѣ; въ Парижѣ у ней была другая дочка (не отъ отца Жоржъ-Занда), которую ей не на кого было оставить; притомъ жить на счетъ свекрови, никогда не могшей забыть, что она похитила у нея ея возлюбленнаго сына, было не совсѣмъ удобно. Нужно было приниматься за работу, а работу она могла найти только въ Парижѣ. Оставляя Ноганъ, она должна была оставить бабушкѣ дочку ея сына. Бабушка, — это неисправимая эгоистка, — ни за что не хотѣла отпустить ее отъ себя; она находила въ лей поразительное сходство съ своимъ Морицомъ и перенесла на нее всю ту нѣжность, всю ту любовь, которыя она питала къ сыну и которыми она его мучила[5]. Бабушка была богата; взять отъ нея внучатъ значило сдѣлать послѣднюю нищею. Мать слишкомъ любила свою дочь, она слишкомъ хорошо понимала, что значитъ бѣдность; для счастія своего ребенка она должна была разстаться съ нимъ. Конечно, она рѣшилась на это по безъ борьбы, и борьбу эту она но могла, а можетъ быть, и не хотѣла скрывать отъ своей дочери. Осмилѣтняя Жоржъ-Зандъ чувствовала, что она служитъ яблокомъ раздора между матерью и бабушкою, въ родѣ того, какъ нѣсколько лѣтъ тому назадъ такимъ-же яблокомъ раздора служилъ ея отецъ. И хотя она была въ четыре раза моложе своего папеньки, но она обнаружила въ тысячу разъ болѣе характера и страсти, чѣмъ обнаруживалъ онъ при подобныхъ-же обстоятельствахъ. Бабушка была къ ней всегда добра и ласкова, она ее любила, но эта любовь сравнительно была ничѣмъ съ тою страстною привязанностью, которую она чувствовала къ матери. Всецѣло отдавшись этой страсти, она ни за что не хотѣла оставаться въ Ноганѣ. Она умоляла мать взять ее съ собою, «не продавать ее за деньги бабушкѣ». Ребенокъ уже понималъ, что его любовь хотятъ принести въ жертву денежнымъ соображеніямъ. Сама мать старалась разъяснить ей этотъ щекотливый пунктъ. Ей говорили, что если она предпочтетъ мать бабушкѣ, то ей нужно будетъ отказаться и отъ окружавшей ее комфортабельной обстановки, и отъ вкуснаго обѣда, и отъ Урсулы, и отъ большого сада, отъ всего, что составляло ея «маленькое счастіе», переѣхать «на чердакъ и сѣсть на бобы». Уму дѣвочки въ первый разъ въ яркихъ краскахъ представилась противоположность между богатствомъ и бѣдностью, между Ноганомъ съ его лакомствами и чердакомъ съ его бобами. Но на чердакѣ она будетъ жить съ матерью, — и чердакъ казался ей идеаломъ счастія. Она воображала себя героинею, которая готова лучше отвергнуть богатство и роскошь, обречь себя на бѣдность и лишенія, чѣмъ отказаться отъ своей любви. Возведя, такимъ образомъ, свою привязанность къ матери въ актъ геройства, она, разумѣется, стала еще больше дорожить этой привязанностью. Она убѣдила себя,. что дѣло идетъ о ея чести и что честь требуетъ отъ нея жертвы, что оставаться у бабушки подло и безчестно. И бабушка, и ея богатство — а богатство ей вообще представлялось въ самомъ непривлекательномъ видѣ — жизнь въ роскоши, жизнь съ бабушкою рисовались ея воображенію въ весьма мрачныхъ краскахъ, «Хорошее воспитаніе могу я здѣсь получить, резонировала она передъ матерью, напомнившей, что безъ денегъ она останется дурочкою, — изъ меня сдѣлаютъ деревянную куклу, а потомъ выдадутъ замужъ (она уже думала и объ этомъ) за господина, который будетъ стыдится моей матери, но будетъ пускать ее ко мнѣ. я буду богата и за то не буду счастлива… Нѣтъ, не надо мнѣ не ея (бабушкина) замка, ни ея денегъ, пусть ока ихъ отдастъ кому хочетъ. Я хочу лучше быть пищей, по жить съ тобою» (Hist. de ma vie. t. V, p.p. 186, 187).

Несмотря, однако, на всѣ эти разсужденія, на слезы и рыданія своей дочери, мать, какъ человѣкъ болѣе практическій, хорошо понимающій цѣну денегъ, оставила ее у бабушки. Бабушкѣ, разумѣется, не могло быть особенно пріятнымъ, что ея внучка, дѣтище ея возлюбленнаго сына, оказываетъ такое явное предпочтеніе матери передъ нею. Чтобы переломить упрямую дѣвочку, она рѣшилась пустить въ ходъ ту-же тактику, которой она держалась относительно сына: она старалась, подъ всякими благовидными предлогами, мѣшать ея свиданіямъ съ матерью, и, зная, что маленькая Жоржъ-Зандъ очень дружна съ своею единоутробною (но не единокровною) сестрицею Каролиною, она рѣшительно запретила послѣдней бывать у нихъ, когда онѣ пріѣзжали въ Парижъ. Не трудно было предвидѣть, что подобная тактика, въ примѣненіи къ маленькой мечтательницѣ, должна была привести къ результатамъ, какъ-разъ противоположнымъ тѣмъ, на которые она была разсчитана: вмѣсто того, чтобы успокоить и охладить взбудораженную фантазію дѣвочки, она только подливала масла въ огонь. Жоржъ-Зандъ вообразила себя гонимой и преслѣдуемой жертвою. Лишенная возможности свободно проявлять во-внѣ свои нѣжныя чувства къ матери и сестрѣ, она стала холить ихъ и лелѣять внутри себя, и, искуственно разжигаемыя, они сдѣлались какъ-бы центромъ, вокругъ котораго вращалась вся ея психическая жизнь. Нервы ея находились постоянно въ такомъ напряженномъ, экзальтированномъ состояніи, что можно было опасаться за ея здоровье. И, дѣйствительно, когда, однажды, бабушки прогнала Каролину, украдкою пробравшуюся къ своей сестрѣ, съ послѣднею сдѣлался сильный периный припадокъ; чтобы какъ-нибудь умаслить «капризнаго ребенка», старуха подарила ему куклу, которая составляла предметъ его давнишнихъ желаній. Но «капризный ребенокъ», сообразивъ, вѣроятно, что цѣною этой куклы хотятъ купить его отреченіе отъ сестры, пришелъ въ еще пущую ярость, съ нимъ началась желчная рвота, затѣмъ онъ впалъ въ безпамятство. Нѣсколько недѣль онъ не могъ встать съ постели. Когда онъ поправился, бабушка увидѣла себя въ необходимости сдѣлать ему нѣкоторыя уступки. Однако, отъ политики своей она все-таки не отказалась, и маленькая Жоржъ-Зандъ, по-прежнему, только и жила мыслью о томъ, какъ-бы поскорѣе избавиться отъ этихъ родственныхъ цѣпей и соединиться съ матерью. Но такъ-какъ сама мать оказалась весьма плохою союзницею, то дѣвочка рѣшилась, наконецъ, учинить побѣгъ изъ Ногана. Она понимала, что для приведенія задуманнаго ею намѣренія въ исполненіе нужны деньги; чтобы добыть ихъ, она стала собирать и копить обломки старыхъ колецъ, серегъ и разныя другія бездѣлушки, въ надеждѣ, что, при случаѣ, онѣ ей могутъ замѣнить деньги. Проектъ задуманнаго бѣгства давалъ, разумѣется, обильную пищу ея фантазіи; она мечтала о немъ и днемъ, и ночью, какъ вдругъ случилось одно обстоятельство, которое разомъ перевернуло всѣ ея планы, и, давъ ея воображенію другое направленіе, заставило ее забыть о ея героической рѣшимости пожертвовать Поганомъ чердаку.

Въ одинъ прекрасный день съ бабушкою, здоровье которой вообще стало въ это время плохо, сдѣлался обморокъ. Жоржъ-Зандъ, увидѣвъ ее блѣдною, неподвижною, до такой степени умилилась, что тутъ-же приняла другое — казавшееся ей, конечно, не менѣе героическимъ — рѣшеніе посвятить всю свою жизнь «больной, безпомощной женщинѣ». Пожертвовать ряди нея своею любовью къ матери, споимъ «счастьемъ на чердакѣ.», отказаться для лея отъ всего, о чемъ она такъ долго мечтала, — эта идея еще больше льстила ея самолюбію, еще сильнѣе раздражала ея воображеніе, чѣмъ всѣ прежнія рѣшенія. Въ маленькой головкѣ сложился новый романъ, въ которомъ, въ качествѣ героини, фигурировала уже не страстная, преданная дочь, а самоотверженная внучка, и мѣстомъ дѣйствія былъ не чердакъ съ бобами, а Ноганъ съ сытнымъ столомъ. Разъ она стала на эту точку зрѣнія, разъ она нашла возможнымъ опоэтизировать свою жизнь съ бабушкою — и она вполнѣ примирилась съ нею. Всякіе планы и проекты насчетъ возсоединенія съ матерью были безвозвратно оставлены.

Не нужно быть глубокимъ психологомъ, чтобы понять, что во всѣхъ этихъ увлеченіяхъ, то въ сторону матери, то въ сторону бабушки, воображеніе или, если можно такъ выразиться, фантастическое резонерство играло несравненно болѣе важную роль, чѣмъ дѣйствительное чувство. Чувство являлось у нея какъ результатъ воображенія, имъ оно питалось и согрѣвалось, оно составляло всю его жизнь. На обыденномъ, разговорномъ языкѣ, подобное чувство называется головнымъ. Если человѣкъ, еще въ дѣтскомъ возрастѣ, неспособенъ испытывать никакихъ другихъ чувствъ, кромѣ головныхъ, то само собою понятно, что, когда онъ достигнетъ полной зрѣлости, мы тѣмъ менѣе можемъ ждать отъ него истинной, неподдѣльной страсти, истиннаго, непосредственнаго чувства. Онъ на всю жизнь останется холоднымъ резонеромъ, мечтательнымъ фантазеромъ; онъ можетъ дойти до виртуозности въ..игрѣ въ чувство", онъ можетъ очень ловко поддѣлывать его, но никогда не будетъ не только испытывать, онъ даже никогда не будетъ и понимать настоящаго чувства.

По мѣрѣ того, какъ мы станемъ подвигаться въ исторіи умственной жизни Жоржъ-Занда и въ особенности, когда мы перейдемъ къ анализу ея произведеній, эта истина сдѣлается для насъ вполнѣ очевидною и мы поймемъ тогда, почему эту женщину, несмотря на несомнѣнное преобладаніе въ ея характерѣ аффективной стороны надъ интеллектуальною, многіе считали и считаютъ холодной, безчувственной резонеркою. Вернемся теперь къ ея біографіи.

Хотя Жоржъ-Зандъ и примирилась съ жизнью у бабушки, однако, надо сознаться, что жизнь эта представляла весьма мало привлекательнаго. Бабушка жила въ Ноганѣ уединенно, почти никуда не выѣзжала и къ себѣ никого не принимала. Только въ Парижѣ двери ея великосвѣтскаго салона отворялись для посѣтителей, по что это были за посѣтители! Разные ex-маркизы и ех-виконты, заплесневѣвшіе «придворные въ отставкѣ», скучные, сухіе, педантичные, накрахмаленные и напудренные старики и старухи, вѣчно тосковавшіе о «прекрасномъ прошломъ», недовольные «настоящимъ» и убивавшіе свое, никому не нужное, время игрою въ пикетъ или бостонъ. Ихъ желтыя, пергаментныя лица, ихъ брюзжаніе и надутая чопорность могли возбуждать въ живой экзалтированной дѣвушкѣ неодолимое отвращеніе. Она рада была бѣжать отъ нихъ куда-нибудь подальше, запрятаться въ какой-нибудь темный, потаенный уголокъ и тамъ предаваться на свободѣ своимъ мечтамъ. Съ теченіемъ времени бабушка становилась все болѣзненнѣе и болѣзненнѣе, все черствѣе и эгоистичнѣе къ окружающимъ. По цѣлымъ днямъ сидѣла она запершись въ своей спальнѣ, жадно слушая сплетни и разсказы своей горничной, имѣвшей на нее огромное вліяніе и пользовавшейся этимъ вліяніемъ въ ущербъ маленькой Жоржъ-Зандъ, которую она ненавидѣла. Воспитаніе будущей писательницы поручено было такимъ субъектамъ, которые обладали всѣми необходимыми свойствами для того, чтобы и изъ умнаго человѣка сдѣлать идіота.

Главнымъ ея менторомъ былъ нѣкій Демартръ, ех-учитель ея отца, другъ, а, можетъ быть, даже болѣе, чѣмъ другъ ея бабушки, самолюбивый педантъ, совмѣщавшій въ своемъ лицѣ и педагога, и медика, и агронома, и даже мэра. Онъ замучивалъ дѣвочку нескончаемыми греческими и латинскими склоненіями и спряженіями (это называлось изученіемъ классиковъ), заставлялъ ее зубрить наизусть латинскія названія растеній и описанія ихъ наружнаго вида (это называлось занятіями естественными науками) и такъ хорошо преподавалъ ей математику, что внушилъ къ ней неопреодолимое отвращеніе. «Послѣ рѣшенія всякой задачи, говоритъ Жоржъ-Зандъ, — у меня начинались нестерпимыя головныя боли».

Географіи и чистописанію училъ се другой педагогъ, быть можетъ, еще болѣе замѣчательный. Какъ географъ, онъ полагалъ, подобно знаменитой родительницѣ Митрофанушки, что вся наука географіи должна сводиться къ номенклатурѣ городовъ и что затѣмъ во всемъ можно положиться на извощиковъ. Какъ калиграфъ, онъ держался того мнѣнія, что калиграфское искуство должно составлять нѣчто среднее между мистическимъ священнодѣйствіемъ и застѣночною пыткою. «На уроки чистописанія г. Любанъ (такъ знали этого превосходнаго педагога) является обыкновенно, разсказываетъ Жоржъ-Зандъ, — съ цѣлымъ арсеналомъ питательныхъ орудій. Пытки мои состояли въ слѣдующемъ: вопервыхъ, на голову мнѣ надѣвалась корона изъ китоваго уса, — это для того, чтобы держать прямо голову; во-вторыхъ, поясъ, прикрѣпляемый къ коронѣ съ помощью ремня; въ-третьихъ, подъ руку подставлялся деревянный брусокъ; въ-четвертыхъ, на указательный палецъ правой руки надѣвалось металическое кольцо, припаянное къ другому, меньшему, черезъ которое должна была проходить палочка пера; въ-пятыхъ, для кисти руки устроивалась особаго рода подставка на колесахъ, съ выемкою для мизинца. Послѣ такого пытанья у меня, разумѣется, страшно заболѣвала голова и отекали руки». (Hist. de ma vie, t. V, p. 134).

Въ такомъ-же вкусѣ были учителя музыки и танцевъ, отбившіе у ней окончательно охоту и къ тому, и къ другому времяпрепровожденію.

Немудрено, поэтому, что ко всѣмъ преподаваемымъ ей «наукамъ» и «искуствамъ» она относилась съ почти нескрываемымъ отвращеніемъ. Была только одна такая, не то наука, не то искуство, не то наука-искуство, которую она отличала своимъ особеннымъ вниманіемъ и которой ее обучали не учителя, а сама бабушка. Она называетъ это неопредѣленное нѣчто исторіею. Разумѣется бабушкина «исторія» ровно столько-же походила на настоящую, сколько наша старая астрологія на новую астрономію. Это было собраніе разныхъ анекдотцевъ и сказочекъ, ничего неговорящихъ уму, но очень много говорящихъ сердцу, т. е. воображенію. И въ этой-то сказочной исторіи Жоржъ-Зандъ, по ея собственнымъ словамъ, обращала все свое вниманіе именно на то, что въ ней было наиболѣе сказочно, наиболѣе романтично. Затѣмъ она обыкновенно украшала еще цвѣтами собственной фантазіи эти жалкіе обрывки яко-бы историческихъ знаній и выкраивала изъ нихъ цѣлые романы.

Въ досужее отъ «наукъ» время Жоржъ-Зандъ, какъ мы уже говорили, предавалась мечтаніямъ; сначала мечтанія эти но имѣли никакой внѣшней отдѣлки, но потомъ она научилась мало-помалу придавать имъ извѣстную, опредѣленную форму, стала, записывать ихъ на бумагу. Съ 12-ти лѣтъ она начинаетъ уже упражняться на писательскомъ поприщѣ и въ прозаическомъ, и въ стихотворномъ жанрѣ. А такъ-какъ досужаго времени у нея было не мало, то понятно, что и писательскія упражненія могли повторяться довольно часто. Благодаря этому обстоятельству, она еще ребенкомъ привыкла выражать волновавшія ее чувства и мысли не только правильно, но и красиво. Кажется, это былъ самый полезный для нея результатъ того первоначальнаго образованія, которое она получила, въ Нотѣ.

Что касается такъ-называемаго нравственнаго или религіознаго воспитанія, то на него было обращено еще меньше вниманія, чѣмъ на умственное. Въ самомъ раннемъ дѣтствѣ мать кое-какъ, съ грѣхомъ пополамъ, внушила ей весьма смутныя идеи о религіи. Бабушка не только не сочла нужнымъ развивать ихъ дальше, но, напротивъ, старалась — сама, быть можетъ, того не желая — вытравить изъ дѣтской головки и то немногое, что тамъ было. Она считала себя вольтерьянкою и, въ качествѣ вольтерьянки, относилась съ полнѣйшимъ отрицаніемъ ко всему чудесному и таинственному. Однако, это нисколько не мѣшало ей тщательно выполнить и требовать, чтобы и другіе выполняли всѣ тѣ обряды, надъ которыми она смѣялась, — смѣялась не только про себя, но и при внучкѣ. Внучку заставляли ходить въ церковь, слушать мессу, подчиняться всѣмъ предписаніямъ католической религіи и т. п., но въ то-же время отъ нея не скрывали, что «большіе» и «ученые» люди совсѣмъ не видятъ во всемъ этомъ чего-нибудь серьезнаго, что для нихъ все это — пустая формальность и ничего болѣе. Ее пріучали къ лицемѣрію. И нѣтъ ничего удивительнаго, что она, прежде чѣмъ вникла въ сокровенный смыслъ всѣхъ этихъ обрядовъ и предписаній, начала относиться къ нимъ вполнѣ индиферентно, даже болѣе — съ чувствомъ, весьма близкимъ къ отвращенію. Мѣстный священникъ, съ своими комически-вульгарными "проповѣдями, въ которыхъ говорилось рѣшительно о всемъ, за исключеніемъ только того, о чемъ слѣдуетъ говорить въ церквяхъ, съ своимъ халатнымъ отношеніемъ къ религіи, представителемъ которой онъ считался, съ своею рѣдкою способностью профанировать и опошлять все, что хотя немножко отзывалось спиритуализмомъ и идеализмомъ, — такой священникъ, конечно, могъ только усилить въ ней это чувство.

Повидимому, всѣ эти неблагопріятныя вліянія должны-бы были въ самомъ зародышѣ убить въ ней всякое религіозное чувство. Однако, вышло какъ-разъ наоборотъ. Ее не удовлетворяла религія, въ которой она родилась и которую ей постоянно показывали съ самой прозаической стороны, точно такъ-же, какъ ее неудовлетворяли и сухіе учебники такъ-называемой «исторіи». Но, подобно тому, какъ ея воображеніе съумѣло опоэтизировать послѣднія, такъ оно съумѣло опоэтизировать и первую: создавъ свою собственную исторію, она создала и свою собственную религію. «Такъ какъ, разсказываетъ она (Histoire de ma vie t. VI, pp. 20 и др. до 38), — мнѣ не дали надлежащихъ понятій пи о какой религіи, а между тѣмъ я чувствовала въ ней необходимость, то я и начала создавать себѣ свою собственную религію. Я занималась этимъ подъ глубочайшимъ секретомъ. Религія и романъ слились у меня въ одно. Нелюдимый, мечтательный ребенокъ, предоставленный самъ себѣ, я пустилась теперь въ поиски за высшимъ идеаломъ, — этотъ идеалъ я называла Босомъ. Мнѣ казалось, что я довольно хорошо понимаю отношенія этой высшей творческой силы къ внѣшней природѣ; но яне была въ состояніи уяснить себѣ ея отношенія къ человѣчеству. Я хотѣла найти именно то, что до меня искало все человѣчество (конечно, дохристіанской эры) — найти посредника между Богомъ и людьми, бога-человѣка, друга и утѣшителя несчастныхъ и страдающихъ. Въ произведеніяхъ Гомера и Тасса — этихъ двухъ великихъ поэтовъ язычества и христіанства — я встрѣчала столько образовъ и грозныхъ, и милосердыхъ божествъ, что мнѣ оставалось только сдѣлать выборъ. Но тутъ-то и было главное затрудненіе. Наступило время мнѣ готовиться къ сформированію, но я рѣшительно ничего не понимала въ катехизисѣ. Но евангеліе, жизнь и смерть Христа заставляли меня проливать горькія слезы; я тщательно скрывала ихъ отъ бабушки, изъ боязни, чтобы она меня не осмѣяла. Бабушка-же моя, видя, что я часто читаю и долблю наизусть катехизисъ, нисколько но вникая въ его внутренній смыслъ, по всей вѣроятности, была очень довольна; она, быть можетъ, льстила себя надеждою, что мой умъ и чувства останутся совершенно нетронутыми и что она, когда придетъ время, дастъ имъ то направленіе, которое соотвѣтствовало ея вольтерьянской точкѣ зрѣнія; но она ошиблась. Ей не удалось, напр., подавить во мнѣ наклонность къ чудесному. Я, разумѣется, не вѣрила въ его дѣйствительность, но втайнѣ о немъ постоянно мечтала. И вотъ однажды, ночью, среди моихъ мечтаній мнѣ представился образъ и имя. Имя, какъ мнѣ помнится, не имѣло никакого особаго значенія: это было простое сочетаніе случайныхъ звуковъ, подобію тому, какъ это иногда бываетъ во снѣ. Мой призракъ назывался Карамбо. Онъ-то и сдѣлался главнымъ предметомъ моего романа, идеаломъ моей религіи».

Намъ необходимо остановиться на этой покой фантазіи Жоржъ-Зандъ. Не говоря уже о томъ, что сама она придаетъ ей большое значеніе[6], фантазія эта особенно важна для общей оцѣнки того психического состоянія, въ которомъ находилась будущая писательница, въ тотъ періодъ ея жизни, которымъ мы теперь занимаемся.

«Карамбо, говорить она, — не былъ простымъ героемъ романа, онъ представлялъ собою какъ-бы форму, въ которую вылился и которую долго сохранялъ мой религіозный идеалъ. Изъ всѣхъ нравственныхъ міросозерцанія, съ которыми меня знакомили, только какъ съ историческими явленіями, не было ни одной, которая-бы меня вполнѣ удовлетворяла. Въ каждой изъ нихъ я находила что-нибудь особенно для меня привлекательное. Мой Карамбо былъ воплощеніемъ всѣхъ этихъ привлекательныхъ сторонъ. Онъ былъ чистъ и милостивъ, сіяющъ и прекрасенъ, какъ Дантовскій ангелъ, при этомъ онъ соединялъ въ себѣ грацію нимфъ и поэзію Орфея. Его образъ былъ не такъ суровъ и важенъ, какъ образъ Іеговы, и онъ обладалъ въ то-же время болѣе спиритуалистическими свойствами, чѣмъ боги Гомера. Онъ былъ выраженіемъ физической и нравственной красоты; я надѣлила его всѣми дарами: краснорѣчіемъ, способностью ко всякаго рода искуствамъ и въ особенности музыкальнымъ талантомъ. Я воспылала къ нему любовью, какъ къ другу, къ сестрѣ (онъ являлся романисткѣ чаще всего въ образѣ женщины)[7], я почитала его какъ Высшее существо. Но я не боялась его, потому что у него были и нѣкоторыя слабости. Изъ этихъ человѣческихъ слабостей только двѣ не противорѣчьи его совершенству — это доброта и терпѣніе. Ими я его и надѣлила. И его жизнь, какъ она рисовалась моему воображенію, была, поэтому, преисполнена всевозможными испытаніями, гоненіями и мученіями. Я называя книгою или пѣснею, каждый новый фазисъ его человѣческаго существованія. Въ каждой изъ этихъ пѣсенъ (ихъ было у меня болѣе 1,000, но я не написала изъ нихъ ни одной строки) я окружала Карамбо все новыми лицами. Почти всѣ они были существами добрыми. Были и злыя, но они не были видимы; только ихъ злыя дѣла воплощались для меня въ образахъ несчастныхъ, въ картинахъ горя и скорбей. Карамбо всѣхъ утѣшалъ и всѣмъ помогалъ. Я видѣла его, окруженнаго нѣжными, задумчивыми лицами, восторгавшимися его краснорѣчіемъ и пѣніемъ, среди очаровательной мѣстности» и т. д.

«Сначала я вполнѣ сознавала, что все это не болѣе, какъ простая мечта, и я не смѣшивала ее съ дѣйствительностью. Но затѣмъ, вскорѣ эта мечта до такой степени овладѣла всѣмъ существомъ моимъ, что превратилась въ настоящую галлюцинацію, въ галлюцинацію на-столько ясную и опредѣленную, что я уже перестала отдѣлять ее отъ дѣйствительности. Обычнымъ мѣстомъ моихъ мечтаніи былъ виноградникъ, и тутъ-то со мною дѣлались удивительныя вещи. Маленькая почка принимала въ моихъ глазахъ видъ громадной горы; нѣсколько деревьевъ казались мнѣ густымъ и непроходимымъ лѣсомъ; тропинка, идущая отъ дома къ лугу, длинною дорогою на край свѣта; прудъ, обсаженный ивами, — бездонною пропастью или безпредѣльнымъ моремъ. Призраки, созданные моею фантазіею, представлялись мнѣ живыми существами; я отчетливо видѣла, какъ они бѣгали всѣ вмѣстѣ или ходили, мечтая, въ уединеніи, или сладко спали подъ тѣнью деревьевъ, или же танцевали и пѣли. И ни болтовня, ни смѣхъ, ни игры окружавшихъ меня дѣтей, — ничто не могло уничтожить моихъ гаілюцинацій, разрушить моей фантазіи»…

Болѣзненная, восторженная до экстаза идея до такой, наконецъ, степени завладѣла, ею. что она рѣшилась построить для своего бога храмъ и установить, въ честь его, извѣстные обряды. «Въ самой чащѣ нашего сада, продолжаетъ она свой разсказъ, — я отыскала уголочекъ, вполнѣ удовлетворяющій всѣмъ моимъ требованіямъ; тутъ, окруженный густымъ кустарникомъ, возвышается роскошный склепъ; у его подножіи я соорудила свой жертвенникъ. Я набрала красивенькихъ камешковъ и раковинокъ и сложила ихъ на подобіе алтаря; этотъ импровизированный алтарь я усыпала цвѣтами, которые каждый день мѣняла. Вѣтви кустовъ я переплела плющомъ и онѣ получили видъ колоннъ, соединяющихся арками, къ которымъ были привѣшены гирлянды изъ цвѣтовъ, а посреди нихъ я прикрѣпила птичьи гнѣзда, напоминавшія мнѣ церковныя лампады. Все это я убирала и устраивала подъ величайшимъ секретомъ, тщательно скрывая отъ нескромныхъ взглядовъ мое святилище» и т. д.

Въ заключеніе своего разсказа Жоржъ-Зандъ сама говоритъ: «я думаю, что Въ этотъ періодъ моей жизни я очень походила на помѣшанную. Цѣлые дни я проводила въ своемъ храмѣ, потерявъ всякое сознаніе объ окружавшей меня дѣйствительности».

Вотъ каковъ былъ конечный результатъ ея первоначальнаго домашняго воспитанія. На 13-мъ году ее отдали въ монастырь. Монастырская жизнь составляетъ какъ-бы вторую фазу, второй періодъ въ исторіи ея умственнаго развитія. Къ пей-то мы теперь и перейдемъ.

«Монастырь англичанокъ», въ который помѣстили маленькую Жоржъ-Зандъ, во времена революціи служилъ мѣстомъ заключенія политическихъ преступниковъ; въ немъ, какъ мы уже говорили выше, и бабушка, платъ Ж.-Зандъ искупляли свои цивическіе грѣхи. Здѣсь-же пришлось и внучкѣ искуплять свои грѣхи, но только не цивическіе, а, такъ-сказать, психическіе; ради нихъ-то бабушка и заключила ее къ англичанкамъ; она думала, что монастырская жизнь, съ ея лишеніями и регламентами, съ ея монотонною однообразностью, исправитъ то, что она называла «дурнымъ характеромъ» своей внучки. Мы увидимъ, на-сколько оправдались эти надежды.

Монастырь пересталъ быть мѣстомъ заключенія цивическихъ грѣшниковъ, но не пересталъ быть, однако, тюрьмою. Желѣзныя рѣшетки, толстыя, высокія стѣны, тяжелыя двери отдѣляли его обитателей отъ живого міра, и едва-ли эти обитатели чувствовали себя болѣе свободными, чѣмъ тѣ, которые сидѣли здѣсь двадцать лѣтъ тому назадъ. Вообще-же, по словамъ самой Зандъ, большая и всѣ малыя революціи прошли для него почти безслѣдно; очевидно, что тѣ политическія функціи, которыя онъ временно исправлялъ, не находились въ существенномъ противорѣчіи съ его небесными задачами. Основанный англійскими католиками во времена еще Кромвеля, монастырь постоянно находился съ тѣхъ поръ въ завѣдываніи англичанокъ, всѣ монахини и большинство воспитанницъ были либо англичанки, либо шотландки, либо ирландки; англійскій языкъ, англійскіе нравы, англійская чопорность, вмѣстѣ съ англійскою скукою придавали ему своеобразный, чистоанглійскій характеръ, и Жоржъ-Зандъ разсказываетъ, что когда монастырская рѣшетка закрылась за нею, она очутилась въ совершенно новомъ и незнакомомъ для нея мірѣ, точно ее какимъ-то чудомъ перенесли на ту сторону Ламанша.

Само собою понятно, что въ этомъ замкнутомъ мірѣ чопорныхъ ханжей на умственное образованіе юныхъ питомицъ не обращалось ни малѣйшаго вниманія. «Большой свѣтъ», англійская католическая аристократія и парижское Сен-жерменское предмѣстье, посылавшіе туда своихъ дочекъ, очень мало думали о развитіи ихъ мозговъ: для нихъ важно было только одно — чтобы ихъ дѣтокъ возрастили въ духѣ условной свѣтской морали, чтобы имъ были привиты «хорошія манеры» и чтобы они были посвящены во всѣ таинства искуства нравиться. Насчетъ всѣхъ этихъ трехъ пунктовъ родители были спокойны: они знали, что ихъ дѣти будутъ находиться въ постоянномъ общеніи съ самыми чистокровными аристократками и что танцамъ и «хорошимъ манерамъ» ихъ обучаетъ самъ мосьё Абрагамъ, эко-учитель Маріи-Антуанеты. Большаго они не требовали, а потому «монастырь англичанокъ» удовлетворялъ ихъ вполнѣ.

Удовлетворялъ-ли онъ дѣтей — это другой вопросъ. Правда, среди юныхъ питомицъ были и такія «умницы», которыя находили свой монастырь превосходнѣйшимъ учрежденіемъ, а на своихъ воспитательницъ смотрѣли, какъ на свѣтила мудрости и благочестія. Но за то были и другія, болѣе живыя и менѣе податливыя натуры, которыя никакимъ образомъ не могли ужиться съ монастырскими правилами, съ его монотонными, однообразными порядками; имъ было душно въ этомъ узкомъ, замкнутомъ мірѣ чопорнаго ханжества; ихъ возмущала та тюремная дисциплина, въ которой хотѣли держать ихъ благочестивыя монахини, и онѣ не только не чувствовали ни малѣйшаго уваженія къ представительницамъ этой дисциплины, но, напротивъ, относились къ нимъ съ полнѣйшимъ пренебреженіемъ и пользовались всякимъ удобнымъ случаемъ, чтобъ какъ-нибудь высвободиться изъ-подъ ихъ тягостной ферулы, какъ-нибудь «обойти» ихъ и оставить ихъ въ дурахъ. Маленькія протестантки извѣстны были подъ названіемъ чертей (diables); «черти» составляли истинную муку для своихъ воспитательницъ, предметъ страха и боязливаго отвращенія для классныхъ умницъ. Но, въ сущности, проказы ихъ были обыкновенно самаго невиннаго свойства: уйти тайкомъ изъ класса или послѣ ужина пробраться куда-нибудь на чердакъ или на крышу, чтобы хоть мелькомъ взглянуть на божій міръ, по ту сторону монастырскихъ стѣнъ; нарисовать на начальство какую-нибудь каррикатурку, подговорить классъ не отвѣчать урока и т. п. Самая любимая изъ ихъ проказъ носила на себѣ тотъ таинственно-мистическій характеръ, развитію котораго вообще монастырская жизнь по необходимости должна была благопріятствовать. При крайней замкнутости этой жизни, при полнѣйшемъ отсутствіи всякихъ внѣшнихъ возбудительныхъ импульсовъ, при скудости той «духовной пищи», которую монастырская воспитательная трапеза предлагала бѣднымъ затворницамъ, послѣднимъ ничего болѣе не оставалось, какъ черпать весь свой умственный матеріяхъ изъ самихъ себя, т. е. жить почти исключительно рессурсами своей фантазіи, своего ребяческаго воображенія. Давно уже замѣчено, что въ закрытыхъ заведеніяхъ, особенно женскихъ, эта способность — способность создавать себѣ всевозможные призраки и наполнять ими свой внутренній міръ — сплошь и рядомъ развивается въ ущербъ всѣмъ другимъ умственнымъ способностямъ человѣка. «Монастырь англичанокъ», сохранившій еще отпечатокъ чего-то «средневѣкового», таинственнаго, съ своими неправильными постройками, съ своими темными коридорами, подземными ходами и т. п., долженъ былъ еще болѣе благопріятствовать развитію дѣтской фантазіи. И въ самомъ дѣлѣ, ея дѣятельность нашла здѣсь себѣ широкое поприще, особенно когда она спускалась къ пустымъ монастырскимъ погребамъ. Къ чему служатъ эти погреба, куда ведутъ эти подземные ходы? О, конечно, гдѣ-нибудь тамъ далеко, въ подземельѣ, томится несчастный узникъ; въ подвальныхъ коридорахъ должна непремѣнно находиться потайная дверь, ведущая въ сырое и мрачное жилище забытаго страдальца. И вотъ въ умѣ маленькихъ монастырокъ сложилась цѣлая легенда о страдальцѣ-узникѣ, запрятанномъ въ подвалахъ монастыря, — узникѣ, котораго онѣ, монастырки, должны во что-бы то ни стало отыскать и освободить. Эта легенда переходила по наслѣдству отъ одного поколѣнія къ другому, втеченіи нѣсколькихъ десятковъ лѣтъ. Вечеромъ послѣ ужина «черти» младшаго и старшаго классовъ, вооружившись кто щипцами, кто полѣньями, отправлялись обыкновенно на поиски таинственнаго заключеннаго. Разумѣется, поиски оканчивались ничѣмъ, но это нисколько не ослабляло энергіи искательницъ; послѣ каждой неудачной экскурсіи онѣ возвращались въ спальни съ непоколебимою вѣрою, что въ концѣ-концовъ узникъ будетъ отысканъ и освобожденъ, и на другой день съ удвоенною ревностью онѣ опять принимались за свои поиски.

Жоржъ Зандъ, пользовавшаяся дома полною свободою, ни въ чемъ непривыкшая стѣснять себя, неполучившая никакого религіознаго воспитанія, поступивъ въ монастырь, не могла подчиниться монастырской дисциплинѣ и стать въ ряды покорно-благочестивыхъ «умницъ»; она должна была съ первыхъ-же дней зачислиться въ разрядъ «чертей». И, дѣйствительно, первые полтора года она принимала участіе во всѣхъ ихъ проказахъ и съ особенною ревностью искала «таинственнаго незнакомца», легенда о которомъ давала такую богатую пищу ея фантазіи. Маленькія шалости, постоянная борьба съ начальствомъ, разнообразные и до сихъ поръ совершенно незнакомые для нея интересы товарищеской жизни, — все это, повидимому, должно-бы было оказать на развитіе ея характера очень хорошее вліяніе, отвлекая дѣвочку отъ ея болѣзненной сосредоточенности, отъ того субъективнаго міра призраковъ и фантазіи, въ который она совсѣмъ погрязла въ домѣ своей бабушки. Но, къ несчастію, монастырская жизнь имѣла и другія условія, на которыя мы указали выше и которыя дѣйствовали въ обратномъ смыслѣ. У дѣтей было слишкомъ мало развлеченій, ихъ умственнымъ развитіемъ слишкомъ пренебрегали; ихъ праздная мысль, не находя себѣ разумной дѣятельности, поневолѣ обращалась на предметы, неимѣющіе никакого реальнаго значенія, устремлялась въ область фантастическихъ призраковъ. При томъ-же эти дѣти росли; они приближались къ возрасту половой зрѣлости, къ тому поэтическому періоду жизни женщины, когда у нея впервые начинаютъ пробуждаться половые инстинкты, потребность половой любви. Извѣстно, что вначалѣ потребность эта не имѣетъ никакой опредѣленной формы; не находя себѣ никакого реальнаго удовлетворенія, не имѣя никакого яснаго представленія о тѣхъ конкретныхъ предметахъ, къ которымъ она могла-бы пріурочиться, не встрѣчая отклика во внѣшнемъ мірѣ, она дѣйствуетъ почти исключительно на одно только воображеніе и питается тѣми матеріялами, которые оно ей доставляетъ. Воображеніе создаетъ ей идеальные объекты любви, и на нихъ-то и сосредоточивается вся ея дѣятельность. У тѣхъ натуръ, у которыхъ интелектуальная сторона не подавляетъ афективной, чувственной, у которыхъ обѣ эти стороны находятся болѣе или менѣе въ равновѣсіи, идеальные объекты любви очень скоро пріурочиваются къ какимъ-нибудь реальнымъ предметамъ; онѣ воспламеняются обыкновенно такъ-называемою платоническою любовью къ окружающимъ ихъ живымъ людямъ: питомицы закрытыхъ заведеній влюбляются въ учителей, гувернантокъ и еще чаще другъ въ друга. Такъ случилось и съ монастырскими сверстницами Ж.-Зандъ, отчасти даже и съ самой Жоржъ-Зандъ, — но только отчасти; будущая романистка, какъ мы уже это раньше замѣчали, жила по-преимуществу однимъ воображеніемъ. Она принадлежала къ числу тѣхъ натуръ, у которыхъ, вслѣдствіе наслѣдственныхъ предрасположеній или воспитанія, мозговая дѣятельность, рефлексія подавляетъ и уродуетъ естественныя, реальныя потребности организма. Уничтожить ихъ она, конечно, не можетъ, но она старается придать имъ идеально-фантастическое направленіе; она пріурочиваетъ ихъ къ какой-нибудь идеѣ или, выражаясь точнѣе, къ какому-нибудь образу, созданному раздраженнымъ воображеніемъ, и дѣлаетъ изъ этого фантастическаго образа предметъ любви, влюбляется въ него. Повидимому, любовь эта очень идеальна, очень возвышенна, но въ сущности она есть ничто иное, какъ искаженіе пробудившагося полового чувства. У людей, неполучившихъ никакой серьезной умственной подготовки, у людей съ разнузданнымъ воображеніемъ она принимаетъ обыкновенно мистическій характеръ. Поэтому женщины въ періодъ наступленія половой зрѣлости чаще всего, какъ доказала современная психіатрія, бываютъ подвержены мистическому экстазу.

