Дневник писателя. 1876 год (Достоевский)/Май/ГЛАВА ПЕРВАЯ IV
← III. Суд и г-жа Каирова. | Дневник писателя. Май 1876 год — ГЛАВА ПЕРВАЯ. | V. Г-н защитник и Великанова. → |
IV. Г-н защитник и Каирова.
Речь г-на Утина я разбирать не стану; притом она даже и не талантлива. Ужасно много высокого слога, разных "чувств" и той условно-либеральной гуманности, к которой прибегает теперь чуть не всякий, в "речах" и в литературе, и даже самая полная иногда бездарность (так что г-ну Утину уж совсем бы и некстати), чтоб придать своему произведению приличный вид, благодаря которому оно бы могло "пройти". Эта условно-либеральная гуманность обличает себя у нас чем дальше, тем больше. И всякий теперь знает, что всё это - лишь подручное пособие. Я так даже бы думал, что теперь уж и мало кому это нравится, - не десять лет тому назад, - а меж тем, глядь, еще столько простодушия в людях, особенно у нас в Петербурге! А простодушие-то наше и любо "деятелю". Деятелю некогда, например, заняться "делом", вникнуть в него; к тому же почти все они отчасти и поочерствели с годами и с успехами и, кроме того, достаточно уж послужили гуманности, выслужили, так сказать, пряжку гуманности, чтобы заниматься там еще несчастиями какой-нибудь страдающей и безалаберной душонки сумасбродного, навязавшегося им клиента, а вместо сердца в груди многих из них давно уже бьется кусочек чего-то казенного, и вот он, раз навсегда, забирает напрокат, на все грядущие экстренные случаи, запасик условных фраз, словечек, чувствиц, мыслиц, жестов и воззрений, всё, разумеется, по последней либеральной моде, и затем надолго, на всю жизнь, погружается в спокойствие и блаженство. Почти всегда сходит. Повторяю, это определение новейшего деятеля я положительно не отношу к г-ну Утину: он талантлив, и чувство у него, вероятнее всего, натуральное. Но трескучих фраз он все-таки напустил не в меру много в свою речь, что и заставляет подозревать - не то чтобы недостаток вкуса, а именно некоторое небрежное и, может быть, даже и не совсем гуманное отношение к делу в настоящем случае. Надобно сознаться, что наши адвокаты, чем талантливее они, тем больше заняты, а стало быть, у них нет и времени. Было бы и у г-на Утина больше времени, то и он бы, по мнению моему, отнесся к делу сердечнее, а отнесся бы сердечнее, то оказался бы и обдуманнее, не запел бы дифирамба в сущности крайне пошлой интриге, не напустил бы высокого слога про "встрепенувшихся львиц, у которых отнимают детенышей", не напал бы с такою простодушною яростью на жертву преступления, г-жу Великанову, не попрекнул бы ее тем, что ее не дорезали (почти ведь так!), и не изрек бы, наконец, своего неожиданнейшего каламбура на Христовы слова о грешнице из Евангелия. Впрочем, может быть, в натуре всё это произошло и не так, и г-н Утин произнес свою речь, имея совершенно серьезный вид; я в суде не был; но по газетным, однако, отчетам выходит, что как будто тут была какая-то, так сказать, распущенность свысока... одним словом, что-то ужасно не задумывающееся и сверх того много комического.
Я с самого начала почти речи стал в тупик и не мог понять: смеется ли г-н Утин, благодаря прокурора за то, что обвинительная речь его против Каировой, кроме того, что была "блестяща и талантлива, красноречива и гуманна", была сверх того и скорее защитительная, чем обвинительная. Что речь прокурора была красноречива и гуманна, в этом не могло быть сомнения, равно как и в том, что она была и в высшей степени либеральна, и вообще эти господа ужасно хвалят друг друга, а присяжные это слушают. Но, похвалив обвинителя-прокурора за его защитительную речь, г-н Утин не захотел только быть оригинальным до конца и, вместо защиты, приняться обвинять свою клиентку, г-жу Каирову.
