Дорога (Милль)/ДО

Дорога
авторъ Пьер Милль, пер. Адель Семеновна Полоцкая
Оригинал: французскій, опубл.: 1912. — Источникъ: "Русское Богатство", № 8, 1912. az.lib.ru

РАЗСКАЗЫ
Пьера Милля.
Переводъ съ французскаго А. Полоцкой.

III.
Дорога

править

Мнѣ казалось, что я знаю Барнаво, ибо знаю типичнаго солдата. А Барнаво это солдатъ съ головы до ногъ, готовый, когда отъ него этого потребуютъ, своими неутомимо шагающими ногами, своей сгибающейся подъ ранцемъ спиной и всей своей широкой грудью заплатить за право не зарабатывать хлѣба, спать подъ крышей дома или палаткой и никогда не заботиться ни о комъ, даже о себѣ самомъ. Его безстрастная наблюдательность, его объективное отношеніе къ вещамъ — правда, это была объективность не особенно высокаго пошиба, но все-же объективность — все это были его личныя качества, но источникомъ ихъ являлось одно обстоятельство: у него было на все это время! Во всемъ остальномъ это былъ, несомнѣнно, профессіональный солдатъ — типъ уже вымирающій. А мнѣ казалось, что я знаю все, что можно знать о профессіональномъ солдатѣ. Изъ этого заблужденія вывелъ меня опять-таки онъ.

Было воскресное утро, и я зашелъ за нимъ, чтобы предложить ему позавтракать вмѣстѣ. Когда мы выходили, во дворъ въѣхала карета, одна изъ тѣхъ каретъ, на шоколадно-коричневомъ кузовѣ которыхъ можно прочесть тревожащую надпись: «Министерство Внутреннихъ Дѣлъ. Управленіе Тюремъ». Эти длинные прямоугольные ящики, лишенные отверстій, за исключеніемъ узкихъ боковыхъ рѣшетокъ и задѣланной рѣшеткой двери, сквозь которую виднѣется угрюмый профиль жандарма или полицейскаго, имѣютъ особенно мрачный видъ. При мысли, что туда запираютъ живыхъ людей, которымъ, какъ и всѣмъ, нуженъ воздухъ, невольно чувствуешь отвращеніе и тоску. И это не только потому, что представляешь себѣ въ нихъ какого нибудь обвиняемаго преступника или, можетъ быть, невиннаго — словомъ, что въ нихъ скрывается тайна, что онѣ возвѣщаютъ несчастье. Нѣтъ, просто онѣ безобразны! Онѣ ужасающе похожи на тѣ фургоны погребальныхъ бюро, въ которыхъ мертвецовъ отвозятъ на вокзалы или на отдаленныя кладбища. Такъ и кажется, что отъ нихъ идетъ тяжелый запахъ, а узники, заключенные въ нихъ, кажутся уже похожими на обитателей гробовъ.

Сидѣвшій въ каретѣ муниципальный чиновникъ взялъ ключи, загремѣлъ задвижками и замками, и изъ кареты, шатаясь, вышелъ солдатъ колоніальной инфантеріи, лицо котораго выражало такую глубину паденія и отчаянія, что даже Барнаво — а его не легко прошибить, онъ знаетъ, какія опустошенія могутъ произвести пьянство, безуміе, изнеможеніе, слѣдующее за совершенными или допущенными преступленіями — даже Барнаво на моментъ остолбенѣлъ. Онъ тихонько свистнулъ.

— Ну, этому не выкрутиться — сказалъ онъ.

Солдатъ дрожалъ, какъ издыхающее животное. Его сѣрое, свинцовое лицо, носившее печать отравы, которую оставляетъ въ мозгу и въ жилахъ застарѣлое, закоренѣлое, нездоровое и мучительное пьянство, было покрыто влажнымъ налетомъ, похожимъ на грязь.

— Здорово хватилъ! — сказалъ я.

— Нѣтъ, — сказалъ Барнаво, внезапно заинтересованный — онъ не пьянъ. Вода отрезвила его.

Видя, что я не понимаю, онъ прибавилъ:

— Посмотрите на его шинель; она вся мокрая. Панталоны тоже. Онъ мокръ, какъ губка, бѣдняга. А какое это производитъ дѣйствіе, когда человѣкъ пьянъ!