Ж.-Зандъ, какъ мы уже сказали, не получила дома никакого солиднаго религіознаго образованія; она совсѣмъ не была да изъ нея и не старались сдѣлать «благочестивую», въ обыкновенномъ смыслѣ этого слова. Но тѣмъ не менѣе въ ней были всѣ задатки религіозности; ея воображеніе, черпавшее матеріалы для своихъ образовъ частью изъ книгъ духовнаго содержанія, частью изъ сочиненій съ болѣе или менѣе романическимъ, сказочнымъ характеромъ, съ дѣтства еще получило какое-то мистическое направленіе, проявившееся, между прочимъ, въ созданіи поэтической религіи карамбэ. И это направленіе было до такой степени преобладающимъ элементомъ ея психической жизни, что въ немъ какъ-бы тонули и растворялись самыя реальныя, самыя естественныя потребности ея организма, въ родѣ, напр., потребности любви къ матери, и т. п. Поэтому заранѣе можно было предвидѣть, что и половые инстинкты при своемъ первомъ пробужденіи примутъ ту-же окраску. И дѣйствительно, когда ой исполнилось 15 лѣтъ, въ ея міросозерцаніи произошелъ внезапный переворотъ; новая потребность, — потребность любви, вторгнувшись во внутренній міръ ея жизни, освѣтила новымъ, яркимъ пламенемъ дремлющій мистицизмъ дѣтства.

Вотъ какъ сама она объ этомъ разсказываетъ: "Наконецъ, говоритъ она, — настало время, когда во мнѣ должна была произойти большая перемѣна. Я сдѣлалась религіозна. Случилось это совершенно неожиданно; страсть внезапно вспыхнула въ моей душѣ. Лѣность, шалости, постоянная, хотя и тайная борьба съ монастырскою дисциплиною — все это мнѣ надоѣло. Тихая, спокойная любовь меня болѣе не удовлетворяла; я чувствовала потребность въ какой-нибудь сильной, кипучей страсти… но на землѣ я не находила ничего такого, что я могла-бы полюбить всѣми силами моей души. Однако, нельзя сказать, чтобы я сама искала Бога. Религіозное откровеніе снизошло на меня совершенно неожиданно. Ни проповѣди монахинь, ни наставленія наставницъ не имѣли на это никакого вліянія[8]. И случилось это вотъ какъ:

«Каждое утро, въ 7 часовъ, мы ходили къ обѣднѣ; въ 4 часа насъ опять водили въ церковь. Разъ я совершенно безсознательно взяла въ руки какую-то книгу и стала ее перелистывать; листы были слѣплены; это было сокращенное изданіе „Житія святыхъ“. Я открыла первую страницу: мнѣ попался разсказъ о жизни Симеона Стилійскаго; начавъ пробѣгать его глазами, я сперва никакъ не могла удержаться отъ улыбки; но потомъ я стала чувствовать нѣкоторое удивленіе и, наконецъ, до того заинтересовалась, что перечитала еще разъ. На другой день я прочитала новое житіе, потомъ еще нѣсколько; чтеніе это увлекало меня въ высочайшей степени; непоколебимая вѣра, смѣлость и удивительная стойкость этихъ проповѣдниковъ и мучениковъ возбуждали во мнѣ какое-то благоговѣніе, заставляли биться мое сердце». Въ церкви стояла картина, изображавшая св. Павла, на котораго нисходитъ свѣтлый лучъ, а на лучѣ были написаны таинственныя слова «tolle, lege». Эти слова произвели на Жоржъ-Зандъ сильное впечатлѣніе; они заставили ее снова сѣсть за евангеліе. Евангеліе и чтеніе жизни святыхъ и апостоловъ бросили яркій свѣтъ на таинства и обряды католической церкви; она начала находить теперь глубокій смыслъ въ томъ, что прежде казалось ей только смѣшнымъ и нелѣпымъ; она заинтересовалась религіею, къ которой съ дѣтства привыкла относиться съ полнѣйшимъ равнодушіемъ. Умъ ея, постоянно занятый «божественными предметами», находился въ какомъ-то болѣзненно-напряженномъ состояніи; самаго ничтожнаго случая было достаточно, чтобы перевернуть вверхъ дномъ все ея міросозерцаніе и сдѣлать изъ «чертенка» — «благочестивую умницу». Однажды, поздно вечеромъ, послѣ ужина, она, вмѣсто того, чтобы отправиться на экскурсію вмѣстѣ съ «чертями», украдкою пробралась въ церковь. Какъ и слѣдовало ожидать, церковь въ этотъ поздній часъ должна была произвести на нее сильное впечатлѣніе; ея таинственная тишина, ея мракъ, тускло мерцающая серебряная лампада, двѣ-три монахини, распростертыя передъ алтаремъ, — во всемъ этомъ было что-то такое поэтическое, обаятельное, невольно подчинявшее себѣ ея воображеніе. «Я не могу дать себѣ отчета, разсказываетъ она, — что во мнѣ происходило. Меня какъ-будто окружала какая-то неизъяснимо-сладостная атмосфера, и я ее вдыхала въ себя, но не столько чувствами, сколько душою. Вдругъ я почувствовала во всемъ моемъ существѣ какое-то сотрясеніе, передъ глазами все закружилось; мнѣ казалось, что вокругъ меня разстилается бѣлая полоса свѣта. Кто-то прошепталъ мнѣ въ ухо: tolle, lege. Я обернулась, полагая, что это монахиня Алисія, но около меня никого не было, я была совершенно одна. Я чувствовала, что вѣра охватываетъ все мое существо, что она, какъ я этого всегда желала, завладѣла моимъ сердцемъ. И я была до такой степени восхищена, до такой степени преисполнена чувствомъ благодарности, что слезы градомъ полились изъ моихъ глазъ. Я чувствовала, что я любила Бога, что мой умъ усвоилъ себѣ вполнѣ этотъ идеалъ справедливости, доброты и святости, — идеалъ, въ которомъ я никогда не сомнѣвалась, но съ которымъ я никогда не могла стать въ прямыя отношенія. Теперь, наконецъ, я почувствовала свое непосредственное общеніе съ Богомъ…» «Передо мною открывалась широкая, безграничная дорога, я сгорала отъ нетерпѣнія, такъ мнѣ хотѣлось скорѣе вступить на нее. Меня не удерживали болѣе ни сомнѣнія, ни холодная разсудительность. „Да, да, говорила я себѣ, — завѣса спала съ моихъ глазъ, я вижу сіяющее небо, я пойду! Но прежде всего нужно воздать благодарность… Какъ, кому? Какое твое имя, спрашивала я Бога, который призывалъ меня къ себѣ. — Какъ стану я молиться тебѣ? Какой языкъ достоинъ тебя и какими словами могу я выразить тебѣ мою любовь? Я не знаю, но это все равно, ты читаешь въ моемъ сердцѣ, ты видишь, что я люблю тебя!“ И слезы лились, какъ дождь въ бурю; рыданія раздирали мою грудь. Я упала на скамейку»… (t. VI, рр. 255, 256).

Жоржъ-Зандъ впала, однимъ словомъ, въ религіозный экстазъ, сопровождавшійся, по ея собственнымъ словамъ, галюцинаціями слуха и зрѣнія. И экстазъ этотъ, вызванный не какими-нибудь чисто-случайными, проходящими причинами, явившійся какъ неизбѣжное и необходимое послѣдствіе всего ея предыдущаго развитія, не могъ пройти для нея безслѣдно. «Съ этого дня, говоритъ она сама, — всякая борьба во мнѣ прекратилась, мое благочестіе приняло характеръ страсти. Разъ вѣра овладѣла моимъ сердцемъ, разсудокъ долженъ былъ замолчать, и я чувствовала при этомъ какую-то фанатическую радость. Я все принимала, я всему вѣрила безъ колебаній, безъ сожалѣнія, безъ всякаго ложнаго стыда»… (ib., р. 258). Изъ отчаяннаго «чертенка» она преобразилась въ примѣрную «умницу». Дѣтскія игры, шалости, оппозиція начальству смѣнились примѣрнымъ прилежаніемъ, смиреніемъ и какою-то фанатическою религіозною восторженностью. Каждое воскресенье она причащалась, и при этомъ ей каждый разъ казалось, что она вполнѣ отождествляется съ божествомъ. «Я чувствовала это чудесное отождествленіе, разсказываетъ она, — я буквально сгорала вѣрою, подобно св. Терезѣ; я не спала, не ѣла; когда я ходила, я совсѣмъ даже не замѣчала движеній моего тѣла; я налагала на себя всевозможныя испытанія, но они не имѣли въ моихъ глазахъ большой цѣны, потому что мнѣ рѣшительно уже нечего было въ себѣ ни умерщвлять, ни передѣлывать. Поетъ меня не утомлялъ. Я носила на шеѣ вмѣсто власяницы узкія филиграновыя четки, которыя давили мнѣ горло, натирали его до крови; но ощущая свѣжія капли крови, я испытывала не чувство боли, а, напротивъ, чувство удовольствія. Я жила въ какомъ-то экстазѣ; тѣло мое было совершенно безчувственно; оно какъ-будто не существовало» (t. VII, р. 11).

Подъ вліяніемъ этого мистико-религіознаго настроенія ея наклонность къ само анализированію, развившаяся въ ней еще раньше, благодаря условіямъ ея домашняго воспитанія, дошла теперь до самыхъ крайнихъ предѣловъ, сдѣлалась ея болѣзнью. Желая быть чистою и безгрѣшною, она ежеминутно подвергала себя пыткамъ внутренняго самообличенія; она ловила каждую свою мимолетную мысль, подмѣчала каждое движеніе своей души, каждое свое чувствованьице, и на каждомъ шагу уличала себя въ какомъ-нибудь грѣховномъ поползновеніи. «Въ этомъ увлеченіи самообвиненіемъ, какъ она сама весьма справедливо замѣчаетъ, — было очень много гордости… Я ничего такого не могла дѣлать на половину. Я усвоила себѣ роковую привычку останавливаться и анализировать каждую мелочь моей внутренней жизни. Да, это по-истинѣ роковая привычка, потому что она развиваетъ въ человѣкѣ чрезмѣрную чувствительность и заставляетъ его придавать слишкомъ много важности пустымъ, мимолетнымъ проявленіямъ чувства и ума. Отсюда одинъ только шагъ къ той болѣзненной подозрительности, которая своею излишнею требовательностью портитъ наши дружескія отношенія къ окружающимъ насъ лицамъ».

Постоянно изобличая себя въ фантастическихъ грѣхахъ, Зандъ пришла, наконецъ, къ убѣжденію, что она недостойна принимать св. причастіе. Ея духовникъ, очень умный іезуитъ, скоро догадался, что дѣло неладно и что юная грѣшница, вѣроятно, гораздо менѣе грѣшна, чѣмъ она сама себя представляетъ. Онъ отправился разузнать объ ней у монастырскаго начальства и былъ не мало удивленъ, когда ему сказали, что она представляетъ собою образецъ кротости, смиренія, прилежанія, благочестія и всѣхъ вообще монастырскихъ добродѣтелей; что начальство опасается только одного: не слишкомъ-ли она вдалась въ аскетизмъ, не повліяетъ-ли это разрушительно на ея здоровье и не пострадаетъ-ли отъ этого добрая слава великосвѣтскаго монастыря. Іезуитъ понялъ, что его духовная дочь если и грѣшитъ чѣмъ, то единственно только излишествомъ монашескихъ добродѣтелей, и онъ рѣшился, въ интересахъ монастыря, исправить ее отъ этого грѣха. Онъ наложилъ на нее эпитемью, которая была для нея тяжелѣе всевозможныхъ подвижническихъ истязаній. «Дочь моя, сказалъ онъ ей, — если вы хотите, чтобы я отпустилъ вамъ грѣхи ваши, вы должны перемѣнить свой образъ жизни, вы должны силою приняться за ваши шалости, вы должны бросить вашъ теперешній угрюмый видъ и искать развлеченія и разсѣянія въ невинныхъ забавахъ, подобающихъ вашему возрасту». Покорная дочь пришла въ ужасъ, но, исповѣдуя религію терпѣнія и послушанія, она, скрѣпя сердце, должна была покориться предписаніямъ своего духовнаго врача. Она стала веселиться и разсѣяваться, сначала нехотя, по принужденію, а потомъ до того втянулась въ свою роль, что о прежнемъ аскетизмѣ теперь и помину не было. Зандъ сдѣлалась душою монастырскихъ увеселеній; съ разрѣшенія настоятельницы она затѣяла и устроила спектакли, объединила въ общихъ забавахъ всѣхъ монастырокъ, примирила «умницъ» съ «чертями», а послѣднихъ съ начальствомъ, — однимъ словомъ, выполнила наставленія духовника такъ, какъ онъ этого, вѣроятно, не ожидалъ. Начальство вполнѣ успокоилось на ея счетъ; умъ ея, повидимому, совершенно исцѣлился отъ недуга мистическаго аскетизма. Въ сущности же, это было только повидимому. Правда, въ этотъ свѣтлый промежутокъ, продолжавшійся нѣсколько мѣсяцевъ, вплоть до самаго выхода изъ монастыря, ея умственное настроеніе нѣсколько измѣнилось, но оно нисколько не стало нормальнѣе. Чувство подавленности и самоуничиженія смѣнилось чувствомъ безпричинной радости и самодовольства, — вотъ и все; но это очень часто бываетъ въ первые періоды помѣшательства, невылившагося еще въ опредѣленныя формы. Быстрота происшедшей съ нею перемѣны, а также и то, что свѣтлое настроеніе ея духа сопровождалось, подобно мрачному, галюцинаціями, ясно показываютъ ненормальность, болѣзненность ея психическаго организма. Вотъ какими красками она сама обрисовываетъ свое душевное состояніе въ послѣдніе 6 мѣсяцевъ ея монастырской жизни: «Мой умъ находился въ полнѣйшемъ спокойствіи, всѣ мои мысли приняли какое-то свѣтлое, радостное направленіе. Голова моя, загроможденная прежде скалами и терніями, теперь была какъ-бы наполнена благоухающими цвѣтами. Каждую минуту мнѣ казалось, будто небо разверсто передо мною; Пресвятая Дѣва и ангелы съ улыбкою смотрятъ на меня и зовутъ меня къ себѣ; жить или умереть — для меня было совершенно безразлично. Горнія выси, во всемъ ихъ великолѣпіи, ждали меня; ни единая пылинка земного праха не затрудняла полета моихъ крыльевъ. Земля казалась мнѣ мѣстомъ ожиданія, гдѣ все звало меня къ моему спасенію. Ангелы носили меня на своихъ рукахъ, подобно пророку, чтобы во тьмѣ ночи „нога моя не споткнулась о камень“. Я не молилась такъ много, какъ прежде, — мнѣ это было запрещено; но каждый разъ, когда я принималась за молитву, я чувствовала въ себѣ тѣ-же порывы любви, менѣе, быть можетъ, страстные, но за то въ тысячу разъ болѣе сладостные», и т. д. (t. VII, р. 65).

Едва-ли подобное состояніе духа можно назвать нормальнымъ. Очевидно, она вышла изъ одного экстаза для того только, чтобы впасть въ другой, хотя и не такъ разрушительно дѣйствовавшій на ея здоровье, какъ первый, но тѣмъ не менѣе ясно свидѣтельствовавшій о глубокомъ разстройствѣ ея нервнаго организма.

Замѣтя постоянно радостное настроеніе своей внучки, видя., съ какимъ удовольствіемъ отправляется она въ монастырь изъ родительскаго дома (иногда, очень, впрочемъ, рѣдко, ее брали на день, на два домой), бабушка пришла къ убѣжденію, что теперь не представлялось болѣе надобности держать ее въ заточеніи. Монастырь потерялъ для молодой дѣвушки всякое пенитенціарное значеніе; притомъ-же и сама молодая дѣвушка перестала, повидимому, нуждаться въ дальнѣйшемъ исправленіи: она была кротка, смиренна, весела, — большаго отъ нея и не требовалось. Жоржъ-Зандъ взяли изъ монастыря и привезли опять въ Ноганъ. Ей было тогда 16 лѣтъ; за нее уже сватались, и бабушка не прочь была устроить ей выгодную партію; но такъ-какъ подходящихъ жениховъ не нашлось, то вопросъ о замужествѣ былъ отложенъ въ дальній ящикъ.

Жизнь въ Ноганѣ опять пошла своимъ порядкомъ; Зандъ опять была предоставлена самой себѣ, особенно послѣ того, какъ бабушку разбило параличемъ и она перестала даже выходить изъ своей снальви. «Моей бабушкѣ, разсказываетъ она, — разбитой параличемъ, и на умъ теперь не приходило, даже въ ея наиболѣе свѣтлые промежутки, браться за мое нравственное или умственное развитіе. Всегда нѣжная со мною и ласковая, она еще иногда справлялась о моемъ здоровьѣ, ко всѣ другія соображенія и заботы, даже заботы насчетъ моего замужества, были ею, по-' видимому, совершенно позабыты» (t. VII, р. 126).

Въ Ноганъ и теперь, какъ прежде, никто почти не ѣздилъ, и Зандъ пребывала все время въ полнѣйшемъ уединеніи, — пользуясь при этомъ полнѣйшею свободою. Съ внѣшней стороны эта жизнь не представляла ни малѣйшаго интереса и отличалась ничѣмъ непарушаемымъ однообразіемъ. Всѣ дни были удивительно какъ похожи одинъ на другой: прогулки верхомъ, чтеніе и занятія съ Демартромъ классиками, а отчасти и естественными науками (зоологіею, анатоміею, ботаникою и минералогіей) — занятія, впрочемъ, крайне поверхностныя, — уходъ за больною бабушкою да наблюденіе за домашнимъ хозяйствомъ — занимали все время молодой дѣвушки. Лица, съ которыми она случайно сталкивалась, и вообще вся окружавшая ее дѣйствительность давали очень мало пищи ея уму; книги и міръ чисто-субъективныхъ ощущеній служили почти единственнымъ источникомъ, изъ котораго она черпала матеріалъ для своей мысли. Поэтому и теперь, какъ прежде, ея внутренняя жизнь отличалась, по-преимуществу, созерцательнымъ направленіемъ; и теперь, какъ прежде, главную роль играла въ ней фантазія, воображеніе, а ея душевное настроеніе, т.-е. расположеніе духа, слагалось изъ тѣхъ-же періодически перемежающихся состояній психической угнетенности и психическаго довольства. на которыя мы уже указали, говоря о послѣднихъ мѣсяцахъ ея пребыванія въ монастырѣ. Первоначально, по пріѣздѣ въ Ноганъ, она впала въ меланхолію: «я ощущаю, говоритъ она сама, — какую-то страшную пустоту въ умѣ; все и всѣ мнѣ надоѣли, я чувствую ко всему какое-то отвращеніе» (t. VII, р. 111).

Монастырь не далъ ей никакого образованія: по всѣмъ отраслямъ человѣческаго знанія она была круглою невѣждою. Разговаривая съ бабушкою, съ Демартромъ, читая имъ книги, она не могла не сознавать этого невѣжества. Самолюбіе ея страшно страдало; она рѣшилась во что-бы то ни стало пополнить пробѣлы своего монастырскаго воспитанія. Она стала учиться. По ученье давалось ей съ трудомъ; у нея не было памяти и она обыкновенно или совсѣмъ забывала, или перепутывала прочитанное. Разумѣется, это еще болѣе усиливало ея меланхолію.

Въ такомъ подавленномъ состояніи духа она провела нѣсколько мѣсяцевъ. Пріѣздъ брата (незаконнаго сына ея отца) произвелъ нѣкоторую перемѣну въ ея жизни. Ипполитъ (такъ звали этого брата) научилъ ее ѣздить верхомъ, и она до страсти полюбила верховую ѣзду. Каждое утро съ солнечнымъ восходомъ она садилась на свою лошадку и отправлялась прогуливаться по окрестностямъ. Прогулки эти продолжались по нѣсколько часовъ къ ряду и имѣли, судя по ея словамъ, весьма благотворное вліяніе на ея здоровье, — ergo, и на ея умственное настроеніе. Періодъ душевнаго угнетенія смѣнился періодомъ психическаго возбужденія. Ученье и чтеніе, которыми до сихъ поръ она занималась безъ всякой охоты, по принужденію, получили теперь для нея особую прелесть. Она стала читать съ интересомъ и увлеченіемъ. Ея тоскующій, подавленный умъ снова пришелъ въ возбужденіе; ея какъ-бы оцѣпенѣвшая психическая дѣятельность снова проснулась. Прежде всего, разумѣется, она проявилась въ той сферѣ, къ которой, за послѣднее время, были пріурочены всѣ ея мысли, — въ сферѣ мечтательной религіозности. И странная вещь: шатобріановской мистической болтовнѣ суждено было произвести цѣлый переворотъ въ ея религіозномъ міросозерцаніи. «Génie du Christianisme», разсказываетъ она сама, — книга, которую мой духовникъ далъ мнѣ для того, чтобы еще болѣе утвердить меня въ католицизмѣ, оказала на меня какъ-разъ противоположное вліяніе и навсегда отторгнула меня отъ католической церкви. Я пожирала эту книгу, я полюбила ее страстно, полюбила со всѣми ея достоинствами и недостатками, полюбила и ея идеи, и форму ихъ выраженія. Когда я ее закрыла, я была убѣждена, что мой умъ выросъ на сто футовъ, что она была для меня вторымъ «tolle, lege» св. Августина", и т. д. (t. VII, р. 133). Аскетическія стремленія, навѣянныя монастырскою жизнью, смиренное самоуничиженіе, недовѣріе и даже полнѣйшее презрѣніе къ «гордынѣ человѣческаго разума», проповѣдуемое отцомъ Жерсономъ, котораго прежде она читала съ такимъ восторгомъ, — весь этотъ пламенный фанатизмъ неофита, все это разбилось въ прахъ передъ салонною фразеологіею напыщеннаго поэта. Горизонтъ ея бѣдной мысли, пошедшей дальше этого автора, показался ей теперь слишкомъ тѣсенъ, и она уже не видѣла грѣха въ своемъ желаніи расширить его за предѣлы жерсоновскаго міросозерцанія.

У бабушки была большая библіотека; тутъ можно было найти сочиненія всѣхъ сколько-нибудь замѣчательныхъ представителей человѣческой мысли. И она, читавшая до сихъ поръ одни только романы и сказки, съ жадностью набросилась на толстые фоліанты разныхъ метафизиковъ и «философовъ». Читала она безъ всякаго разбора и системы и едва-ли даже понимала то, что читала. Напитавъ свой умъ неудобоваримыми «кореньями» Жерсона и приторнымъ «медомъ» Шатобріапа, она засѣла за Декарта и Лейбница, и тутъ-же зачитывалась «Contrat social» Руссо. По всей вѣроятности, въ головѣ ея былъ ужаснѣйшій сумбуръ, весьма, конечно, пригодный для разныхъ поэтическихъ мечтаній и совершенно неподходящій для выработки какого-нибудь стройнаго, опредѣленнаго міросозерцанія. Дѣйствительно, пи въ этотъ, ни въ позднѣйшіе періоды ея жизни мы тщетно стали-бы искать у нея послѣдовательныхъ убѣжденій. Читая Руссо, она чувствовала себя республиканкою, слушая повѣствованія о подвигахъ «побѣдоносной арміи» маленькаго капрала, она благоговѣла передъ величіемъ и славою имперіи. Греческое возстаніе, пользовавшееся большою симпатіею нашатобріаненной буржуазіи, приводило Зандъ въ неподдѣльное негодованіе и въ то-же время она ни на минуту не переставала быть самою пламенною бонапартисткою. Точно также и по части религіозныхъ вопросовъ: она представляла изъ себя и вѣрующую, и невѣрующую. Ея мистицизмъ не уступалъ жерсоновскому, но это нисколько не мѣшало ей относиться скептически къ католицизму. Вообще-же какъ въ сферѣ политико-общественнаго, такъ и чисто-религіознаго міросозерцанія, она постоянно эквилибрировала между діаметрально противоположными взглядами, не сознавая даже ихъ противоположности.

Понятно, что при такомъ безтолковомъ способѣ «самообразованія» умъ, не находя въ имѣющемся у него матеріалѣ никакихъ данныхъ для серьезнаго мышленія, поневолѣ долженъ вдаться въ область «фантастическаго», особенно еще, если всѣ предшествующія условія его развитія благопріятствовали выработкѣ въ немъ наклонности къ созерцательной мечтательности. Понятно также, что безалаберно нахватанныя знанія, независимо даже отъ вліянія всѣхъ прочихъ факторовъ психической жизни, неизбѣжно должны вносить нѣкоторое разстройство, безпорядокъ въ нашу умственную дѣятельность: они сообщаютъ этой дѣятельности какой-то болѣзненный характеръ и служатъ одною изъ важныхъ причинъ слиткомъ быстрыхъ и частыхъ перемѣнъ въ нашемъ душевномъ настроеніи. То они возбуждаютъ въ насъ гордую мысль о нашемъ всезнаніи, и, какъ ея послѣдствіе, чувство радостнаго самодовольства, то они заставляютъ насъ безнадежно опускать руки передъ нашимъ невѣжествомъ, приводятъ насъ къ отчаянію и разочарованію.

Въ свой «свѣтлый промежутокъ» Жоржъ-Зандъ была, конечно, преисполнена довольствомъ и съ беззаботною самоувѣренностью пичкала свою головку разными обрывками и лохмотьями всевозможныхъ (кромѣ истинно-научныхъ) міросозерцаніе Но въ періодъ «меланхоліи» ея поверхностныя знанія только еще болѣе возбуждали въ ней чувство недовольства собою и разочарованія, а можетъ быть, они даже ускорили и отчасти вызвали и самое наступленіе этого періода. Впрочемъ, главная причина лежала все-таки не въ нихъ. Болѣзнь бабушки заставляла нѣжную внучку все больше и больше тратить времени на уходъ за больною. Но ей не хотѣлось, чтобы черезъ это страдали ея научныя занятія и физическія упражненія, и вотъ, желая наверстать потерянное время, она рѣшилась пріучить себя къ ночнымъ бдѣніямъ, и дошла до такого совершенства, что, наконецъ, стала спать только черезъ ночь. Разумѣется, для поддержанія этой искуственной безсонницы приходилось нерѣдко прибѣгать къ помощи различныхъ наркотическихъ средствъ (кофе, табакъ), что, въ свою очередь, тоже не могло остаться безъ вреднаго вліянія на общее состояніе ея здоровья. Правда, въ физическомъ отношеніи она чувствовала себя въ это время (такъ, по крайней мѣрѣ, она сама говоритъ) вполнѣ здоровою, но за то ея психическій организмъ сильно пострадалъ. «Мои мысли, говоритъ она, — стали принимать какой-то мрачный колоритъ и я впадала, мало-по-малу, въ меланхолію, бороться съ которою я не чувствовала ни малѣйшаго желанія» (t. VII, р. 223). Философы были отложены въ сторону и вмѣсто нихъ на письменномъ столикѣ молодой дѣвушки появились творенія разныхъ разочарованныхъ, стонущихъ и плачущихъ поэтовъ. Ихъ заунывныя пѣсни, ихъ неистощимая Weltschmerz, ихъ высокомѣрное презрѣніе къ дѣламъ «міра сего», ихъ постоянно подогрѣваемое негодованіе на людскую пошлость — все это, разумѣется, давало обильную пищу уму, впавшему въ меланхолію, еще сильнѣе возбуждало въ немъ разочарованіе и чувство томящей, безъисходной тоски.

Семнадцати-лѣтняя барышня, начитавшись Байрона, Жильбера, Юнга etc., съ отчаяніемъ опускаетъ руки и ставитъ крестъ надъ всею исторіею, надъ всею человѣческою цивилизаціею. «Я добровольно изолировала себя отъ современнаго человѣчества. Его законы, его учрежденія, его предразсудки и обычаи, его слишкомъ матеріальныя тенденціи возмущали меня до глубины души и въ сердцѣ моемъ поднимался протестъ противъ вѣковой работы исторіи. Объ идеѣ прогресса, которая, вообще, была въ то время не въ ходу, я не имѣла еще никакого понятія. Я не видѣла выхода изъ своихъ мучительныхъ сомнѣній; работать для осуществленія лучшаго будущаго, работать въ той темной и скромной средѣ, въ которую меня поставила судьба, — эта мысль мнѣ и на умъ не приходила. Меланхолія моя выродилась въ какую-то скуку, а скука — въ подавляющую скорбь. Отсюда одинъ только шагъ до отвращенія къ жизни и желанія смерти» (t. VII, р. 227). И этотъ шагъ она сдѣлала; въ головѣ ея явилась мысль о самоубійствѣ; впрочемъ, это была не столько сознательная мысль сколько темное, смутное, безотчетное стремленіе. Сперва она даже не находила нужнымъ бороться съ нимъ: увѣренная въ себѣ, она находила въ немъ какую-то соблазнительную прелесть. Но скоро оно до такой степени усилилось, что она испугалась. «Оно стало моею idée fixe, моею маноманіею» (ib., р. 229). Когда она проходила мимо рѣки или пруда, она съ трудомъ могла противостоять желанію броситься въ воду. Вода производила на нее какое-то чарующее вліяніе. Непонятная, безотчетная сила влекла ее на берегъ; дойдя до самаго глубокаго мѣста, она останавливалась въ какомъ-то оцѣпененіи. «Я чувствовала, разсказываетъ она, — лихорадочную радость при мысли, какъ мнѣ легко покончить съ собою, — стоитъ сдѣлать одинъ только шагъ». «Да или нѣтъ», т.-е. броситься или не броситься въ рѣку, — вотъ вопросъ, который являлся ей каждый разъ, когда она проходила около воды. Искушеніе было такъ сильно, что она рѣшилась избѣгать прибрежныхъ прогулокъ. Религія осуждала самоубійство и она одна только давала ей силу бороться съ своею маніею. Одно время ей казалось даже, что она окончательно восторжествовала надъ нею. Однако, ей очень скоро пришлось убѣдиться въ противномъ. Разъ какъ-то она отправилась съ Демартромъ посѣтить одну деревенскую больную; черезъ дорогу протекала небольшая рѣчка и, чтобы не дѣлать круга, ее нужно было переѣхать въ бродъ. Увидя воду, Зандъ ощутила непреодолимый страхъ и объявила своему ментору, что она желаетъ лучше объѣхать кругомъ. Менторъ, ничего не зная объ ея маніи, сталъ надъ нею смѣяться и уговаривать ее «не трусить». Молодая дѣвушка рѣшилась, наконецъ, послѣдовать за нимъ; но посрединѣ брода «идея самоубійства, — разсказываетъ она, — овладѣла всѣмъ моимъ существомъ, сердце сильно забилось, въ глазахъ потемнѣло и роковое да прогремѣло въ ушахъ; я быстро повернула лошадь вправо и въ одну минуту очутилась вся въ водѣ; меня разбиралъ нервный хохотъ, я чувствовала какую-то безумную радость» (ib., р. 231). Демартру съ трудомъ удалось сласти ее.

Послѣ этого купанья вода перестала искушать ее[9], но стремленіе къ самоубійству не оставило ее; оно возникало только теперь не при видѣ рѣки, а при видѣ пистолетовъ (а она очень любила упражняться въ стрѣльбѣ) или лаудана, съ которымъ ей нерѣдко приходилось имѣть дѣло при приготовленіи разныхъ успокоительныхъ напитковъ для больной бабушки.

«Я не помню, говоритъ она, — долго-ли продолжалась эта манія и какъ я отъ нея освободилась. Это случилось само собою послѣ того, какъ мой умъ нѣсколько успокоился» (ib., р. 237), т. е. когда приливъ меланхоліи сталъ проходить. Внѣшнія обстоятельства, безъ сомнѣнія, играли при этомъ весьма важную роль. Въ тихой и уединенной жизни Жоржъ-Зандъ произошли такія событія, которыя должны были на время вывести ее изъ міра фантастическихъ мечтаній, оторвать отъ исключительнаго созерцанія своего «я», поставить лицомъ къ лицу съ практическою дѣйствительностью.

Черезъ нѣсколько мѣсяцевъ послѣ ея попытки къ самоубійству умерла ея бабушка. Пришлось разставаться съ Поганомъ, нужно было устроить себѣ новое гнѣздушко, стать въ совершенно другія условія жизни. Богатые родственники съ отцовской стороны, опираясь на желаніе бабушки, выраженное въ ея завѣщаніи, настаивали, чтобы Жоржъ-Зандъ переѣхала къ кому-нибудь изъ нихъ. Мать-же и слушать объ этомъ не хотѣла; она требовала, она умоляла свою дочь остаться съ нею. Дочь боролась не долго: перспектива жить съ матерью, взятая сама по себѣ, не представляла, конечно, ничего привлекательнаго, но за то вѣдь это была въ нѣкоторомъ родѣ жертва. Она должна была порвать.свои связи съ богатыми и аристократическими родственниками, ей приходилось промѣнять спокойную, окруженную довольствомъ и роскошью жизнь, которую они ей предлагали, на жалкое прозябаніе съ больною, полусумасшедшею женщиною, постоянно мучившею ее своими упреками, обвиненіями и деспотическими капризами. Фантазія снова сдѣлала изъ нея героиню и заставила ее, не колеблясь, переѣхать къ матери. Скоро, однако, грубая дѣйствительность пообрѣзала крылья ея фантазіи и она убѣдилась, что играть роль героини гораздо легче и пріятнѣе въ мечтахъ, чѣмъ на практикѣ. Мать ея, всегда страшно раздражительная, нервная, впала въ послѣднее время въ помѣшательство. Она находилась въ безпокойномъ, возбужденномъ состояніи: «она чувствовала потребность въ постоянныхъ перемѣнахъ, разсказываетъ ея дочь, — въ постоянныхъ волненіяхъ: переѣзжать съ квартиры на квартиру, съ кѣмъ-нибудь поссориться или помириться, торопиться въ деревню и черезъ нѣсколько часовъ бѣжать оттуда, каждый день мѣнять ресторанъ, каждую недѣлю перевертывать вверхъ дномъ свой туалетъ, — все это составляло для нея насущную необходимость. Утромъ, напр., она покупала шляпку, которая казалась ей восхитительною, къ вечеру она уже находила ее отвратительною. Она снимала бантъ, потомъ цвѣты, рюшъ, а на другой день ей шляпа опять нравилась. Еще черезъ день она производила въ ней новыя, радикальныя перемѣны, и такъ продолжалось всю недѣлю, пока, наконецъ, она начинала чувствовать къ ней полнѣйшее равнодушіе, затѣмъ отвращеніе, пока являлась фантазія пріобрѣсти какую-нибудь новую шляпу. У нея были прекрасные черные волосы; но ей надоѣло быть брюнеткою и она надѣла бѣлый парикъ; вскорѣ и этотъ цвѣтъ пересталъ ей нравиться, она захотѣла имѣть льняные волосы — и купила себѣ пепельный парикъ, затѣмъ — шатеновый, потомъ свѣтло-черный и т. д., такъ что каждый день ея волосы мѣняли свой цвѣтъ». «Когда желудокъ ея дурно варилъ, она воображала, что ее отравили, и она обвиняла въ этомъ меня» (t. VIII, р. 32, 33). Въ хорошемъ, болѣе или менѣе веселомъ настроеніи духа она была очень рѣдко: обыкновенно-же она со всѣми бранилась, ссорилась, шумѣла, — однимъ словомъ, превращала домашнюю жизнь въ чистый адъ. И всего болѣе доставалось дочери: она постоянно упрекала ее за ея любовь къ бабушкѣ, взводила на нее самыя невозможныя обвиненія, не дозволяла ей возиться съ книгами, запретила исповѣдываться у ея монастырскаго духовника, издѣвалась надъ ея благочестіемъ, дѣлала ей сцены изъ-за каждаго пустяка, вообще употребляла всѣ свои усилія, чтобы разозлить ее и вывести изъ себя. «Чтобы переносить такую жизнь, говоритъ сама Зандъ, — нужно было быть святою. Я еще не была ею, хотя мое честолюбіе и побуждало меня сопричислиться къ лику святыхъ. Мой организмъ былъ не въ состояніи оказать поддержку моей волѣ. Все существо мое было страшно потрясено. Моя нервная система была до такой степени разстроена, что я совсѣмъ лишилась и сна, и аппетита; я чувствовала, что я умираю съ голоду, но я не въ силахъ была одолѣть отвращеніе, которое возбуждалъ во мнѣ видъ пищи. Я находилась въ лихорадочномъ состояніи. Сердце мое страдало не менѣе тѣла. Я не могла даже молиться», и т. д. (ib., р. 29). Наступила весна; въ это время года умственное разстройство матери принимало еще болѣе рѣзкія формы и она впадала иногда въ припадки чистаго бѣшенства. Сознавая свою болѣзнь и желая скрыть ее отъ дочери, она сама, наконецъ, рѣшилась отвезти ее къ одному старому другу ея дѣда съ отцовской стороны — Ротьеру.

