Духовная жизнь (Победоносцев)

Духовная жизнь

I

Старые учреждения, старые предания, старые обычаи — великое дело. Народ дорожит ими, как ковчегом завета предков. Но как часто видела история, как часто видим мы ныне, что не дорожа ими народные правительства, считая их старым хламом, от которого нужно скорее отделаться. Им поносят безжалостно, их спешат перелить в новые формы и ожидают, что в новые формы немедленно вселится новый дух. Но это ожидание редко сбывается. Старое учреждение тем драгоценно, потому и незаменимо, что оно придумано, а создано жизнью, вышло из жизни прошедшей, истории, и освящено в народном мнении тем авторитетом, который дает история и одна только история. Ничем иным нельзя замени этого авторитета, потому что корни его в той части бытия, где всего крепче связуются и глубже утверждаются нравственные узы — именно в бессознательной части бытия. Напрасно полагают, ныне, что можно заменить его сознанием идеи вновь введенного учреждения, которое желают привить к народной мысли; только отдельные лица могут скоро усвоить себе такое сознание рассудочно силой и найти в нем для себя источник одушевления и веры. Для массы недоступно такое сознание; когда хотят его привить к не извне, оно преломляется, дробится, искажается в ней, возбуждая лживые и фантастические представления. Масса усваивает себе идею только непосредственным чувством, которое воспитывается, утверждается в ней не иначе, как историей, передаваясь из род в род, из поколения в поколение. Разрушить это предание возможно, но невозможно, по произволу, восстановить его.

В глубине старых учреждений часто лежит идея, глубоко верная, прямо истекающая из основ народного духа, и хотя трудно бывает иногда распознать и постигнуть эту идею под множеством внешних наростов, покровов и форм, которыми она облечена, утративши в новом мире первоначальное свое значение, но народ постигав ее чутьем, и потому крепко держится за учреждения в привычны им формах. Он стоит за них со всеми оболочками, иногда безобразными и, по-видимому, бессмысленными, потому что оберегав инстинктивно зерно истины, под ними скрытое, оберегает против легкомысленного посягательства. Это зерно всего дороже, потому что в нем выразилась древним установлением исконная потребное духа, в нем отразилась истина, в глубине духа скрытая. Что нужды, что формы, которыми облечено установление, грубые: грубая форма — произведение грубого обычая, грубого права, внешней скудости явление преходящее и случайное. Когда изменятся к лучшем нравы, тогда и форма одухотворится, облагородится. Очистим внутренность, поднимем дух народный, осветим и выведем в сознание идею, тогда грубая форма распадется сама собою и уступить место, другой, совершеннейшей; внешнее само собою станет чисто и просто.

Но этого не хотят знать народные реформаторы, когда рассвирепеют негодованием на грубость формы и на злоупотребление в древних установлениях. Из-за обрядов и форм они забывают о сущности учреждения и готовы разбить его совсем, ничего в нем не видя, кроме грубости и обрядного суеверия. Сами они думают, что перешли через него, пережили его и могут без него обойтись, но забывают о миллионах, которым оно доступно по мере быта и духовного развития их лишь в этой грубой обрядности. Разбейте ее в виду народа, и народ, только ее знающий, утратит с обрядностью целое учреждение, утратит, может быть, навсегда, возможность уловить снова заложенную в нем предками идею и облечь ее в новую форму. Не лучше ли было бы начать преобразование изнутри, просветить сначала дух народный, углубить в нем идею, очистить и обогатить нравственный и умственный быт его? Тогда и идея была бы спасена, и насилия народной жизни не было бы, и грубая форма сама собою перелилась бы в новую.