Чиновникъ протянулъ свою вѣдомость.

— Покушеніе на самоубійство, — сказалъ онъ. — Его вытащили на набережной. Тюремная больница прислала его сюда.

— Такъ, — сказалъ Барнаво, — теперь я понимаю. — Это восьмой за двѣ недѣли. Любопытная эпидемія, правда?

— Что-же ему за это полагается? — спросилъ я.

— Двадцать четыре часа больницы, если не схватитъ воспаленія легкихъ, и мѣсяцъ тюрьмы… Законъ! И это не помѣшаетъ ему начать сначала. Вѣдь это всегда одни и тѣже.

— Любовныя огорченія? — спросилъ я.

— Любовныя огорченія? — съ негодованіемъ отвѣтилъ Барнаво, — любовныя огорченія!.. Нѣтъ это народъ для такихъ вещей слишкомъ серьезный. Это — вина правительства. Эта свол….

— Несомнѣнно, — поспѣшилъ перебить я — это достаточное основаніе для того, чтобы покончить съ собой. — Но я не вижу, въ чемъ тутъ вина правительства.

— Вы это говорите, вы! — вскричалъ Барнаво. — Правительство не хочетъ посылать солдатъ корпуса колоніальной инфантеріи въ колоніи. Оно говоритъ, что кровь французовъ слишкомъ дорога, чтобы проливать ее въ заморскихъ авантюрахъ. Это фраза, которую твердятъ газеты. Но для чего эти типы поступили въ колоніальную инфантерію, для чего поступилъ въ нее я, если не для того, чтобы видѣть новыя страны, чтобы двигаться, ходить! Тѣ, кто поступаетъ въ корпусъ, не такіе люди, какъ вы, какъ всѣ. Это… это все равно, что люди-афиши.

Онъ видѣлъ, что я не понимаю, и раздражался, не находя словъ, чтобы пояснить свою мысль.

— Да, — сказалъ онъ, — люди-афиши, люди-сандвичи, если это вамъ больше нравится, тѣ, которые ходятъ между двумя досками-рекламами за два франка въ день. Есть такіе, которые дѣлаютъ это изъ-за денегъ, но есть и другіе: для тѣхъ это призваніе или болѣзнь, ужъ не знаю, какъ назвать. Они должны ходить! Почему непосѣдливы бродяги? Почему они изображаютъ вѣчнаго жида? Когда они останавливаются или когда ихъ заставляютъ остановиться, — въ сердцѣ или въ мозгу у нихъ какъ будто что-то отрывается… Душевная тошнота: ихъ тошнитъ, или имъ хочется умереть. И въ Парижѣ, во всѣхъ большихъ городахъ, такихъ типовъ гораздо больше, чѣмъ думаютъ. Конечно, имъ кажется такимъ пріятнымъ, такимъ удобнымъ сдѣлаться солдатомъ, особенно теперь, когда въ школахъ уже не учатъ молитвамъ, и когда стало труднѣе сдѣлаться бродячимъ священникомъ, братомъ-лазаристомъ или странствующимъ послушникомъ у Бѣлыхъ Отцовъ. Вы умираете съ голода, — вамъ дадутъ ѣсть. Вы не знаете, куда преклонить голову, — отечество дастъ вамъ постель, болѣе шикарную, чѣмъ въ убѣжищахъ и безъ обязательнаго душа. Умываешься только, когда хочешь. Вы не знаете, что дѣлать съ собой, не умѣете думать: за васъ думаютъ офицеры. Ваше дѣло только поворачиваться: направо, налѣво. Одни только жесты, какъ въ церкви… Бѣда въ томъ, что какъ только пристанище, ѣда, одежда, постель найдены, какъ только всѣмъ этимъ больше не нужно заниматься, то если сейчасъ же не начнешь двигаться, въ мозгу какъ будто что-то портится. Солдатъ, котораго вы видѣли, и семеро другихъ, — всѣ они поступили въ корпусъ годъ тому назадъ въ полной увѣренности, что ихъ пошлютъ въ Марокко. А вмѣсто того ихъ оставили здѣсь. Это ихъ убиваетъ. Они не могутъ больше жить.