Семейство Ротьеровъ изъ Плесси было въ родствѣ съ семействомъ Дюпеновъ; состояло оно изъ мужа, стараго добряка, съ восторгомъ вспоминавшаго о «славныхъ дняхъ» имперіи, его супруги — гостепріимной хозяйки, нѣжной матери, вѣрной жены, — вообще женщины отличавшейся всѣми добродѣтелями довольныхъ и обезпеченныхъ буржуа; пяти дѣтей — дѣвочекъ, шаловливыхъ и рѣзвыхъ ребятъ, которыхъ одѣвали какъ мальчиковъ и которымъ предоставляли полную свободу бѣгать и шумѣть сколько имъ было угодно, и, наконецъ, старшаго брата Ротьера, бывшаго бонапартиста, но превратившагося послѣ реставраціи въ яраго поклонника бурбонской монархіи. Кромѣ этихъ постоянныхъ членовъ ротьеровскаго семейства, въ замокъ дю-Плесси постоянно собирались старые друзья отца и ихъ многочисленные родственники — племянники и племянницы. Молодые люди отличались легкомысленною беззаботностью «балованныхъ» сынковъ и дочекъ и полнѣйшимъ отсутствіемъ какихъ-бы то ни было принциповъ, какихъ-бы то ни было интересовъ, выходящихъ изъ сферы той веселой и довольной жизни, которою зажили въ періодъ реставраціи дряхлые остатки феодальнаго дворянства и породнившейся съ нимъ буржуазіи. Люди старые и степенные, «видавшіе виды» и успѣвшіе уже отдѣлаться отъ страха передъ революціонной гильотиной, подобно юношамъ блистали веселою безпечностью и самою откровенною безпринципностью; большинство ихъ находило данный порядокъ наилучшимъ порядкомъ въ мірѣ; нѣкоторые, принадлежавшіе къ меньшинству, вздыхали о великомъ императорѣ и проливали украдкою слезы, вспоминая о прошломъ величіи Франціи, что, впрочемъ, не мѣшало имъ относиться къ существующему безъ малѣйшей горечи, съ истинно-старческимъ добродушіемъ.

Вообще, въ обществѣ, собиравшемся въ Плесси, новое до такой степени было перемѣшано со старымъ, начавшее жизнь — съ отжившимъ, что невозможно было даже разобрать, чѣмъ собственно отличалась юность отъ дряхлости, гдѣ кончалась одна и начиналась другая. Никто здѣсь не мучилъ себя никакими «вопросами», никто не имѣлъ и причины быть чѣмъ-нибудь недовольнымъ; всѣхъ занимала одна только мысль — какъ-бы веселѣе убить время, какъ-бы пошумнѣе подурачиться.

Если прибавить ко всему этому комфортабельную обстановку замка, красивое мѣстоположеніе, всегдашній миръ и согласіе, царствовавшіе въ семьѣ Ротьеровъ, то не трудно понять, почему Жоржъ-Зандъ, попавъ отъ полоумной матери въ гостепріимный дю-Плесси. почувствовала себя точно въ раю. Мрачныя мысли, меланхолическое настроеніе, болѣзненная сосредоточенность, мечтанія о монашеской кельѣ, — все это исчезло (конечно, только на время) и она снова вступила въ свой «свѣтлый періодъ». «Въ Плесси,. разсказываетъ она сама, — я пріѣхала совсѣмъ больною, моя тоска довела меня до совершеннаго отупѣнія. Сельскій воздухъ, правильная жизнь, разнообразная и изобильная пища, отсутствіе всякихъ непріятностей и безпокойства и въ особенности дружба, которою я была окружена, — все это меня очень скоро вылечило. Я опять возвратилась къ своей пансіонерской жизни, опять начались безцѣльная бѣготня, безпричинный смѣхъ, шумъ изъ любви къ шуму, движеніе ради движенія. Я имѣла полную возможность читать, мечтать, думать; въ моемъ распоряженіи были всевозможныя книги и я могла выбирать изъ нихъ любую. Но я и не думала объ этомъ. Накатавшись и надурачившись за день, я до такой степени уставала, что едва только переступала порогъ моей комнаты, какъ сейчасъ-же засыпала, а проснувшись снова принималась за вчерашнее времяпрепровожденіе. Единственная забота, тревожившая меня, былъ страхъ, какъ-бы не начать опять размышлять. Я слишкомъ много уже размышляла, и теперь чувствовала потребность забыть міръ идей и всецѣло отдаться жизни тихаго чувства и юношеской дѣятельности» (ib., рр. 49, 50, 52, 53).

Такимъ образомъ, въ Плесси она жила, если можно такъ выразиться, исключительно животною или, говоря точнѣе, исключительно растительною жизнію. Мысль ея отдыхала; умъ находился въ полнѣйшемъ усыпленіи. Благодаря хорошему питанію и постоянному движенію, тутъ въ ней должны были впервые если не пробудиться, то, во всякомъ случаѣ, вылиться въ реальную, цѣлесообразную форму тѣ естественныя потребности ея организма, которыя до сихъ поръ, подъ деспотическимъ гнетомъ ея болѣзнаго воображенія, проявлялись лишь въ области фантазіи, вырождаясь въ какой-то уродливый мистицизмъ. «Въ Плесси, признается она сама (ib., р. 56), — я поняла всю прелесть брачнаго союза и истинной дружбы…» За мужемъ дѣло не стало; послѣ смерти бабушки, которая завѣщала ей почти все свое состояніе, она сдѣлалась выгодною невѣстою, имѣла хорошія связи и хотя не отличалась особенною красотою, но не была и дурнушкою. Поэтому нѣтъ ничего удивительнаго, что черезъ нѣсколько-же мѣсяцевъ по пріѣздѣ въ Плесси у нея уже явился и женихъ.

Г. Дюдеванъ, такъ звали этого жениха, былъ, что-называется, человѣкомъ «пріятнымъ во всѣхъ отношеніяхъ». Это былъ своего рода Молчалинъ, только Молчаливъ съ апломбомъ и съ нѣкоторыми буржуазно-аристократическими замашками. Отъ стараго режима онъ унаслѣдовалъ элегантность въ обращеніи, изящество манеръ и страсть къ охотѣ; отъ новаго — рыбью кровь, нядиферентизмъ ко всему, что выходило за предѣлы его личныхъ интересовъ, непреодолимое отвращеніе къ всякаго рода «эксцентричностямъ», т. е. къ тому, что не подходило подъ уровень золотой посредственности. Никакими «принципами» онъ себя не безпокоилъ и въ «убѣжденіи» не видѣлъ никакой надобности. Чтоже касается до его ума и образованія, то онъ былъ ровно настолько глупъ и невѣжественъ, чтобы не прослыть за идіота и не казаться слишкомъ скучнымъ въ гостиныхъ. Въ молодости, т. е. именно въ то время, когда онъ встрѣтился съ Жоржъ-Зандъ, онъ обладалъ нѣсколько сантиментальнымъ сердцемъ и былъ очень падокъ на «дружбу», но въ любви онъ никогда не видѣлъ никакого толку и считалъ ее за нѣчто совершенно неприличное и недостойное человѣка, желающаго быть вполнѣ comme il faut. Вообще міръ сильныхъ страстей, увлеченій, энтузіазма былъ для него чуждъ; самодовольный эгоизмъ является преобладающею чертою его характера; а если онъ иногда и готовъ былъ поддаться симпатическому чувству, то онъ никогда при этомъ не забывалъ о собственныхъ интересахъ, и весь кодексъ его нравственности исчерпывался нѣсколькими «общими мѣстами» буржуазной морали. Его «внутренній міръ» отличался поразительною скудостью, а его внѣшняя жизнь — безсодержательностью. И съ какой-бы стороны мы его ни разсматривали, со всѣхъ сторонъ онъ отличался самою пошлой посредственностью; въ немъ не было ничего типическаго, ничего своеобразнаго.

Повидимому, трудно было ожидать, чтобы подобный претендентъ на сердце и руку г-жи Дюпенъ могъ добиться какого-нибудь успѣха у дѣвицы, съ дѣтства привыкшей предаваться самымъ превыспреннимъ мечтаніямъ, отчаянной идеалистки.

А между тѣмъ «полинялому ублюдку» даже и усилій особенныхъ употреблять не нужно было, чтобы одержать надъ нею самую полную побѣду. Фактъ этотъ подтверждаетъ то предположеніе объ общемъ характерѣ Жоржъ-Зандъ, которое мы сдѣлали уже нѣсколько выше, говоря объ ея отношеніяхъ къ матери. Хотя она и воображала, будто она всегда жила «жизнью сердца», будто она обладала «букетомъ» самыхъ прекраснѣйшихъ и благороднѣйшихъ «чувствъ», но въ сущности она жестоко ошибалась на свой счетъ. Фантазія, воображеніе замѣняли для нея и дѣйствительныя, реальныя чувства, которыхъ на самомъ дѣлѣ у ней и не было. Къ несчастію, а можетъ быть, и къ счастію, когда Дюдеванъ встрѣтился съ нею, ея умъ, а слѣдовательно и ея фантазія, пребывали въ глубокомъ снѣ. Не будь этого, она, безъ сомнѣнія, не замедлила-бы облечь свое чисто-половое влеченіе къ красивому и элегантному мужчинѣ въ самыя идеальныя формы, она сочинила-бы цѣлую эпопею любви и отвела-бы ему въ ней первое мѣсто. А такъ-какъ французскій Молчалинъ никоимъ образомъ не могъ годиться въ герои какого-бы то ни было романа, кромѣ развѣ сатирическаго, такъ-какъ онъ былъ безусловно неспособенъ удовлетворить даже самымъ скромнымъ требованіямъ «идеальной любви», то, по всей вѣроятности, онъ получилъ-бы очень скоро чистую отставку и дѣвица Дюпенъ никогда не сдѣлалась-бы г-жею Дюдеванъ.

При отсутствіи-же дѣятельности фантазіи половое влеченіе такъ и осталось половымъ влеченіемъ и но предъявило никакихъ неудобоисполнимыхъ требованій къ предмету своихъ желаній, Дюдеванъ ощущалъ, повидимому, то-же самое, съ тою только разницею, что у него къ этимъ безполезнымъ ощущеніямъ присоединялись еще и нѣкоторыя хозяйственныя соображенія чисто-утилитарнаго свойства; онъ полагалъ, конечно, по своей недальновидности, что въ лицѣ Дюпенъ онъ пріобрѣтетъ себѣ жену не только тихую, кроткую, разсудительную, покорную, но даже и довольно богатую. Ни у того, ни у другого животныя, чувственныя влеченія не играли большой роли въ психической жизни и не отличались ни силою, ни страстностью. Поэтому и ихъ взаимное сближеніе не заключало въ себѣ ничего бурнаго, порывистаго; напротивъ, оно запечатлѣно было характеромъ какой-то тривіальной пошлости; тутъ и рѣчи не было не только о пламенной, но даже о какой-бы то ни было любви; молодые люди не осмѣливались даже и называть этимъ именемъ завязавшихся между ними отношеній: «преданная дружба» — дальше этого они не шли. «Онъ (т. е. Женихъ), говоритъ сама Жоржъ-Зандъ, — никогда и не говорилъ мнѣ о любви; онъ откровенно признавался, что не считаетъ себя способнымъ увлечься сильною страстью. Онъ увѣрялъ меня только въ своей неизмѣнной дружбѣ и, указывая на то домашнее счастіе, которымъ наслаждались наши хозяева, клялся, что и онъ съумѣстъ сдѣлать мою жизнь на-столькоже счастливою» (т. VIII, р. 66). И эти обѣщанія, и это холодное резонированіе насчетъ прелестей «домашняго счастія» вполнѣ удовлетворяли молодую дѣвушку. Она бала вполнѣ довольна благоразуміемъ своего жениха и ничего большаго отъ него не требовала. Когда онъ сдѣлалъ ей предложеніе, она готова была въ ту-же минуту дать свое согласіе, но, не желая отстать отъ него по части благоразумія, она посовѣтовалась предварительно со своими родственниками Ротьерами, которые, по обычаю всѣхъ «счастливыхъ супруговъ», очень любили устраивать браки и давно уже намѣтили Дюдевана, какъ выгоднаго и во всѣхъ отношеніяхъ удовлетворительнаго мужа для ихъ юной гостьи. Начались переговоры, конечно, черезъ родителей, и такъ-какъ ни одна сторона никакихъ серьезныхъ препятствій не представляла, то дѣло сладилось очень скоро и «тихая дружба» двухъ «любящихъ» сердецъ завершилась, какъ это обыкновенно бываетъ въ буржуазныхъ романахъ, «счастливымъ бракомъ». Аврора Дюпенъ переименовалась въ Аврору Дюдеванъ.

Однако, «счастливый бракъ», какъ это тоже сплошь-и-рядомъ встрѣчается въ буржуазныхъ романахъ, оказался въ дѣйствительности не особенно счастливымъ. Мужъ очень мало въ чемъ сходился съ женою; общаго у нихъ, кажется, было только одно: оба они были эгоисты, холодные, безсердечные. Но это общее еще болѣе ихъ разъединяло, каждый хотѣлъ жить своею собственною жизнію; жена снова начала предаваться созерцанію и фантастическимъ мечтаніямъ, мужъ по цѣлымъ днямъ пропадалъ на охотѣ или таскался по знакомымъ; ни тотъ, ни другая не могли находить ни малѣйшаго удовольствія въ совмѣстномъ времяпрепровожденіи, потому что у нихъ не существовало никакихъ общихъ интересовъ; имъ даже не о чемъ было говорить другъ съ другомъ; жена ничего не смыслила въ занятіяхъ мужа и, глядя на нихъ нѣсколько свысока, находила ихъ отмѣнно пошлыми и скучными. Для мужа «внутренній міръ» его жены былъ какою-то абракадаброю, таинственное значеніе которой онъ не имѣлъ ни малѣйшаго желанія разгадывать; женину сосредоточенность, ея мистическій идеализмъ, ея превыспреннія мечтанія онъ въ простотѣ души своей считалъ за ребяческія эксцентричности и не далекъ былъ отъ мысли, что жена его — просто «дурочка» и что мозги у нея не совсѣмъ въ порядкѣ.

Можетъ быть, отчасти онъ былъ и правъ, — по крайней мѣрѣ, иногда ей самой такъ казалось. «Мой мужъ, говоритъ она, — болѣе снисходительный ко мнѣ, чѣмъ другіе, считалъ меня идіоткою. Можетъ быть, онъ и не ошибался, но какъ-бы то ни было, я начала міло-по-малу чувствовать превосходство его ума, его разсудительность, и это превосходство совершенно подавляло и забивало меня…» (ib., р. 91).

Немудрено, что вскорѣ послѣ брака она опять впала въ меланхолію, опять стала ощущать невыносимую скуку. Рожденіе сына, новый предметъ для занятія ея мыслей, ни вылечило ее отъ этой страшной болѣзни. Хотя она и очень его любила (любила, конечно, опять-таки по-своему, болѣе головою, чѣмъ сердцемъ), однако, эта любовь не измѣнила общаго тона ея душевнаго настроенія: «скука, говоритъ она, — скука, неимѣвшая ни названія, ни причины, постоянно ко мнѣ возвращалась» (t. VIII. р. 100). Особенно она усилилась послѣ кормленія ребенка грудью, сильно ослабившаго ея физическій организмъ. У нея снова начали появляться прежніе религіозные порывы, снова воскресла мысль о поступленіи въ монастырь. Подъ вліяніемъ этой мысли она отправилась въ «монастырь англичанокъ», провела тамъ нѣсколько дней и выразила рѣшительное намѣреніе остаться тамъ навсегда; но при этомъ она не хотѣла разлучаться и съ сыномъ; она просила принять и его вмѣстѣ съ нею. Но такъ-какъ это было невозможно, то монастырскую мечту пришлось бросить. «Я опять чувствовала, разсказываетъ она сама, — болѣзненное отвращеніе къ жизни, я впадала въ страхъ и безпокойство безъ всякой видимой причины, безсознательно. Однажды, завтракая, я, безъ малѣйшаго повода, залилась слезами; мужъ удивился и я не могла дать ему никакого объясненія, кромѣ того только, что со мною и раньше случались подобные припадки отчаянія и что, вѣроятно, моя голова не совсѣмъ въ порядкѣ» (ib., р. 81). Мужъ съ этимъ вполнѣ согласился и сдѣлалъ предположеніе, что главную причину этого умственнаго разстройства слѣдуетъ искать какъ въ понесенныхъ ею недавно утратахъ (смерть бабушки), такъ и въ слишкомъ унылыхъ и непривлекательныхъ окрестностяхъ Ногана, куда молодые Дюдеваны переѣхали послѣ свадьбы. Рѣшено было какъ-нибудь развлечь больную. Лучшимъ средствомъ для развлеченія представлялись небольшія путешествія. И вотъ, начиная съ 1823 года и вплоть до 1831, «счастливые супруги» не проводятъ и года, чтобы не совершить какого-нибудь, большого или маленькаго, путешествія, и, между прочимъ, отправляются въ Испанію. Жоржъ-Зандъ приводитъ въ своей «Histoire» отрывки изъ дневника, который она вела во время этихъ путешествій. Судя по нимъ, можно полагать, что путешествія не принесли ожидаемой отъ нихъ пользы. Самъ авторъ, резюмируя въ короткихъ словахъ свое «нравственное состояніе», на-сколько оно опредѣляется его дневникомъ, говоритъ: «я была недовольна жизнію». Къ этому психологическому недовольству прибавились еще нѣкоторыя физическія немощи: она кашляла, страдала біеніемъ сердца, болью въ груди и т. п. Симптомы эти она принимала за несомнѣнные признаки чахотки; впослѣдствіи, впрочемъ, она убѣдилась, что чахотка тутъ не причемъ и что все дѣло въ нервномъ разстройствѣ.

Кромѣ того, изъ дневника видно, что еще въ 1825 году (т.-е. черезъ три года послѣ свадьбы) она уже окончательно пришла къ сознанію, что она не любитъ мужа. Она жалуется на него за то, что онъ такъ часто оставляетъ ее одну. Ея воображеніе, едва только оно проснулось послѣ своего временного усыпленія въ дю-Плесси, съ жадностью, конечно, схватилось за то крохотное и мизерненькое чувствованьице, которое соединило ее съ ея мужемъ и которое въ глазахъ свѣта признавалось за истинную любовь. Оперируя надъ нимъ, разучивая и идеализируя его, она создала о немъ какое-то фантастическое представленіе. Это было съ психологической точки зрѣнія вполнѣ естественно: когда человѣкъ не любитъ или не имѣлъ случая испытать то или другое чувство въ его надлежащихъ размѣрахъ, онъ необходимо долженъ составить о немъ самыя невѣрныя понятія; при отсутствіи фантазіи, онъ будетъ имъ совершенно игнорировать, втопчетъ его въ грязь, при избыткѣ-же фантазіи — онъ не въ мѣру его преувеличитъ, идеализируетъ. То-же случилось и съ супругою г. Дюдеванъ. Для нея чувство любви стало какимъ-то мистическимъ таинствомъ, чѣмъ-то святымъ и для простыхъ смертныхъ даже недоступнымъ, высшею и, такъ-сказать. конечною цѣлью человѣческаго существованія[10]; требованія и права любви представлялись ей безграничными; искренно любящій человѣкъ долженъ былъ, по ея мнѣнію, отдать себя всего, безусловно, безъ разсчетовъ и безъ разсужденій, охватившему его чувству, — чувству, которое не имѣетъ въ себѣ ничего земного и которое такъ-же вѣчно, какъ вѣчна душа.

Понятно, что, глядя съ этой идеалистически-возвышенной точки зрѣнія на свои отношенія къ мужу и на его отношенія къ себѣ, она не могла не придти къ убѣжденію, что въ этихъ отношеніяхъ нѣтъ и тѣни любви, а безъ любви (какъ она сама утверждала) не можетъ быть и брака. «Бракъ, резонируетъ она, — и есть высшая цѣль любви. Когда нѣтъ любви, онъ превращается въ жертву» (ib., р. 123). «Истинная любовь» возможна, по понятіямъ Жоржъ-Зандъ, лишь въ средѣ аскетовъ или страстно влюбленныхъ. Сама же она не причисляла себя ни къ первымъ, ни къ послѣднимъ; она не любила своего мужа — не любила тою идеальною любовью, которую считала за единственно истинную; она не была и аскетомъ; поэтому брачные узы ее тяготили; она опять вообразила себя какою-то жертвою, но на этотъ разъ жертва была совсѣмъ ей не по вкусу.

Независимо отъ всѣхъ этихъ разочарованій по части любви, отъ той невыносимой скуки, которую она ощущала, живя подъ одною кровлею съ человѣкомъ совершенно ей чуждымъ, она еще чувствовала себя крайне стѣсненною въ чисто-матеріяльномъ отношеніи. Хотя бабушка и оставила ей въ наслѣдство свое помѣстье Ноганъ, но оно приносило ей весьма мизерные рессурсы, далеко не хватавшіе на удовлетвореніе всѣхъ ея потребностей — потребностей избалованнаго ребенка. Мужъ-же, какъ кажется, былъ весьма мало расположенъ тратить свои деньги на прихоти жены, которую онъ считалъ полу-идіоткою. Относительно ея онъ держался эгоистической политики либеральнаго буржуа: онъ не препятствовалъ ей ѣздить, куда ей вздумается, покупать, что она пожелаетъ; но онъ не давалъ ей на это ни гроша. «Если-бы я у него попросила луну, онъ-бы смѣясь отвѣтилъ мнѣ: — „хорошо, я вамъ ее куплю, если только вы дадите мнѣ денегъ“. Если-бы мнѣ вздумалось сказать ему, что мнѣ очень хочется поѣхать въ Китай, — я-бы получила въ отвѣтъ: „хорошо, добудьте денегъ, увеличьте доходы Ногана и отправляйтесь въ Китай“ (t. VIII, р. 194). Мало того, онъ довелъ даже свой супружескій либерализмъ до того, что предоставилъ ей завѣдываніе ноганскимъ хозяйствомъ, поставивъ, однако, непремѣннымъ условіемъ, чтобы годовой бюджетъ расходовъ не превышалъ 10,000 ф. Она издержала 14,000; послѣ этого, разумѣется, бразды внутренняго правленія были у нея отняты и ей пришлось за каждымъ сантимомъ обращаться къ супругу. Свободныхъ денегъ, которыми-бы она могла располагать по произволу, у нея совсѣмъ не было, такъ что для удовлетворенія своихъ маленькихъ прихотей, о которыхъ она боялась говорить мужу, она должна была дѣлать долги на сторонѣ. Такое зависимое положеніе не могло не возмущать ее; она рѣшилась выйдти изъ него во что-бы то ни стало. но какъ выйдти? Начать работать, — работать за деньги? Она начала рисовать и продавала въ лавки свои картинки; однако, выручка была такъ ничтожна, что пришлось этотъ трудъ бросить. Тогда она задумала заняться литературнымъ трудомъ, сдѣлаться романисткою. Мы уже видѣли, что она съ самаго дѣтства питала большую склонность ко всякаго рода побасенкамъ и сказкамъ, и она не только съ наслажденіемъ слушала ихъ и читала, но и сама даже сочиняла. Вся ея жизнь, уединенная, созерцательная, такъ сложилась, что эта охота къ сочинительству съ годами развивалась въ ней все сильнѣе и сильнѣе. Мы упоминали уже, что и до монастыря, и въ монастырѣ она пробовала писать, и хотя первыя пробы были неудачны, по онѣ нисколько ее не обезкуражили. Послѣ смерти бабушки и затѣмъ во время замужества она продолжала исписывать цѣлыя тетрадки своими фантастическими бреднями. Судя по ея словамъ, она почти никому ни показывала своихъ твореній, они ея не удовлетворяли и она ихъ немедленно уничтожала. Нельзя поэтому думать, что она рѣшилась вступить на литературное поприще подъ вліяніемъ окружающихъ ее лицъ, что ихъ лесть или похвалы внушили ей вѣру въ ея белетристическія способности. Напротивъ, даже тѣ, кому она сообщала о своихъ литературныхъ планахъ, смѣялись надъ нею и старались отклонить ее отъ ея смѣлаго намѣренія. Дѣйствительно, намѣреніе было довольно смѣлое. Кромѣ болѣзненно-развитой фантазіи, способности къ самоанализированію и чрезвычайно чуткой впечатлительности у нея не было, повидимому, никакихъ данныхъ для успѣха на белетристическомъ поприщѣ. Она, несмотря на свои лихорадочные порывы къ самообразованію, оставалась, по ея собственному сознанію, почти такою-же круглою невѣждою, какою ее выпустили изъ монастыря. Реальной жизни она совсѣмъ не видала; люди, съ которыми она сталкивалась, принадлежали почти исключительно къ средѣ провинціальной, одворянившейся буржуазіи или обуржуазившемуся дворянству; все это были, по большей части, посредственности, неотличавшіяея ни сильными характерами, ни бурными страстями; притомъ-же и эта-то среда была очень мало ей знакома. Ея жизнь проходила вдали отъ такъ-называемаго „свѣта“, хотя-бы даже и провинціальнаго. Кругъ ея знакомствъ былъ очень ограниченъ и крайне однообразенъ. Она сама говоритъ, что „въ Ноганѣ она жила, какъ въ монастырѣ“ (ib., р. 193). Что-же она могла видѣть, что она могла знать, изучить и наблюдать въ своемъ монастырскомъ уединеніи? Ничего, конечно, кромѣ самой себя и своего абстрактнаго міра. „Когда я пріѣхала въ Парижъ (для того, чтобы начать тамъ свою литературную дѣятельность), у меня были вполнѣ установившіеся взгляды относительно моихъ абстрактныхъ идей; но я была круглою невѣждою во всемъ, что касалось реальнаго міра, къ дѣламъ котораго я чувствовала полнѣйшее равнодушіе. Я и не хотѣла ихъ знать; я не составила себѣ и не желала составить никакого опредѣленнаго мнѣнія по поводу какого-бы то ни было общественнаго вопроса. Общество меня нисколько не интересовало“ (ib., р. 183).

И все-таки, несмотря на это равнодушіе къ дѣламъ „міры сего“, на невѣжество и незнаніе людей, Жоржъ-Зандъ рѣшила заняться писательствомъ романовъ, такъ-какъ это занятіе могло дать ей возможность зарабатывать деньги… и много денегъ. Впрочемъ, за многимъ она не гналась: ей казалось, что если-бы она могла заработать 1,500 фр. въ годъ, то она была-бы вполнѣ счастлива.

Когда рѣшеніе вполнѣ созрѣло въ ея головѣ и когда всѣ рессурсы ея терпѣнія истощились и она уже не въ силахъ была выносить долѣе свое „келейное заточеніе“, она объявила мужу, что желаетъ разъѣхаться, и предложила ему слѣдующія условія: Мужъ отдастъ ей дочь и дозволитъ 2 раза въ годъ пріѣзжать въ Ноганъ и жить тамъ по три мѣсяца; за остальные 6 мѣсяцевъ, которые она будетъ проводить не въ Ноганѣ, онъ обязуется выдавать ей по 250 фр. въ мѣсяцъ, т.-е. 1,500 фр. въ годъ. Мужъ, вѣрный своей политикѣ невмѣшательства и, вѣроятно, весьма довольный, что за такую небольшую сумму можетъ, наконецъ, развязаться съ женою, тотчасъ-же согласился на всѣ ея предложенія. И зимою 1831 года 27-лѣтняя Дюдеванъ переселилась въ Парижъ съ намѣреніемъ начать писать.

Съ этого времени начинается новая фаза ея жизни: она перестаетъ быть г-жею Дюдеванъ и становится Жоржъ-Зандъ. Ея частная жизнь теряетъ для насъ свой интересъ или, выражаясь правильнѣе, этотъ интересъ заслоняется, отодвигается на задній планъ другимъ интересомъ — интересомъ ея общественной и литературной дѣятельности. Притомъ-же характеръ ея уже теперь вполнѣ опредѣлился, ея психическій міръ будетъ, конечно, расширяться и обогащаться, благодаря постоянному приливу новыхъ впечатлѣній, но его основныя формы, его общій фонъ окончательно установились. Она достигла того возраста, когда сила внѣшнихъ вліяній начинаетъ перевѣшиваться силою, если можно такъ выразиться, внутреннихъ вліяній, т.-е. когда извнѣ получаемыя впечатлѣнія не столько измѣняютъ наши душевныя состоянія, сколько сами измѣняются подъ ихъ вліяніемъ. Поэтому теперь насъ будутъ занимать произведенія романистки, тѣ идеи и та общественная среда, которыя въ нихъ отражаются, гораздо болѣе, чѣмъ ея личность, — съ личностью мы уже достаточно ознакомились, ознакомимся-же съ ея дѣятельностью.

Когда провинціалъ пріѣзжаетъ въ столицу, онъ всегда старается отыскать своихъ земляковъ, и, разъ они отысканы, онъ крѣпко держится за нихъ, какъ утопающій за соломенку, въ надеждѣ продержаться нѣкоторое время надъ бурными волнами столичной пучины. Г-жа Дюдеванъ не составляла въ этомъ отношеніи исключенія изъ общаго правила. Въ Парижѣ она прежде всего постаралась сойтись съ своими земляками поганцами, и въ особенности съ тѣми изъ нихъ, которые, подобно ей, разсчитывали пожать нѣкоторые литературные лавры въ столицѣ „всемірной цивилизаціи“. Къ числу послѣднихъ принадлежали Феликсъ Піа и Жюль Зандо, которые тогда были еще юношами, преисполненными разныхъ мечтаній и великихъ надеждъ, — юношами, дѣлавшими свои первые шаги на литературномъ поприщѣ. Дюдеванъ очень скоро стала съ ними на самую короткую, товарищескую ногу, и втроемъ они составляли какъ-бы одну семью „дѣтей Апполона“ (Histoire de ma vie, t. IX, стр. 2), руководимую четвертымъ сыномъ того-же бога и тоже поганцемъ, старикомъ Делатушемъ, редакторомъ „Фигаро“. Делатушъ въ первое время весьма усердно и добросовѣстно исполнялъ принятую имъ на себя роль литературнаго папеньки; но затѣмъ, подъ вліяніемъ своего крайне неуживчиваго, подозрительнаго и мелочного характера[11], перессорился со всѣми ими и даже отчасти и ихъ перессорить другъ съ другомъ. Однако, это случилось тогда уже, когда его литературные питомцы начали оперяться и могли стоять на собственныхъ ногахъ, хотя, какъ кажется, для г-жи Дюдеванъ было-бы весьма полезно остаться нѣсколько подольше подъ отеческою ферулою стараго „папеньки“. „Папенька“, узнавъ о ея намѣреніи писать романы, хотя и не сказалъ ей, подобно г. Кератри (къ которому будущая романистка тоже было сунулась за совѣтомъ и поученіемъ): „дѣлайте дѣтей, не ваше дѣло дѣлать книги“, — однако, онъ весьма основательно ей замѣтилъ, что для того, чтобы сочинять романы, нужно знать жизнь и людей, „Романъ, говорилъ онъ, — это художественно воспроизведенная дѣйствительность, но вы (т. е. Дюдеванъ) совершенно незнакомы съ этою дѣйствительностью. вы живете больше мечтами. Потерпите, не волнуйтесь: время и опытность, эти печальные совѣтники, не замедлятъ явиться къ вамъ со своими услугами…“ Поучая свою юную питомицу благоразумному терпѣнію, Делатушъ старался въ то-же время развить въ ней то именно качество, котораго она никогда не имѣла и при отсутствіи котораго всѣ его поученія должны были оставаться гласомъ вопіющаго въ пустынѣ: онъ старался развить въ ней критическую силу мысли. Самъ онъ, судя по словамъ Жоржъ-Занда, обладалъ этою силой въ весьма почтенныхъ размѣрахъ; правда, въ своихъ критическихъ оцѣнкахъ онъ не всегда отличался безпристрастіемъ, но за то почти всегда былъ неумолимо строгъ. Его холодный, вѣчно анализирующій умъ, чуждый всякихъ романтическихъ и мистическихъ увлеченій, охлаждалъ и сдерживалъ ея мечтательные порывы, пріучалъ ее къ болѣе или менѣе разумно-осмысленному взгляду на явленія окружавшей ее дѣйствительности. Къ несчастію, однако, г-жа Дюдеванъ извлекла очень мало пользы изъ совѣтовъ и поученій своего литературнаго ментора. „Я была, признается она сама, — на-столько глупа, что часто пропускала мимо ушей то, что говорилъ мнѣ Делатушъ“ (ib., стр. 21). Къ тому-же, чрезмѣрное пристрастіе ментора къ анализу всякой мелочи, которая только попадалась ему подъ руки, его блестящая, хотя нерѣдко софистическая критика, — критика, приводящая, въ концѣ-концовъ, къ отрицанію всего и всѣхъ, въ томъ числѣ и его самого, — повергали „юную мечтательницу“ въ скорбь и печаль и весьма непріятно оскорбляли ея самолюбіе; она начала разочаровываться въ своихъ силахъ, она начала было строже относиться къ себѣ. Разумѣется, такое настроеніе не могло продолжаться долго: всякому человѣку свойственно избѣгать „непріятнаго“ и искать „пріятнаго“; а пріятнымъ для Дюдеванъ было все, что такъ или иначе поощряло ее пуститься въ погоню за „литературными лаврами“. Само собою понятно, что въ подобныхъ поощреніяхъ тоже недостатка не ощущалось. Однимъ изъ наиболѣе ревностныхъ поощрителей былъ, какъ кажется, Жюль Зандо, чувствовавшій, подобно ей, невыразимый и неутомимый „романическій зудъ“ и только-что начавшій тогда свои первые дебюты на белетристическомъ поприщѣ. Зандо былъ, конечно, очень радъ встрѣтить „душу“, способную вполнѣ понять и сочувствовать его белетристическимъ порываніямъ и точно также, какъ и онъ, искавшую поддержки и поощренія. И ногъ оба они начали другъ друга поощрять и поддерживать, другъ другу сочувствовать, другъ другу повѣрять свои планы, свои надежды и свои мечтанія. Результатомъ этого взаимнаго обмѣна поощреній и сочувствій было то, что они, наконецъ, рѣшились дли пущей храбрости писать свои романы совмѣстно. Однако, этотъ новый литературный бракъ былъ для Ж.-Занда ничуть не счастливѣе ея нелитературнаго брака. Брачные узы для обоихъ скоро оказались невыносимо тягостными; каждый хотѣлъ писать по-своему и съ нетерпимостью неофита перемарывалъ и передѣлывалъ все. написанное не имъ. Понятно, что при подобныхъ взаимныхъ отношеніяхъ этотъ литературный бракъ не могъ быть пи продолжителенъ, ни плодовитъ: единственнымъ его продуктомъ было худосочное дѣтище „Rose et Blanche“, принятое, впрочемъ, публикою довольно благосклонно. Хотя дѣтище это было въ гораздо большей степени произведеніемъ отца, чѣмъ матери, хотя въ настоящее время мать безусловно отказывается отъ всякихъ правъ на него, однако, его, правда очень небольшіе, но все-таки успѣхи въ свѣтѣ, несказанно радовали ея материнское сердце, и она, поощренная удачнымъ началомъ, рѣшилась продолжать свои белетристическія попытки, продолжать на свой рискъ, безъ всякаго посторонняго вмѣшательству и содѣйствія. Тщательно скрывъ это рѣшеніе отъ своего строгаго ментора, она, осенью того-же 1831 года, удалилась снова въ Ноганъ и тамъ, не развлекаемая парижскимъ шумомъ, среди полнаго деревенскаго уединенія, начала писать свой первый напечатанный романъ — „Индіану“.

Прежде, однако, чѣмъ мы приступимъ къ анализу этого романа, не лишнее будетъ припомнить, въ нѣсколькихъ словахъ, господствующее въ то время общественное настроеніе.

1830, а отчасти и 1831 года были самыми счастливыми годами въ лѣтописи французской буржуазіи. Она только-что одержала побѣду надъ своими политическими врагами. Буржуа съ гордостью возсѣлъ на древній тронъ феодальныхъ королей; средневѣковой рыцарь почтительно уступилъ мѣсто разбогатѣвшему лавочнику, ближайшему потомку тѣхъ самыхъ Жаковъ, надъ которыми еще отцы этого рыцаря имѣли право и жизни, и смерти. Но еще это не все, и это даже не главное: прибравъ къ своимъ рукамъ почти все движимое богатство Франціи и часть недвижимаго, немудрено было заполучить и власть. Но вотъ что было нѣсколько мудренѣе: захвативъ богатство, сохранить въ то-же время довольно сложныя отношенія къ тѣмъ именно классамъ общества, которые, повидимому, всего менѣе могутъ быть довольны подобнымъ захватомъ. А между тѣмъ въ этотъ медовый мѣсяцъ своего торжества буржуазія, дѣйствительно, не только располагала властью и деньгами, но и довѣріемъ „черни непросвѣщенной“. „Чернь непросвѣщенна“ еще видѣла въ ней представителя своихъ интересовъ и возлагала ни нее не малыя надежды. Въ свою очередь, и буржуазія (въ лицѣ своихъ наиболѣе юныхъ и наиболѣе интелигентныхъ представителей) разсыпалась передъ „чернью“ во всевозможныхъ любезностяхъ, выражала ей свое полнѣйшее сочувствіе и сулила ей пивѣсть какія блага. Благодаря такой солидарности взаимныхъ отношеній, миръ и спокойствіе царили въ душахъ счастливыхъ потомковъ Марселя и его сподвижниковъ. „Добрый Жакъ“ былъ такъ кротокъ и почтителенъ! Онъ готовъ былъ цѣловать ихъ руку, твердо вѣруя, что вотъ скоро-скоро она раскроется и изольетъ на его бѣдную голову щедрые дары своихъ благодѣяній. И сами они вѣрили, что именно такъ и должно случиться, что именно представители іюльскаго переворота должны осчастливить наивнаго Жака, что исторія уготовила ихъ для осуществленія высшихъ и прекраснѣйшихъ идеаловъ человѣчества… Понятно, что эти идеалы ни мало ихъ тогда не смущали, они не вызывали въ ихъ умѣ никакихъ мучительныхъ страховъ и опасеній, никакихъ чудовищныхъ призраковъ; напротивъ, они наполняли ихъ сердца невыразимымъ чувствомъ самодовольства, они веселили ихъ душу поэтическими картинами всеобщаго счастія и довольства, они доставляли ихъ мысли весьма серьезное и изящное развлеченіе. Благодаря такому благодушно-радостному настроенію, вопросы первостепенной общественной важности, — вопросы, нѣсколько десятковъ лѣтъ тому назадъ поднявшіе во Франціи такую страшную бурю, — теперь какъ-будто отодвинулись на задній планъ, отошли въ безпечальную область поэтическихъ мечтаній и фантастическихъ утопій.