«Великое дело, — говорит Карлейль, — существующее, действительное, то, что возникло из бездонных пропастей теории и возможности, образовалось и стоит между нами определенным, бесспорным фактом, на котором люди живут и действуют, жили и действовали. Недаром так крепко держатся за него люди, пока он стоит еще, с такой скорбью покидают его, когда он рассыпается и уходит. Остерегись же, опомнись, восторженный поклонник перемены и преобразований! Подумал ли ты, что значит обычай в жизни человечества, как чудно все наше знание, вся наша практика повышена над бесконечной бездной неведомого, несодеянного, — и все существо наше, точно бесконечная бездна, через которую переброшен мост обычая, тонким земляным слоем, сложенным вековой работой…

«Этот земляной мост — система обычаев, определенных путей для верования и для делания: не будет его — не будет и общества. С ним оно держится; хорошо ли, худо ли — существует. В них, в этих обычаях, истинный кодекс законов, истинная конституция общества; единственный, хоть и неписанный, кодекс, которого никоим образом нельзя не признать, которому нельзя не повиноваться. Что мы называем писаным кодексом, конституцией, образом правления, — все это разве не миниатюрный образ, не экстракт того же неписаного кодекса? Да, таким должен быть писаный закон и таким всегда стремится быть, но никогда не бывает, и в этом противоречии начало борьбы бесконечной…

«Но если в обычае ты чувствуешь ложь, и эта ложь давит тебя, неужели оставит ее, неужели уважать ее, неужели не разрушить ее? Да, не мирись с ложью и разрушай ложь, но помни, в каком Духе разрушаешь: смотри, чтобы не в духе ненависти и злобы, не с насилием эгоизма и самоуверенности, а в чистоте сердца, со святою ревностью к правде, с нежностью, с состраданием. Смотри, разрушая ложь, не заменяешь ли ты ее новою ложью, новой неправдой, от тебя самого исходящей, своею ложью, своей неправдой, от которой новые лжи и неправды родятся? Если так, последние у тебя будут горше первых»…

II

Из-за свободы ведется вековая брань в мире человеческих рождений и отношений, но где она, эта свобода, если нет ее душе человеческой? Отовсюду разум ополчается на старые авторитеты и стремится разрушить их, по-видимому, для свобод но на самом деле для того, чтобы поставить на место их авторитет настоящей минуты, вновь изобретенные сегодня, может быть, д того только, чтобы завтра на смену им явились еще новые. Современный проповедник разума и свободы смотрит презрительно на православно-верующих за то, что они держатся веры, которую приняли в церкви от отцов и дедов, и остаются верны преданию, но и он разве сам из себя выработал то, что считает основными мнениями своими о церкви и о главных предметах жизни духовной. Он осмеивает благоговейное чувство церковного человека и называет его суеверием. А у него самого за плечами стоит так называем общественное мнение и связывает его благоговейным страхом: раза это не величайшее из суеверий? Нам дорого наше прошедшее, мы относимся с уважением к истории. Он смеется, он презирав прошедшее и верует в настоящее; но это поклонение настоящее чем лучше нашего, осмеянного им чувства? Нам говорят: сбрось с себя ярмо закона, разорвите вековые цепи предания и буде свободны… Но какая же то свобода, когда вместе с тем настоящее status quo возводится нам в закон и ложится на нас ярмом еще тяжеле прежнего, когда вместо непогрешимого и вдохновение Писания, которое отнимают у нас, велят нам верить в него решимость мнения толпы народной и хотят, чтобы в большинстве голосов слышали мы непререкаемый и непогрешимый голос истины.

III

СТАРЫЕ ЛИСТЬЯ
(из Саллета)

Срывая с дерева засохшие листы,
Вы не разбудите заснувшую природу,
Не вызовете вы, сквозь снег и непогоду,
Весенней зелени, весенней теплоты!

Придет пора — тепло весеннее дохнет,
В застывших соках жизнь и сила разольется,
И сам собою лист засохший отпадет,
Лишь только свежий лист на ветке развернется.

Тогда и старый лист под солнечным лучом,
Почуяв жизнь, придет в весеннее броженье:
В нем — новой поросли готовится назем,
В нем — свежий сок найдет младое поколенье…

Не с тем пришла весна, чтоб гневно разорять
Веков минувших плод и дело в мире новом:
Великого удел — творить и исполнять:
Кто разоряет — мал во царствии Христовом.

Не быть творцом, когда тебя ведет
К прошедшему одно лишь гордое презренье.
Дух создал старое: лишь в старом он найдет
Основу твердую для нового творенья.