Онъ задумался.

— Это было такъ давно, — сказалъ онъ затѣмъ, — что я едва помню. Три каторжника, которыхъ я видѣлъ на военномъ судѣ въ Алжирѣ лѣтъ пятнадцать тому назадъ, были изъ той же породы. Имъ не хотѣли вѣрить, и я тоже не вѣрилъ имъ. Я не зналъ всего того, что знаю теперь, — я былъ новичекъ. Ихъ звали Баргуйль, Кольдрю и Мальтеръ. Но главный обвиняемый былъ Баргуйль. Онъ задушилъ своего товарища Вонвена, который былъ запертъ съ нимъ и съ двумя другими въ одну и ту же яму въ лагерѣ Аинъ-Суфъ. Въ то время наказанныхъ солдатъ еще сажали въ сило — это суживающіяся кверху, какъ бутылки, ямы, въ которыхъ туземцы прячутъ свой зерновой хлѣбъ. Теперь это запрещено. Мальтеръ и Кольдрю обвинялись въ сообщничествѣ; они говорили, что были только свидѣтелями, и что имъ нечего сказать, кромѣ того, что они видѣли, какъ Баргуйль душилъ Бонвена. Но когда ихъ спрашивали, почему, — они пожимали плечами.

— Должно быть, не взлюбили другъ друга, — говорили они.

Я былъ въ дежурной стражѣ на судѣ, и теперь еще, когда я думаю объ этомъ, я вижу ихъ коричневыя шинели, съ которыхъ они сорвали всѣ пуговицы — зачѣмъ, не зналъ тогда никто. На судѣ они держались тупо, но вполнѣ прилично. Они не вели себя вызывающе, отвѣчали тихо; но въ душѣ они какъ будто были довольны, и то, что дѣлалось вокругъ нихъ, ихъ какъ будто не касалось. Баргуйль все время повторялъ:

— Это вѣрно, что я убилъ Бонвена, это вѣрно, и, если сказать правду, я, такъ сказать, жалѣю объ этомъ. Мальтеръ и Кольдрю только смотрѣли, они ни въ чемъ не виноваты. Больше мнѣ нечего сказать.

Но капитанъ, который былъ за прокурора, въ концѣ концовъ сталъ намекать, что причину здѣсь надо искать въ преступленіи противъ нравственности. Въ жизни каторжниковъ бываютъ такія маленькія исторіи. Ихъ нельзя обвинять за это, не правда ли? Цѣлые годы, которые длится ихъ наказаніе, они совершенно одни, безъ единой женщины, а они молоды, не правда ли, и въ каторгу они попадаютъ не прямо отъ маменькиной юбки. Тутъ вѣдь есть и разбойники, и убійцы, и всякіе бездѣльники. Въ предположеніи капитана не было ничего чрезвычайнаго. И почему бы ему, Баргуйлю, было не признаться въ этомъ или въ чемъ-нибудь другомъ? Вѣдь онъ все равно долженъ былъ умереть, тутъ ужъ ничего нельзя было подѣлать. Но мысль о смерти внушаетъ людямъ такія идеи, о которыхъ и не подумалъ бы, что онѣ могутъ у нихъ быть. Баргуйль вдругъ принялся орать:

— Это неправда, неправда! Пусть меня разстрѣляютъ, я не протестую, я согласенъ: что посѣешь, то и пожнешь. Но я не хочу, чтобы говорили обо мнѣ такія вещи: я не хочу, чтобы это сказали… чтобы это говорили у меня дома, въ моемъ кварталѣ.

Я чувствовалъ, что, если бы онъ посмѣлъ, онъ сказалъ бы: «я не хочу, чтобы это сказали мамѣ!» Его родители держали мясную лавку въ Парижѣ въ кварталѣ Муффтаръ. Но онъ стыдился сказать это. И потомъ, когда произносишь нѣкоторыя слова, теряешь хладнокровіе; этого нельзя дѣлать.

Тогда Мальтеръ вдругъ сказалъ:

— Да, это несправедливо. Мы поклялись не говорить, но ему это слишкомъ тяжело. Слушай, Баргуйль, говори, какъ хочешь, это будетъ хуже для насъ, но это ничего, говори все. Послушай, Кольдрю, онъ можетъ говорить?