Вопросы меньшей общественной важности, такъ-называемые политическіе вопросы, тоже утратили на нѣкоторое время свою прежнюю жгучесть, свой прежній интересъ; въ области теоріи, въ области общественнаго міросозерцанія имъ стали отводить все болѣе и болѣе скромное мѣсто. Теорія въ этомъ, какъ и во всѣхъ другихъ случаяхъ, только перевела на свой языкъ то. чего требовала и что уже незамѣтно установила практика. Политическіе» катехизисы перестали служить ширмами реальныхъ экономическихъ интересовъ, стали употребляться вмѣсто фиговыхъ листочковъ для прикрытія: слишкомъ безобразной наготы личныхъ самолюбіи и честолюбій. Борьба политическихъ партій превратилась въ мелочную интригу. — интригу, за которою ничего болѣе не скрывалось, кромѣ частнаго интереса своекорыстнаго эгоизма отдѣльныхъ личностей. До какой степени политическіе интересы отрѣшились отъ интересовъ соціальныхъ и промышленныхъ, которыми теперь самовластно распоряжалась буржуазія, — это лучше всего можно видѣть изъ того, что политика короля-буржуа находила себѣ поддержку не только въ средѣ буржуазныхъ, но и въ средѣ чистокровныхъ дворянскихъ политикановъ.

Понятно, что политическіе вопросы, лишившись своего общественнаго значенія, ставшіе вопросами частными, личными, должны были утратить весь свой прежній, животрепещущій, жгучій интересъ для громаднаго большинства, неимѣющаго ни охоты, ни возможности принимать участіе въ «игрѣ въ министры». Его насущные интересы въ этой игрѣ замѣшаны не были; выиграетъ тотъ или другой игрокъ — для него это было почти безразлично. Довольное тѣмъ, что ему не мѣшаютъ обогащаться и играть на биржѣ, вполнѣ увѣренное въ своей безопасности, гордое сознаніемъ своей цивилизаторской миссіи, оно весьма благоразумно устранилось отъ политики, предоставивъ заниматься ею тѣмъ, кому это было выгодно.

Отодвинувъ, такимъ образомъ, на задній планъ вопросы общественнаго характера, оно тѣмъ съ большимъ рвеніемъ стало возиться надъ вопросами, имѣющими чисто-частный характеръ, надъ вопросами о благоустройствѣ и комфортѣ ихъ приватной, домашней жизни, ихъ семейныхъ отношеній и т. п. Эти вопросы, вопросы частной нравственности, и заняли теперь первенствующее мѣсто въ общественномъ мнѣніи. Такъ это и всегда бываетъ, когда интересы общественные и чисто-политическіе, но тѣмъ или другимъ причинамъ, перестаютъ волновать общество. Въ свой «медовый мѣсяцъ» буржуазія была такъ счастлива, такъ довольна и своимъ общественнымъ, и своимъ политическимъ положеніями, что ей ничего болѣе не оставалось дѣлать, какъ только заняться своимъ семейнымъ, домашнимъ благополучіемъ. Но независимо отъ этого, была еще и другая причина, заставлявшая ее именно теперь съ особеннымъ вниманіемъ предаться созерцанію этого частнаго благополучія и связанныхъ съ нимъ разнообразныхъ человѣческихъ чувствъ и отношеній.

Уже и въ это время семейная жизнь и частная нравственность, выведенныя изъ за своихъ закулисныхъ и темныхъ угловъ на сцену свѣта романами Бальзака, далеко не соотвѣтствовали своему идеалу. Строгіе семейные нравы древней буржуазной семьи, буржуазная честность, трудолюбіе и иныя добродѣтели, украшавшіе когда-то предковъ нынѣшняго буржуазнаго поколѣнія (т. е. поколѣнія 30-хъ годовъ), существовали больше въ однихъ лишь воспоминаніяхъ; въ дѣйствительности-же ихъ и слѣда не было. Процесъ вырожденія и разложенія буржуазной семьи и морали съ каждымъ новымъ годомъ, съ каждымъ новымъ поколѣніемъ дѣлалъ все большіе и большіе успѣхи. Конечно, въ началѣ царствованія Луи-Филиппа онъ еще не достигъ той кульминаціонной точки, на которой его застало паденіе буржуазнаго короля и въ особенности приснопамятная эпоха второй имперіи. Однако, бальзаковская Франція уже давала собою предвкушать Францію Эмиля Золя.

Единственная разница между эпохою Бальзака и Эмиля Золя, между господствующимъ обществомъ 30-хъ и 50-хъ годовъ заключалась, главнымъ образомъ, въ томъ, что въ 30-хъ годахъ оно еще не вполнѣ утратило сознаніе противорѣчія между тѣмъ, что есть и что должно бытъ. Бальзаковское общество еще сохраняло нѣкоторыя воспоминанія о дровней добродѣтели старой, дореволюціонной Франціи, оно еще понимало, хотя, какъ мы увидимъ ниже, и весьма смутно, отвлеченныя требованія идеаловъ новой нравственности. И само собою понятно, что въ свой медовый мѣсяцъ, когда сердце буржуазіи было переполнено чувствомъ самодовольства, когда будущее представлялось ей въ самомъ розовомъ свѣтѣ, когда все вокругъ улыбалось и ликовало, потребность въ обновленіи, въ освѣженіи себя этими идеалами должна была ощущаться всего сильнѣе, всего неотразимѣе. Не то, чтобы она хотѣла примирить, приблизить жизнь къ идеалу, — нѣтъ, ей просто пріятно было сдѣлать смотръ своимъ возвышеннымъ принципамъ, своимъ нравственнымъ богатствамъ. Нужды нѣтъ, что этими богатствами она. никогда, не владѣла, да и въ будущемъ владѣть не могла, а все-таки, мечтая о нихъ, она возвышалась въ своихъ собственныхъ глазахъ, она подогрѣвала свою вѣру въ свои силы, она преисполнялась сладостнымъ оптимизмомъ. Извѣстно, что голодный никогда съ такою охотою не мечтаетъ о земныхъ благахъ, какъ въ тѣ именно минуты, когда на душѣ его весело, когда его нервная система возбуждена какими-нибудь пріятными стимулами. Въ эти минуты все ему представляется въ радужномъ свѣтѣ и онъ безъ особенныхъ усилій готовь вообразить себя чуть-чуть не миліонеромъ; ему кажется, что эти миліоны у него въ карманѣ; онъ любуется ими, онъ ихъ мысленно пересчитываетъ, онъ соображаетъ съ ними свои расходы, онъ строитъ на нихъ воздушные замки.

Такія именно минуты, по отношенію только не къ матеріальнымъ и нравственнымъ благамъ, переживало и общество въ началѣ 30-хъ годовъ. Это была пора нравственнаго идеализма; общество еще находило удовольствіе въ созерцаніи своихъ нравственныхъ идеаловъ, потому что оно еще не утратило вѣры въ ихъ реальность.

Настроеніе г-жи Дюдеванъ въ это время какъ нельзя болѣе гармонировало съ настроеніемъ окружавшей ее среды. Общественные вопросы занимали ее еще менѣе, чѣмъ эту среду; она еще не успѣла сойтись съ людьми, которые могли-бы просвѣтить ее на этотъ счетъ. Политика ее точно также нисколько не интересовала, и она, по ея собственнымъ словамъ, даже и толку въ ней никакого но понимала. Всѣ ея мысли, по-прежнему, вертѣлись около ея личной жизни, ея личныхъ отношеній. Семейныя непріятности сообщили имъ въ послѣднее время нѣсколько иное направленіе, возбудили въ ея умѣ новые вопросы, — вопросы, хотя и выходящіе изъ узкаго круга ея «я», но все-таки не выступающіе за предѣлы чисто-семейной, домашней сферы, — вопросы объ отношеніяхъ мужа и жены, о значеніи брачныхъ узъ, о положеніи женщины въ семьѣ и т. п.

Такимъ образомъ, по счастливой случайности, частныя условія ея жизни привели ея умъ къ созерцанію того самаго вопроса о семейномъ благополучіи и домашнемъ счастіи, который казался тогдашнему обществу несравненно важнѣе и интереснѣе всякихъ политическихъ и общественныхъ вопросовъ. Мало того, самое отношеніе ея къ нему вполнѣ соотвѣтствовало отношенію къ нему общества, или, во крайней мѣрѣ, тому отношенію, въ которое оно желало къ нему стать. Оно, по причинамъ только-что указаннымъ, чувствовало въ то время потребность въ нѣкоторой идеализаціи своей домашней жизни. Ту-же потребность, и едва-ли еще не въ большей степени, ощущала и г-жа Дюдеванъ. Мы уже знаемъ изъ исторіи ея психическаго развитія, что она, въ ранней еще юности, любила упражняться въ идеализаціи каждаго своего чувствованьица, а вступивъ въ бракъ, она съ особенною настойчивостью занялась идеализаціею супружескихъ отношеній вообще и любви въ частности. Эта идеализація, продуктъ ея резонерства, по сущности своей отличалась въ высшей степени абстрактнымъ, метафизическимъ характеромъ; въ ней не было ни капли реальности, да и не могло быть. Свой идеалъ любви и разныхъ семейныхъ добродѣтелей она вывела не изъ наблюденій надъ тѣмъ, что есть, что дѣлается въ реальной жизни, а изъ наблюденій (если только фантастическія представленія о чемъ-то несуществующемъ можно назвать наблюденіемъ) надъ тѣмъ, чего въ ней нѣтъ и чего въ ней никогда не дѣлается. Слѣдовательно, онъ былъ построенъ по самому первобытному, архи-метафизическому способу: что должно быть, того нѣтъ, — ergo, все, чего нѣтъ, то должно быть. А такъ-какъ въ буржуазной семьѣ все, что было, отличалось крайнею прозаичностью, мелочностью, пошлостью и т. п., то понятно, что ея идеалъ, какъ его понимала несчастная супруга не болѣе счастливаго г. Дюдевана, долженъ былъ отличаться качествами совершенно противоположными, онъ долженъ былъ блистать всѣми красотами поэзіи, поражать своею возвышенностью и глубиною своей идеи.

Такой-то именно идеализмъ и требовался тогдашними мѣщанами. Окружавшая ихъ дѣйствительность была такъ прозаична и такъ низменна, что для освѣщенія ея фантасмагорическимъ свѣтомъ идеала послѣдній слѣдовало слѣпить изъ квинтъ-эсенціи всего, что только ни на есть поэтическаго и возвышеннаго.

Впрочемъ, какъ мы увидимъ ниже, Жоржъ-Зандъ хватила въ своемъ усердіи черезъ край, и добродушные буржуа въ первое время даже и не поняли всѣхъ поэтическихъ тонкостей и возвышенныхъ прелестей ея идеально-мистическихъ образовъ. Въ своей милой наивности они заподозрили ее… въ проповѣдываніи разврата!

Первый романъ Жоржъ-Занда, былъ и первымъ откровеніемъ ея мистическаго идеала любви. Въ послѣдующихъ своихъ романахъ она, какъ мы убѣдимся въ этомъ ниже, будетъ только повторять и развивать далѣе тѣ основныя нравственныя тенденціи, которыя въ общихъ чертахъ высказаны ею въ Индіанѣ. Поэтому мы считаемъ необходимымъ остановиться подолію. на анализѣ содержанія ея перваго романа, хотя по своимъ художественнымъ достоинствамъ онъ едва-ли этого заслуживаетъ. Впрочемъ, о художественномъ достоинствѣ какъ этого, такъ и послѣдующихъ романовъ мы будемъ говорить особо, теперь-же ограничимся лишь воспроизведеніемъ тѣхъ идей, тѣхъ принциповъ, которые съ неизмѣннымъ постоянствомъ пропагандируетъ авторъ во всѣхъ своихъ, какъ капитальныхъ, такъ и некапитальныхъ произведеніяхъ.

«Индіана» романъ по преимуществу нравственно-тенденціозный, слѣдовательно, въ немъ должны заключаться весьма существенныя указанія и весьма важные матеріалы для оцѣнки этихъ авторскихъ идей, этой его морали. Что-же это за указанія? каковы эти матеріалы?

На эти вопросы отвѣтъ можно найти только въ самомъ содержаніи романа. Напомнимъ его вкратцѣ нашимъ читателямъ.

Героиня романа — дѣвушка, воспитанная въ безусловномъ повиновеніи и въ строгой дисциплинѣ отцомъ-деспотомъ, незнавшая въ дѣтствѣ никакихъ нѣжныхъ привязанностей и т. п., — воплощаетъ въ себѣ, какъ и подобаетъ героинѣ буржуазнаго романа, идеалъ всяческихъ буржуазныхъ добродѣтелей: она добра, кротка, цѣломудренна, терпѣлива, нѣжна, любвеобильна, старшимъ покорна. ну, и, разумѣется, хороша какъ ангелъ во плоти. Старшимъ благоугодно было выдать ее, почти еще дѣвочку, за нѣкоего отставного «орленка» изъ «стаи славной» наполеоновскихъ орловъ. «Орленокъ», какъ это и всегда бываетъ въ романахъ, сочиняемыхъ по напередъ прописанному рецепту, представляетъ рѣшительный контрастъ съ своей подневольной супругою. Онъ совсѣмъ не нѣженъ, не кротокъ и не терпѣливъ; у него угрюмый, бѣшеный характеръ; онъ подозрителенъ, ревнивъ, грубъ; онъ не получилъ никакого воспитанія, не обладаетъ ни малѣйшимъ тактомъ; смѣется надъ «женскими сантиментами» и не признаетъ никакихъ «сердечныхъ тонкостей» и «щепетильностей». При всей своей, однако, неотесанности и грубости, онъ свято чтитъ и уважаетъ права своихъ ближнихъ, на-сколько они освящены закономъ; нэ таскаетъ платковъ изъ кармановъ сосѣдей, не насилуетъ сиротъ, не обираетъ вдовъ, и, вообще, не дѣлаетъ никакихъ криминальныхъ посягательствъ на чужую собственность. За то онъ и отъ другихъ требуетъ столь-же почтительнаго отношенія ко всему тому, что онъ называетъ своею собственностью (къ которой онъ причисляетъ жену, дѣтей etc.), и въ предѣлахъ этой своей собственности онъ считаетъ себя полновластнымъ хозяиномъ, отвѣтственнымъ лишь передъ собственною совѣстью. Chacun chez soi — таковъ девизъ его соціально-нравственнаго міросозерцанія. Ну, однимъ словомъ, это былъ типическій представитель наполеоновскаго солдата — холодный, жестокосердый, разсчетливый, мелочно-пошлый эгоистъ. Къ довершенію контраста онъ любилъ свою жену, а она не любила мужа.

Почему она его не любила, почему «честный буржуа» не могъ быть вполнѣ подходящимъ мужемъ для «добродѣтельной буржуалки», — это тайна романиста, тайна, объяснить которую возможно лишь посредствомъ другой тайны: мистическаго сродства душъ. Изъ романа не видно, чтобы «добродѣтельная буржуазна» стояла въ нравственномъ отношеніи хоть на волосъ выше честнаго. Ея внутренняя жизнь была такъ-же безсодержательна, ея умственные интересы такъ-же пошлы и мизерны, какъ и у послѣдняго. Да и эгоизма-то у нея было не меньше, чѣмъ у мужа, хотя она, по своей неразвитости, и не отдавала себѣ въ немъ отчета. Она не говорила, подобно своей почтенной половинѣ, что каждый долженъ жить для себя, что своя рубаха ближе къ тѣлу, и т. п., но она во всемъ поступала сообразно предписаніямъ мудрой морали этихъ афоризмовъ. Она жила только для себя и только собою; внѣ своего «я», внѣ своихъ личныхъ радостей и печалей она ничего не признавала, ничего не понимала и ничѣмъ не интересовалась. Однимъ словомъ, она и онъ составляли парочку хоть куда. И"' она его не любила! Разумѣется, она таила свою нелюбовь въ глубинѣ своей души. Какъ женщина добродѣтельная, она понимала приличія, и потому, не давая мужу понять своихъ настоящихъ къ нему чувствъ, она разыгрывала роль вѣрной и примѣрной жены, съ христіанскою покорностью сносила его ласки и, съ своей стороны, безупречно и подняла всѣ тѣ супружескія обязанности, которыя исполнять ей полагалось.

Эта брачная проза нисколько ей, однако, не мѣшала мечтать о вѣчной, всепоглощающей любви и ждать какого-нибудь спасителя (въ образѣ, конечно, прекраснаго юноши), который-бы согласился отдать ей свое сердце взамѣнъ ея, который-бы оживилъ ея заснувшую душу и т. п. Конечно, въ качествѣ добродѣтельной дамы, съ кротостью и смиреніемъ несущей крестъ «долга», она тщательно отгоняла отъ себя эти грѣховные помыслы и старалась завѣрить себя, что она «скоро умретъ», что она «должна скоро умереть».

Однако, она, какъ и слѣдовало думать, не умерла и спасителя дождалась. Онъ, этотъ спаситель, предсталъ передъ нею во образѣ нѣкоего прекраснаго человѣка съ восхитительною наружностью, съ внѣшнимъ, вылощеннымъ умомъ, съ изящными манерами, и т. п., — однимъ словомъ, во образѣ салоннаго шелопая и паркетнаго героя, сводившаго съума всѣхъ женщинъ легкаго поведенія. Прекрасный молодой человѣкъ былъ, разумѣется, отъявленнѣйшій негодяи, черствый и своекорыстный эгоистъ, безхарактерная и слабодушная тряпица, да и не простая тряпица, а тряпица насквозь пропитанная дворянскимъ чванствомъ и дворянскимъ гоноромъ. Волокитство и прельщеніе женскихъ сердецъ было его спеціальнымъ занятіемъ и самымъ любимымъ времяпрепровожденіемъ; это, однако, нисколько не мѣшало ему «дѣлать карьеру» въ министерскихъ переднихъ и, по мѣрѣ своихъ убогихъ силъ, вездѣ и всюду защищать и поддерживать «начальство» и его мудрую политику.

Этому-то до мозга костей развращенному представителю «золотой молодежи» и суждено было «возжечь свѣтильникъ любви» въ дѣвственномъ сердцѣ прелестной Индіаны. Операція этого «возженія» совершилась необыкновенно просто и быстро, не потребовавъ ни малѣйшихъ усилій со стороны возжигателя. Пришелъ, увидѣлъ и побѣдилъ, — побѣдилъ окончательно и безвозвратно. Послѣ двухъ-трехъ любовныхъ колоквіумовъ добродѣтельная жена влюбилась въ шелопая по уши. Она и не думала даже бороться съ внезапно охватившимъ ее чувствомъ, она не видѣла въ немъ ничего дурного и преступнаго, хотя приличій, вѣрно, ради тщательно скрывала его отъ всѣхъ, кромѣ своего возлюбленнаго. Возлюбленный-же успѣлъ между тѣмъ втереться въ довѣріе къ мужу и, амурничая съ его женою, клялся ея супругу въ вѣчной дружбѣ и преданности. Жена все это видѣла, одобряла и, съ своей стороны, слѣдовала той-же самой политикѣ. Мужъ, ничего не подозрѣвая, былъ счастливъ и доволенъ, любовникамъ никто не мѣшалъ, ничья репутація не была скомпрометирована, ничье спокойствіе не было нарушено, все шло какъ по маслу… По… вдругъ случилось нѣчто совершенно неожиданное и совсѣмъ даже необыкновенное: молодой человѣкъ, убѣдившись послѣ многократныхъ объясненій и признаній, что Индіана его любитъ и что самъ онъ влюбленъ въ нее, восчувствовалъ непреодолимое желаніе привести сію взаимную, счастливую любовь къ ея реальному исходу. Желаніе, повидимому, весьма естественное и законное. Но добродѣтельная жена и слышать объ этомъ не захотѣла. «Душою, утѣшала она его, — я вся твоя, развѣ этого тебѣ мало? Что-же касается до моего „тѣла“, то о немъ и думать не смѣй, ибо я мужнина жена». Разумѣется, одной души оказалось слишкомъ мало; началась борьба за тѣло. Прекрасный молодой человѣкъ обратился теперь въ демона-искусителя. Мольбы и слезы, угрозы и даже — въ предѣлахъ приличія, разумѣется, — нѣкоторое насиліе, все было пущено въ ходъ… Но добродѣтель устояла противъ всѣхъ соблазновъ, и демонъ, волею-неволею, долженъ былъ помириться съ неблагодарною ролью платоническаго обожателя. Долго состоялъ онъ въ этой роли, все надѣясь, что авось какъ-нибудь и подвернется удобный случай, и постоянно обманываясь въ своихъ надеждахъ. Наконецъ, ему надоѣло ждать, надоѣло его безцѣльное ухаживаніе, надоѣла Индіана, надоѣла его отвлеченная любовь и онъ сталъ подумывать о благородной ретирадѣ. А между тѣмъ «свѣтильникъ», возжженный въ дѣвственномъ сердцѣ Индіаны, все больше и больше разгорался, и чѣмъ холоднѣе становился къ ней возлюбленный, тѣмъ сильнѣе она къ нему привязывалась. Паралельно съ возрастаніемъ этой любви возрастала и ея ненависть къ мужу, характеръ котораго съ каждымъ годомъ дѣлался все несноснѣе и нестерпимѣе. Въ то время, какъ его почтенная половина занималась платоническими амурами, онъ успѣлъ разориться и для поправленія своихъ дѣлъ рѣшился отправиться на островъ Бурбонъ. Жена должна была ѣхать вмѣстѣ съ нимъ. Оставить своего возлюбленнаго, проститься на вѣкъ со своею любовью, обречь себя на жалкое прозябаніе, бокъ-о-бокъ съ ненавистнымъ существомъ, — такая жертва была, разумѣется, не по силамъ добродѣтельной героинѣ. И вотъ она задумала, надѣясь на помощь и поддержку своего милаго, вступить въ открытую борьбу съ своимъ жестокимъ властелиномъ и наотрѣзъ отказалась слѣдовать за нимъ въ его добровольное изгнаніе.

Мужъ, удивленный столь неожиданнымъ протестомъ, хотѣлъ было употребить мѣры строгости и подвергъ жену домашнему аресту. Она ночью убѣжала черезъ окно и отправилась прямешенько къ возлюбленному. Возлюбленный былъ гдѣ-то на балѣ, къ разсвѣту вернулся; увидя въ своей комнатѣ «даму своего сердца» (уволенную, впрочемъ, въ отставку), салонный рыцарь смутился и разгнѣвался: «Сударыня, вы меня компрометируете devant nos gens! вы съума сшедшая!» «Дама», какъ женщина добродѣтельная, не обратила вниманія на столь нелестный для нея пріемъ; она категорически заявила, что она рѣшилась мужа навсегда оставить, съ возлюбленнымъ никогда больше не разлучаться, что онъ, возлюбленный, долженъ сокрыть ее отъ мужниныхъ поисковъ. Рыцарь окончательно вышелъ изъ себя. Онъ сталъ говорить ей дерзости. Но такъ-какъ дерзости должнаго эфекта на нее не производили, то онъ пустился на политику. «Жертвы ваши, сударыня, такъ велики, что я не могу ихъ принять, не дѣлаясь подлецомъ». Дама настаивала. Тогда благородному кавалеру пришла на умъ счастливая идея: нельзя: ти воспользоваться великодушнымъ настроеніемъ «дамы» и заполучить отъ нея то, въ чемъ она ему до сихъ поръ столь упорно отказывала. Изъ наглаго грубіяна онъ мгновенно превратился въ нѣжнаго, страстнаго, на все готоваго любовника, — понять началась «борьба за тѣло». Индіана смутилась было, «но, разсказываетъ авторъ, — добрый ангелъ распростеръ свои крылья надъ ея колеблющейся и потрясенной душой; она воспрянула и оттолкнула отъ себя искушеніе холоднаго и эгоистическаго порока» (Indiana, р. 203). Демонъ снова потерпѣлъ фіаско. Послѣ этого рыцарю ничего болѣе не оставалось, какъ указать своей дамѣ на дверь, что онъ и сдѣлалъ, со всею, разумѣется, галантностью свѣтскаго человѣка.

«Дама» съ отчаянія хотѣла утопиться, но по утопилась. Кузенъ спасъ ее и возвратилъ подъ кровъ мужнинаго дома. Само собою понятно, что «добродѣтельная жена» тщательно скрыла отъ мужа свой ночной визитъ къ рыцарю, и затѣмъ, взявъ назадъ свой отказъ, отправилась съ супругомъ на островъ Бурбонъ.

Рыцарь, узнавъ, что «дама» уѣхала и что теперь ей можно продолжать интригу совершенно безопасно, восчувствовалъ весьма естественное желаніе возстановить себя въ ея мнѣніи. Онъ написалъ ей нѣжное письмо, на которое ему отвѣчали полнымъ прощеніемъ. Вскорѣ послѣ этого въ его судьбѣ произошли нѣкоторыя перемѣны. Министры, переднія которыхъ онъ обивалъ, пали, карьера его разстроилась; онъ впалъ въ «немилость», друзья и знакомые отвернулись отъ него. Покинутый и забытый всѣми, онъ вспомнилъ о любившей его женщинѣ и снова воспылалъ къ ней любовью. Началась нѣжная переписка. Одно изъ писемъ было прочтено мужемъ, и мужъ, находившійся до сихъ поръ въ невинномъ невѣденіи насчетъ жениныхъ амуровъ, впалъ въ такую ярость, что забывъ всякія приличія и деликатности, расправился съ женою посолдатски: вцѣпился ей въ волосы, свалилъ ее на полъ и ударилъ каблукомъ по лбу. Конечно, онъ сейчасъ-же раскаялся, расплакался и чуть-чуть что самъ себя не побилъ; но это нисколько не помогло дѣлу. «Добродѣтельная женщина» не снесла обиды и, вѣруя въ любовь своего рыцаря, рѣшилась отправиться къ нему, рѣшилась бросить на произволъ судьбы своего «жестокаго тирана», — тирана, котораго старость и болѣзни сдѣлали безпомощнѣе всякаго ребенка и который теперь болѣе чѣмъ когда-либо нуждался если не въ вѣрной женѣ, то, по крайней мѣрѣ, въ хорошей сидѣлкѣ. Задумано — сдѣлано. Собравъ на скоро свои пожитки, Индіана тайкомъ улизнула изъ дому, упросила капитана выходящаго въ море корабля принять ее подъ свою защиту, и послѣ нѣкоторыхъ не особенно интересныхъ приключеній благополучно возвратилась въ Европу… вы думаете, въ объятія своего милаго? О, нѣтъ! Съ «милымъ» произошли за это время совершенно непредвидѣнныя перемѣны: онъ уже опять разлюбилъ свою «добродѣтельную даму» и влюбился въ нѣкую, хотя и менѣе добродѣтельную, но за то болѣе практическую барышню. Барышня прибрала дурака къ рукамъ и женила его на себѣ. Молодые супруги наслаждались своимъ медовымъ мѣсяцемъ, какъ вдругъ, нежданно-негаданно, въ ихъ мирномъ обиталищѣ появилась прелестная «дама» съ острова Бурбона. Рыцарь смутился и перетрусилъ еще больше, чѣмъ во время ея перваго, ночного визита. Не зная, что дѣлать, и но желая сознаться въ своемъ «маленькомъ грѣшкѣ», онъ хотѣлъ было куда-нибудь ее припрятать, но супруга его была женщина проницательная и находчивая: она накрыла его «съ поличнымъ» и безъ дальнихъ околичностей выпроводила непрошенную гостью за порогъ.

Оскорбленная, нравственно разбитая, всѣми брошенная женщина, лишенная всякихъ средствъ къ существованію, неумѣющая, да и нежелающая работать, никогда познавшая въ жизни никакого иного интереса, кромѣ интереса любви, — любви теперь такъ жестоко обманутой и поруганной, — несчастная женщина впала въ какое-то тупое и безъисходное отчаяніе. Она не боролась ни съ нуждою, ни съ голодомъ и холодомъ; она покорно предала судьбу свою въ руки этихъ страшныхъ палачей, и палачи тѣшились надъ нею, сколько душѣ ихъ было угодно… Однажды ее нашли на улицѣ безчувственною и бездыханною; ее отправили въ больницу и… и тутъ, вы думаете, она умерла и романъ кончился? Fi, donc! Такъ банально могутъ кончаться только романы въ дѣйствительной жизни, а въ области чистой поэзіи, въ области высшаго художества подобный конецъ немыслимъ! Если-бы Индіанѣ вздумалось умереть въ больницѣ, среди горя, отчаянія и нищеты, то ея «святая» и неугасимая любовь осталась-бы здѣсь, на землѣ, безъ всякой награды, и, пожалуй, иной читатель подумалъ-бы, что «по дѣломъ нору и мука», а можетъ быть припомнилъ-бы другую пословицу: «какъ повадится кувшинъ по воду ходить, тутъ ему и голову сломить». Между тѣмъ авторъ хочетъ доказать своимъ романомъ нѣчто совершенно противоположное; онъ хочетъ доказать, что «сосудъ» любви, по какимъ-бы «водамъ» онъ ни ходилъ, на какія-бы препятствія онъ ни натыкался, всегда останется цѣлъ и невредимъ, и рано или поздно мирно притечетъ къ спокойной пристани, гдѣ онъ съ восторгомъ будетъ встрѣченъ и гдѣ сдѣлаютъ изъ него достойное употребленіе. Очевидно, слѣдовательно, что Индіана, этотъ сосудъ чистѣйшей любви, не могла разбиться и погибнуть отъ нужды и голода, не могла безславно умереть на грязной больничной койкѣ, гдѣ за нѣсколько дней передъ тѣмъ валялась, быть можетъ, какая-нибудь жалкая проститутка.

И она не умерла. У ея изголовья внезапно появляется тотъ добродѣтельный кузенъ, который разъ уже спасъ ее отъ смерти и который, подобно ангелу-хранителю, неусыпно слѣдилъ за «хожденіемъ» сего сосуда любви (т. е. своей двоюродной сестрицы) по «водамъ» моря житейскаго. Впрочемъ, сэръ Ральфъ (такъ звали кузена) самъ изображалъ «сосудъ», и сосудъ, наполненный тѣмъ-же любовнымъ эликсиромъ, только несравненно болѣе чистой и совершеннѣйшей выдѣлки. Съ юныхъ лѣтъ онъ пылалъ платоническою любовью къ Индіанѣ, и никто, даже сама Индіана, не догадывался объ этомъ. Никогда, ни при какихъ обстоятельствахъ, ни единымъ словомъ этотъ холодный, флегматическій, чопорно-скучный англичанинъ не обнаружилъ своихъ истинныхъ чувствъ къ кузинѣ. А между тѣмъ онъ много лѣтъ жилъ съ нею подъ одною кровлею, онъ проводилъ около нея почти все свое время, «свободное отъ дѣлъ», онъ былъ самымъ близкимъ къ ней человѣкомъ, ея другомъ-совѣтникомъ, братомъ… И ни разу ему не приходила въ голову грѣховная мысль: нельзя-ли попытаться замѣнить эти братскія отношенія чѣмъ-нибудь болѣе интимнымъ? Пользуясь полнымъ довѣріемъ мужа Индіаны, онъ употреблялъ, напротивъ, всѣ усилія, чтобъ оказаться вполнѣ достойнымъ этого довѣрія; даже мысленно онъ никогда не осмѣливался посягать на мужнины права; зная печальное положеніе своей сестрицы въ домѣ мужа, зная, что она его не любитъ, онъ тѣмъ не менѣе постоянно старался укрѣпить ее въ супружескихъ добродѣтеляхъ, примирить ее съ ея горькою долею, и своимъ холоднымъ резонерствомъ, своимъ нестерпимымъ благоразуміемъ убивалъ въ зародышѣ всякій съ ея стороны протестъ, всякую опозицію. Мало того, когда онъ узналъ, что она влюбилась въ Раймунда (такъ звали героя ея романа), въ негодности, пошлости и развращенности котораго онъ не могъ сомнѣваться и, повидимому, нисколько и не сомнѣвался, онъ, дорожа спокойствіемъ своей возлюбленной, не только закрылъ глаза и дѣлалъ видъ, будто ничего не замѣчаетъ, но даже отчасти содѣйствовалъ ихъ взаимному сближенію и помогалъ ихъ обманывать мужа — своего друга. Скажите, что можетъ быть глуп… т. е. возвышеннѣе и чище этой самоотверженной, ультраплатонической любви? Могла-ли такая любовь остаться безъ награды? Конечно, нѣтъ. Въ чемъ должна была заключаться эта награда — читатель, вѣроятно, и самъ догадается.

Индіана, выздоровѣвшая благодаря заботамъ кузена, ѣдетъ съ нимъ опять на островъ Бурбонъ (мужъ ея умеръ тотчасъ послѣ ея бѣгства); ѣдутъ они туда — какъ-бы вы думали, зачѣмъ? Единственно за тѣмъ, чтобы тамъ, среди поэтической обстановки (измышленной фантазіею самой романистки, которая, по ея собственному признанію, никогда и не видала остр. Бурбона), напоминающей имъ ихъ несчастное дѣтство (въ дѣтствѣ они жили именно на этомъ островѣ). — одновременно лишить себя жизни! И вотъ они уже сдѣлали всѣ приготовленія къ самоубійству, они уже окончательно распрощались съ жизнію, они уже готовы ринуться съ высокой скалы въ море, какъ вдругъ на нихъ нисходитъ благодать «духа любви» и ихъ умственныя или лучше сказать, «сердечныя» очи проясняются; Ральфъ узнаетъ, что его любитъ Индіана, Индіана узнаетъ, что ее любитъ Ральфъ. Они падаютъ другу другу въ объятія и… «святая любовь» получаетъ свою награду. Теперь они счастливы; мысль о самоубійствѣ мгновенно испаряется изъ ихъ головъ. Они удаляются въ глубь острова, строятъ себѣ шалашъ и предаются райскому блаженству первобытныхъ людей.

А для того, чтобы это блаженство было прочно и ненарушимо, чтобы никакія «зміи» не могли посягать на него, они трижды отреклись отъ общества и всѣхъ дѣлъ его, порвали всякія сношенія съ двуногими тварями и устроили свою жизнь такъ, какъ-будто они были единственными представителями человѣческой породы на землѣ — Адамомъ и Евою. «Общество, разсуждалъ современный Адамъ, — не можетъ ничего требовать отъ того, кто самъ ничего отъ него не требуетъ» (р. 333). «Мнѣ не надо ни друзей, ни отечества, — у меня есть моя Индіана» {Романъ Индіана появился въ печати въ 1832 г. и былъ встрѣченъ и публикою, и даже критикою весьма сочувственно, хотя нѣкоторые критики и ухитрились отыскать въ немъ нападки на семейную нравственность. Жоржъ-Зандъ сразу завоевалъ себѣ мѣсто въ ряду извѣстнѣйшихъ французскихъ белетристовъ; его имя стало предметомъ всевозможныхъ толковъ и коментаріи. Одни догадывались, что это не болѣе, какъ псевдонимъ, но псевдонимъ, выбранный авторомъ предумышленно, съ злостною цѣлью публично выразить свое сочувствіе Карлу Ванду. Другіе-же полагали, что Зандъ есть дѣйствительно фамилія автора и что онъ. по всей вѣроятности, состоитъ въ близкомъ родствѣ съ убійцею Коцебу. Германскіе студенты приглашали даже г-жу Дюдеванъ печатно заявить объ этомъ родствѣ, увѣряя ее" что если она это сдѣлаетъ, то сбытъ ея произведеній въ Германіи будетъ вполнѣ обезпеченъ. Только очень немногіе посвященные знали исторію происхожденія новаго писателя, этого загадочнаго Жоржъ-Занда.

Исторія эта была въ сущности крайне проста и не заключала въ себѣ ничего загадочнаго.

Вступивъ въ литературный бракъ съ Жюлемъ Зандо, г-жа Дюдеванъ условилась, что всѣ произведенія, долженствующія произойти отъ этого союза, будутъ заклеймены фирмою «Жюля и Жоржа Зандо». Свою фамилію она не могла выставить потому, что мать ея мужа воспретила ей самымъ категорическимъ образомъ выставлять на обложкахъ «ея книгъ» знаменитую, хотя никому и неизвѣстную фамилію Дюдеванъ. Пришлось выбрать какое-нибудь вымышленное имя; она выбрала имя Жоржа. Такимъ образомъ и составилась фирма Жюля и Жоржа Зандо. Делатушъ нашелъ удобнымъ сократить Зандо — въ Зандъ. Жюль и Жоржъ Зандъ дебютировали, какъ было уже сказано выше, романомъ Rose et Blanche. «Индіану» г-жа Дюдеванъ, если вѣрить ея словамъ, хотѣла выпустить подъ тѣмъ-же псевдонимомъ, но Зандо, не желая уподобляться воронѣ, украшающейся павлиньими перьями, отказался, будто-бы, дать свое имя. Фирма распалась, — Зандо возстановилъ попранное Делатушемъ «о» и остался по-прежнему Жюлемъ Зандо, а г-жа Дюдеванъ сохранила прежній псевдонимъ, за вычетомъ Жюля. т. е. Жоржъ-Зандъ.}.