Ввек будут истинны — пророки и закон,
В черте единой — вечный смысл таится,
И в новой истине лишь то должно открыться,
В чем был издревле смысл глубокий заключен.

IV

В пыли и брении земном
Зерно чистейшее хранится,
И пробивает прах ростком,
Чтобы под солнечным лучом

Могучим деревом развиться.
В пустыне, зноем дня спаленной,
Где только вранов слышен крик,
Под грудой камней раскаленной
Сокрыт живительный родник
Воды прозрачной и студеной.

Где солнца луч на век угас
В пучине хладной дна морского,
Там ищет смелый водолаз
Жемчужин, блещущих для глаз
Отливом неба голубого.

Под грубой каменной корой
Алмаз таится драгоценный;
Но млат дробит за слоем слой —
И блещет чудною красой
Алмаз, из камня извлеченный.

Не так ли в мире суждено,
По воле тайной Провиденья,
Чтоб слова Божия зерно
Было на дне схоронено
Соблазнов, лжи и заблужденья?

Чтоб чудный дар воды живой,
Излитый Божией рукой
На мир в потоках беспредельных,
Вкушался жаждущей толпой
В сосудах грешных и скудельных?

Но вечной истины зерна
Сплетенье лжи не заглушает,
И древо жизни и добра
От зла и смерти торжества
Весь мир собою охраняет.

Но и воды живой струя
В сосудах грешных не мутится,
И дня великого заря,
Лучами кроткими горя,
Во веки тьмою не затмится.

V

Один разве глупец может иметь обо всем ясные мысли и представления. Самые драгоценные понятия, какие вмещает в себе ум человеческий, находятся в самой глубине поля и в полумраке около этих-то смутных идей, которые мы не в силах привесть связь между собою, вращаются ясные мысли, расширяются, развиваются, возвышаются. Если бы отрезать нас от этого заднего план — в этом мире остались бы только геометры, да понятливые животные; даже точные науки утратили бы в нем нынешнее свое величие зависящее от скрытого их отношения к другим бесконечным истинам которые мы только угадываем и в которые лишь по временам как будто презираем. Неизвестное — это самое драгоценное состояний человека: недаром учит Платон, что все в здешнем мире ее слабый образ верховного домостроительства. Кажется даже, что главное действие красоты, которую мы видим, состоит в возбуждении мысли о высшей красоте, которой не видим, и очарование производимое, например, великими поэтами, состоит не столько в картинах, ими изображаемых, сколько в тех дальних отголосках, которые они будят в нас и которые идут из невидимого мира.

VI

Жизнь, бьющая ключом юности, желания и страсти, жизнь, исполненная наслаждений, жизнь под непрестанным солнечным" сиянием, погружает человека в сон, с которым расстаться не хочется, — сон, исполненный очаровательных видений и сладостных ощущений.

Но этот сон когда-нибудь прерывается горем, заботою, разочарованием, падением счастья и правды. Солнце скрывается, наступает ночь со всеми страхами ночи.

Но посреди этой ночи на своде небесном являются смятенной душе, в таинственной красоте своей, небесные светила, которых она не видела и не чуяла в солнечном сиянии. Тогда таинственное, объемлет и смиряет смятенную душу, и восстают перед нею светила детства и юности — простота первых ощущений, ласки и заветы бескорыстной родительской любви, забытые уроки Богопочтения и долга, — все, что вместе с началом бытия возникло для человека из вечности, и питало, и учило, и освещало начатки юной жизни. Надо было душе погрузиться в мрак ночи для того, чтоб открылись ей из глубины прошедшего небесные ее светила.