Кольдрю не такъ рѣшителенъ: онъ боялся послѣдствій. Однако, онъ сказалъ:

— Если вы оба за это, это выходитъ большинство. Пусть будетъ по вашему.

Баргуйль минуту подумалъ, затѣмъ сказалъ:

— Я не могу сказать это самъ, это слишкомъ трудно. Скажи лучше ты, Мальтеръ. Ты смѣлѣй и образованнѣй тоже.

— Хорошо, — сказалъ Мальтеръ. — Вотъ какъ это было:

«Мы сидѣли въ ямѣ уже двѣ недѣли. Ведро, кружка, четыре человѣка и полхлѣба на всѣхъ — вотъ все, что намъ давали. Первые дни мы все-таки пѣли, пробовали шутить и играли въ четъ и нечетъ пуговицами отъ шинелей».

— Впослѣдствіи я узналъ этотъ обычай, — пояснилъ Барнаво. Передъ тѣмъ, какъ посадить солдатъ въ яму, ихъ конечно, обыскиваютъ; у нихъ отбираютъ карты. Но что изъ того? Они превращаются въ ребятъ и играютъ въ камушки, въ четъ или нечетъ пуговицами отъ шинелей, — Мальтеръ продолжалъ:

— Это было однако трудно, потому что на насъ были кандалы, да еще двойные. Но мы кое-какъ ухитрялись. Я только позволю себѣ замѣтить господамъ офицерамъ, — онъ произнесъ эти слова съ изящнымъ поклономъ, — относительно того, въ чемъ обвиняютъ Баргуйля: при такомъ мѣстоположеніи это было бы очень трудно.

"Бонвенъ первый началъ киснуть. Онъ спалъ вмѣсто того, чтобы играть. Когда онъ не спалъ, онъ говорилъ, что у него лихорадка. У кого ея нѣтъ? Лихорадка, какъ голодъ, она не можетъ не быть, она приходитъ и уходитъ, къ ней привыкаютъ, это — не болѣзнь. Но Бонвенъ плакалъ отъ нея. Это доказываетъ, что тутъ было что-то другое, и это другое чувствовали мы всѣ. Были кандалы, и было скучно. Въ концѣ-концовъ Бонвенъ началъ жаловаться:

— "Здѣсь слишкомъ темно, чортъ побери!

"Это была неправда: вѣдь яма была открыта сверху. Но свѣтъ въ ней былъ какой-то тусклый, можетъ быть, изъ-за запаха, — вѣдь свѣтъ и запахъ смѣшиваются, — а можетъ быть, по сравненію съ небомъ, которое видно было сверху въ отверстіе ямы. Когда мы поднимали глаза, было свѣтло, было такъ свѣтло, какъ будто мы летали на крыльяхъ въ самомъ небѣ. А когда мы потомъ смотрѣли на свои ноги, конечно, мы переставали ихъ видѣть, было совсѣмъ темно.

"Кольдрю подхватилъ. Онъ сказалъ:

— "Это вѣрно! Я чувствую безпокойство.

— "За твое будущее? — насмѣшливо спросилъ Баргуйль.

— "Нѣтъ, — сказалъ Кольдрю. — Въ ногахъ.

"Неудивительно, что чувствуешь безпокойство въ ногахъ, когда на нихъ надѣли кандалы. Всѣ мы почувствовали его, когда онъ заговорилъ объ этомъ, но не только въ колѣняхъ или въ ягодицахъ. Никто не повѣритъ, что боль ногъ можно чувствовать въ головѣ, но это такъ.

"Я сказалъ:

— "Однако здѣсь свѣжо.

— "Свѣжѣе, чѣмъ на улицѣ, когда солнце жаритъ, когда камни трескаются на солнцѣ!