Вникните теперь, читатель, въ сущность той «возвышенной» морали и того идеала «чистѣйшей любви», которые пропагандируются въ этомъ «первомъ» самостоятельномъ произведеніи г-жи Дюдеванъ…

Мораль эта, повидимому, весьма мало чѣмъ отличается отъ общепринятой буржуазной морали. Она требуетъ, и требуетъ во имя тѣхъ-же самыхъ интересовъ, но имя которыхъ этого требуетъ и послѣдняя, — во имя интересовъ ненарушимости домашняго счастія и неприкосновенности «семейнаго права», — чтобы замужняя женщина, каковы-бы ни-были ея отношенія къ мужу, любитъ-ли она его или ненавидитъ, сохраняла свою супружескую вѣрность… даже и тогда, когда она влюбится въ другого. Этого «даже» общепринятая мораль не допускаетъ; она весьма основательно полагаетъ, «что влюбиться въ другого» — это уже и значитъ измѣнить мужу, это уже значитъ нарушить супружескую вѣрность. А потому эта мораль, не настаивая слишкомъ на непремѣнной любви жены къ мужу, дозволяя ей даже въ нѣкоторыхъ случаяхъ вовсе не любить его. требуетъ, однакожь, чтобы она и никого другого не любила. Можетъ быть, такое требованіе черезчуръ ригористично, но ему нельзя отказать въ извѣстной послѣдовательности и, если хотите, «практичности», хотя на практикѣ оно почти никогда не соблюдается. Поэтому обыденная мораль, желая дать возможно большія гарантіи послѣдней, воспрещаетъ и первое. Жоржъ-же Зандъ, возводя любовь (половую) на степень высшей человѣческой добродѣтели, должна, разумѣется, считать безнравственнымъ воспрещеніе «любить» кого-бы то ни было и кому-бы то ни было. Съ ея точки зрѣнія такое воспрещеніе равносильно воспрещенію быть добродѣтельнымъ. Поэтому, не находя ничего предосудительнаго въ томъ, что жена, нелюбящая мужа, влюбляется въ посторонняго человѣка, она въ то-же время протестуетъ противъ нарушенія супружеской вѣрности. «Душою» жена можетъ принадлежать кому хочетъ, по «тѣломъ» она должна принадлежать всегда мужу, а если ужь не мужу. то. по крайней мѣрѣ, никому. Такимъ образомъ она думаетъ примирить «свободу любви» съ неприкосновенностью брачныхъ узъ.

Давно уже извѣстно, что компромисы между двумя діаметрально противоположными началами всегда оказываются крайне несостоятельными въ теоріи и совершенно неудобопримѣнимыми на практикѣ. Особенно это справедливо по отношенію къ компромисамъ въ области нравственныхъ понятій, нравственныхъ принциповъ. Въ этой сферѣ всякія quasi-примиренія противоположныхъ началъ, въ большинствѣ случаевъ, не только непрактичны и несостоятельны, но просто даже безнравственны. Въ самомъ дѣлѣ, вникните въ сущность той примщіительной теоріи, которую авторъ Валентины предлагаетъ въ руководство и назиданіе почтенныхъ буржуа. Стѣсняя свободу женщины въ сферѣ ея чисто-половыхъ, физическихъ отношеній къ мужчинѣ, и ничѣмъ не ограничивая эту свободу въ сферѣ ея нравственныхъ, платоническихъ отношеніи, она тѣмъ самымъ проводитъ рѣзкую демаркаціонную черту между первою и второю. Нечего уже и говорить, что подобное раздѣленіе въ высшей степени метафизично, что въ основѣ его лежитъ нелѣпое дуалистическое воззрѣніе на человѣческую природу вообще и на чувство любви въ частности. Нечего и говорить, что на практикѣ оно не имѣетъ никакого смысла, что живые, реальные люди (а не мертвые призраки больной фантазіи) никогда не любятъ и не могутъ любить одною только душою или однимъ только тѣломъ. Все это очевидно само по себѣ. Правда, при данныхъ условіяхъ семейнаго и общественнаго быта нерѣдко случается, что между мужчинами и женщинами устанавливаются половыя отношенія при полнѣйшемъ отсутствіи любви. Обыденная нравственность хотя и примиряется съ этимъ фактомъ, однако, никогда его не одобряетъ; впрочемъ, нѣкоторые моралисты и примиряются съ нимъ, и одобряютъ его. но какъ-бы кто къ нему ни относился, никому никогда въ голову не приходило основывать на немъ возможность примиренія свободы любви съ одной стороны и ненарушимости супружеской вѣрности съ другой. Какая можетъ быть свобода любви безъ свободы половыхъ отношеніи, и во что обратится бракъ, опирающійся на супружескую вѣрность, ограниченную лишь сферою половыхъ отношеній? Свобода любви станетъ мифомъ, призрачнымъ абстрактомъ, а бракъ — проституціею.

Итакъ, вотъ къ чему приводитъ эта «возвышенная мораль»: кастрируя чувство любви, отнимая отъ него все его живое, реальное содержаніе, она, въ интересахъ сохраненія семейнаго благополучія, уничтожаетъ всякое достоинство и значеніе матери семейства.

Намъ скажутъ, пожалуй, что мы навязываемъ Жоржъ-Занду такія мысли, противъ которыхъ она всегда горячо протестовала. Дѣйствительно, когда критика вздумала обвинять ее въ нападкахъ на семейную жизнь, она самымъ категорическимъ образомъ заявила, что не только никогда не нападала на семейную жизнь, но, напротивъ, постоянно ее пропагандировала, понимая ее въ томъ именно смыслѣ, въ какомъ ее понимало и христіанство, т.-е. какъ идею вѣчной, незыблемой любви. Если-же она и нападала на существующія формы брака, то лишь на-столько, на-сколько онѣ уклонялись отъ идеи христіанскаго брака. Бракъ, неопирающійся на идею вѣчной любви, неосвященный этою идеею, по ея мнѣнію, есть не болѣе, " какъ развратъ. Да, все это она говорила, и говорила много разъ, но что изъ этого? Намъ важно знать не то, что она говоритъ, не то, какъ она коментируетъ свои произведеніи, а то, что говорятъ сами эти произведенія, то, какъ коментируютъ мысли автора выведенныя въ нихъ дѣйствующія лица.

А посмотрите-же, что говоритъ и какъ поступаетъ Индіана. Не питая ни малѣйшей привязанности къ Дельмару, она, однако, становится его женою. Вы скажете, она сдѣлалась его женою не по доброй волѣ: ее заставили. Пустъ такъ. Но если человѣка насильно принуждаютъ сдѣлать нѣчто такое, что онъ въ душѣ считаетъ безнравственнымъ, то само собою разумѣется, что при первомъ удобномъ случаѣ онъ постарается (или, по крайней мѣрѣ, онъ долженъ будетъ постараться) высвободиться изъ-подъ этого насилія и уничтожить послѣдствія своего безнравственнаго поступка; онъ не станетъ по доброй волѣ упорствовать въ разъ допущенномъ отступленіи отъ своего нравственнаго идеала. Что-же дѣлаетъ Индіана? Считаетъ-ли она себя связанною брачными обѣтами? Разъ отдавъ себя нелюбимому мужу, отказывается-ли она располагать собою и на будущее время? Повидимому, нѣтъ. При первомъ удобномъ случаѣ она влюбляется въ перваго встрѣчнаго негодяя, отдаетъ ему всю себя и останавливается только передъ послѣднимъ шагомъ, который остается на пути ея полнаго паденія. Но почему-же она останавливается? «Потому, объясняетъ она своему возлюбленному, — что я замужемъ»; иными словами, потому, что ея физическая сторона принадлежитъ ея мужу, — мужу, къ которому она не питаетъ никакой нравственной привязанности, котораго она ненавидитъ, презираетъ, котораго она обманываетъ. Слѣдовательно, она считаетъ недѣйствительность своихъ брачныхъ обязательствъ только на-столько, на-сколько они касаются ея нравственныхъ отношеній къ мужу ея любви; во всѣхъ-же прочихъ статьяхъ она ихъ вполнѣ признаетъ, она признаетъ, и признаетъ добровольно, безъ всякаго принужденія, права своего мужа надъ своимъ тѣломъ, она признаетъ, что между этими правами и любовью можетъ и не существовать никакой необходимой связи, что послѣдняя можетъ обойтись безъ первыхъ, а первыя — безъ послѣдней. И въ этой возможности она не видитъ ничего безнравственнаго, противоестественнаго. Напротивъ, она представляется ей какъ нѣчто идеально-прекрасное, глубоко-нравственное, какъ высшее проявленіе душевной чистоты, непорочности и самоотверженности.

Вотъ вамъ теорія супружескихъ отношеній, какъ ихъ понимаетъ Индіана. Развѣ эта теорія не говоритъ сама за себя? Развѣ она нуждается въ авторскихъ коментаріяхъ? На практикѣ подобная теорія, очевидно, можетъ привести только къ одному изъ двухъ: или къ узаконенію разврата, или… или къ необходимости добровольнаго самобичеванія. «Самобичеванія? ну, это ужь слишкомъ… замѣтитъ, пожалуй, иной недостаточно проницательный читатель; — вы, очевидно, преувеличиваете». Нисколько; и вы не замедлите сами въ этомъ убѣдиться изъ разбора второго произведенія Жоржъ-Занда — «Валентины».

«Валентина» была написана Жоржъ-Зандомъ въ 1832 г., въ годъ выхода ея перваго романа. Авторъ, очевидно, находился еще подъ господствомъ тѣхъ-же самыхъ идей и впечатлѣній, подъ вліяніемъ которыхъ онъ писалъ Индіану; и ея второй романъ, ни по своей основной идеѣ, ни даже по самому развитію этой идеи, ничѣмъ существеннымъ не отличается отъ перваго. Это не болѣе, какъ варіація, и варіація весьма незначительная, на прежнюю тему. Поэтому намъ не зачѣмъ долго останавливаться на разборѣ его содержанія. Достаточно припомнить въ нѣсколькихъ словахъ наиболѣе существенную часть его фабулы.

Дочь графини де-Рембо, богатой и чопорной аристократки — Валентина, помолвлена за графа де-Ланзака. Къ графу, развратному, прокутившемуся, но весьма приличному и степенно, благоразумному джентльмену съ представительною наружностью и изящными манерами, она не питаетъ никакой страстной, романической любви. Но онъ ей правится и о замужествѣ съ нимъ она мечтаетъ не безъ удовольствія. Вракъ долженъ совершиться въ самомъ непродолжительномъ времени, дѣлаются необходимыя приготовленія къ свадьбѣ; все идетъ прекрасно и ни откуда, повидимому, не предвидится никакихъ препятствій къ благополучному возсоединенію юныхъ отпрысковъ двухъ старинныхъ, но уже немножко потертыхъ фамилій французской аристократіи. Какъ вдругъ случается нѣчто совершенно неожиданное и никѣмъ не предусмотрѣнное.

Прелестная аристократка возгорается непреодолимою любовью къ не менѣе прекрасному плебею, сыну одного изъ фермеровъ своей матери. Конечно, плебей этотъ только по происхожденію плебей; по наружности, по изяществу своихъ манеръ и выраженій онъ ничѣмъ, пожалуй, не уступитъ любому графу или виконту. Вообще, замѣтимъ здѣсь кстати, хотя намъ придется еще говорить объ этомъ и въ другомъ мѣстѣ, — вообще, когда Жоржъ-Зандъ нисходитъ до плебея, когда она милостиво предоставляетъ ему разыгрывать въ своихъ романахъ роль jeune premier, она всегда предварительно вымываетъ его и обчищаетъ, сгребаетъ съ него всю его плебейскую грязь, одѣваетъ его въ джентльменскій костюмъ. Переряженный плебей съ изящными разговорами и съ медовыми рѣчами напоминаетъ настоящаго плебея ровно столько-же, сколько идеально-фантастическая любовь Жоржъ-Занда — любовь земную, реальную. Да и какъ, въ самомъ дѣлѣ, допустить настоящаго плебея, въ его измаранной и изодранной блузѣ, съ его грубымъ жаргономъ, съ его неуклюжими манерами, въ поэтическую область «чистаго» художества?..

Бенедиктъ, котораго восхитительная графиня удостоила своей возвышенной любви, принадлежалъ къ числу этихъ переряженныхъ плебеевъ. Онъ съ успѣхомъ кончилъ курсъ наукъ въ какомъ-то высшемъ учебномъ заведеніи Парижа, снабженъ былъ всевозможными дипломами, обладалъ обширными знаніями и «благороднымъ образомъ мыслей». Любовь вспыхнула въ сердцѣ графини внезапно и такъ-же внезапно она вспыхнула и въ сердцѣ молодого человѣка. Они объяснились — они были счастливы, но только на нѣсколько часовъ. Вслѣдъ за любовнымъ объясненіемъ графиня, вполнѣ убѣдившаяся теперь, что она не питаетъ къ своему нареченному жениху ни малѣйшей привязанности, тѣмъ не менѣе взяла да и вышла за него замужъ. Выйти замужъ за человѣка, котораго не любишь, клясться ему въ вѣрности черезъ минуту послѣ любовнаго объясненія съ другимъ, отдаться ему. сносить его ласки, когда на губахъ горятъ еще поцѣлуи этого другого, — что можетъ быть безнравственнѣе этого, съ точки зрѣнія какой хотите морали? Какъ глубоко нужно пасть, чтобы добровольно рѣшиться на подобный образъ дѣйствій! Валентина, повидимому, понимала всю постыдность своего положенія, всю безнравственность принимаемыхъ ею обязательствъ, и она рѣшилась не исполнять ихъ; она рѣшилась обратить свой юридическій бракъ въ фиктивный. Подъ предлогомъ воображаемыхъ болѣзней она не пустила мужа въ свою спальню, она категорически отказалась сдѣлаться его реальною женою.

Мужъ, какъ истинный джентльменъ, не настаивалъ, и черезъ нѣсколько дней уѣхалъ въ Россію, гдѣ онъ получилъ мѣсто при посольствѣ. Холостая жена осталась одна; ей предоставлена была полная свобода и возможность распоряжаться собою, какъ ей хочется: ничто теперь не препятствовало ея соединенію съ возлюбленнымъ плебеемъ. Дѣйствительно, считая себя, въ нравственномъ отношеніи, ничѣмъ несвязанною съ мужемъ, она съ спокойною совѣстью отдала свою любовь Бенедикту, а Бенедиктъ, съ совѣстью еще болѣе спокойною, принялъ эту любовь въ обмѣнъ на свою. Они пламенно и страстно любили другъ друга. Они почти не разлучались. Цѣлые дли они проводили въ взаимныхъ нѣжностяхъ и голубиномъ воркованіи. Глядя на нихъ со стороны, можно былобы подумать, что это самые счастливые любовники на землѣ.

Но на самомъ дѣлѣ это было не такъ; по крайней мѣрѣ, Бенедиктъ не могъ быть особенно доволенъ своимъ «счастьемъ». Валентина, подобно Индіанѣ, держалась того мнѣнія, что замужняя женщина, любитъ: ти она своего мужа или нѣтъ, должна принадлежать или мужу, или никому не принадлежать. Не желая превращать свой бракъ въ открытый развратъ и превративъ его въ безсодержательную фикцію, она по необходимости должна была выбрать послѣднее — «ни тебѣ. ни ему!» Всѣ старанія Бенедикта поколебать ея рѣшимость остались безъ всякихъ послѣдствій, ничто не могло сломить нравственныхъ твердынь фиктивной жены, — ничто. даже слѣдующее обстоятельство. Послѣ довольно продолжительнаго отсутствія мужъ вернулся, вернулся всего на нѣсколько дней, съ единственною цѣлью поправитъ на счетъ женинаго имущества свои финансы, значительно поразстроенные петербургскими камеліями. Онъ привезъ съ собою и своего кредитора-ростовщика. Ростовщикъ во что-бы то ни стало хотѣлъ заполучить помѣстье Рембо — приданое графини; графиня-же. съ своей стороны, ни за что не хотѣла разставаться со своимъ замкомъ, гдѣ она провела счастливые дни дѣтства, гдѣ она впервые вкусила «сладость» платонической любви. Но, на бѣду ея, мужу удалось открыть тайну этой любви: онъ засталъ возлюбленныхъ врасплохъ, въ тотъ моментъ, когда они въ прелестномъ уединеніи предавались своему невинному «воркованію». Конечно, онъ былъ далекъ отъ мысли считать это воркованіе за невинное; въ простотѣ душевной онъ вообразилъ, что жена его завела себѣ любовника, не платоническаго, а реальнаго. Какъ человѣкъ практическій,; онъ постарался извлечь изъ своего открытія все то, что ему было нужно извлечь; онъ заставилъ жену отдать ростовщику ея имѣніе и великодушно разрѣшилъ ей сохранить своего любовника. Затѣмъ онъ распростился и уѣхалъ. Кажется, что послѣ этого пассажа, послѣ формальнаго отреченія мужа отъ всякихъ правъ на нее Валентина не имѣла уже никакого резона упорствовать въ своемъ рѣшеніи: ни ему, ни тебѣ! Но нѣтъ, она все-таки упорствовала, упорствовала до того, что довела своего возлюбленнаго до отчаянія и сама впала въ меланхолію. По всей вѣроятности, дѣло кончилось-бы такъ-же, какъ оно чуть не кончилось у Индіаны съ Ральфомъ, — одновременнымъ самоубійствомъ. Безпрерывная борьба съ естественными потребностями организма измучила и истощила ихъ обоихъ до послѣдней степени; чѣмъ съ большимъ упорствомъ они сопротивлялись страсти, тѣлъ съ большею силою она ихъ одолѣвала. Наконецъ, духъ оказался немощнѣе плоти. Въ двадцать лѣтъ трудно быть аскетомъ; и вотъ, въ одну изъ сладостныхъ минутъ «голубинаго воркованія», Валентина отдалась своему возлюбленному. Но тутъ-то и начались для лихъ новыя муки, еще горше первыхъ. За грѣхопаденіемъ послѣдовали раскаяніе и сердечныя угрызенія. «Они были, говоритъ Жоржъ-Зандъ, — слишкомъ добродѣтельны, чтобъ забыться и успокоиться среди наслажденій, которыя они такъ долго отталкивали и порицали; ихъ существованіе сдѣлалось, по-истинѣ, ужасно. Валентина была неспособна входить въ сдѣлки съ своею совѣстью. Бенедиктъ-же любилъ ее такъ страстно, что не могъ чувствовать себя счастливымъ, видя, что Валентина не раздѣляетъ этого счастья. Жизнь ихъ стала вѣчною борьбою, постоянно возобновляющеюся бурею; то она казалась имъ безъисходнымъ адомъ, то они беззавѣтно отдавались своимъ чувственнымъ увлеченіямъ» (Valentine, р. 305).

Миръ и спокойствіе отлетѣли отъ ихъ когда-то невинныхъ душъ. Бывали минуты, когда Валентина смотрѣла на себя, какъ на безвозвратно-падшую, когда она себя ненавидѣла и презирала, когда Бенедиктъ, въ интересахъ успокоенія ея совѣсти, хотѣлъ-было даже бѣжать отъ нея.

Бѣдные, несчастные мученики любви!.. «Святая, чистая» любовь, вмѣсто ожидаемаго отъ поя счастія, принесла имъ только горе и страданіе, она стала роковымъ проклятіемъ ихъ жизни.

И Богъ знаетъ, какъ долго они-бы мучились и терзались, еслибы судьба, повидимому, надъ ними не сжалилась и не отправила бы графа Ланзака ad patres. При вѣсти о его смерти Бенедиктъ не могъ скрыть своей радости, по Валентина еще пуще предалась угрызеніямъ совѣсти. «Молчите, говоритъ она своему искусителю, возсылавшему благодареніе небу за избавленіе ихъ отъ фиктивнаго мужа, — молчите! Вы хотите вызвать на наши головы мщеніе неба! Не достаточно-ли мы оскорбляли этого человѣка при жизни? И можетъ быть Вотъ послалъ ему смерть только для того, чтобы еще сильнѣе насъ наказать, чтобы сдѣлать насъ еще несчастнѣе!» (ib., р. 324).

И дѣйствительно, она была права. Судьба, т. е. романистка, дала имъ на минуту свободно вздохнуть, помазала ихъ по губамъ перспективою будущаго, ничѣмъ и никѣмъ несмущаемаго счастья безграничной любви, и затѣмъ мгновенно обрушила на ихъ головы кары, вполнѣ достойныя ихъ преступленія. Въ тотъ-же день, когда пришло извѣстіе о смерти Ланзака, Бенедиктъ былъ убитъ изъ-за угла однимъ крестьяниномъ, заподозрившимъ его, по недоразумѣнію, въ любовныхъ интрижкахъ съ своею женою. Черезъ восемь дней послѣ его смерти умерла и Валентина.

Такъ праведная Немезида наказываетъ за поруганіе «чистой любви», за плотскую измѣну супругу… хотя-бы и фиктивному! Ральфу и Индіанѣ за воздержаніе дано было эдемское блаженство: Бенедикту и Валентинѣ за невоздержаніе — жизнь, преисполненная адскихъ страданій, и мучительная смерть. Каждому по дѣломъ его.

Ну что-же, читатель, развѣ мы были не правы, говоря, что теорія жоржъ-зандовской любви роковымъ образомъ приводитъ къ необходимости самобичеванія? Если-бы Валентина и Бенедиктъ своевременно встали въ болѣе прямыя и искреннія отношенія, они не осквернили-бы своей любви, они не испытывали-бы мучительныхъ угрызеній совѣсти, они были-бы счастливы, они-бы пріобщились къ блаженству Ральфа и Индіаны. Но они не воздержались — и вотъ источникъ всѣхъ ихъ бѣдствій. Не воздержались! легко сказать, когда кровь горитъ въ жилахъ, когда еще ни единая сѣдинка но украшаетъ головной шевелюры, когда въ ушахъ непрестанно раздаются слова любви, когда любовью поглощены всѣ мысли! Сама Жоржъ-Зандъ признается, что это не только трудно, но даже невозможно (Valentine, р. 304),

А если это невозможно, то что-же остается дѣлать? Самобичевать себя — больше ничего. Говорятъ, что отъ великаго до смѣшного — одинъ только шагъ, ну, а отъ идеально-возвышеннаго до плотски-низменнаго — и того, кажется, меньше.

Въ «Леліи», написанной вслѣдъ за «Валентиною», Жоржъ-Зандъ дѣлаетъ еще новый шагъ въ развитіи своего идеала. Въ этомъ фантастическомъ произведеніи[12], одномъ изъ лучшихъ произведеній Жоржъ-Занда, окончательно опредѣляется и уясняется истинный характеръ ея теоріи любви; то, что въ Индіанѣ и Валентинѣ было высказано только отчасти, въ видѣ намека, то въ Леліи выражается вполнѣ, съ ясностью и отчетливостью, неоставляющею мѣста никакимъ сомнѣніямъ и произвольнымъ догадкамъ. Сама Жоржъ-Зандъ въ предисловіи къ одному изъ своихъ романовъ (Secrétaire intime) говоритъ, что Лелія представляетъ собою конечный фазисъ развитія той мысли, той идеи любви, которою проникнуты два ея первые романа.

Любовь Леліи еще чище, еще платоничнѣе, еще возвышеннѣе любви Индіаны и Валентины. Она для нея — религіозный культъ; Лелія преклоняется предъ предметомъ своей любви, какъ передъ божествомъ. Да. онъ для нея божество; она переноситъ на него всѣ божескія качества, онъ наполняетъ собою всѣ ея мысли, чувства, весь ея духовный міръ. «Не знаю, куда приложить силы моего духа, разсказываетъ она о своей первой любви: — я повергла ихъ къ ногамъ идола, созданнаго моимъ культомъ» (Lelia, t. I, р. 183). «Идолъ» этотъ, какъ и слѣдовало ожидать, оказался очень скоро такимъ-же зауряднымъ смертнымъ, какъ и всѣ прочіе люди. Идолъ былъ свергнутъ съ своего пьедестала; мѣсто бога осталось вакантнымъ. Но потребность любви не умерла; сердце или, лучше сказать, раздраженная фантазія искала новаго бога, новаго идола. Гдѣ его найти, на кого перенести разъ уже обманутую любовь? «По сравненіи съ моимъ идеаломъ, всѣ люди представлялись мнѣ дикими, жалкими и ничтожными». Ни одинъ изъ нихъ не въ силахъ былъ удовлетворить ея ненасытной жажды любви, ни одинъ изъ нихъ не могъ понять этого чувства такъ, какъ она понимала. А между тѣмъ перестать любить — это значило для нея перестать существовать (ib., р. 185).

Въ мучительныхъ поискахъ за любовью она встрѣчаетъ, наконецъ, ангелоподобнаго поэта Стеніо, воплощающаго въ себѣ, по словамъ автора, «энтузіазмъ и безсиліе нашего вѣка, — вѣка, когда человѣческій разумъ то воспаряетъ къ небесамъ, увлекаемый воображеніемъ, то опускается долу, подавленный грубою дѣйствительностью, чуждою поэзіи и величія» (Preface, р. 4). Этотъ-то Стеніо и занимаетъ мѣсто вакантнаго идола. Но, увы, его недостатки и слабости такъ рѣзко бросаются въ глаза, что даже Лелія, при всемъ ея желаніи идеализировать своего возлюбленнаго, не можетъ ихъ не замѣтить. Она надѣется однако, что въ горнилѣ «чистой любви» его душа не замедлитъ просвѣтиться, очиститься отъ сквернъ и соблазновъ міра сего. Но «сынъ вѣка» скоро разочаровываетъ ее: «чистая любовь» не удовлетворяетъ его. Подобно Раймунду въ Индіанѣ, онъ не можетъ постигнуть всѣхъ ея сладостныхъ прелестей. Онъ не понимаетъ, что въ этомъ постоянномъ и никогда какъ слѣдуетъ неудовлетворяемомъ чувственномъ раздраженіи заключается своего рода тонкое сладострастіе, своего рода наслажденіе… Лелія это понимаетъ, и потому она никогда не выходитъ изъ предѣловъ «чистой любви». «Чистой любви»! чтобы оцѣнить всю ея чистоту, мы позволимъ себѣ напомнить читателю одну очень маленькую и очень характерную сценку любовнаго объясненія Леліи со Стеніо.

«Надѣешься-ли ты, что ты, наконецъ, меня полюбишь?» сказалъ онъ ей тихимъ и печальнымъ голосомъ, [взволновавшимъ ея душу.

«Она обвила его своими руками и съ нечеловѣческою силою прижала къ своему сердцу. Стеніо, хотѣвшій-было сначала сопротивляться, почувствовалъ себя во власти силы, оледенившей его ужасомъ. Кровь его, подобно лавѣ, и кипѣла, и застывала въ жилахъ. Его бросало то въ холодъ, то въ жаръ; ему было и пріятно, и непріятно. Была-ли то радость или агонія? — онъ не зналъ. Это было и то, и другое, — даже болѣе: это была любовь и стыдъ, и желаніе и страхъ, и экстазъ и агонія».

«Наконецъ, смѣлость вернулась къ нему. Онъ вспомнилъ, сколько разъ въ своихъ безумныхъ мольбахъ онъ призывалъ этотъ часъ, часъ упоительныхъ волненій; ему [стало досадно на себя за свою малодушную слабость; онъ весь отдался страстному порыву, въ которомъ было что-то отчаянное; онъ сдавилъ Лелію. въ своихъ объятіяхъ, онъ прижалъ свои губы къ ея холоднымъ, блѣднымъ губамъ…» И вдругъ все измѣнилось; за минуту страстная, любящая женщина, она теперь внезапно превратилась въ олицетвореніе недоступной добродѣтели. Она оттолкнула его и сухимъ, жесткимъ голосомъ произнесла: «Оставьте меня, я васъ больше не люблю!» (Lelia, t. I, р. 107, 108).

Вникните, читатель, въ физіологическую (если можно такъ выразиться) сущность этой сцены, и вы поймете, что именно скрывается подъ этою чистою любовью. Тутъ уже нѣтъ той борьбы духа съ плотью, отъ которой такъ жестоко страдала недостаточно еще «очистившаяся» Валентина. У Леліи духъ такъ приспособилъ плоть или плоть такъ настроила духъ, что между ихъ взаимными требованіями не существуетъ ни малѣйшаго противорѣчія. Счастливая гармонія! только едва-ли она свидѣтельствуетъ о здоровомъ состояніи человѣческаго организма и едва-ли она можетъ долго продолжаться безъ вредныхъ для него послѣдствій. Чувственность, постоянно питающаяся и раздражаемая мысленными представленіями, объятіями и любовными воздыханіями, и идеализмъ, постоянно черпающій матеріалы для своихъ построеній въ темной области половыхъ инстинктовъ, — таковы основные факторы «чистой любви» Леліи, такова ея физіолого-психическая природа. Вы видите, что въ сущности это есть ничто иное, какъ весьма распространенное (особенно при монастырской системѣ воспитанія, господствующей во Франціи) извращеніе физіологическихъ потребностей человѣка, — извращеніе, подъ вліяніемъ котораго у женщинъ весьма часто развивается (какъ то доказали новѣйшія психіатрическія изслѣдованія) съ одной стороны — наклонность къ мистицизму, меланхолія, безотрадный взглядъ на жизнь и т. п., съ другой — отвращеніе и полнѣйшая неспособность къ правильной и здоровой любви.

Отвращеніе и неспособность Леліи къ послѣдней отчасти уже высказывается въ только-что цитированномъ отрывкѣ. Но въ своемъ послѣдующемъ отношеніи къ Стеніо она обнаруживаетъ ихъ еще съ большею рельефностью. Такъ, между прочимъ, она, желавшая очистить возлюбленнаго «отъ сквернъ и соблазновъ» міра сего, самажо толкаетъ его въ объятія своей сестры-куртизанки, по уши погрязшей во всяческіе скверны и соблазны… зачѣмъ-бы, вы думали? За тѣмъ, чтобы куртизанка утолила его половую жажду, чтобы она дала должное удовлетвореніе его взбудораженной чувственности. Сама Лелія не хотѣла, да и не могла этого сдѣлать.

Что-же касается до наклонности къ мистицизму, то можно сказать, что Лелія почти постоянно находилась въ какомъ-то мистическомъ экстазѣ, только по временамъ смѣнявшемся тупою, давящею меланхоліею. Мистическій экстазъ довелъ ее до монастыря (въ которомъ, впрочемъ, она скоро сдѣлалась настоятельницею), а меланхолія — до отчаянно-безотраднаго взгляда на весь міръ вообще и на людей въ частности. «Настоящее» человѣчества представляется ей ужаснымъ, а «будущее» грозитъ еще ужаснѣе. Цивилизація убиваетъ добродѣтель: въ обществѣ одинъ за другимъ вымираютъ всѣ живые элементы; оно быстрыми шагами приближается къ смерти и разрушенію. «Прежде оно хоть пророковъ своихъ слушало; а теперь пророки проповѣдуютъ въ пустынѣ и ни одинъ голосъ не откликнется на ихъ призывъ; міръ внялъ въ индиферентизмъ; онъ глухъ, онъ ложится и затыкаетъ уши, чтобы умереть спокойно», и т. п.

Переполненная фіаломъ «чистѣйшей любви», ища постоянно предмета, достойнаго любви, она въ то-же время въ дѣйствительности никого и ничего не любитъ. «Я не могу, говоритъ она, — любить человѣчество, потому что оно непорчено, корыстно, подло. Я не могу вѣрить въ его прогресъ», и т. д.

Такимъ образомъ, въ Леліи, этомъ воплощеніи идеала чистѣйшей любви, мы находимъ всѣ тѣ существенные признаки, которые обыкновенно характеризуютъ упомянутое выше болѣзненное извращеніе половыхъ потребностей. Конечно, автору и на умъ не могло придти, что создавая свою идеальную героиню, окружая ее лучезарнымъ ореоломъ чистоты, святости, добродѣтели, онъ даетъ ни болѣе, ни менѣе, какъ простое описаніе нѣкоторой болѣзни, — болѣзни, за которую строго преслѣдуютъ и наказываютъ маленькихъ дѣтей.

Послѣ выхода въ свѣтъ «Леліи» французскіе рецензенты, а съ ихъ голоса и критиканы другихъ странъ окончательно записали Жоржъ-Зандъ въ лагерь противниковъ семейнаго принципа, въ нѣкотораго рода enfant terrible теоріи «женской эмансипаціи». Публика повѣрила имъ на-слово, повѣрила до такой степени, что, несмотря на всѣ протесты и возраженія «непонятой писательницы», за нею на долго утвердилась репутація «безнравственной», и попечительные руководители юношества, высоко-нравственные папаши и мамаши сочли своею священною обязанностью изъять ея двусмысленные романы изъ обращенія среди своихъ цѣломудренныхъ дочекъ и даже сынковъ. А между тѣмъ тѣ-же самые высоко-нравственные папаши и мамаши не находили и до сихъ поръ не находятъ ничего противнаго нравственному чувству въ тѣхъ наставленіяхъ, которыя католическіе патеры преподаютъ своимъ духовнымъ дочкамъ; когда духовникъ говоритъ женѣ: «мужу своему ты обязана принадлежать лишь тѣломъ, но душа твоя, твой внутренній міръ — это моя неотъемлемая собственность, и я могу ею распоряжаться, какъ мнѣ угодно», — многіе папаши и мамаши безусловно соглашаются съ этой высоконазидательной доктриной[13].

Но если проповѣдь «полового воздержанія» высоко-нравственна, если теорія «платонической любви» есть дѣйствительно теорія любви «чистой» и «святой», если доктрина іезуита-духовника открыто признается и одобряется католическою моралью, то почему же та-же самая проповѣдь, та-же теорія, та-же доктрина, воплощенная въ художественную форму, высказанная «образно», теряетъ свой нравственный характеръ, свою чистоту, святость и превращается въ нѣчто безнравственное и циническое? Почему общественное мнѣніе взвело на Жоржъ-Зандъ обвиненіе въ пропагандѣ анти-семейныхъ началъ, когда ея первые романы представляютъ не болѣе, какъ художественную идеализацію нѣкоторыхъ пунктовъ господствующей морали? Но показываетъ-ли это, что уже въ то время французская буржуазія начинала утрачивать сознаніе своихъ «высокихъ» идеаловъ, начинала погружаться въ тотъ грубый, чувственный эмпиризмъ, который привелъ ее ко второй имперіи?

Очевидно, что при той системѣ женскаго воспитанія, которая господствуетъ во Франціи, съ одной стороны, и при господствующихъ, съ другой стороны, эмпирическихъ, торгово-промышленныхъ воззрѣніяхъ на бракъ, исторіи, подобныя той, которая приключилась съ Валентиною и Индіаною, должны встрѣчаться въ практической жизни сплошь и рядомъ. Но въ практической жизни онѣ кончаются обыкновенно весьма просто, безъ всякихъ драматическихъ эфектовъ: Валентины и Индіаны стараются только о томъ, чтобы соблюсти приличія и устранить всякія непріятныя столкновенія законнаго супруга съ супругомъ постороннимъ. Съ своей стороны и законный супругъ не ставитъ женѣ «каждое лыко въ строку» и весьма благодушно глядитъ сквозь пальцы на женины «шалости», лишь-бы только эти «шалости» не получали непріятной огласки и лишь-бы его собственная свобода по стѣснялась и не ограничивалась «узами брака». Разумѣется, при господствѣ подобныхъ отношеній «бракъ» превращается въ пустую формальность и совершенно утрачиваетъ свой первоначальный смыслъ: онъ перестаетъ быть стражемъ «чистоты нравовъ», разрушаетъ въ корнѣ семью, уничтожая всякую реальную связь между дѣтьми и родителями и замѣняя ее связью чисто-фиктивною, формально-юридическою.

