Дневник писателя. 1877 год (Достоевский)/Сентябрь/ГЛАВА ПЕРВАЯ I
I. Несчастливцы и неудачники.
Трудно представить себе более несчастных людей, как французские республиканцы и их французская республика. Вот уже скоро сто лет тому, как в первый раз появилось на свет это учреждение, и с тех пор каждый раз (теперь уже в третий), когда ловкие узурпаторы конфисковали республику в свою пользу, никто-то не вставал серьезно ее защищать, кроме какой-нибудь кучки. Всенародной сильной поддержки ни в один раз не было. Да и в те сроки, когда приходилось ей существовать, редко кто ее считал за дело окончательное, а не переходное. Тем не менее нет людей, более убежденных в сочувствии к ним страны, как французские республиканцы.
Впрочем, в первые две попытки создать во Франции республику, в прошлом столетии и в 1848 году, всё же могли быть, особенно в начале попыток, некоторые основания у тогдашних республиканцев рассчитывать на сочувствие к ним страны. Но у нынешних, у теперешних республиканцев,— вот тех самых, которых в самом скором времени предназначено конфисковать, вместе с их республикой, кому-то в свою пользу, казалось бы, не могло быть никаких уже надежд на твердую будущность, даже и в случае некоторого сочувствия к ним страны (очень, впрочем, нетвердого, так как и существуют-то они теперь лишь отрицательно, по пословице: на безрыбье и рак рыба). А между тем, накануне почти верного своего паденья, они убеждены в полной победе. И однако, что это за несчастные были люди и что за несчастная была эта последняя третья республика, которую хоть и признал покойник Тьер, но именно как рака на безрыбье! Вспомним только, как явилась эта третья республика на свет. Почти двадцать лет эти республиканцы ждали «славной» минуты, когда рухнет узурпатор и когда их опять «позовет страна». И что же случилось: захватив власть после Седана, эти неудачники принуждены были взвалить себе на плечи страшную войну, которой не хотели, но которою наградил их тот же узурпатор, уезжая курить свои папироски в прелестный замок Вильгельмсгеге. И если злился на них этот коварный узурпатор, гуляя по аллеям садов немецкого замка, за то, что они захватили опять его власть, то наверно и усмехался про себя, минутами, ехидной усмешкою, при мысли о том, как отомстил он им, свалив на их слабые плечи свою вину. Потому что, как бы там ни было, а все-таки Франция обвиняла потом скорее их, чем его,— по крайней мере, более их, чем его,— в том, что они продолжали безнадежную войну, не сумели замирить тотчас же как приняли власть, отдали две большие провинции, три миллиарда, разорили страну, сражались неумело, распоряжались на авось, беспорядочно и без контроля, в чем до сих пор обвиняют бывшего тогдашнего диктатора Гамбетту, ни в чем, однако, не виноватого, а, напротив, сделавшего всё, что только можно было сделать при страшных тогдашних обстоятельствах. Одним словом, это обвинение в неумелости республиканцев и в загублении ими страны держалось и держится даже теперь очень серьезно и твердо. Пусть все понимают, что первая причина беды был император Наполеон, «но они-то, дескать, зачем не сумели поправить дела, если взялись за него? Мало того — испортили его как нельзя вообразить хуже» — вот обвинение! Мало того: рядом с обвинением пало на них даже что-то презрительное и смешное при мысли, в какой просак попались они в самом начале, как захватили власть, и, однако, что другое они могли тогда сделать? Не принять этой войны, замирить с самого начала по принятии ими власти после Седана, было совсем невозможно: немцы и тогда потребовали бы уступки территории и денег, и что же бы сталось с республиканцами, если б они замирили на таких условиях? Их прямо обвинили бы в малодушии, в бесславии страны, в том, что они, «имея еще армию», не сопротивлялись, а позорно сдались. Хорошо было бы клеймо на их новой республике! А так как для них республика и ее восстановление во Франции были гораздо дороже спасения страны, составляли всё, то они и принуждены были воевать, почти явно предчувствуя, что придут еще к большему позору в конце войны. Значит, и спереди был позор, и сзади стоял позор — положение не только несчастное, не только трагическое, но в некотором отношении даже и комическое, ибо не в таком совсем виде воображали они воцариться после «тирана»!