"Мы всѣ четверо принялись думать о солнцѣ. Оно было какъ огненное колесо, какъ фейерверкъ, и нашъ мозгъ вертѣлся съ нимъ вмѣстѣ. Представляли мы себѣ также все то, что можно увидѣть среди бѣла дня въ горныхъ странахъ: тропинку, которая извивами уходитъ за дюны; финиковую пальму, одну среди равнины, которую посадили здѣсь, какъ говорятъ господа офицеры, для топографіи; верблюдовъ, жующихъ своими толстыми мозолистыми языками сѣрую траву и иногда какого-нибудь бѣдняка изъ Бико, сидящаго бокомъ на своемъ ослѣ, котораго онъ бьетъ обѣими ногами, точно старая женщина, работающая на швейной машинѣ. Но особенно ясно мы представляли себѣ утро и вечеръ, когда на поблѣднѣвшемъ небѣ ложатся золотыя и красныя полосы, а ты маршируешь себѣ, — разъ два, разъ два, — на своихъ тридцати-двухъ сапожныхъ гвоздяхъ. Дорога, дорога и выпивка! Вѣкъ идти, а въ промежуткахъ покутить. Вотъ вѣдь для чего созданъ человѣкъ!

"Кольдрю спросилъ:

— "Когда насъ выпустятъ отсюда?

"Бонвенъ отвѣтилъ:

— "Когда выпустятъ отсюда, заставятъ опять бить камни. Разницы никакой.

"Они всѣ думали, какъ Бонвенъ. Я по привычкѣ сказалъ:

— "А досрочное освобожденіе?

— "Для насъ нѣтъ никакого досрочнаго освобожденія, — сказалъ Бонвенъ. — Мы осуждены на каторгу. Не будь дуракомъ.

— "Да, — сказалъ Баргуйль, — для насъ нѣтъ ничего. Я хотѣлъ бы попасть подъ судъ!

— "Какая отъ этого была бы польза? — спросилъ я. Но я еще не успѣлъ сказать этого, какъ всѣ поняли, въ чемъ дѣло. Попасть подъ судъ значило бы выйти изъ ямы.

— "Далеко отсюда судъ? — спросилъ Баргуйль.

— "Судъ, — отвѣтилъ Мальтеръ, — въ Сфаксѣ: сто восемьдесятъ километровъ; девять этаповъ.

"Это значитъ: девять дней. Девять дней идти! Это шикарно, это великолѣпно! Мнѣ казалось, что я слышу музыку, я былъ въ восторгѣ! Весь день больше никто не говорилъ ни слова. Мы только смотрѣли другъ на друга. Я не знаю, кто изъ насъ, наконецъ, сказалъ:

— "Одинъ долженъ отправиться на тотъ свѣтъ. Другіе пойдутъ на судъ.

— "Тогда, — продолжалъ Мальтеръ, — мы стали играть въ четъ и нечетъ, чтобы узнать, кому изъ насъ умереть. Это продолжалось недолго; проигралъ Бонвенъ. Онъ сказалъ:

— "Мнѣ не везетъ! Мнѣ приходится всегда платить за всѣхъ! — Затѣмъ онъ закрылъ глаза, а мы продолжали играть, чтобы узнать, кто-же прикончитъ его. Проигралъ Баргуйль. Онъ только сказалъ Бонвену:

— "Придется это сдѣлать мнѣ, дружище. Не сердись на меня за это.

"Но Бонвенъ не открылъ глазъ. Онъ не хотѣлъ. Онъ даже не пикнулъ. А мы оба, Кольдрю и я, не пошевели и пальцемъ, клянусь въ этомъ. Скажи, Баргуйль, пошевелили-ли мы хоть пальцемъ?

— «И не думали, — подтвердилъ Баргуйль, сплевывая. — Я сказалъ, что это сдѣлалъ я. Я одинъ. И конецъ».


Барнаво кончилъ. Я спросилъ:

— Что-же сдѣлали съ Баргуйлемъ?

— Разстрѣляли, конечно, — сказалъ Барнаво, — а тѣмъ двумъ прибавили по десять лѣтъ. Они это напередъ знали, имъ было наплевать, свое они взяли: они девять дней шли по дорогѣ подъ солнцемъ. Они знали, что имъ за это будетъ; они не жаловались.

— А вы, старые солдаты, вы тоже остаетесь на службѣ, чтобы шагать по дорогѣ?

— Всѣ болѣе или менѣе! — увѣреннымъ тономъ подтвердилъ Барнаво.