Жоржъ-Зандъ, испытавшая на себѣ всю банальную пошлость и всѣ неудобства «фиктивнаго брака»[14], всецѣло отдалась созерцанію брака идеальнаго, того брака, въ которомъ мужъ и жена становились-бы, по выраженію Апостола, «единою плотью и единымъ духомъ». Въ дѣйствительномъ бракѣ все дѣло, въ большинствѣ случаевъ, ограничивалось лишь «единеніемъ плоти», «единеніе-же духа» считается въ немъ почти излишнею роскошью. Разумѣется, стоя на точкѣ зрѣнія даже чисто-буржуазной морали, она не могла признать такой односторонній бракъ за бракъ вполнѣ нравственный. Однако, даже узы этого не вполнѣ нравственнаго брака она признавала, въ чемъ мы убѣдились при разборѣ Индіаны и Валентины, на-столько священными и для женщины обязательными, что нарушать ихъ ея героини рѣшались лишь въ минуты своего, такъ-сказать, нравственнаго затмѣнія, да и это имъ не проходило даромъ…

Въ «Жакѣ», своемъ четвертомъ романѣ (написанъ послѣ «Леліи», въ 1834 г.), въ которомъ опять развивается та-же старая тема о неудовлетворительности брака, Октавія, жена Жака, влюбившись въ нѣкоего шалопая де-Терсана, подобно Валентинѣ, накладываетъ на себя обѣтъ полового воздержанія и только тогда рѣшается измѣнить мужу, когда послѣдній самъ ее на это уполномочиваетъ, когда онъ разрѣшаетъ ее отъ всѣхъ обязательствъ и собственноручно передаетъ ее любовнику. Такимъ образомъ, всякія возможныя столкновенія между принципомъ свободы любви и принципомъ брачнаго обязательства, — столкновенія, разрѣшающіяся въ обыденной жизни почти всегда въ ущербъ послѣднему, — въ романахъ Жоржъ-Зандъ улаживаются обыкновенно такъ хорошо, что и «волки остаются сыты, и овцы цѣлы». «Свобода любви» ничѣмъ не стѣсняется, а въ то-же время и невинность сохраняется. Лучшаго исхода, съ точки зрѣнія «сохраненія семейныхъ основъ», и выдумать даже трудно. Однако, и онъ даже казался Жоржъ-Зандъ недостаточно нравственнымъ… И вотъ въ своихъ послѣдующихъ романахъ она старается дать этимъ основамъ новую, болѣе твердую гарантію, — гарантію, заключающуюся въ вѣчной взаимной любви супруговъ. Любовь эта должна, по ея мнѣнію, связывать ихъ не только до, во время, но даже и послѣ брака, она должна объединять ихъ не только плотски, но и духовно. Мужъ (или жена), въ истинномъ значеніи этого слова, долженъ, подобно Мопра, сохранять вѣрность своей женѣ (или мужу), давно уже умершей, и гордиться тѣмъ, что, доживъ до 80 лѣтъ, онъ не цѣловалъ, кромѣ нея, ни одной женщины. Подобный бракъ, разумѣется, не допускаетъ даже и мысли о разводѣ; онъ вѣченъ и неразрушимъ, потому что, говоря словами героини романа «Le péché de М. Antoine», любовь есть «l’eternité d’une vie à deux»… (t. II, p. 68). Онъ не допускаетъ также и никакой розни во взглядахъ, убѣжденіяхъ и симпатіяхъ брачущихся. Идеальная жена, вступая въ бракъ, говоритъ мужу: «отнынѣ твой богъ будетъ моимъ богомъ, твоя вѣра — моею вѣрою, твое отечество — моимъ». Когда героиня одного изъ позднѣйшихъ романовъ Жоржъ-Зандъ, Mademoiselle La Quintinie, говоритъ своему возлюбленному: «Вы должны гарантировать мнѣ свободу моей совѣсти, — кажется, я немногаго требую отъ вашей справедливости?» — онъ отвѣчаетъ ей на это слѣдующею тирадою:

«Чего вы отъ меня требуете? Развода прежде брака, т. е. того условнаго брака, который въ большомъ ходу въ свѣтѣ и который никѣмъ никогда не уважался и не уважается! Ахъ, Люси, если-бы вы были только моимъ другомъ или сестрою, я-бы, по всей вѣроятности, считалъ своею обязанностью уважать ваши вѣрованія, ваши заблужденія заставляли-бы меня еще болѣе васъ любить. Я-бы или скорбѣлъ о вашемъ непониманіи идеи Бога (замѣтимъ въ скобкахъ, что героиня была или, лучше сказать, считалась за искреннюю католичку, а герой — за вольнодумца), или бы восхищался вашей способности любить Его, не имѣя о Немъ правильныхъ понятій. И въ томъ, и въ другомъ случаѣ я-бы смотрѣлъ на васъ, какъ на милаго и наивнаго ребенка, у котораго не слѣдуетъ запугивать слабый умъ, приводить въ уныніе больное сердце. Но развѣ вы захотите стать ко мнѣ въ подобныя отношенія? Развѣ вы допустите, чтобы я игралъ съ нами роль снисходительнаго папеньки или сдержаннаго братца? Ахъ, вы вырываете изъ груди моей сердце; вѣдь я тоже человѣкъ и не могу-же я потерпѣть, чтобы рядомъ со мною около васъ былъ еще кто-нибудь (намекъ на духовника). Нѣтъ, я по чувствую себя способнымъ принять предлагаемый вами разводъ, потому что я не могу любить васъ только на половину. Можно вступать въ бракъ подъ условіемъ раздѣла имуществъ, но не подъ условіемъ раздѣла душъ, иначе бракъ, передъ лицомъ Бога, не будетъ имѣть никакого значенія» (М-lle La Quintinie, р. 138).

Такова ригористическая теорія жоржъ-зандовскаго брака. Мужъ и жена должны принадлежать другъ другу всецѣло и души ихъ должны навѣки слиться въ единую душу, живущую одною только любовью. Вракъ, такимъ образомъ понимаемый, говоритъ романистка устами того-же героя (ib., р. 34), есть «цѣль и идеалъ всякой серьезной и чистой жизни — le but et l’idéal d’une vie sérieuse et pure».

Прежде думали, что подобные идеалы и подобныя жизненныя цѣли должны быть обязательны только для одной половины человѣческаго рода, для однѣхъ только женщинъ. Устраненныя отъ всякаго участія въ общественной жизни, онѣ съ юности предназначались и приспособлялись къ почти исключительному отправленію однѣхъ лишь супружескихъ и материнскихъ функцій. Понятно, что и всѣ ихъ интересы, всѣ ихъ цѣли и идеалы, волею-неволею, должны были пріурочиваться къ идеалу вѣчной супружеской любви, къ цѣли семейнаго благополучія. Жоржъ-Зандъ, возводя этотъ идеалъ, эту цѣль въ высшій идеалъ, въ конечную цѣль человѣческой жизни вообще, какъ мужской, такъ и женской, признаетъ тѣмъ самымъ равенство половъ въ отношеніи ихъ жизненныхъ цѣлей и идеаловъ. Но это равенство не идетъ далѣе области «любви»; въ любви, въ этомъ мистическомъ отождествленіи двухъ тѣлъ и двухъ душъ въ едино тѣло и духъ, всякія половыя различія для нея исчезаютъ; тутъ какъ мужчинѣ, такъ и женщинѣ предоставляются равныя права, на нихъ налагаются одинаковыя обязанности. Внѣ-же этой области никакого равенства между ними быть не можетъ и не должно. «Мужчина и женщина, говоритъ Жоржъ-Зандъ въ одномъ мѣстѣ своей „Histoire de ma vie“, — дна различныя существа; я не сомнѣваюсь, что и умъ, и сердце имѣютъ полъ. Равенство въ этомъ смыслѣ всегда будетъ составлять исключеніе; предполагая даже, что въ нашемъ воспитаніи произойдутъ необходимыя улучшенія (я не хотѣла-бы, однако, чтобы оно походило на воспитаніе мужчинъ), женщина всегда останется въ жизни болѣе поэтомъ, артистомъ…» (t. VIII, р. 233). Поэтому изъ всѣхъ областей человѣческой дѣятельности только область поэзіи и искуства считается, по мнѣнію Жоржъ-Зандъ, наиболѣе пригодною для проявленія женской самостоятельности, наиболѣе соотвѣтствующею женскому уму и сердцу. Каждый разъ, когда она хочетъ выставить въ своемъ романѣ самостоятельную женщину, она непремѣнно надѣляетъ ее какимъ-нибудь художественнымъ талантомъ; внѣ художественныхъ талантовъ, внѣ сферъ искуства она не видитъ или не хочетъ видѣть никакихъ ресурсовъ, никакихъ данныхъ для самостоятельной общественной дѣятельности женщины.

Ограничивая кругъ женской дѣятельности «свободными искуствами», съ одной стороны, и исполненіемъ супружескихъ и материнскихъ обязанностей — съ другой, она, какъ мы уже сказали, самую идею равенства половъ понимаетъ лишь въ смыслѣ равенства въ любви. Это равенство, состоящее, главнымъ образомъ, въ томъ, что всѣ тѣ требованія по части любви, которыя до сихъ поръ считались обязательными для одной лишь женщины, распространяются въ одинаковой мѣрѣ и на мужчину, — это равенство неизбѣжно, логически вытекаетъ изъ идеи Жоржъ-Зандъ о бракѣ, какъ о вѣчномъ, нерасторжимомъ, всецѣломъ объединеніи двухъ тѣлъ и двухъ душъ. А идея эта, какъ извѣстно, очень стара и изобрѣтена не самою романисткою; она старалась только реставрировать и опоэтизировать се, по современная ей буржуазная семья уже до такой степени уклонилась отъ своего идеала, что самое воспоминаніе о немъ представлялось ей чѣмъ-то безнравственнымъ и для общественнаго спокойствія весьма опаснымъ.

Поэтизируя идею нерасторжимаго брака, возводя чувство супружеской любви къ ея высшему идеалу, постоянно указывая на это чувство, какъ на одну изъ самыхъ благороднѣйшихъ и конечныхъ цѣлей человѣческаго существованія, Жоржъ-Зандъ, вѣрная основнымъ принципамъ семейной морали буржуа, не даетъ ему, однако, слишкомъ исключительнаго, господствующаго значенія въ сферѣ другихъ чувствъ и добродѣтелей, поддерживающихъ и охраняющихъ цѣлостность и неприкосновенность семейныхъ отношеній. Она понимаетъ, что семья держится по одною взаимною любовью супруговъ, что для ея благополучія не менѣе необходимы любовь и подчиненіе дѣтей родителямъ. Всѣ ея героини и отчасти даже герои обладаютъ этою любовью и этою способностью къ подчиненію въ высочайшей степени. Каждый разъ, когда въ романахъ Жоржъ-Зандъ чувство половой любви сталкивается съ [чувствомъ любви родительской, добродѣтельныя дѣти считаютъ своею священною обязанностью приносить первое въ жертву послѣднему; Жильберта (Poché de М. Antoine), Фадетта (Petite Fadette), возлюбленная Андре, Консуэла и т. д., — всѣ онѣ въ одинъ голосъ говорятъ: «нѣтъ, лучше отказаться отъ нашей любви, лучше на-вѣки разстаться съ нашими возлюбленными, чѣмъ идти противъ родительской воли! Отцы нашихъ „милыхъ“ не хотятъ, чтобы мы соединились съ ними, они не хотятъ благословить нашего союза, — значитъ, союзъ невозможенъ! Безъ отцовскаго благословенія супружеское счастіе немыслимо!» Разумѣется, ихъ добродѣтель получаетъ награду: въ концѣ концовъ, отцы даютъ свое благословеніе и дѣло завершается свадебнымъ пиромъ. Но урокъ остается и его назидательность еще болѣе выигрываетъ отъ счастливой развязки. Читатель убѣждается, что подчиненіе родительской власти столь-же важно и необходимо для семейнаго благополучія, какъ и на-вѣки ненарушимая супружеская любовь.

Таковы въ общихъ чертахъ тѣ нравственные идеалы, та «высшая» мораль, которые составляютъ главное и наиболѣе существенное содержаніе тенденцій жоржъ-зандовскихъ романовъ. Однакожъ, нельзя сказать, чтобъ одними ими оно вполнѣ исчерпывалось. Хотя вопросъ семейнаго благополучія стоитъ у Жоржъ-Зандъ всегда на первомъ планѣ, но все-таки она, рефлекторъ своей среды, не могла оставить безъ вниманія и вопроса объ общественномъ благополучіи, — вопроса, надъ которымъ, какъ мы сказали выше, тогдашняя буржуазія такъ любила помечтать и пофантазировать.

Въ началѣ своего литературнаго поприща Жоржъ-Зандъ, по ея собственнымъ словамъ, въ общественныхъ вопросахъ ровно ничего не смыслила и нисколько ими даже не интересовалась. Всецѣло запятая созерцаніемъ своихъ религіозныхъ увлеченій[15] и анализомъ своихъ болѣзненныхъ представленій о любви, она или совершенно не замѣчала окружающей ее общественной жизни, или если и обращала на нее вниманіе, то исключительно на тѣ ея стороны, которыя имѣли непосредственныя отношенія къ осуществленію ея идеаловъ супружеской любви. Правда, въ „Леліи“ встрѣчаются пламенныя филипики противъ существующаго общества, противъ цивилизаціи, противъ всей исторіи, но онѣ написаны отчасти подъ вліяніемъ потаповскихъ зачитываній Байрономъ, гетевскимъ Фаустомъ и Вертеромъ, отчасти подъ вліяніемъ людей, съ которыми она сошлась нѣсколько позже появленія перваго изданія 1-й части Леліи. Извѣстно, что вторая часть была написана и первая значительно дополнена уже тогда, когда она познакомилась съ Мишелемъ изъ Буржа (о которомъ будетъ сказано ниже). Вообще-же основный характеръ этихъ филипикъ носитъ на себѣ несомнѣнные слѣды ея дѣвической меланхоліи, — меланхоліи, отъ которой она такъ много страдала, живя съ больною бабушкою, и которая, по ея собственнымъ словамъ, выражалась, между прочимъ, и въ томъ, что она, ничего незнавшая, ничего неиспытавшая, ничего невидавшая, ничего даже порядкомъ нечитавшая семнадцатилѣтняя барышня, только-что сошедшая съ монастырской скамьи, добровольно изолировала себя отъ современнаго человѣчества. „Его законы, его учрежденія, его предразсудки и обычаи, его слишкомъ матеріальныя тенденціи возмущали меня до глубины души и въ сердцѣ моемъ поднимался протестъ противъ вѣковой работы исторіи. Объ идеѣ прогреса я не имѣла тогда никакого понятія“ (Hist. de ma vie, t. VII, p. 227). Вотъ этотъ-то протестъ „противъ вѣковой работы исторіи“ она и влагаетъ въ уста своей героини Леліи. Понятно, что его глубина и основательность вполнѣ соотвѣтствовали тогдашнему, еще ребяческому уровню развитія г-жи Дюпенъ. Лелія отрицаетъ прогресъ, отрицаетъ цивилизацію, потому что ей кажется, будто человѣчество, по мѣрѣ своего развитія, умственно и нравственно развращается. „Убѣжденія теряютъ, говоритъ она, — свою прежнюю силу и исчезаютъ безслѣдно (?); общество не думаетъ больше о своемъ возрожденіи; распутная жизнь растлѣваетъ человѣческія способности; нѣкогда священные предметы теперь оспариваются невѣжественными профанами, становятся игрушкою дѣтей!.. Пророки вопіютъ въ пустынѣ: индиферентизмъ сталъ господствующимъ настроеніемъ, и люди затыкаютъ уши и закрываютъ глаза, чтобъ только умереть въ спокойствіи!.. Самое солнце удаляется отъ насъ (?) и земля, утомленная своимъ безустаннымъ движеніемъ, не приближается ли къ тьмѣ хаоса?.. Быть можетъ, еще народы Востока, смѣлые варвары, продолжатъ на нѣсколько часовъ дикую оргію роскоши, но ядъ, оставленный нами въ наслѣдство, произведетъ и на нихъ свое смертоносное дѣйствіе… и все погрузится въ вѣчный мракъ“., и т. д., и т. д., (см Lelia, t. I, стр. 120. 130, 131).

По этому небольшому образчику читатель можетъ составить себѣ нѣкоторое понятіе объ истинномъ смыслѣ (или, лучше сказать, безсмысліи) этого „протеста“. Замѣчательно, что смѣлая протестантка, по собственнымъ ея словамъ, сочиняя всю эту „фразеологію“, ничего не смыслила въ исторіи, „политикою нисколько не интересовалась“ и съ общественными науками была, совершенно незнакома. „Я жила въ это время (приблизительно до 1835 г.), говоритъ Жоржъ-Зандъ, — исключительно въ себѣ, собою и для себя“.

Незадолго до процеса о ліонскихъ безпорядкахъ она, по своимъ личнымъ дѣламъ (касавшимся ея отношеній къ мужу), очень близко сошлась съ знаменитымъ бурнскимъ адвокатомъ Мишелемъ, который долженъ былъ играть въ процесѣ выдающуюся роль.

Мишель еще не былъ тогда обще-французскою знаменитостью, еще не претендовалъ на мѣсто депутата и не видѣлъ надобности входить въ сдѣлки и компромисы съ господствующею правительственною партіею. Въ немъ нельзя еще было провидѣть будущаго ренегата. Онъ стоялъ въ рядахъ самой крайней опозиціи. При самыхъ крайнихъ воззрѣніяхъ, онъ обладалъ даромъ краснорѣчія, отличался необыкновенною экспансивностью, увлекающею страстностью, и по натурѣ своей былъ страшнымъ деспотомъ, несносящимъ никакихъ противорѣчій, желавшимъ все и всѣхъ подчинить игу своихъ исключительныхъ идеаловъ.

Встрѣча и сближеніе съ подобнымъ человѣкомъ не могли но расшевелить умственной апатіи г-жи Дтодевапъ, не могли не вызвать ее изъ того эгоистическаго индиферентизма, съ которымъ она относилась до сихъ поръ къ общественнымъ дѣламъ. Мишель почувствовалъ къ ней сильную симпатію, и благодаря этому обстоятельству, онъ, и безъ того черезчуръ экспансивный и нетерпимый, сталъ еще экспансивнѣе и нетерпимѣе; онъ захотѣлъ передѣлать по-своему, перелить въ нее свои убѣжденія, свои идеалы, превратить ее въ свое послушное эхо. Съ этою цѣлью онъ, съ свойственною ему. страстностью, принялся „развивать“ ее. Отъ его пламеннаго прозелитизма она никуда не могла укрыться; изо дня въ день онъ наставлялъ ее на путь истины, то обливая ее горячими водами своего адвокатскаго краснорѣчія, то осаждая восторженными письмами[16]. Съ особенною силою онъ нападалъ на ея эгоизмъ и отчужденіе отъ общественныхъ дѣлъ, заклиналъ ее не ограничивать своей внутренней жизни однѣми лишь личными привязанностями. „Любовь, писалъ онъ ей (и такова была всегдашняя тема его писемъ), — страсть эгоистическая. Распространи-же твою горячую и преданную любовь, которая въ этомъ мірѣ не можетъ получить достойной ея награды, — распространи ее на все человѣчество, страдающее и угнетенное. Не привязывайся слишкомъ сильно къ тому или другому человѣку, — ни одинъ изъ нихъ не заслуживаетъ такой привязанности, но всѣ вмѣстѣ они имѣютъ на нее право, они ея требуютъ во имя Творца всего сотвореннаго!“ (Hist. de ma vie, t. X, p. 34).

Пламенный адвокатъ воображалъ, что онъ можетъ сдѣлать изъ увлекающейся, поверхностной, себялюбивой и холодной резонерки страстнаго, преданнаго, серьезнаго борца за дѣло. Разумѣется, онъ жестоко ошибся въ своихъ разсчетахъ. Г-жа Дюдеванъ упивалась музыкальностью его голоса, восхищалась красотою его фразъ, ея самолюбію было очень пріятно, что ею такъ много занимается человѣкъ, обратившій на себя всеобщее вниманіе своимъ поведеніемъ въ знаменитомъ процесѣ, гдѣ онъ со скамьи адвокатовъ попалъ на скамью подсудимыхъ, но его смѣлыя теоріи, его увлекательныя проповѣди плѣняли не столько своимъ внутреннимъ содержаніемъ, сколько изяществомъ своей формы. Однажды она сама откровенно призналась ему, что она „слышитъ его какъ-будто во снѣ, — во снѣ, о небесной чистотѣ и величіи котораго она навсегда сохранитъ самыя пріятныя воспоминанія. Но, продолжала она свое признаніе, — вѣдь нельзя-же вѣчно мечтать. Дѣйствительная жизнь требуетъ чего-нибудь положительнаго, въ противномъ случаѣ, какъ-бы мы хорошо ни пѣли, мы пи на единый шагъ не приблизимся къ осуществленію на землѣ божьяго царства — счастія человѣчества. Что касается меня, то я вижу это счастіе не столько въ дѣятельности, сколько въ мудрости. Сама я ничего не хочу, ничего не требую отъ жизни, кромѣ одного только — вѣры въ Бога и любви къ ближнему“… (ib., t. X, р. 52). Мишель, говоритъ она въ другомъ мѣстѣ, — жестоко ошибался, думая, что я, слушая его безъ всякихъ возраженій, восхищаясь его краснорѣчіемъ, могла отказаться отъ своихъ идей, отъ своихъ инстинктовъ, отъ свойства моей природы (ib., р. 51).

Да, онъ ошибался; онъ не добился и не могъ добиться того, чего хотѣлъ. Но, тѣмъ не менѣе, онъ имѣлъ въ нее весьма хорошее вліяніе. Ош» втянулъ ее въ общественные интересы, онъ заставилъ ее задуматься надъ вопросами, къ которымъ до него она относилась весьма индиферентно.

Его рѣшенія ея не удовлетворяли, они были въ высочайшей степени антипатичны всей ея мечтательной натурѣ. Однако, самая ихъ рѣзкость и категоричность возбуждала и разшевеливала ея мысль. Притомъ-же и самолюбіе ея было сильно задѣто: она была о себѣ слишкомъ высокаго мнѣнія для того, чтобы помириться съ мыслью, что чужой умъ можетъ господствовать надъ ея умомъ, что она должна только слушать и… молчать. И чѣмъ больше приходилось ей молчать, тѣмъ съ большею настойчивостью старалась она убѣдить сама себя въ несостоятельности теорій своего навязчиваго и черезчуръ краснорѣчиваго учителя. Ея интимный кружокъ (преимущественно баррихонцы) и въ особенности ея простоватый ami de la maison, Плане, находились, какъ кажется, въ подобномъ-же положеніи, — отчасти благодаря вліянію Мишеля, отчасти вліянію общаго возбужденія. И вотъ въ этомъ кружкѣ начались нескончаемые толки о такъ-называемыхъ questions sociales. При каждомъ удобномъ и неудобномъ случаѣ кто-нибудь (чаще всего опять-таки Плане) непремѣнно предлагалъ «poser la question sociale». Отъ частаго употребленія эта фраза стала до того избитою и стереотипною, что ею начали обозначать, наконецъ, рѣшительно все, что придетъ въ голову. «Вмѣсто того, чтобы сказать: „пойдемъ обѣдать“, разсказываетъ Жоржъ-Зандъ, — мы говоримъ: „пойдемъ poser la question sociale; когда какой-нибудь болтунъ начиналъ намъ надоѣдать, мы предлагали для обращенія его въ бѣгство — poser la question sociale“ и т. д. (ib., р. 38).

Однако, сколько они ни „позировали“ этотъ злосчастный вопросъ, а толку все-таки никакого не выходило. Онъ, очевидно, былъ не подъ силу ихъ умамъ, особенно уму самой Жоржъ-Зандъ, совершенно непривыкшему къ серьезной, послѣдовательной логической работѣ. Отчаявшись дойти до чего-нибудь положительнаго собственнымъ разумомъ, они стали гоняться за людьми, которые, какъ имъ казалось, владѣли секретомъ мучившей ихъ загадки. Обратились къ Ламеннэ, по увы, онъ не удовлетворилъ ихъ ожиданіямъ и напустилъ только новаго сумбура въ ихъ и безъ того достаточно сумбурныя головы.

Ламеннэ. Леру, Рейпо, Мишель изъ Буржа съ одной стороны, С.-Бевъ, Жюль Фавръ и Эмиль Жирарденъ (передъ „геніемъ“ котораго, замѣтимъ въ скобкахъ, Жоржъ-Зандъ преклонялась) съ другой, — какое разнообразіе воззрѣній, идеаловъ, какая пестрая и разнохарактерная колекція „готовыхъ“ рѣшеній соціальнаго вопроса! Чтобы создать изъ этой разнородной смѣси нѣчто опредѣленное, устойчивое и однородное, чтобы выбраться на божій свѣтъ, на прямую дорогу изъ этого лабиринта всевозможныхъ и нерѣдко противорѣчивыхъ мнѣній, нужно было, по-истинѣ, обладать геніальною головою, мало того — геніальною логикою и послѣдовательностію. Жоржъ-Зандъ, разумѣется, не могла претендовать, да, если вѣрить ея словамъ, и не претендовала ни на что подобное. Поэтому нѣтъ ничего удивительнаго, что ея соціальное міровоззрѣніе, слагавшееся подъ такими разнохарактерными вліяніями, представляло и до сихъ поръ представляетъ (несмотря на весь послѣдующій опытъ ея жизни) нѣчто до крайности неуловимое, неясное, хаотическое. Но несмотря на эту неясность и хаотичность, въ немъ не трудно уловить нѣсколько существенныхъ чертъ, весьма рельефно опредѣляющихъ общій характеръ буржуазныхъ мечтаній насчетъ „прекраснаго будущаго“.

Прежде всего, подъ вліяніемъ елейнаго риторства Ламеннэ, провиденціальной философіи Пьера Леру, Жоржъ-Зандъ отреклась отъ своего юношескаго пессимизма и увѣровала въ прогресъ[17].

Это міросозерцаніе впослѣдствіи окрасилось въ розовый цвѣтъ оптимизма, — оптимизма спокойнаго и самодовольнаго, оптимизма, который очень легко мирился съ окружающею дѣйствительностью, твердо вѣруя, что человѣчество неизбѣжно ждетъ лучшее будущее. Въ чемъ именно должно состоять это лучшее будущее — на этотъ счетъ Жоржъ-Зандъ нигдѣ опредѣленно не выражалась; ее вполнѣ удовлетворяли такія общія, безсодержательныя слова, какъ „братство“, „всеобщая любовь“, „участіе каждаго въ счастіи всѣхъ“ и т. п. Вообще говоря, это „лучшее будущее“ представлялось ей въ видѣ нѣкоего земного эдема, населеннаго невинными и безгрѣшными Адамами и столь-же невинными и безгрѣшными Евами. Главныя препятствія къ водворенію новаго эдема[18] эта оптимистическая философія видитъ въ „незрѣлости“ человѣческаго ума и въ „испорченности сердца“. Когда оба эти препятствія будутъ устранены, тогда царство любви наступитъ само собою, а что рано или поздно, но они устранятся, порукою въ этомъ служитъ способность людей къ самоусовершенствованію.

Эту весьма утѣшительную, хотя и не отличающуюся особенною ясностью доктрину Жоржъ-Зандъ высказываетъ мелькомъ во многихъ изъ своихъ романовъ, но съ наибольшею обстоятельностью она развиваетъ ее въ двухъ своихъ произведеніяхъ: Le poché de М. Antoine» и «Monsieur Sylvestre».

Въ «Poché de М. Antoine», романѣ, написанномъ еще въ 40-хъ годахъ, истолкователемъ и, такъ-сказать, воплотителемъ общественныхъ воззрѣній Жоржъ-Зандъ является нѣкій Буагильбо.

Буагильбо — чистокровный дворянинъ, наслѣдовавшій отъ своихъ предковъ громадное состояніе, но совершенно чуждый ихъ дворянскихъ предразсудковъ и феодальныхъ идеаловъ. Запершись въ своемъ наслѣдственномъ замкѣ, онъ окружилъ себя книгами, онъ принялся изучать общественныя пауки, исторію, просвѣтительную философію XVIII в., и пришелъ къ тому убѣжденію, что нужно перестроить весь современный дѣйствительный міръ. Въ чемъ именно и какъ именно его новыя идеи должны воплотиться въ жизни, какія формы общежитія имъ наиболѣе соотвѣтствуютъ — объ этомъ онъ не говоритъ ни слова, да, вѣроятно, подобный вопросъ, какъ вопросъ слишкомъ практическій, и не занималъ его. Онъ идеалистъ и отчаяннѣйшій оптимистъ. Какъ подобаетъ идеалисту-оптимисту, онъ весьма спокойно мирится съ окружающею его дѣйствительностью и безъ малѣйшаго зазрѣнія совѣсти пользуется унаслѣдованными благами, хотя подобное пользованіе находится въ полнѣйшемъ противорѣчіи съ его доктринами. Ему кажется, что онъ сдѣлалъ все, что могъ и что долженъ былъ сдѣлать, понизивъ немножко арендную плату фермеровъ; сбавивъ имъ какой-нибудь грошъ съ рубля, онъ считалъ всѣ свои обязанности къ нимъ поконченными и гордо повернулъ къ нимъ спину. «Эти люди (т. е. фермеры), разсуждаетъ онъ, — считаютъ меня своимъ благодѣтелемъ, но я ихъ совсѣмъ не люблю, я вижу въ нихъ лишь жертвы, — жертвы, спасти которыхъ я не могу, но и палачемъ которыхъ я быть не желаю. Я очень хорошо знаю, что при разумномъ законодательствѣ собственность эта приносила-бы доходу въ сто разъ больше; мысль эта утѣшаетъ меня; я твердо убѣжденъ, что когда-нибудь она и дѣйствительно сдѣлается орудіемъ свободнаго труда умныхъ и работающихъ людей, но для того, чтобы эта. увѣренность не могла во мнѣ поколебаться (т.-е. чтобъ его внутреннее самодовольство и спокойствіе не могли быть нарушены!), я рѣшился не смотрѣть и не освѣдомляться о томъ, въ какомъ положеніи находятся мои фермы въ настоящее время; ихъ видъ наводитъ на меня тоску…» (t. 2, р. 45). И онъ по заглядываетъ на нихъ по два года.

Идеалистъ затыкаетъ носъ и уши, закрываетъ глаза, и, сбирая спокойно дань съ своихъ вассаловъ, утѣшаетъ себя мыслью, что въ «будущемъ» все устроится къ лучшему и что поэтому на «настоящее» можно махнуть рукою. Рано или поздно оно должно измѣниться, къ чему-же и заниматься имъ? Къ чему-же добровольно раздражать свои нервы созерцаніемъ мрачныхъ картинъ? Такъ разсуждаетъ Буагильбо, и закапывается въ свои книжки, мечтая о томъ неизрѣченномъ счастіи, которое ожидаетъ человѣчество въ будущемъ. Не правда-ли, превосходная теорія, неналагающая на человѣка никакихъ обязанностей, никакихъ стѣсненій, ничѣмъ не ограничивающая его эгоистическихъ похотей, — теорія, не только благосклонно разрѣшающая, но даже предписывающая «ничего не дѣлать» для осуществленія своихъ идеаловъ.

«Что-бы вы сдѣлали, спросилъ однажды Буагильбо юнаго героя романа (Эмиля), любившаго иногда тоже помечтать на тему о человѣческомъ счастіи… въ будущемъ, — что-бы вы сдѣлали, если-бы всѣ эти богатства (т. е. богатства Буагильбо) принадлежали вамъ?»

— «Я-бы попытался осуществить наши идеалы!» воскликнулъ Эмиль.

— «О, безъ сомнѣнія, я-бы и самъ попытался, возразилъ маркизъ, — создать истинное братство между людьми, если-бы я могъ. Но мои попытки ни къ чему-бы не привели, онѣ кончились-бы неудачами. И ваши, по всей вѣроятности, кончатся такъ-же». Юный и весьма простоватый Эмиль согласенъ съ этимъ, но онъ полагаетъ, что попытаться все-таки слѣдуетъ. «Что-же за важность, если будетъ неудача!» воскликнулъ онъ. — «Вотъ великодушный, но безсмысленный крикъ юности, возражаетъ ему убѣленный сѣдинами философъ; — что за важность, что будетъ неудача, лишь-бы дѣйствовать, не такъ-ли? Уступая жаждѣ дѣятельности, забываютъ о препятствіяхъ. А ихъ такъ много, и знаете-ли, которое изъ нихъ труднѣе всего устранить? Это — полнѣйшее отсутствіе людей. Умы недостаточно зрѣлы; сердца не расположены къ воспріятію истины…» (ib, р. 46). Но все идетъ къ тому, чтобы развить человѣческій умъ и усовершенствовать его сердце. Исторія, по мнѣнію этого оптимиста, направляемая высшею мудростью Провидѣнія, ведетъ человѣчество постепенно, шагъ-за-шагомъ, къ осуществленію его, оптимиста, идеаловъ. «Въ этомъ, разсказываетъ Жоржъ-Зандъ, — онъ никогда не сомнѣвался и не могъ сомнѣваться. Чтобы знать, говаривалъ онъ, — мнѣ не зачѣмъ видѣть; бѣдствія міра сего такъ-же мало могутъ потрясти нравственный порядокъ, какъ тучи на солнцѣ — измѣнить порядокъ физическій» (ib., р. 40). «Логика, философствуетъ онъ далѣе, — господствуетъ повсюду. Она безконечна въ божескомъ твореніи; но въ каждой вещи, взятой отдѣльно, она проявляется не вполнѣ, ее трудно уловить, потому-что каждая вещь конечна…» (ib., р. 44).

Сильвестръ[19] — это второе изданіе Буагильбо. Разница въ томъ только, что онъ не такъ богатъ, какъ послѣдній, что онъ живетъ не въ роскошномъ замкѣ, а въ бѣдной хижинѣ. Въ юности, впрочемъ, и онъ жилъ въ замкѣ, и жилъ въ свое удовольствіе или, по крайней мѣрѣ, въ удовольствіе своего семейства. Но затѣмъ разныя семейныя непріятности съ одной стороны, любовь къ своей внучкѣ съ другой — заставили его отказаться и отъ того немногаго, что ему осталось послѣ мотовства жены и дочери, и начать жить собственнымъ трудомъ. Проучительствовавъ нѣсколько лѣтъ, онъ скопилъ себѣ небольшой капиталецъ, дававшій около 300 фр. ежегодной ренты, и «почилъ на лаврахъ». Разумѣется, на 300 ф. въ годъ можно существовать, но существовать самымъ нищенскимъ образомъ. Сильвестръ удалился въ захолустную деревеньку, въ окрестностяхъ Парижа, нанялъ тамъ себѣ хижинку и зажилъ въ ней анахоретомъ. Съ людьми онъ порвалъ всякія почти сношенія, никого къ себѣ не принималъ, самъ ни къ кому не ходилъ; старался удовлетворять всѣмъ своимъ немногосложнымъ потребностямъ, по прибѣгая ни къ чьей помощи; самъ добывалъ себѣ пищу, самъ ее приготовлялъ, самъ чинилъ свое платье, ремонтировалъ хижину и т. п. Однимъ словомъ, въ нѣсколькихъ миляхъ отъ «столицы свѣта» онъ устроилъ себѣ «необитаемый островокъ» и жилъ на немъ подобно Робинсону Крузо. Разъ въ мѣсяцъ онъ регулярно ѣздилъ въ Парижъ читать газеты или, какъ онъ выражался, «щупать пульсъ современной жизни». Это ежемѣсячное «щупаніе» вполнѣ его удовлетворяло и въ немъ одномъ только и выражалась его связь съ тѣмъ «обществомъ», насчетъ котораго онъ жилъ, которое его выростило, обезпечило, дало ему богатство, безумно имъ растраченное, — общество, передъ которымъ онъ долженъ былъ себя чувствовать неоплатнымъ должникомъ. Однако, онъ, несмотря на свои весьма просвѣщенные взгляды насчетъ общечеловѣческой солидарности, полагалъ, что. отказавшись отъ «міра» и всѣхъ дѣлъ его и мечтая въ тиши своей хижины о человѣческомъ счастіи, онъ самымъ добросовѣстнымъ образомъ исполняетъ свои обязанности относительно общества.

Вы видите здѣсь тотъ-же эгоизмъ, то-же наслажденіе личной жизнью, что и у Буагильбо, и рядомъ съ этимъ эгоизмомъ, съ этимъ пассивнымъ примиреніемъ съ существующимъ — презрѣніе къ господствующей апатіи и скептицизму. «Я убѣжденъ, утверждаетъ анахоретъ, — что всѣ наши общественныя бѣдствія имѣютъ своимъ источникомъ скептицизмъ и апатію» (Monsieur Sylvestre, р. 85). И на этомъ убѣжденіи онъ успокоивается. Отъ вѣритъ, подобно Буагильбо, что человѣчество постоянно совершенствуется и что, рано или поздно, оно должно, фатальнымъ образомъ, придти къ практическому осуществленію его идеаловъ. Нужно только умѣть ждать, и онъ хвалится, что обладаетъ этимъ умѣньемъ. "Я изучаю, говоритъ онъ, — науку ожиданія, я говорю себѣ: лучшіе люди, счастливые люди, они уже существовали въ зародышѣ среди тѣхъ людей, о которыхъ Руссо говорилъ: «О, мы, несчастные, люди!» (ib., р. 253).

Однако, чего-же ждать? Осуществленіемъ какихъ именно идеаловъ онъ мечтаетъ осчастливить человѣчество?

Объ этихъ идеалахъ онъ распространяется немножко больше, чѣмъ Буагильбо, но это нисколько не дѣлаетъ ихъ ни яснѣе, ни опредѣленнѣе. Прежде всего онъ заявляетъ, что у него не имѣется въ головѣ никакой готовой системы; онъ думаетъ даже, что никакая готовая система и не годится въ данное время, что все должно рѣшить будущее (р. 85). Прекрасно; чего-же, однако, онъ хочетъ? «Мы хотимъ, говоритъ онъ, — чтобы каждый человѣкъ искалъ своего счастія въ себѣ, въ своихъ инстинктахъ и способностяхъ; но мы хотимъ также, чтобы онъ зналъ, что въ одномъ себѣ онъ найдетъ лишь половину того, что ищетъ, что эгоизмъ дастъ ему лишь чувство „полу удовлетворенности“ — чувство, которое не можетъ быть ни прочно, ни продолжительно. Мы хотимъ, чтобы каждый индивидуумъ, достигнувъ счастія и сдѣлавшись, благодаря мудрости, поэзіи, чистотѣ нравовъ, благодаря развитію въ себѣ чувства добра и красоты, вполнѣ достойнымъ его, чтобы онъ проникся мыслію, что его счастіе нераздѣльно съ счастіемъ его ближнихъ, и что потому онъ обязанъ желать доставить имъ возможность пользоваться всѣми тѣми благами, безъ которыхъ оно немыслимо. Блага-же эти состоятъ въ образованіи, въ извѣстномъ досугѣ, въ отсутствіи чрезмѣрной нужды, изнурительныхъ работъ и болѣзней, порождаемыхъ нищетою, въ свободѣ, безопасности. До тѣхъ поръ, покуда всѣ люди не будутъ имѣть возможности пользоваться всѣми этими средствами, ведущими къ счастію, — до тѣхъ поръ никакая мудрость, никакая добродѣтель, никакой умъ, никакая сила воли не дадутъ, его даже и немногимъ избраннымъ»… (ib, рр. 229—230).