VII

Карус, в своем известном сочинении «О душе» , говорит, что ключ к уразумению существа сознательной жизни души лежит в области бессознательного. В своей книге он исследует взаимное отношение сознательного к бессознательному в жизни человеческой и высказывает много глубоких мыслей. Божественное в нас, — говорит он, — что мы называем душою, не есть что-либо раз остановившееся в известном моменте, но есть нечто непрестанно преобразующееся в постоянном процессе развития — разрушения и нового образования. Каждое явление, бывающее во времени, есть продолжение или развитие прошедшего и содержит в себе чаяние будущего. Сознательная жизнь человека разлагается на отдельные моменты времени, и ей доступно лишь смутное представление своего существа в прошедшем и будущем, настоящая же минута от нее ускользает, ибо едва явилась, как уже переходит в прошедшее. Приведение всех этих моментов к единству, сознание настоящею, т. е. обретение истинного твердого пункта между настоящим и будущим, возможно лишь в области бессознательного, т. е. там, где нет времени, но есть вечность. Известные мифы греческой древности об Эпиметее и Прометее имеют глубокое значение, и недаром греческая мудрость поставляла их в связь с высшим развитием человечества. Вся органическая жизнь напоминает нам эти две оборотные стороны творческой идеи в области бессознательного. И в мире растительном, и в мире животном каждое побуждение, каждая форма дают нам знать, когда мы вдумываемся, что здесь есть нечто возвращающее нас к прошедшему, к явившемуся и бывшему прежде, и предсказывает нам нечто имеющее образоваться и явиться в будущем. Чем глубже мы вдумываемся в эти свойства явлений, тем более убеждаемся, что все, что в сознательной жизни мы называем памятью, воспоминанием, и все то в особенности, что называем предвидением и предведением, — все это служит лишь самым бледным отражением той явности, и определенности, с которой эти свойства воспоминания и предвидения открываются а бессознательной жизни.

В сочинении Каруса исследуются случаи, в коих сознательная жизнь души, приостанавливаясь, переходит иногда внезапно в область бессознательного. Замечательно, говорит он, внезапное и непроизвольное возникновение в нашей душе давно исчезнувших из нее представлений и образов, равно как и внезапное исчезновение их из нашего сознания, причем они сохраняются и соблюдаются, однако, в глубине бессознательной души. Представления о лицах, предметах, местностях и пр., даже иные особенные чувства ощущения, иногда в течение долгого времени кажутся совсем исчезнувшими, как вдруг просыпаются и возникают снова со всею живостью, и тем доказывают, что в действительности не были он утрачены. Бывали отдельные очень удивительные случаи, в кои разом сознание с необыкновенною ясностью простиралось на целы круг жизни со всеми ее представлениями. Известен случай этого рода с одним англичанином, подвергавшимся сильному действию опиума: однажды, в период сильного возбуждения перед наступлением полного притупления чувств, ему представилась необыкновенно ясно и во всей полноте картина всей прежней его жизни со всеми ее представлениями и ощущениями. То же, рассказывают, случилось с одной девицей, когда она упала в воду и утопала, в минуту перед совершенною потерею сознания.

Карус не приводит подробностей и не ссылается на удостоверение приведенного случая: многим, без сомнения, доводилось тоже слышать подобные рассказы в смутном виде. Но вот единственный нам известный, любопытный и вполне достоверный рассказ о подобном событии самого того лица, с коим оно случилось. Это случилось с очень известным английским адмиралом Бьютфортом, в Портсмуте, когда он в молодости опрокинулся с лодки в море и пошел ко дну, не умея плавать. Он был вытащен из воды и впоследствии по убеждению известного доктора Волластона, записал странную историю своих ощущений. Вот этот рассказ всей его целости.