Этот комизм усугубился еще более тем, что воцарились они все-таки с самым легким сердцем, несмотря ни на что, то есть не то чтоб они не горевали о Франции — о, между ними есть превосходные люди по чувствам и даже истинные слуги отечества, в том случае, если оно будет называться республикой. Даже, может быть, есть и такие, один или другой, которые даже республику готовы поставить на второй план, была бы лишь счастлива Франция (хотя вряд ли, впрочем, такие есть, именно разве один или другой, а не больше). Но дело в том, что все-таки они, чуть лишь замирили с немцами и расположились править страной уже на покое, как тотчас же вообразили себе, что страна в них влюбилась бесповоротно и что это по крайней мере. Вот что было комично! Решительно у всякого французского республиканца есть роковое и губящее его убеждение, что достаточно только одного слова «республика», достаточно лишь только назвать страну республикой, как тотчас же она станет навеки счастливою. Все неудачи республики они всегда приписывают лишь внешним мешающим обстоятельствам, существованию узурпаторов, злых людей, и ни разу не подумали о невероятной слабости тех корней, которыми скрепляется республика с почвой Франции и которые в целые сто лет не могли окрепнуть и проникнуть в нее глубже. Сверх того, республиканцы ни разу еще в эти шесть лет не подумали, что комическое положение их, унаследованное ими после Наполеона III, всё еще продолжается и теперь и что если прошла старая беда, то близится новая, подобная старой, которая непременно поставит их уже в самое комическое положение, в такое, при котором они уже и держаться во Франции будут не в состоянии, и это в самом ближайшем, может быть, будущем. Этот грядущий комизм состоит в том, что эта будущая беда, всё так же, как и прежняя, заключается в исполнении ими высокого долга службы отечеству сознательно ему на пагубу, кроме того, всё так же, как и прежняя, совершенно неотразима и составляет почти точь-в-точь такой же просак, в какой они попались и в 1871 году, и, наконец, к довершению досады — всё так же, как и прежняя беда, досталась им по наследству всё от того же Наполеона III, которого они так ненавидят и которого память так проклинают. В самом деле: кто теперь самый ревностный последователь французской республики и самый сочувствующий учреждению ее человек в целом мире? Бесспорно, князь Бисмарк. До тех пор, пока существует во Франции республика, невозможна война «возмездия». Вообразить только, что республиканцы могли бы решиться вновь объявить войну немцам! Князь Бисмарк это понимает. А между тем ясно как день, что огромный, сорокамиллионный организм Франции не может оставаться вечно в постыдной опеке Германии. Язвы залечатся, потрясение забудется, прибудут новые силы, нарастет здоровье, создадутся средства, войска,— и может ли страна, которая столь долго первенствовала между нациями политически,— не захотеть опять прежней роли, прежнего положения в Европе? Эта минута, может быть, теперь уже вовсе не далека; избыток внутренних сил должен непременно стремить ее вырваться из опеки Бисмарка и возвратить себе всю прежнюю независимость (теперь еще Францию никак нельзя назвать независимою). И вот вся Франция, с первого нового шагу своего, натолкнулась бы лбом на свою республику. Опять-таки повторю: вообразить только, что теперешние республиканцы могли бы захотеть в чем-нибудь сгрубить князю Бисмарку, и до того, чтоб даже рискнуть на войну с ним? Во-первых, кто за ними и пойдет-то, если б даже сама Франция хотела войны, а во-вторых, неизбежно представляющееся соображение: ну что если немцы их опять разобьют? Ведь тогда уже конец республики во Франции окончательный, потому что их же и обвинит Франция за неуспех и навеки уже прогонит, забыв, что сама же захотела «возмездия» и первенствующего прежнего положения... А скрепись республиканцы, не слушай новых голосов и криков, не объявляй войну,— это значило бы идти против стремления страны, и тогда страна опять-таки сместила бы их и отдалась бы первому явившемуся ловкому предводителю. Одним словом, и сзади Седан и впереди Седан! Между тем они наверно об этом совсем еще не начинали думать, несмотря на то, что новый порыв страны, может быть, очень близок. Никогда не думали и о том, что в сущности они не более как «протеже» князя Бисмарка и что Франция с каждым годом ведь должна понимать это всё более и более, и именно по мере восстановления и нарастания сил своих, а стало быть, и презирала бы их всё более и более, сначала про себя и не столь отчетливо, а потом гораздо отчетливее и, наконец, уже вслух, а не про себя только.
Но комического вида республиканцы не признают. Это люди патетические. Напротив, именно теперь они ободрились, после того как Мак-Магон, президент «республики», прогнал их с места и запер до новых, октябрьских выборов в палату. Теперь они «угнетенные», а потому и чувствуют себя в ореоле; они ждут, что вся Франция вдруг запоет марсельезу и закричит: «On assassine nos freres» (убивают братий наших!) — известный крик всех прежде бывших парижских уличных революций, после которого толпы бросались обыкновенно строить баррикады. Во всяком случае они ждут «законности», то есть что страна, в негодовании на маршала Мак-Магона, наклевывающегося будущего узурпатора, выберет вновь в палату всё прежнее республиканское большинство да еще сверх того прибавит новых республиканских депутатов, и тогда вновь собравшаяся палата скажет строгое veto маршалу, и тот, испугавшись законности, подожмет хвост и стушуется. В силе этой «законности» они непоколебимо уверены,— и не по скудости способностей, а потому, что эти добрые люди слишком уж люди своей партии, слишком долго тянули всё одну и ту же канитель и слишком долго просидели в одном углу. Они слишком долго страдали за возлюбленную свою республику, а потому и уверены в возмездии. К удивлению, и у нас в России многие наши газеты верят в их близкое торжество и в неминуемую победу их «законности». Но чем обеспечена эта законность, если Мак-Магон не удостоит ей подчиниться, о чем и объявил уже стране в удивительном своем манифесте. Негодованием, гневом страны? Но маршал тотчас же найдет многочисленнейших последователей в этой же самой стране, как и всегда это бывало в подобных случаях во Франции. Что же тогда делать? Баррикады строить? Но при нынешнем ружье и при нынешней артиллерии прежние баррикады невозможны. Да Франция и не захочет их строить, если б даже и действительно она хотела республики. Утомленная и измученная столетней политической неурядицей, она самым прозаическим образом рассчитает, где сила, и силе покорится. Сила теперь в легионах, и страна предчувствует это. Весь вопрос, стало быть, в том: за кого легионы?