Что можетъ быть общѣе, неопредѣленнѣе этого идеала? Какія теоріи, какія системы нельзя подъ него подвести? Подъ нимъ охотно подпишутся всѣ «друзья» Жоржъ-Зандъ, начиная отъ Мишеля изъ Буржа и «эта литеровъ» съ одной стороны, П. Леру, Ламенне, Рейно съ другой. Даже авторъ книги «Объ искорененіи пауперизма», даже Эмиль Жирарденъ и С.-Бевъ не сдѣлаютъ противъ него никакихъ существенныхъ возраженій. Въ немъ, конечно, отражаются общіе принципы воззрѣній «передовыхъ» современниковъ романистки, по отражаются въ такой блѣдной, неясной формѣ, что эти принципы рѣшительно теряютъ всякій практическій смыслъ, всякое реальное, жизненное значеніе, и превращаются въ какой-то туманный абстрактъ, въ поэтическую фразу. Разумѣется, въ этомъ обезцвѣченномъ видѣ они приходились какъ-разъ по вкусу той салонной публикѣ, которая восторгалась поэтическими красотами жоржъ-зандовскихъ романовъ. Это именно было такое блюдо, которое, послѣ поэтическихъ описаній красотъ природы и апофеоза различныхъ семейныхъ добродѣтелей, всего болѣе соотвѣтствовало умственному настроенію благодушествовавшей публики.

Повидимому, въ основѣ каждаго романа Жоржъ-Зандъ положена весьма вѣрная идея, но посмотрите, какъ относится къ ней романистка: она до такой степени разсахариваетъ ее своими поэтическими сантимептальностями, искажаетъ своимъ идеализмомъ, что идея, сама по себѣ весьма практическая и реальная, превращается въ какой-то абсурдный абстрактъ, въ какую-то наивно-нелѣпую утопію.

Воздаыъ должную дань наиболѣе популярнымъ въ ея время средствамъ практическаго осуществленія общественныхъ идеаловъ, причемъ каждое изъ этихъ средствъ она старалась по возможности или, лучше сказать, до невозможности идеализировать и опоэтизировать (что, разумѣется, не мало извращало ихъ истинный смыслъ), — Жоржъ-Зандъ, «Гарибальди воспѣвъ, воспѣла и Франческо». Въ 1848 году она еще вѣрила, что ламартиновская республика и ея собственныя восторженно-сантиментальныя прокламаціи могутъ спасти Францію… Прошло три года — и она убѣдилась, что «общество спасается» не риторическимъ краснорѣчіемъ, не поэтическими фразами, а пушками и штыками. Вчерашній секретарь Ледрю-Ролена, пламенная поклонница республики, она отвернулась отъ нея на другой день послѣ ея смерти. Старыя, быть можетъ, еще отъ отца унаслѣдованныя воспоминанія о «славныхъ дняхъ» имперіи снова воскресли въ ея умѣ и ея художественныя очи прозрѣли въ енисейскомъ интриганѣ героя, предназначеннаго судьбою вести Францію по пути славы и прогреса, къ осуществленію высшихъ идеаловъ человѣческаго счастія. Конечно, она не могла не согласиться, что онъ принялся за исполненіе своей великой миссіи нѣсколько грубо, по-солдатски, но во имя общаго блага почему не пожертвовать нѣкоторыми «излишествами» личной свободы? Что касается ея, она, еще съ дѣтства привыкшая играть въ «героини» собственныхъ романовъ, не задумалась передъ этимъ новымъ жертвоприношеніемъ и, скрѣпи свое нѣжное сердце, почтительно протянула руку «человѣку 2 декабря».

Въ цитированномъ уже романѣ «Monsieur Sylvestre», романѣ, появившемся въ печати черезъ нѣсколько лѣтъ послѣ декабрьскаго переворота, Жоржъ-Зандъ, устами своего героя, оправдываетъ не только идею этого переворота, но даже и тѣхъ людей, у которыхъ хватило мужества превратиться изъ прогресистовъ въ бонапартисты.

«Такъ-какъ Франція, повидимому, любитъ диктаторовъ, разсуждаетъ господинъ Сильвестръ, — то я не вижу причины, почему бы передовое меньшинство не могло быть представляемо нѣкоторою небольшою группою людей, даже, если хотите, однимъ человѣкомъ, который, опираясь на него, двинулъ-бы впередъ вѣчно завязающее въ тинѣ колесо прогреса. Иниціатива — еще не значитъ преслѣдованіе; при вашемъ-же преувеличенномъ уваженіи къ индивидуальной свободѣ нѣсколько дураковъ могутъ помѣшать міру идти впередъ… Я-же думаю, что мы должны быть готовы скорѣе подвергнуть себя какимъ угодно личнымъ страданіямъ, чѣмъ терпѣть безконечное продленіе страданій нашихъ ближнихъ. Въ тотъ день, когда каждый изъ насъ будетъ на-столько великодушенъ, что скажетъ: „я хочу одинъ страдать за всѣхъ“ — всѣ безъ исключенія окажутся счастливыми» («М. Sylvestre», рр. 85, 86).

Такими именно софизмами всегда и оправдываютъ себя ренегаты, неутратившіе еще способности краснѣть и стыдиться.

" Что-же, говоритъ онъ, — положимъ, онъ (т. е. Наполеонъ III) жестокъ и деспотиченъ, но вѣдь онъ спасаетъ общество, — общество, которое такъ тупоумно, что безъ диктатора не можетъ сдѣлать ни шагу. Положимъ, что, принимая его сторону, иначе говоря, подставляя свои спины подъ его ноги, мы становимся въ весьма неудобное и непріятное положеніе, — положимъ, что каждый, начиная отъ него самого и кончая послѣднимъ проходимцемъ, будетъ имѣть право наплевать намъ въ глаза, по что дѣлать, но имя общаго блага терпѣливо перенесемъ всѣ заушенія, плевки и оскорбленія, всѣ личныя непріятности… и будемъ твердо помнить, что въ тотъ день, когда паши прежніе друзья и союзники поступятъ такъ-же, какъ мы, — тогда всѣ, всѣ безъ исключенія, будутъ счастливы и довольны! "

До сихъ поръ мы старались выяснить нравственныя и общественныя воззрѣнія Жоржъ-Зандъ, на-сколько эти воззрѣнія или непосредственно высказывались ею отъ имени того или другого лица, или-же на-сколько они воплощались въ самой фабулѣ ея романовъ. Но идеи, тенденціи автора проявляются не только въ фабулѣ его произведеніи, не только въ его личныхъ, субъективныхъ изліяніяхъ, но также и въ самомъ построеніи характеровъ дѣйствующихъ лицъ. Конечно, анализъ характеровъ лицъ, выводимыхъ авторомъ на сцену, не всегда можетъ дать намъ вполнѣ годный матеріалъ для оцѣнки авторскаго міросозерцанія. Здѣсь все зависитъ отъ того, какъ романистъ относится къ этимъ характерамъ: старается-ли онъ воплощать въ нихъ свои собственныя идеи или-же вѣрно воспроизвести окружающую его дѣйствительность. Очевидно, что въ послѣднемъ случаѣ въ нихъ гораздо больше будетъ отражаться по самъ авторъ, а та среда, въ которой онъ вращается, то общество, которое онъ описываетъ. Напротивъ, въ первомъ случаѣ, хотя создаваемые имъ характеры и не будутъ имѣть никакой реальности, хотя по нимъ и нельзя будетъ составить себѣ никакого правильнаго заключенія о данной дѣйствительности, о данныхъ живыхъ людяхъ, но за то они могутъ дать матеріалъ для опредѣленія воззрѣній автора на различные метафизическіе и житейскіе вопросы.

Жоржъ-Зандъ, какъ уже объ этомъ было сказано и выше, никогда не ставила задачею своего творчества — воспроизведеніе дѣйствительности. Большинство или, лучше сказать, всѣ безъ исключенія герои и героини ея романовъ — люди совершенно абстрактные, отвлеченные отъ даннаго времени, мѣста и общества. Какъ существа абстрактныя, безплотныя, они могутъ съ одинаковымъ удобствомъ помѣститься въ какомъ имъ (т. е. автору) угодно уголкѣ земного шара и быть современниками в-ѣхъ, кого пожелаютъ: хотятъ — Густа, хотятъ — Наполеона I, хотятъ — Наполеона III или IV, или XXIV — это рѣшительно все равно. Въ дѣйствительности-же, въ обычной, реальной жизни мы, разумѣется, нигдѣ и никогда съ ними не столкнемся, нигдѣ и никогда ихъ не увидимъ, какъ не увидимъ «духовъ» спиритовъ, которые тоже могутъ быть вездѣ и которыхъ, однакожь, нѣтъ нигдѣ.

Само-собою понятно, что подобные характеры, въ дѣйствительности несуществующіе, но, по мнѣнію Жоржъ-Зандъ, долженствующіе существовать, характеры идеальные, только и годятся для оцѣнки авторскаго міросозерцанія; никакого другого значенія они въ глазахъ критики не имѣютъ и имѣть не могутъ.

Посмотримъ-же, что это за характеры? какой «идеалъ» человѣка рисуетъ намъ авторъ? чѣмъ должны мы быть, чтобы приблизиться къ нему? каковы-же образцовые люди, которымъ мы должны подражать?

Мы сказали уже выше, что Жоржъ-Зандъ признаетъ половыя различія не только въ области физической, но и въ области психической, нравственной природы человѣка. Она убѣждена, что есть какой-то «женскій умъ», «женское сердце» и «мужской умъ» «мужское сердце», — иными словами, что у женщины одна душа, у мужчины другая. Отсюда очевидно слѣдуетъ, что и идеалъ женскаго характера долженъ быть совершенно иной, чѣмъ идеалъ мужского характера. Въ чемъ состоитъ эта разница и велика-ли она, это выяснится само собою при разборѣ типическихъ чертъ обоихъ идеаловъ. Начнемъ съ разбора идеаловъ мужского характера.

Нельзя сказать, чтобы этотъ идеалъ оставался единымъ и неизмѣннымъ втеченіи всей белетристической дѣятельности Жоржъ-Зандъ. Однако, эти измѣненія касались больше частностей и второстепенныхъ подробностей, сущность-же, т. е. его основныя, типическія черты постоянно повторяются во всѣхъ произведеніяхъ Жоржъ-Зандъ, какъ болѣе раннихъ, такъ и позднѣйшихъ, за исключеніемъ развѣ только тѣхъ, въ которыхъ романистъ преслѣдовалъ чисто-личныя цѣли и которыя являлись простымъ и, конечно, не безпристрастнымъ отвѣтомъ на нескромныя вторженія памфлетистовъ въ его частную жизнь {Какъ на образчикъ романовъ этого рода, можно указать хоть на ея романъ «Elle et Lui», въ которомъ она старается оправдать себя и представить въ наиболѣе благопріятномъ для себя свѣтѣ свое сближеніе и затѣмъ свой разрывъ съ Альфредомъ Мюссе, — разрывъ/вызвавшій въ свое время много толковъ и сплетенъ весьма скандальнаго содержанія. Однако, едва-ли этотъ романъ достигъ своей цѣли: вслѣдъ за его появленіемъ родной брать Альфреда выпустилъ грязный памфлетъ (написанный тоже въ формѣ романа, и носившій названіе Lui et Elle), въ которомъ «непечатныя» сплетни предавались печатной гласности, и Жоржъ-Зандъ (скрытая, конечно, подъ псевдонимомъ, по весьма прозрачнымъ) изображалась чуть-ли не въ видѣ проститутки, да еще проститутки пошлой, тщеславной, лицемѣрной, цинически-развратной.

Кромѣ романовъ, имѣющихъ такъ-сказать, характеръ защитительныхъ рѣчей, у Жоржъ-Зандъ можно встрѣтить и такіе, въ которыхъ, строго говоря, положительныхъ героевъ нѣтъ, въ которыхъ просто воспроизводятся довольно схожіе, но значительно подкрашенные и идеализированные портреты разныхъ знаменитостей (Шопена, напр., въ «Prince Karol»), бывшихъ съ романисткой въ болѣе или менѣе близкихъ отношеніяхъ. Разумѣется, подобныхъ романовъ мы касаться здѣсь не будемъ.}.

Несмотря на все кажущееся разнообразіе характеровъ героевъ, фигурирующихъ въ жоржъ-зандовскихъ романахъ, ихъ можно съ большимъ удобствомъ подраздѣлить на двѣ категоріи: во-первыхъ, категорію героевъ-юношей, еще неоперившихся, неумудренныхъ опытомъ, невышедшихъ еще изъ-подъ отеческой ферулы (напр. Гордовъ-сынъ въ "Lo péché do М. Antoine, Эмиль въ «Mademoiselle La Quintinie, Пьеръ Соредъ въ „Monsieur Sylvestre“, Андре въ романѣ того-же имени, Терсанъ въ „Jacque“, Оливье въ Меттелѣ, Жанъ въ „Jean de la Roche“ и т. д., и т. д.); вовторыхъ, категорію героевъ зрѣлаго возраста, умудренныхъ опытомъ и давно уже вышедшихъ изъ подъ всякихъ ферулъ (Жакъ, Вальведръ, Сильвестръ, Буагильбо, Ральфъ, Вютлеръ и т. д., и т. д.).

Герои первой категоріи являются обыкновенно въ роли jeune premier; вторые хотя не брезгаютъ и этою ролью, по главный и любимый ихъ амплуа — это амплуа резонерствующихъ „мудрецовъ“. Несмотря, однако, на это различіе ихъ ролей, между ними есть очень много сходства.

Прежде всего и тѣ, и другіе обладаютъ въ высокой степени нѣжными сердцами, одаренными способностью исключительной, вѣчной и безграничной любви… къ женщинѣ. Любовь къ женщинѣ составляетъ главное и существенное содержаніе всей ихъ жизни, господствующій интересъ ихъ внутренняго міра. Отнимите отъ нихъ эту любовь — и ихъ существованіе потеряетъ всякій смыслъ. Любовь творитъ съ ними чудеса: изъ дикихъ варваровъ она превращаетъ ихъ въ людей добродѣтельныхъ и гуманныхъ (Мопра); изъ людей добродѣтельныхъ и гуманныхъ она обращаетъ ихъ въ человѣконенавидящихъ ипохондриковъ (Буагильбо), въ малодушныхъ самоубійцъ (Жакъ). Въ 80 лѣтъ они продолжаютъ любить „подругу своей жизни“ съ такимъ-же энтузіазмомъ, съ какимъ любили ее въ юности, хотя предметъ ихъ любви давно уже отошелъ въ вѣчность. Удивительные люди, которые только и живутъ, только и занимаются любовью!

Впрочемъ, это не покажется особенно удивительнымъ, если мы вспомнимъ, что всѣмъ этимъ героямъ не нужно думать о кускѣ насущнаго хлѣба — онъ самъ лѣзетъ къ нимъ въ ротъ. Почти у всѣхъ у нихъ имѣются богатые папеньки, матушки, бабушки, дѣдушки, дядюшки или хоть тетеньки, и если ихъ рента не считается десятками тысячъ, то они смотрятъ на себя какъ на жалкихъ бѣдняковъ, чуть-чуть что не пролетаріевъ. Понятно, что имъ и дѣлать ничего больше не остается, какъ предаваться любовнымъ утѣхамъ. Сама Жоржъ-Зандъ въ глубинѣ души своей понимаетъ, въ какой тѣсной, неразрывной зависимости находятся эти „утѣхи“ съ 10-тысячными рентами. Въ одномъ изъ своихъ романовъ она заставляетъ „героя“ (въ роли jeune premier) сознаться, что лишь тотъ имѣетъ право любить, кто „богатъ, пользуется нѣкоторымъ довольствомъ или, по крайней мѣрѣ, вполнѣ обезпеченнымъ положеніемъ“ (Sylvestre, р. 89). Когда герой этотъ замѣчаетъ, что онъ могъ-бы любить и пользоваться взаимностью нѣкоторой добродѣтельной героини, онъ съ грустью восклицаетъ: о, зачѣмъ я не богатъ! (іЪ., р. 132). „Небогатыми“ Жоржъ-Зандъ дѣлаетъ своихъ героевъ лишь на время и, какъ кажется, спеціально лишь съ тою цѣлью, чтобы въ болѣе яркомъ свѣтѣ обнаружить ихъ душевное благородство, благородство совершенно особаго рода, оцѣнить которое по достоинству могутъ, конечно, только люди, видящіе въ рентѣ единственно прочный источникъ человѣческаго счастія. По понятіямъ этого „благородства“, человѣкъ, какъ-бы сильно онъ ни любилъ женщину и какою-бы несомнѣнною взаимностью съ ея стороны ни пользовался, не долженъ дѣлать ее своею женою, пока не въ состояніи повергнуть къ ея ногамъ „обезпеченное положеніе“, т. е. ренту, по меньшей мѣрѣ, тысячъ въ 10 франковъ. И каждый изъ „искушаемыхъ“ (т. е. подвергнутыхъ. временной бѣдности) героевъ жоржъ-зандовскихъ романовъ крѣпко держится этихъ понятій, за что, въ концѣ концовъ, щедрая романистка и награждаетъ его обыкновенно какимъ-нибудь неожиданнымъ наслѣдствомъ, дающимъ ему возможность соединиться съ предметомъ его „страсти“ и безбоязненно предаться всѣмъ радостямъ „обезпеченной рентою“ любви.

Наконецъ, у всѣхъ этихъ героевъ есть еще одна, рѣзко выдающаяся общая черта. Всѣ они страшные эгоисты, живущіе исключительно чисто-личною жизнью. Правда, всѣ они преисполнены самыми великодушными намѣреніями, самыми возвышенными мыслями, но великодушныя намѣренія такъ и остаются одними намѣреніями, а возвышенныя мысли никогда не спускаются съ своихъ идеальныхъ высотъ на почву практической дѣятельности. Юные герои, jeunes premiers, подаютъ, обыкновенно, лишь „надежды“ нѣчто совершить, но такъ-какъ они всецѣло поглощены исполненіемъ роли первыхъ любовниковъ, то, разумѣется, кромѣ привлеченія своихъ возлюбленныхъ къ алтарю, ничего совершить не могутъ и ничего не совершаютъ. Герои зрѣлаго возраста, помимо любовнаго недуга (который, впрочемъ, отодвигается у нихъ на второй планъ), обыкновенно еще одержимы недугомъ самомнѣнія. Они считаютъ себя почему-то какими-то высшими натурами, они лучше, умнѣе и благороднѣе всѣхъ окружающихъ ихъ людей; „вѣкъ“ недостаточно подготовлена» къ воспріятію ихъ «идей», ихъ возвышенныхъ стремленій, никто еще но можетъ понять и оцѣнить ихъ по достоинству, а потому они съ гордымъ величіемъ удаляются отъ «міра и всѣхъ сквернъ его» и съ чувствомъ собственнаго достоинства складываютъ свои руки и предаются глубокомысленному созерцанію кончика носа. Въ сущности-же, въ основѣ этого гордаго отчужденія отъ міра всегда лежитъ у нихъ какая-нибудь мелкая, эгоистическая страстишка, какая-нибудь семейная непріятность. Такъ Буагильбо проклялъ человѣчество единственно потому только, что его жена однажды измѣнила ему и сошлась съ его закадычнымъ другомъ. Съ этой минуты весь міръ опротивѣлъ ему, а закадычный другъ сталъ въ его глазахъ воплощеніемъ всего злого и дурного и онъ почти до самой-смерти не могъ простить ему его вѣроломства. Сильвестръ сдѣлался анахоретомъ, главнымъ образомъ, потому, что жена его промотала все его состояніе, а дочь, для поправленія разстройства отцовскихъ финансовъ, занялась проституціей. Ральфъ удалился на пустынный островъ подъ вліяніемъ тяжелыхъ воспоминаній о тѣхъ разнообразныхъ мукахъ, которыя претерпѣло его сердце и сердце его возлюбленной въ мірѣ «живыхъ людей», и т. п.

Однимъ изъ самыхъ типическихъ представителей героевъ этой категоріи можетъ служить Жакъ (въ романѣ «Jacque»). Его характеръ составляетъ какъ-бы эссенцію всѣхъ тѣхъ основныхъ качествъ, которыми въ меньшихъ и слабѣйшихъ дозахъ обладаютъ всѣ или, по крайней мѣрѣ, преобладающее большинство жоржъ-зандовскихъ героевъ.

Для того, чтобы читатель могъ нагляднѣе судить объ этихъ «качествахъ», мы приведемъ здѣсь нѣсколько выдержекъ изъ писемъ (весь романъ излагается въ эпистолярной формѣ) Жака къ своей незаконнорожденной сестрѣ, Сильвіи (Жакъ въ юбкѣ), Сильвіи — къ Жаку и жены Жака къ своей подругѣ.

Жакъ, человѣкъ уже пожившій, человѣкъ «зрѣлаго возраста», вздумалъ жениться въ глупенькой, молоденькой барышнѣ, съ которою у него по имѣется никакихъ общихъ духовныхъ интересовъ. Сильвія отговариваетъ брата отъ этого неравнаго брака; ей кажется, что онъ слишкомъ необдуманно жертвуетъ счастіемъ молодой дѣвушки ради своего, быть можетъ, минутнаго увлеченія. Жакъ отвѣчаетъ ей на это слѣдующимъ образомъ: «Не говори мнѣ, что я вмѣстѣ съ своимъ счастіемъ рискую счастіемъ моего ближняго. Во-первыхъ, этотъ ближній будетъ съ другимъ еще несчастнѣе, чѣмъ со мною, во-вторыхъ, если ему и предназначено страдать со мною, то его страданія будутъ ничто въ сравненіи съ моими. Какъ ты хочешь, чтобъ я могъ имѣть состраданіе къ кому-бы то ни было? Неужели ты воображаешь, что меня можно поставить на одну доску съ прочими людьми? Развѣ мои страданія не имѣютъ совершенно исключительнаго характера? Ты знаешь, сколько разъ проклиналъ я небо за то, что оно отказало мнѣ въ той способности, которою оно такъ великодушно наградило всѣхъ остальныхъ людей — въ способности забвенія. Ихъ все можетъ утѣшить, а что можетъ утѣшить меня?.. О, я очень хорошо понимаю, что никто изъ людей не выстрадалъ и сотой части того, что выстрадалъ я. Я въ сто разъ мужественнѣе, въ сто разъ несчастнѣе всѣхъ ихъ. Фердинанда (его глупенькая невѣста) будетъ страдать со мною, но она скоро утѣшится: она искрення и добра, но она и слаба, бѣдное дитя, слабо будетъ и ея страданіе» (Jacque, t. I, стр. 85, 86).

Сильвія, его alter-ego, вполнѣ согласна съ нимъ, что его нельзя ставить на одну ногу съ прочими людьми, что онъ выше и лучше ихъ всѣхъ. Она понимаетъ его «великія муки». «Когда человѣкъ, подобный тебѣ, пишетъ она ему (t. 2, р. 281), — родится въ вѣкъ, немогущій дать ему дѣла достойнаго его, когда онъ, одаренный апостольскимъ духомъ и силою мученика, проходитъ, оскорбляемый и страдающій, среди этихъ безсмысленныхъ людей, безцѣльно прозябающихъ на землѣ, ради того только, чтобы наполнить своимъ существованіемъ одну изъ ничтожнѣйшихъ страницъ исторіи, — о, тогда, конечно, онъ долженъ задыхаться, онъ долженъ погибнуть среди этой испорченной атмосферы, среди этой жалкой толпы, со всѣхъ сторонъ его давящей и тѣснящей…»

Вы, можетъ быть, думаете, что это и въ самомъ дѣлѣ былъ какой-нибудь апостолъ новыхъ идей, какой-нибудь мученикъ за свои убѣжденія? О, ничуть не бывало. Это былъ ни болѣе, ни менѣе, какъ отставной офицеръ наполеоновской арміи, богатый помѣщикъ и весьма разсчетливый хозяинъ; рабочихъ своихъ держалъ въ страхѣ и никакой поблажки имъ не давалъ. «Управленіе помѣстьями, пишетъ о немъ его молодая жена, — постоянно занимаетъ его, хотя и не поглощаетъ всего его времени. Система его хозяйства основана на строгой справедливости; романическое великодушіе не ослѣпляетъ его; онъ говоритъ, что тотъ, кто дозволяетъ обворовывать себя, не можетъ ощущать никакого удовольствія, помогая ближнимъ добровольно; его гордость не дозволяетъ ему дѣлаться жертвою обмановъ, которыми разные нищіе разсчитываютъ добыть отъ него кусокъ насущнаго хлѣба; онъ жестокъ и неумолимъ съ тѣми, которые хотятъ спекулировать на его чувствительность»… Вы видите, что это типъ совершеннѣйшаго буржуа и что ни по своему соціальному положенію, ни по своему смиренію, онъ ни мало не походитъ на мученика. Но, быть можетъ, тѣ досужіе часы, которые остаются у него за его хозяйскими заботами, онъ посвящаетъ своей апостольской миссіи и служенію человѣчеству? Опять нѣтъ. Онъ презираетъ «человѣчество», онъ не иначе называетъ его, какъ «race lâche et stupide». Служить ему, въ какомъ-бы то ни было отношеніи, — это слишкомъ для него унизительно. И авторъ, устами сестрицы Сильвіи, вполнѣ его оправдываетъ. «Ты слишкомъ скроменъ, пишетъ ему эта добродѣтельная дѣвица, — чтобы просвѣщать людей наукою; ты слишкомъ гордъ, чтобы блистать талантами передъ толпою, неспособною тебя понять; ты слишкомъ справедливъ и чистъ, чтобы желать господства надъ ближними при помощи интригъ и честолюбія. Ты не знаешь, что сдѣлать съ тѣми богатствами, которыми одарила тебя природа. Богъ долженъ-бы былъ создать для тебя особаго ангела и послать васъ жить вдвоемъ въ какой-нибудь міръ, или, по крайней мѣрѣ, тебѣ-бы слѣдовало родиться въ такое время, когда вѣра и божественная любовь служили единственными средствами просвѣщенія и обновленія народовъ» (t. 2, р. 281). Будучи, такимъ образомъ, слишкомъ «скромнымъ», слишкомъ «гордымъ», слишкомъ «чистымъ» и «справедливымъ» для того, чтобы заниматься чѣмъ-нибудь путнымъ въ семъ бренномъ мірѣ (кромѣ., разумѣется, домашняго хозяйства), герой этотъ, какъ и всѣ вообще герои Жоржъ-Зандъ, видитъ въ любви къ женщинѣ и къ своему ребенку единственный идеальный интересъ своей жизни, единственный разумный смыслъ своего существованія. Когда любимая женщина ему измѣнила, когда любимый ребенокъ умеръ, онъ заявляетъ, что ему теперь «не для кого и не для чего жить», и бросается со скалы въ пропасть. Незадолго до смерти онъ сознается, «что прожилъ напрасно». «Въ 35 лѣтъ, пишетъ онъ къ Сильвіи (т. I, рр. 225, 226), — я чувствую себя на-столько-же несчастнымъ и одинокимъ среди людей, какъ и въ началѣ моей жизни… Я никогда не находилъ никакой гармоніи, никакого сходства между собою и тѣмъ, что меня окружало… Моя-ли это вина или вина моихъ ближнихъ?» Ä между тѣмъ онъ былъ истиннымъ сыномъ, плотью отъ плоти, кровью отъ крови той среды, въ которой «задыхался», отъ которой съ такимъ презрѣніемъ отворачивался. Онъ, какъ и она, съ головы до пятокъ былъ переѣденъ язвою грубаго, безсердечнаго эгоизма; онъ, какъ и она, сдѣлалъ изъ своего «я» своего идола и молился ему денно и нощно. Онъ, какъ и она, это самопоклоненіе, этотъ эгоизмъ возвелъ въ теорію и сдѣлалъ ее руководящимъ принципомъ своей жизни. «Люди, писалъ онъ Сильвіи, — у которыхъ нѣтъ эгоизма, ненужные, безполезные люди; они не приносятъ счастія ни себѣ, ни другимъ… То, что называютъ добродѣтелью, есть ничто иное, какъ искуство удовлетворять всѣмъ своимъ потребностямъ, не нарушая открыто правъ другихъ, не возбуждая къ себѣ ихъ вражды» (t. 2, р. 285).

Повидимому, личный опытъ долженъ-бы былъ убѣдить нашего героя въ ошибочности его теоріи; онъ долженъ-бы былъ показать ему, что проповѣдуемый и практикуемый имъ эгоизмъ дѣлаетъ человѣка «несчастнымъ и одинокимъ среди людей». Но, увы, эгоисты неисправимы, и, что всего хуже, они, подобно сумасшедшимъ, почти никогда не сознаютъ истиннаго характера разъѣдающаго ихъ недуга.

По Жаку читатели могутъ составить себѣ приблизительно вѣрное понятіе объ общемъ фонѣ характера жоржъ-зандовскихъ героевъ. Конечно, ни въ одномъ изъ нихъ не воплощаются «жаковскія» свойства съ большею рѣзкостью и отчетливостью, чѣмъ въ характерѣ самого Жака, но за то никто изъ нихъ не можетъ считать себя вполнѣ свободнымъ ни отъ одного изъ этихъ свойствъ. Всѣ они болѣе или менѣе Жаки, — Жаки по своему эгоизму, по своему отношенію къ окружающей ихъ средѣ, іго своей способности жить исключительно семейною жизнію, по своему самомнѣнію и высокомѣрію, по отсутствію всякихъ глубокихъ интересовъ, всякихъ идеальныхъ стимуловъ въ ихъ дѣятельности, кромѣ одного только — половой или родительской любви {Впрочемъ, въ позднѣйшихъ своихъ романахъ, какъ, напр., въ «Вальведерѣ», Жоржъ-Зандъ старается внушить своимъ героямъ нѣкоторую любовь къ естественномъ наукамъ, къ изученію природы. Впрочемъ, это обстоятельство ни мало не препятствуетъ имъ оставаться до извѣстной степени все тѣми-же Жаками.

Не лившее будетъ также замѣтить здѣсь, что, говоря о характерѣ жоржъ-зандовскаго героя, о ея идеалѣ хорошаго человѣка вообще, человѣка, какимъ онъ долженъ быть, мысъ умысломъ игнорировали ея якобы историческіе романы, герои которыхъ, очевидно, воплощаютъ въ себѣ не идеалы настоящаго или будущаго, а идеалы прошлаго.}.

Посмотримъ теперь, каковъ общій фонъ женскихъ характеровъ, какова та «идеальная женщина», которую рисуютъ намъ романы Жоржъ-Зандъ.

Не только въ нашемъ полу-образованномъ, [по даже и въ просвѣщенномъ западно-европейскомъ обществѣ (преимущественно у нѣмцевъ) съиздавна [сложилось весьма оригинальное воззрѣніе на типическій характеръ героини жоржъ-зандовскихъ романовъ, на такъ-называемую жоржъ-зандовскую эмансипированную женщину. Она представлялась обыкновенно въ видѣ какой-то разбитной барыньки. носящей мужскіе-панталоны, курящей трубку, скачущей верхомъ съ казацкою удалью, презирающей всякія условныя приличія, обращающейся съ мужчинами съ фамильярнымъ запанибратствомъ, проповѣдующей «свободу любви», отвергающей бракъ, толкующей о политикѣ и иныхъ «матеріяхъ важныхъ». Быть эмансипированною à la Жоржъ-Зандъ — это значило, по понятіямъ очень многихъ, быть чѣмъ-то среднимъ между проституткою и сипимъ чулкомъ.

Никогда еще мнѣнія, составляемыя по слухамъ (очевидно, что подобное мнѣніе могло образоваться не иначе, какъ по слухамъ), не были такъ далеки отъ истины, какъ это мнѣніе. Женскій «идеалъ» Жоржъ-Зандъ ни единою своею чертою не напоминаетъ идеалъ «разбитной барыни»; напротивъ, жоржъ-зандовскихъ женщинъ скорѣе можно упрекнуть въ излишней забитости и приниженности, въ слишкомъ пассивномъ подчиненіи традиціямъ морали, въ черезчуръ приторной сантиментальной добродѣтели.

Какъ характеры, ихъ можно раздѣлить тоже на двѣ категоріи, соотвѣтствующія, до извѣстной степени, тѣмъ категоріямъ, по которымъ мы дѣлили мужскихъ героевъ. Къ первой можно отнести женщинъ съ характерами болѣе самостоятельными и болѣе напоминающими мужчинъ жаковскаго закала. Самостоятельность ихъ, однакожъ, обусловливается не столько ихъ внутренними качествами, умомъ, силой воли, способностью къ иниціативѣ и т. п., сколько условіями чисто-внѣшними, матеріальною обезпеченностью и независимостью ихъ положенія. А ихъ сходство съ мужчинами состоитъ совсѣмъ не въ томъ, что онѣ посягаютъ на мужскія сферы труда, что онѣ вмѣшиваются въ дѣла, которыми по-преимуществу занимаются одни лишь мужчины и соваться въ которыя «бабамъ» считается «неприличнымъ», не въ томъ, наконецъ, что онѣ стараются подражать мужскому полу въ костюмѣ, манерахъ, образѣ жизни и т. п., — нѣтъ, во всемъ этомъ онѣ совершенно неповинны; сходство ихъ характеровъ съ мужскими характерами жоржъ-зандовскихъ романовъ состоитъ главнымъ образомъ въ томъ, что въ первыхъ, какъ и въ послѣднихъ, эгоистическіе инстинкты преобладаютъ надъ симпатическими. Себялюбивый, нерѣдко доходящій до возмутительной жестокости эгоизмъ, тщеславное самомнѣніе и гордое пренебреженіе къ окружающей ихъ средѣ, идущее рядомъ съ пассивнымъ подчиненіемъ безмысленно пошлой, рутинной жизни этой среды, возвышенные, гуманные принципы, съ одной стороны, и далеко не возвышенная, анти-гуманная практическая дѣятельность, съ другой, — вотъ, хотя и не особенно лестная, но, какъ мы думаемъ, вполнѣ правдивая характеристика жоржъ-зандовскаго идеала «самостоятельной женщины». Для примѣра приведемъ два образчика.

Лавинія безспорно можетъ считаться одною изъ представительницъ женщинъ этой категоріи. Она женщина совершенно самостоятельная; она ни отъ кого не зависитъ и живетъ, какъ хочетъ. Она женщина «съ идеями» и, повидимому, съ «характеромъ». Во имя своихъ «идей» она съ высокомѣрнымъ презрѣніемъ относится къ окружающей ее средѣ; благодаря силѣ своего «характера», она съ гордымъ величіемъ отвергаетъ своего стараго любовника, который, бросивъ ее однажды, черезъ десять лѣтъ восчувствовалъ къ ней снова любовь и спона предложилъ ей свое сердце и даже руку. Въ отвѣтъ на это предложеніе Лавинія писала ему, между прочимъ: «Я ненавижу бракъ, ненавижу всѣхъ людей, ненавижу всякія обязательства на-вѣки, всякія обѣщанія, контракты…» Повидимому, совсѣмъ эмансипированная женщина: все она ненавидитъ и всѣхъ она презираетъ. Однако, это только на словахъ, да и слова-то эти вызваны не серьезною работою мысли, не какимъ-нибудь опредѣленнымъ міросозерцаніемъ, а просто уязвленнымъ самолюбіемъ. Лавинія не могла простить Ліонелю (своему бывшему любовнику), что онъ ее разлюбилъ; она, отвергающая всякія вѣчныя обязательства, проповѣдующая въ теоріи свободу чувства, считала себя униженною и оскорбленною потому только, что ея возлюбленный воспользовался стою свободою. А между тѣмъ она страстно любитъ своего вѣроломнаго любовника, она любитъ его десять лѣтъ безъ всякой надежды на взаимность, и когда, наконецъ, онъ снова, бросается къ ея ногамъ, кается во всѣхъ своихъ прегрѣшеніяхъ и умоляетъ ее опять полюбить его, она его отталкиваетъ. Зачѣмъ, почему? Можетъ быть, она не вѣрила въ прочность его чувства? Но что изъ этого? вѣдь въ теоріи она сама отвергаетъ долгосрочную любовь. Очевидно; въ ней заговорило ея оскорбленное самолюбіе и его голосъ заглушилъ голосъ любви. Эгоизмъ восторжествовалъ, онъ отомстилъ за когда-то нанесенную ему обиду. Теорія спасовала передъ практикой.

Это былъ не единственный случай; нѣтъ, всею своею жизнью эта героиня отрицаетъ на практикѣ то, что, повидимому, признаетъ въ теоріи. Она презираетъ окружающихъ ее людей; она считаетъ себя лучше ихъ. Почему? Вѣроятно, потому, что она ощущаетъ въ себѣ болѣе возвышенныя стремленія, чѣмъ тѣ, которыя двигаютъ ея ближними; вѣроятно, она понимаетъ всю пошлость и безсодержательность ихъ жизни, всю низменность ихъ идеаловъ. но какъ-же сама она живетъ, какіе сама она преслѣдуетъ идеалы? Живетъ она совершенно такъ-же, какъ и всѣ вообще обезпеченныя женщины ея класса: путешествуетъ, ѣздитъ по баламъ, иногда мечтаетъ и читаетъ стишки, молится Богу и старается не думать ни о прошломъ, ни о будущемъ. Прожить весело — вотъ единственная цѣль, къ которой она стремится. «Я, пишетъ она къ Ліонелю, — люблю лишь путешествія, мечтанія, уединеніе, шумъ свѣта, мимо котораго прохожу смѣясь, поэзію, которая даетъ мнѣ силу переносить прошлое (т. е. вѣроломство Ліонеля), и Бога, который даетъ мнѣ надежду на будущее». Все это прекрасно, но почему-же выдѣляетъ она себя изъ окружающей ее среды? Чѣмъ она лучше другихъ, которыя, не тревожа себя никакою сантиментальною идеологіею, веселятся себѣ на пропалую, да и знать никого и ничего не хотятъ? Какой толкъ въ ея «идеяхъ», когда онѣ никогда и ни въ чемъ не обнаруживаются, когда она никогда и никому не заявляетъ своихъ правъ на болѣе разумное существованіе, чѣмъ то, на которое обрекла ее среда, — мало того, когда она вполнѣ мирится съ этимъ существованіемъ и находитъ его распречудеснымъ?

А вотъ другой примѣръ.