Описывая обстоятельства, при которых совершилось падение, говорит: «Все это я передаю или по смутному воспоминанию, и по рассказам свидетелей; сам утопающий в первую минуту поглощен весь ощущением своей гибели и борением между надеждой и отчаянием. Но что затем последовало, о том могу свидетельствовать с полнейшим сознанием: в духе моем совершился в эту минуту внезапный и столь чрезвычайный переворот, что все его обстоятельства остаются доныне так свежи и живы в моей памяти, как бы вчера со мною случились. С того момента, как прекратилось во мне всякое движение (что было, полагаю, последствием совершенного удушения), — тихое ощущение совершенного спокойствия сменило собою все прежние мятежные ощущения; можно пожалуй, назвать его состоянием апатии; но тут не было тупой покорности перед судьбою, потому что не было тут ни малейшего страдания, не было и ни малейшей мысли ни о гибели, ни о возможности спасения. Напротив того, ощущение было скорее приятное, нечто в роде того тупого, не удовлетворенного состояния, которое бывает перед сном после сильной усталости. Чувства мои таким образом были притуплены, но с духом произошло нечто совсем противоположное. Деятельность духа оживилась в мере, превышающей всякое описание; мысли стали возникать за мыслями с такою быстротою, которую не только описать, но и постигнуть не может никто, если; сам не испытал подобного состояния. Течение этих мыслей я могу и теперь в значительной мере проследить начиная с самого события, только что случившегося, — неловкость, бывшая его причиною, смятение, которое от него произошло (я видел, как двое вслед за мною спрыгнули с борта), действие, которое оно должно было произвесть на моего нежного отца, объявление ужасной вести всему семейству, — тысяча других обстоятельств, тесно связанных с домашнею моей жизнью: вот из чего состоял первый ряд мыслей. Затем круг этих мыслей стал расширяться дальше: явилось последнее наше плавание, первое плавание со случившимся крушением, школьная моя жизнь, мои успехи, все ошибки, глупости, шалости, все мелкие приключения и затем того времени. И так дальше и дальше назад, всякий случай прошедшей моей жизни проходил в моем воспоминании в поступательно обратном порядке, и не в общем очертании, как показано здесь, но живой картиной во всех мельчайших чертах и подробностях. Словом сказать, вся история моего бытия проходила передо мной точно в панораме, и каждое в ней со мною событие соединялось с сознанием правды или неправды, или с мыслью о причинах его и последствиях; удивительно, даже самые мелкие, ничтожные факты, давным давно позабытые, все почти воскресли в моем воображении, и притом так знакомо и живо, как бы недавно случились. Все это не указывает ли на безграничную силу нашей памяти, не пророчит ли, что мы со всей полнотой этой силы проснемся в ином мире, принуждены будем созерцать нашу прошедшую жизнь во всей полноте ее? И с другой стороны, все это не оправдывает ли веру, что смерть есть только изменение нашего бытия, в коем, стало быть, нет действительного промежутка или перерыва? Как бы то ни было, замечательно в высшей степени одно обстоятельство, что бесчисленные идеи, промелькнувшие в душе у меня, все до одной обращены были в прошедшее. Я был воспитан в правилах веры. Мысли мои о будущей жизни, и соединенные с ними надежды и опасение не утратили нисколько первоначальной силы, и в иное время одна вероятность близкой гибели возбудила бы во мне страшное волнение; но в этот неизъяснимый момент, когда во мне было полное убеждение в том, что перейдена уже черта, отделяющая меня от вечности, — ни единая мысль о будущем не заглянула ко мне в душу, я был погружен весь в прошедшее. Сколько времени было у меня занято этим потоком идей или, лучше сказать, в какую долю времени все они были втиснуты, не могу теперь определить в точности; но без сомнения не прошло и двух минут с момента удушения моего до той минуты, когда меня вытащили из воды.

Когда стала возвращаться жизнь, ощущение было во всех отношениях, противоположное прежнему. Одна простая, но смутная мысль — жалостное представление, что я утопал, — тяготела над Душой вместо множества ясных и определенных идей, которые только что пронеслись через нее. Беспомощная тоска, вроде кошмара, подавляла все мои ощущения, мешая образованию какой-либо определенной мысли, и я с трудом убедился, что жив действительно. Утопая, не чувствовал я ни малейшей физической боли; а теперь мучительная боль терзала весь состав мой; такого страдания я не испытывал впоследствии, несмотря на то, что бывал несколько раз ранен и часто подвергался тяжким хирургическим операциям.

Однажды пуля прострелила мне легкие: я пролежал несколько часов ночью на палубе и, истекая кровью от других ран, потерял наконец сознание в обмороке. Не сомневаясь, что рана в легкие смертельна, конечно, в минуту обморока я имел полное ощущение смерти. Но в эту минуту не испытал я ничего похожего на то, что совершалось в душе у меня, когда я тонул; а приходя в себя после обморока, я разом пришел в ясное сознание о своем действительном состоянии».