Кинтилія Кавальканти (героиня романа «Secretaire intime»), владѣтельная герцогиня какого-то фантастическаго итальянскаго герцогства, отличается необыкновеннымъ, мужскимъ умомъ, пишетъ политико-экономическіе трактаты и стремится облагодѣтельствовать подвластный ей народъ. Это характеръ не только самостоятельный, но даже деспотическій. Когда она сочиняетъ, при помощи услужливыхъ пажей, свои ученые трактаты, она запирается въ свой дворецъ, складываетъ съ себя неизвѣстно на чьи плечи иго царственныхъ заботъ и водворяетъ мертвую тишину въ своей резиденціи. Всѣ празднества и общественныя удовольствія прекращаются, столица погружается какъ-бы въ сонъ, даже ѣзда на улицахъ пріостанавливается. Затѣмъ, когда ученый трактатъ написанъ или когда писать его наскучитъ герцогинѣ, двери дворца широко растворяются, городъ мгновенно оживаетъ и начинается длинный рядъ роскошныхъ и блистательныхъ празднествъ. Въ этой нескончаемой смѣнѣ ученаго затворничества и веселыхъ пировъ и проходитъ все время мудрой государыни; въ этомъ и состоитъ вся ея политика, какъ внутренняя, такъ и внѣшняя. Впрочемъ, нѣтъ, есть у нея еще одна страсть. Г-жа Кавальнанти любила веселиться и заниматься политическою экономіею, но еще болѣе любила подслушивать, что о ней говорятъ и думаютъ ея вѣрные подданные. Подобно Лавиніи или, лучше сказать, подобно Жаку, она считала себя самымъ добродѣтельнымъ, самымъ непорочнымъ, самымъ умнымъ и самымъ справедливымъ существомъ изъ всѣхъ земныхъ существъ. Она желала, чтобы и окружающіе ее люди были о ней такого-же мнѣнія; если-же узнавала, что кто-нибудь осмѣливается сомнѣваться въ ея добродѣтеляхъ, она немедленно заточала дерзновеннаго скептика въ тюрьму и затѣмъ высылала за предѣлы своего герцогства. Такая судьба постигла, между прочимъ, злосчастнаго пажа Галеотто, усомнившагося въ цѣломудріи герцогини, такая-же судьба постигла и другого пажа, Санжюльяна, дерзнувшаго влюбиться въ нее и, подъ вліяніемъ винныхъ паровъ и злыхъ наущеній Галеотто, прокравшагося даже въ ея спальню… Разгнѣванная герцогиня, увидя передъ своею постелью смѣлаго мальчика, расправилась съ нимъ собственноручно, а затѣмъ заточила его въ темницу и, несмотря на всѣ его мольбы и слезы, на его непритворное раскаяніе, на его преданную и, въ сущности, совершенно цѣломудренную любовь, изгнала его навѣки изъ своихъ владѣній.

По поводу этихъ исторій съ пажами ея покорный супругъ писалъ ей слѣдующее: «Я нахожу, что ты обращаешься съ твоими пажами не какъ съ людьми. Ты выбираешь ихъ совершенно такъ-же, какъ выбираешь лошадей; смотришь только, чтобы они были статны и красивы. Затѣмъ ты одѣваешь ихъ въ человѣческій костюмъ, ты возлагаешь на нихъ человѣческія обязанности, и въ то-же время ты заставляешь ихъ играть роль левретокъ. Они бѣгаютъ передъ тобою, они спятъ у твоихъ ногъ, и ты, повидимому, даже и не замѣчаешь, что они такіе-же люди, какъ и ты» («Secretaire intime», t. 2, р. 23).

Мужъ, упрекающій въ этомъ письмѣ свою дорогую половину въ безсердечномъ эгоизмѣ и высокомѣрномъ пренебреженіи человѣческимъ достоинствомъ ея ближнихъ, самъ испыталъ на себѣ эти похвальныя качества «самостоятельной женщины». Когда онъ былъ еще юнъ, онъ безъ ума влюбился въ прелестную Кинтилію. Кинтилія отвѣчала ему взаимностью; убѣдившись въ этой взаимности, счастливый любовникъ вздумалъ-было намекнуть предмету своей страсти, что можно-бы имъ и жениться. Герцогиня возмутилась и обидѣлась; гордость ея не могла примириться съ мыслію, что простой смертный осмѣлился полюбить ее не какъ богиню, а какъ простую женщину. Не долго думая, она подвергла его своей опалѣ и выслала изъ своихъ владѣній. Огорченный графъ (онъ былъ только графомъ, а не владѣтельнымъ принцемъ) впалъ въ отчаяніе и съ отчаянія началъ заниматься… минералогіей, что не мѣшало ему, однако, сохранить во всей чистотѣ и непорочности свою страсть къ гордой красавицѣ. Да и гордая красавица, изгнавъ его изъ своего царства, не въ силахъ была изгнать его изъ своего сердца. Черезъ нѣсколько лѣтъ она встрѣтилась съ нимъ въ Парижѣ (куда она очень любила путешествовать) и обвѣнчалась… но обвѣнчалась тайно. И она, и графъ минералогъ нашли, что такъ будетъ поэтичнѣе. Потаенный мужъ пріѣзжалъ къ своей потаенной женѣ потаеннымъ образомъ и видѣлся съ нею въ потаенныхъ мѣстахъ. Визиты были довольно рѣдки; герцогиня не хотѣла компрометировать себя передъ своими подданными, передъ которыми она продолжала фигурировать въ качествѣ непорочной дѣвственницы.

Послѣ всего сказаннаго ужо нѣтъ надобности прибѣгать ни къ какимъ коментаріямъ для подведенія этого характера подъ ту общую характеристику «самостоятельныхъ женщинъ», которая была приведена нами выше. Для болѣе-же конкретнаго выясненія самой этой характеристики, мы могли-бы указать еще на Сильвію (въ «Jacque»); во Сильвія, какъ мы уже сказали, есть не иное что, какъ дупликатъ Жака, потому и распространяться здѣсь о ней не стоитъ: почти все то, что было говорено о братцѣ, можетъ быть отнесено и къ сестрицѣ. Въ характерахъ-же «самостоятельныхъ женщинъ» другихъ романовъ Жоржъ-Зандъ неизмѣнно повторяются однѣ и тѣ-же общія черты типа: всѣ онѣ, по своей сущности, какъ двѣ капли воды походятъ либо на Лавиній, либо на Кинтилій, либо на Сильвій. Разнообразятся только имена да второстепенныя свойства характеровъ. Но и это разнообразіе незначительно, потому что женщинъ этой категоріи, говоря вообще, весьма немного; большинство принадлежитъ ко второй, къ категоріи героинь, изнывающихъ подъ гнетомъ своей добродѣтели.

Всѣ эти Валентины, Индіаны, Фернанды[20], Марты[21], Консуэлы[22], Жильберты[23], Маргариты[24], Альдины[25], Эдмы[26], Сары[27], Фадетты[28], мисъ Ловъ[29], и т. д., и т. д., всѣ онѣ до такой степени добродѣтельны, что даже возбуждаютъ къ себѣ отвращеніе. Зачѣмъ эти «неземныя созданія», неимѣющія ни человѣческихъ слабостей, ни человѣческихъ пороковъ (если не считать порокомъ излишнюю добродѣтель), пожаловали на нашу грѣшную землю, въ вашу грѣшную среду? Имъ-бы жить въ небесныхъ сферахъ; у нихъ ангольская красота, ангельское смиреніе, кротость, нѣжность и ангельское любвеобиліе. Любви въ нихъ въ особенности много; любовью они, какъ кажется, и питаются, и дышутъ, ради нея и для нея только и существуютъ. Любовь эта самая невинная, самая чистая и самая законная: предметомъ ея служатъ обыкновенно до замужества: папеньки, маменьки, бабушки, дѣдушки, дяденьки, тетеньки, братцы, сестрицы и вообще ближайшіе родственники, какъ въ прямой, такъ и въ боковой линіяхъ; послѣ-же замужества — законный супругъ. Если же иногда случается (какъ это случилось съ Валентиной и Индіаной), что онѣ, подъ вліяніемъ родственной любви, избираютъ не любимыхъ мужей и потомъ, уже въ замужествѣ, начинаютъ ощущать въ себѣ приливъ истинной любви, но не къ мужу, а къ человѣку, такъ-сказать. постороннему, о, тогда ихъ добродѣтель подвергаетъ ихъ такимъ утонченнымъ пыткамъ, такъ медленно поджариваетъ на отъ упрековъ и угрызеній совѣсти, что знай онѣ о существованіи у насъ, въ Россіи, скопческой секты, онѣ, вѣроятно, ни минуты не задумываясь, нереліли-бы въ нее.

О себѣ, о своемъ счастіи, о своихъ интересахъ онѣ никогда не думаютъ; всѣ ихъ мысли поглощены одною только заботою, какъ-бы облегчить и усладить существованіе своихъ возлюбленныхъ папенекъ, маменекъ, братцевъ, сестрицъ и, наконецъ, супруговъ. Только ихъ интересами, ихъ счастіемъ, ихъ мыслями и чувствами онѣ и живутъ. Приносить себя, въ видѣ жертвы непорочной, на алтарь семейнаго благополучія, — это для нихъ не только священнѣйшая, но и сладчайшая обязанность. Ни за что въ свѣтѣ, напримѣръ, не согласятся онѣ выйдти замужъ за любимаго человѣка, если ихъ родители или воспитатели не желаютъ почему-нибудь дать своего благословенія ихъ союзу. Мало того, онѣ не рѣшаются соединиться съ любимымъ человѣкомъ даже и тогда, если ихъ родители согласны, а родители любимаго человѣка не согласны (см «Le péché de М. Antoine», «André», «La petite Fadette» и др.). Миссъ Ловъ (въ «Jean de la Roche») отказываетъ своему возлюбленному, доводитъ его почти до умопомѣшательства, обрекаетъ его на безцѣльное скитаніе по бѣлу свѣту, а себя — на вѣчное дѣвство потому только, что ея маленькому братцу, капризному и избалованному ребенку, не нравится избранникъ ея сердца. Консуэла рѣшается лучше отречься отъ любимаго и страстно влюбленнаго въ нее графа Рудольштадтскаго, чѣмъ пойти противъ желаній своего учителя музыки, себялюбиваго, брюзгливаго и несноснаго старика Порпоры, который изъ чисто-эгоистическихъ видовъ ни за что не хотѣлъ отпустить ее отъ себя,

Сара (въ «Меттелѣ») отказалась отъ любви любимаго ею юноши потому только, что въ этого юношу была влюблена ея престарѣлая тетка, годившаяся молодому человѣку въ матери, если не въ бабки, и т. п.

Примѣрныя дочери, примѣрныя сестры, примѣрныя супруги, онѣ, какъ и подобаетъ добродѣтельнымъ женщинамъ, весьма сострадательны къ ближнимъ вообще, любятъ ходить по больнымъ, помогать бѣднымъ и т. п. Но за сферу этой, такъ-сказать, домашней филантропіи онѣ никогда не отваживаются выступать. Замкнутыя въ тѣсный кругъ семейныхъ обязанностей, онѣ относятся съ полнѣйшимъ безучастіемъ къ дѣламъ міра сего. Обезпеченныя, довольныя, окруженныя, въ большинствѣ случаевъ, нѣжною любовью, онѣ проводятъ свою жизнь, какъ пташки беззаботныя. Кромѣ вопросовъ чисто-семейнаго благополучія, ихъ обыкновенно ничто серьезно но занимаетъ. Конечно, поэзія, музыка, вообще искуства немножко еще ихъ интересуютъ, какъ «неземныхъ созданій». Но ихъ интересъ не идетъ далѣе простого и поверхностнаго дилетантства. Иногда даже онѣ пускаются въ научныя области, но чтобы подвинуть ихъ на такой подвигъ, нуженъ непремѣнно какой-нибудь особенно сильный стимулъ, въ родѣ любви къ отцу, мужу и т. п. Напримѣръ, сама по себѣ миссъ Ловъ по чувствовала ни малѣйшаго расположенія корпѣть надъ минералами и долбить латинскую и греческую граматику. Но отцу нуженъ былъ ученый секретарь, который-бы могъ читать ему греческія книги и писать подъ диктовку латинскіе трактаты. И нѣжная дочка принялась съ такою страстью изучать грековъ и римлянъ, что лѣтъ въ 16 могла уже за поясъ заткнуть любого классика. Если бы м-ру Бютлиру вздумалось писать свои трактаты на санскритскомъ языкѣ, она на отступила-бы и передъ санскритомъ.

Вообще подъ согрѣвающимъ вліяніемъ семейныхъ привязанностей эти добродѣтельныя барышни обращаются въ мягкую массу воска, изъ котораго можно лѣпить все, что вамъ угодно. Устраните ихъ отъ этого вліянія, заставьте ихъ жить и дѣйствовать по собственной иниціативѣ, не соображаясь съ желаніями и интересами папенекъ, маменекъ, возлюбленныхъ и т. п., и онѣ очутятся въ положеніи флурансовыхъ куръ, у которыхъ вырѣзаны верхнія полушарія мозга.

Понятно, что героини этой категоріи отличаются еще меньшимъ разнообразіемъ, еще меньшею индивидуальною самобытностью, чѣмъ героини первой. Если вы абстрагируете ихъ отъ окружающей ихъ обстановки, если вы оставите безъ вниманія ихъ, такъ-сказать, случайныя качества, неимѣющія никакого существеннаго отношенія къ ихъ основному, типическому характеру, то вы легко примете всѣхъ этихъ Эдмъ, Мартъ, Маргаритъ. Фадетгъ etc. за одно и то-же лицо, являющееся только въ различныхъ романахъ подъ различными именами. И дѣйствительно, это только одно лицо, но лицо не живое, реальное, а абстрактное, фантастическое, или, лучше сказать, даже и не лицо, а лишь простое «воплощеніе» нѣкоторой группы человѣческихъ чувствъ и привязанностей, искуственно оторванныхъ отъ всѣхъ сосуществующихъ съ ними чувствъ и привязанностей и вдобавокъ еще неумѣренно идеализированныхъ.

Послѣ всего, что мы сказали объ общественныхъ и нравственныхъ тенденціяхъ жоржъ-зандовскихъ романовъ и о характерѣ ихъ героевъ и героинь, «воспитательное» значеніе этихъ романовъ выясняется само собою. Очевидно, оно равно пулю, и даже менѣе, чѣмъ нулю, — отрицательной величинѣ. Вмѣсто того, чтобы вносить въ ту сроду, въ которой вращалась романистка, новыя идеи, возбуждать въ ней новыя стремленія, новыя чувства, она воскрешала старые, давно забытые идеалы, она проповѣдывала мораль эгоизма. Вмѣсто того, чтобы стараться привлечь всеобщее вниманіе къ тѣмъ «роковымъ задачамъ», отъ разумнаго рѣшенія которыхъ зависѣло все будущее ея среды, она, напротивъ, скользила но нимъ мелькомъ, постоянно выдвигая на первый планъ вопросы «прошлаго», вопросы поколѣнія, сходящаго уже со сцены. Вмѣсто того, чтобы расширить сферу человѣческихъ интересовъ а человѣческихъ обязанностей, она ограничивала ихъ узкимъ, замкнутымъ кругомъ семейныхъ отношеній. Однимъ словомъ, вмѣсто того, чтобы просвѣтлять и очищать общественное сознаніе, она его путала и затемняла; вмѣсто того, чтобы содѣйствовать его развитію, она его притупляла.

Не имѣя никакого воспитательнаго значенія, романы Жоржъ-Зандъ еще менѣе могутъ претендовать на значеніе «нравоописательное», бытовое. Дѣйствительность въ нихъ постоянно идеализируется; изображаемые характеры заимствованы не столько изъ реальной жизни, сколько изъ собственной фантазіи автора; герои и героини имѣютъ лишь слабое сходство съ настоящими людьми и представляютъ собою, какъ мы уже сказали, не болѣе, какъ воплощеніе нѣкоторыхъ человѣческихъ чувствъ, преимущественно чувства «любви», въ различныхъ его формахъ и проявленіяхъ. Анализъ этого чувства составляетъ самое существенное содержаніе и главное достоинство всѣхъ ея романовъ. Ея воспитаніе, окружавшая ее съ дѣтства обстановка, не говоря уже о наслѣдственныхъ предрасположеніяхъ, выработали въ ней рѣдкую, изъ ряда вонъ выходящую способность подмѣчать и живо воспроизводить въ своемъ умѣ всѣ свои самыя микроскопическія душевныя волненія, всѣ мельчайшія составныя частички переживаемыхъ ею чувствъ и настроеній. Благодаря этой способности, ея анализъ отличается такою глубиною, точностью, и, если можно такъ выразиться, такимъ изяществомъ отдѣлки, которыхъ не удавалось достигнуть до нея ни одному французскому романисту. Впрочемъ, едва-ли мы ошибемся, если скажемъ, что и въ настоящее время она не имѣетъ по этой части достойныхъ себѣ соперниковъ. Но, съ другой стороны, ея анализъ страдаетъ однимъ весьма существеннымъ недостаткомъ: онъ слишкомъ субъективенъ. Жоржъ-Зандъ не наблюдаетъ и не изучаетъ характеры окружавшихъ ее людей, она созерцаетъ только самое себя и изъ этого-то самосозерцанія черпаетъ весь матеріяхъ для своей творческой дѣятельности. Отсюда само собою понятно, что ея анализу можетъ быть доступна лишь весьма ограниченная сфера чувствъ, именно лишь тѣ чувства, тѣ душевныя состоянія, которыя ей приходилось всего чаще лично испытывать, которыя ей были «привычны», родственныя. ближе всего знакомыя. А ближе всего ей были знакомы и чаще всего ей приходилось переживать душевныя волненія, сопровождающія различныя семейныя привязанности съ одной стороны, различныя проявленія чувства половой любви и религіознаго чувства — съ другой. Этимъ-то весьма но разнообразнымъ репертуаромъ и ограничивается сфера чувствъ, вполнѣ доступныхъ ея анализу. Каждый разъ, когда Жоржъ-Зандъ переступаетъ за предѣлы этой сферы, когда она пытается воплотить въ конкретные образы такія душевныя состоянія, который были совершенно чужды ея духовному міру, она впадаетъ въ нелѣпыя преувеличенія и создаетъ характеры невозможные и возмутительные по своей психологической неправдѣ. Таковы, напр., характеры: барона Вольдемара (въ L’homme de neige); семейство Мопра (въ Mauprat), безумнаго священника въ «Леліи», молодого графа Рудольштадскаго (въ Consuelo и La Comtesse de Roudol.) и нѣкоторые другіе. Впрочемъ, такъ-какъ она очень рѣдко рѣшается дѣлать экскурсіи въ невѣдомыя ей области чувствъ, то въ общемъ ея романы представляютъ весьма много цѣннаго психологическаго матеріала. Въ этомъ отношеніи ихъ значеніе не подлежитъ сомнѣнію или, по крайней мѣрѣ, подлежитъ въ гораздо меньшей степени, чѣмъ въ отношеніяхъ воспитательномъ и бытовомъ.


Послѣ декабрьскаго переворота романистка удалилась со сцены общественной дѣятельности и предалась исключительно своимъ литературнымъ работамъ. Въ настоящее время она пишетъ, однако, очень мало, да и то, что пишетъ, но отличается уже прежними достоинствами: это не болѣе, какъ варіяціи на старыя темы, — варіяціи въ достаточной степени скучныя и однообразныя. Впрочемъ, начиная съ 60 хъ годовъ (и даже раньше), ея романы уже перестали производить то впечатлѣніе, какое они производили въ былое время. И это немудрено. Въ умственной, нравственной и общественной жизни Франціи произошли, со времени Луи Филиппа, довольно существенныя перемѣны, но Жоржъ-Зандъ не хотѣла ихъ замѣчать, она упорно держалась тѣхъ-же традицій, тѣхъ-же идеаловъ, интересовалась тѣми-же вопросами, какъ и 20 лѣтъ тому назадъ. Ея публика перестала ее понимать. При томъ-же лѣта давали себя знать. По мѣрѣ того, какъ она приближалась къ старости (теперь ей 72-й годъ), фантазія ея, отличавшаяся въ юности необыкновенною плодовитостью, постепенно ослабѣвала, ослабѣвала вмѣстѣ съ тѣмъ и способность живо воспринимать впечатлѣнія внѣшняго міра и воспроизводить ихъ въ живыхъ и яркихъ картинахъ; романы ея утратили юношескую свѣжесть и поэтичность (которыя, безспорно, въ прежнее время не мало содѣйствовали ихъ успѣху), въ нихъ стало преобладать сухое, старческое резонерство. Вообще Жоржъ-Зандъ, какъ романистъ, какъ поэтъ, умерла. Осталась г-жа Дюдеванъ, мирно и счастливо доживающая свои дни въ бабушкиномъ помѣстьѣ Ноганѣ. Читатели, которыхъ интересуетъ всякая «знаменитость», хотя-бы отжившая свой вѣкъ и сошедшая со сцены, могутъ найти нѣкоторыя подробности о теперешней ея жизни въ слѣдующемъ письмѣ, написанномъ ею къ Луи Ульбаху. Письмо служитъ отвѣтомъ на его вопросы о томъ, что она подѣлываетъ и какъ проводитъ время въ послѣдніе годы. Повидимому, оно предназначалось для печати, по крайней мѣрѣ, Ульбахъ помѣстилъ его въ своихъ «Les contemporains».

"Ничего интереснаго больше (послѣ событій 1848 г.) но случалось въ моей жизни. Наступила старость, очень спокойная, очень счастливая, услаждаемая семьею и лишь изрѣдка опечаливаемая чисто-личнымъ горемъ: смертью, разлукою и, наконецъ, тѣмъ общимъ состояніемъ тоски, которое мы испытываемъ съ вами отъ однѣхъ и тѣхъ-же причинъ… Я потеряла двухъ горячо любимыхъ внуковъ: дочь моей дочери (Соланжъ) и сына моего сына (Мориса). Но у меня остались еще двѣ премиленькія дѣвочки отъ его (т. е. Мориса) счастливаго брака. Со мной невѣстка, которая такъ-же мнѣ дорога, какъ и мой Морисъ. Дѣтямъ моимъ (т. е. Морису и его женѣ) я предоставила вести все хозяйство, а сама забавляюсь съ дѣтьми; лѣтомъ занимаюсь немного ботаникою и предпринимаю длинныя прогулки (я, по-прежнему, отличный ходокъ). Наконецъ, если есть свободное время, пишу романы, часа два утромъ и часа два вечеромъ. Я пишу легко и съ удовольствіемъ; это для меня отдыхъ. Но за то моя кореспонденція, которая, какъ вы знаете, очень обширна, стоитъ мнѣ не малаго труда. Если-бы возможно было ограничиться перепискою только съ друзьями! Но меня со всѣхъ сторонъ осаждаютъ просьбами[30]; сколько бываетъ между ними самыхъ трогательныхъ и совершенно невинныхъ! Всегда, когда я могу что-нибудь сдѣлать, я отвѣчаю, въ противномъ случаѣ — оставляю безъ отвѣта. Нѣкоторые просители заслуживаютъ, чтобы для нихъ попытаться на что-нибудь, хотя и съ малою надеждою на успѣхъ. Тутъ уже приходится отвѣчать. Прибавьте къ этому еще переписку по личнымъ дѣламъ: въ день непремѣнно наберется, среднимъ числомъ, писемъ десять. Тяжелое бремя, но у каждаго должно быть свое!

"Я утѣшаю себя надеждою, что авось послѣ смерти переселюсь на какую-нибудь планету, гдѣ никто не будетъ умѣть ни читать, ни писать. Право, нужно быть довольно совершеннымъ, чтобы не чувствовать въ этомъ потребности. Въ ожиданіи-же этого счастливаго будущаго, здѣсь, на землѣ, приходится покориться своей участи.

"Если вы желаете знать о моихъ денежныхъ обстоятельствахъ, то опредѣлить ихъ не особенно трудно. Мои счеты не запутаны. Я своимъ трудомъ заработала около миліона, но не отложила ни сантима: все раздала (!). Что-же касается до моихъ средствъ къ существованію, то я всегда жила изо дня въ день, тѣмъ, что зарабатывала, и, нахожу, что это самое лучшее. Не о чемъ заботиться и воровъ не боишься. Теперь, когда хозяйство лежитъ на рукахъ дѣтей, я каждый годъ дѣлаю небольшія поѣздки по Франціи; ея отдаленные уголки мало извѣстны, а между тѣмъ они не менѣе прекрасны, чѣмъ и тѣ мѣстности, любоваться которыми ѣздятъ такъ далеко. Эти живописные уголки служатъ какъ-бы рамками для моихъ романовъ. Я люблю самой видѣть то, о чемъ пишу. Это значительно упрощаетъ всякія розысканія и изслѣдованія. Если мнѣ приходится сказать о какой-либо мѣстности всего какихъ-нибудь два-три слова, я и тогда все-таки предпочитаю говорить о ней по личнымъ впечатлѣніямъ. Такимъ образомъ по возможности избѣгаешь ошибокъ.

"Все это весьма обыкновенныя вещи, дорогой мой другъ, а когда имѣешь такого біографа, какъ вы, то хотѣлось-бы быть такимъ-же великимъ, какъ пирамиды, чтобы, по крайней мѣрѣ, стоило надъ чѣмъ остановиться.

"Но я не могу уже вырости. Я самая обыкновенная, простая женщина (bonne femme), хотя нѣкоторые и старались придать мнѣ какой-то ужасный, невообразимо-звѣрскій характеръ.

"Меня обвиняли также въ томъ, что я не понимаю страстной любви. Мнѣ самой кажется, что я всегда жила дружбою и что этимъ можно удовольствоваться.

"Теперь, славу-богу, больше отъ меня любви не требуютъ, и на меня не жалуются даже тѣ, которые хотятъ меня любить, несмотря на то, что обстановка моя очень скромна и я совсѣмъ не отличаюсь блестящимъ умомъ.

"Веселою я осталась по-прежнему, однако, я никогда не беру на себя иниціативы забавлять другихъ; когда-же они сами хотятъ забавляться, я съумѣю имъ помочь.

«Я не сомнѣваюсь, что у меня должны быть большіе недостатки, но я, какъ и вообще всѣ люди, не сознаю ихъ. Точно также я не сознаю и своихъ достоинствъ. Много я думала о томъ, что такое истина, и при этомъ мое „я“ все болѣе и болѣе стиралось и отодвигалось на задній планъ. Мнѣ кажется, что когда люди поступаютъ хорошо, имъ нечего этимъ величаться; они дѣлаютъ только то, что находятъ вполнѣ логичнымъ, — вотъ и все. Когда-же они поступаютъ дурно, то, конечно, происходить это оттого, что они не сознаютъ истиннаго характера своихъ поступковъ. Если-бы они сознавали, то и поступали-бы они иначе. Вообще я не признаю зла, я признаю одно лишь невѣжество».

П. Гр--ли.
"Дѣло", №№ 9—10, 1847, №№ 3—4, 1875



  1. Жоржъ-Зандъ, какъ подобаетъ истинному историку, начинаетъ исторію своей жизни съ исторіи жизни своихъ отдаленнѣйшихъ предковъ — прадѣда, и прабабушки. Три первые тома исключительно посвящены родителямъ и прародителямъ.
  2. Этими-же качествами, по сказанію хроникеровъ, отличалась и прелестная Аврора Кенигсмаркъ. Впрочемъ, но части ума и разсудительности она, кажется, значительно превосходитъ своего сынка. Тутъ уже сказалось отцовское вліяніе.
  3. Въ то время, котла вся либеральная публика восхищалась Монтескье и до небесъ превозносила его «Духъ Законовъ», Дюяевъ съ женою написали превосходную критику, доказывавшую полную несостоятельность этого «Духа» и развивавшую идеи, далеко опередившія обиходное міросозерцаніе тогдашняго буржуазнаго либерализма. Когда книга гг. Дюпеновъ была совсѣмъ уже готова и отпечатана, всесильная Помпадуръ, покровительствовавіная Монтескье, опасалась, чтобы его литературная слава не пострадала отъ нападокъ критики, потребовала у авторовъ, чтобъ они собственноручно уничтожили свое произведеніе. Дюпенъ, зная очень хорошо, какая судьба постигаетъ дерзкихъ ослушниковъ куртизанки былъ на-стольно слабъ или благоразуменъ, что безпрекословно исполнилъ ея требованіе и изъялъ свою книгу изъ обращенія.
  4. Въ послѣдніе годы своей жизни она, судя по разсказамъ своей дочери впала почти въ полное умопомѣшательство (см. Hist. de ma vie. t. VIII, 26, 26, 22 и друг.)
  5. Изъ всего того, что было нами сказано о характерѣ матери Жоржъ-Занда, можно съ большою увѣренностью предполагать, что всѣ свои душевныя качества, свой темпераментъ, свои чувства, романистка унаслѣдовала отъ своей матери. Но за то своею наружностью она. суди но ей собственнымъ словамъ. была очень похожа на отца.
  6. «Начиная говорить о Карамбо, я начинаю говорить не только о своей поэтической жизни, въ которой этотъ образъ игралъ такъ долго наиболѣе существенную роль, наполняя собою всѣ мои мои тайныя мечтанія, я должна буду говорить и о моей жизни нравственной»… (Hist. de ma vie, t. VI, p. 23).
  7. Иногда, впрочемъ, онъ являлся ей и въ образѣ мужчины, по чаще всего она оставляла его половыя особенности безъ всякаго вниманія. Это обстоятельство не лишено интереса: оно показываетъ, что галлюцинаціи и нѣкоторые другіе признака умственнаго разстройства, несомнѣнно проявляющіеся въ разбираемой фантазіи, обнаружились у Жоржъ-Занда ранѣе наступленія половой зрѣлости.
  8. Разумѣется, нельзя вполнѣ довѣрять этому заявленію Жоржъ-Зандъ. Она просто не отдавала себѣ отчета въ томъ, быть можетъ, незамѣтномъ для насъ, но на самомъ дѣлѣ весьма существенномъ вліяніи, которое производила на нее монастырская жизнь со всею своею религіозною обстановкою. Проповѣди и наставленія монахинь оставляли свой слѣдъ въ ея безсознательной душѣ и помимо ея воли направляли ея воображеніе въ область чисто-религіозныхъ созерцаній.
  9. Замѣчательно, что отецъ Жоржъ-Зандъ въ этотъ-же самый возрастъ (17 лѣтъ) былъ точно также одержимъ маніею къ самоубійству и точно также, всякій разъ, когда ему случалось проходить мимо воды, чувствовалъ непреодолимое желаніе утопиться (t. VII, р. 232).
  10. Подобныя мысли она, какъ мы увидимъ ниже, постоянно высказываетъ почти во всѣхъ своихъ романахъ, во съ наибольшею яркостью она рисуетъ дамъ идеалъ «своей любви» въ романѣ «Лелія», — этой живой и страстной исповѣди, въ которой авторъ выливаетъ передъ читателями всю свою душу.
  11. Этого капризнаго, честолюбиваго, но очень умнаго и нелишеннаго таланта старика, со всѣми его дурными и хорошими сторонами, конечно, утрированными и идеализированными, Жоржъ-Зандъ воспроизвела впослѣдствіи въ „Копсуэлѣ“, въ лицѣ Порноры, воспитателл ІСонсуэлы, знаменитаго композитора и учителя музыки.
  12. «Лелію» нельзя назвать романомъ въ точномъ смыслѣ этого слова; въ ней нѣтъ даже и попытки на изображеніе живыхъ человѣческихъ характеровъ; дѣйствіе происходитъ внѣ времени и пространства. Это рядъ діалоговъ автора съ самимъ собою, это его задушевная исповѣдь, — исповѣдь, написанная въ белетристической формѣ. Въ ней онъ открываетъ міру всѣ свои сомнѣнія, душевныя волненіи. свои идеи, свои чувства, всѣ тайные помыслы, всѣ сокровенные уголочки своей души. Для большей вразумительности онъ облекаетъ ихъ въ конкретную форму, онъ воплощаетъ каждую изъ обуревающихъ его идей, каждое изъ волнующихъ его чувствъ въ ту или другую человѣческую фигуру. Разумѣется, на эти фигуры нельзя смотрѣть какъ на живыхъ людей: это не болѣе, какъ отвлеченные знаки, выражающіе собою тѣ различныя умственныя направленія XIX в., которыя находили себѣ отголосокъ въ душѣ автора. Въ предисловіи къ одному изъ послѣднихъ изданій «Леліи» сама Жоржъ-Зандъ признаетъ это: «каждое дѣйствующее лицо изображаетъ собою, говоритъ она, — нѣкоторое проявленіе философскаго духа XIX в.; такъ Пулхерія есть воплощеніе эпикуреизма, унаслѣдовавшаго софизмы прошлаго столѣтія; Степіо — энтузіазмъ и безсиліе вѣка, когда мысль, то увлекаемая воображеніемъ, воспаряетъ къ небесамъ, то опускается долу, подавленная грубою дѣйствительностью, чуждою поэзіи и величія; Магнусъ представляетъ собою отживающій остатокъ порочнаго и отупѣвшаго духовенства (католическаго) и т. п.», (Préface, р. 4, edit. Michel Levy. Paris, 1862).
  13. Замѣчательно, что Жоржъ-Зандъ въ позднѣйшихъ своихъ романахъ протестуетъ противъ этой доктрины самимъ энергическимъ образомъ. Она справедливо находитъ ее въ высокой степени безнравственною, разрушающею основы семьи, подрывающею въ кернѣ супружеское благополучіе, отрицающею самую идею брака (см. въ особенности ея романъ «Mademoiselle La Quintinie», стр. 138—140 и др.). Между тѣмъ развѣ не ту-же самую іезуитскую доктрину проповѣдуютъ ея Валентины и Индіаны? Развѣ устами этихъ героинь Жоржъ-Зандъ не говоритъ замужней женщинѣ того-же, что нашептываетъ ей патеръ: «ты должна принадлежать мужу тѣломъ, но на твою душу онъ никакихъ дравъ по имѣетъ»?
  14. Въ предисловіи къ «Мопра», въ которомъ воспѣвается идеи вѣчной и «чистой любви», она говоритъ: «Когда я писала „Мопра“ (1846), я только-что начинала дѣло о разводѣ съ мужемъ. Бракъ, злоупотребленія котораго я до сихъ поръ постоянно выставляла такъ, что можно было подумать, будто я отрицаю его въ его основѣ, представился мнѣ тогда во всей красѣ своего нравственнаго принципа».
  15. Онѣ играютъ вообще не послѣднюю роль во всѣхъ ея романахъ, даже позднѣйшаго времени, но въ этотъ періодъ ея жизни онѣ выступаютъ съ особенною рельефностью. Въ «Леліи», напр., ихъ развитію удѣляется большая половина, а въ «Спиридіонѣ» кронѣ ихъ и нѣтъ ничего, О религіозномъ міросозерцаніи Жоржъ-Зандъ мы говорить, однако, не станемъ. Во-первыхъ, потому, что оно уже достаточно опредѣлилось въ «Исторіи ея жизни11, а во-вторыхъ, потому, что оно и не представляетъ особеннаго интереса. Ея религіозныя воззрѣніи, на-сколько они высказывались въ ея романахъ, едва-ли могли имѣть хоть какое-нибудь вліяніе на ея читателей. Они отличались крайнею туманностью и неопредѣленностью и представляли весьма неудачную попытку согласить требованія „чистаго католицизма“ съ правами „свободнаго“ разума. Въ началѣ своей белетристической карьеры Жоржъ-Зандъ находилась подъ сильнымъ давленіемъ религіозныхъ доктринъ Пьера Леру и Ламеннэ, впослѣдствіи традиціонный католицизмъ взялъ, какъ кажется, верхъ надъ „фантастическими увлеченіями“ юности.
  16. „Его письма, говоритъ сама Жоржъ-Зандъ, — летѣли ко мнѣ одно за другимъ, не ожидая отвѣта“. — „Ихъ съ перваго взгляда неразборчивый, небрежный почеркъ ясно показывалъ, что ихъ авторъ сгораетъ лихорадочнымъ нетерпѣніемъ поскорѣе высказаться. Они были очень длинны, а писалъ онъ на-столько-же сжато, на-сколько говорилъ многорѣчиво, потому въ нихъ часто попадались лишь набросанныя, но недостаточно развитыя мысли, и обдумывать ихъ приходилось цѣлые дни“ (ib., р. 33). Она не оставила ихъ безъ отвѣта. Она посвятила ему цѣлый рядъ писемъ въ своихъ Lettres d’un voyageur, гдѣ Мишель фигурируетъ подъ псевдонимомъ Эверарда.
  17. Какъ устами Леліи она торжественно предавала его анафемѣ, такъ устами героя одного изъ позднѣйшихъ своихъ романовъ она съ неменьшею торжественностью заявляетъ, что „отрицаніе прогреса есть принципъ смерти“. „Въ основѣ всѣхъ вещей мы открываемъ Бога, т. е. законъ законовъ, первоначальный законъ, высшую логику, силу, никогда не истощающуюся, вѣчное прогресивное обновленіе всего сущаго, — слѣдовательно, вѣчную мудрость и безконечную красоту…“ (Mademoiselle La Quintinie, р. 65).
  18. Замѣтимъ здѣсь кстати, что Жоржъ-Зандъ высказывала иногда мысль (и даже посвятила ея развитію цѣлый фантастическій разсказъ), что будто люди разъ уже имѣли случай вкусить блаженство этого эдема, что будто исторія человѣчества началась съ такъ-называемаго „золотого вѣка“, преданія о которомъ сохранились у народовъ Востока и до сихъ поръ. Но о подобныхъ бредняхъ говорить не стоить.
  19. «М. Sylvestre» написанъ уже послѣ декабрьскаго переворота, въ 60-хъ годахъ.
  20. «Jacque».
  21. «André».
  22. «Consuela» и продолженіе этого романа: «Графина Рудольштадтская».
  23. Le péché de М. Antoine.
  24. L’homme de neige.
  25. Monsieur Sylvestre.
  26. Mauprat.
  27. Mettela.
  28. La petite Fadette.
  29. «Jean de la Roche».
  30. Жоржъ-Зандъ жаловалась за это еще въ «Histoire de ma vie», см. t. IX, ch X.