Это жаль, потому что было бы очень забавно и, может быть, подошло бы к делу. Я думаю даже, что присяжные не очень бы и удивились, потому что наших присяжных удивить трудно. Это невинное замечание мое, конечно, лишь шутка с моей стороны: г-н Утин не обвинял, он защищал, и если были в его речи недостатки, то именно в том, напротив, что уж слишком страстно защищал, так сказать, даже пересолил, что, как я и упомянул выше, я и объясняю лишь некоторою предварительною небрежностью отношения к "делу". "Отделаюсь, когда придет время, высоким слогом и довольно этой... "галерее"", - вот как, вероятно, теперь думают всего чаще иные из наших более занятых адвокатов. Г-н Утин из себя, например, выходит, чтоб представить свою клиентку как можно больше в идеальном, романтическом и фантастическом виде, а это было вовсе не нужно: без прикрас г-жа Каирова даже понятнее; но г-н защитник бил, конечно, на дурной вкус присяжных. Всё-то в ней идеально, всякий-то шаг ее необыкновенен, великодушен, грациозен, а любовь ее это - это что-то кипящее, это поэма! Каирова, например, не быв никогда на сцене, вдруг подписывает контракт в актрисы и уезжает на край России, в Оренбург. Г-н Утин не утверждает и не настаивает на том, что в этом поступке ее "сказалось обычное ее благодушие и самопожертвование", но "тут есть, - продолжал г-н Утин, - какая-то идеальность, известного рода сумасбродство и главным образом самоотречение. Ей нужно было искать место, чтобы помогать матери, и вот она принимает место, которое ей вовсе несвойственно, бросает Петербург и отправляется одна в Оренбург" и т. д. и т. д. Ну, и что же такое, казалось бы, ничего особенного и поражающего тут не произошло вовсе; мало ли кто куда отправляется, мало ли девушек бедных, прекрасных, несчастных, талантливых соглашаются на отъезд и принимают кондиции далеко похуже той, которая досталась г-же Каировой. Но у г-на защитника, как видите, выходит какая-то жертва самоотречения, а из контракта в актрисы почти подвиг. Ну, и дальше всё в таком же роде. Каирова очень скоро "сходится" с Великановым, антрепренером труппы. Дела его были плохи: "она хлопочет за него, выпрашивает субсидию, выхлопатывает освобождение". Ну, что ж такое, опять ничего бы особенного, да и многие женщины, особенно с живым подвижным характером, как у Каировой, начали бы в таком случае "хлопотать" ради милого человека, если уж завели с ним интрижку. Начались сцены с женой Великанова, и, описав одну из таких сцен, г-н Утин замечает, что с этой минуты его клиентка считала Великанова "своим", видела в нем свое создание, свое "милое дитя". Кстати, это "милое дитя", говорят, высокого роста, плотного, гренадерского сложения, с вьющимися волосиками на затылке. Г-н Утин в своей речи утверждает, что она смотрела на него, как на "свое дитя", как на свое "творение", хотела его "возвысить, облагородить". Г-н Утин, видимо, отвергает, что г-жа Каирова могла бы привязаться к Великанову без этой именно специальной цели, а между тем это "милое дитя", это "творение" нисколько не благородится, а напротив, чем дальше тем хуже.
Одним словом, у г-на Утина везде выходит какой-то слишком уж не подходящий к этим лицам и к этой обстановке высокий настрой, так что подчас становится удивительно. Начинаются похождения; "милое дитя" и Каирова приезжают в Петербург, потом он едет в Москву искать места. Каирова пишет ему задушевные письма, она полна страсти, чувств, а он решительно не умеет писать письма и с этой точки ужасно "неблагороден". "В этих письмах, - замечает г-н Утин, - начинает проглядывать то облачко, которое потом затянуло всё небо и произвело грозу". Но г-н Утин и не умеет объясняться проще, у него всё везде таким слогом. Наконец, Великанов опять возвращается, и они опять живут в Петербурге (maritalement, разумеется), - и вот вдруг важнейший эпизод романа - приезжает жена Великанова, и Каирова "встрепенулась, как львица, у которой отнимают детеныша". Тут действительно начинается много красноречия. Если б не было этого красноречия, то, конечно, было бы жальче эту бедную, сумасбродную женщину, мечущуюся между мужем и женой и не знающую, что предпринять. Великанов оказывается "вероломным", попросту слабым человеком. Он - то жену обманывает, уверяя ее в любви, то едет с дачи в Петербург к Каировой и успокоивает ее тем, что жена скоро уедет за границу. Г-н Утин представляет любовь своей клиентки не только в заманчивом, но даже в назидательном и, так сказать, высоконравственном виде. Она, видите ли, хотела даже обратиться к Великановой с предложением уступить ей мужа вовсе (про которого, положительно, стало быть, думала, что имеет почему-то на него полное право); "хотите взять его - возьмите, хотите жить с ним - живите, но или уезжайте отсюда, или я уеду. Решитесь на что-нибудь". Это она хотела сказать, не знаю только: сказала ли. Но никто ни на что не решился, а Каирова, вместо того чтобы самой уехать (если уж так хотелось чем-нибудь кончить) без всяких вопросов и не дожидаясь никаких невозможных решений, - только металась и кипела. "Отдать его без борьбы, да это была бы не женщина...", - вдруг замечает г-н Утин. Ну, так для чего же бы и говорить столько о разных хотениях, вопросах, "предложениях"? "Страсть обуревала ее, - растолковывает суду г-н Утин, - ревность уничтожила, поглотила ее ум и заставила играть страшную игру". И потом: "ревность искрошила ее рассудок, от него ничего не осталось. Как же могла она управлять собою". Так продолжалось десять дней. "Она томилась; ее бросало в жар и лихорадку, она не ела, не спала, бежала то в Петербург, то в Ораниенбаум, и когда она таким образом была измучена, наступил злополучный понедельник 7-го июля". В этот злополучный понедельник измученная женщина приезжает к себе на дачу, и ей говорят, что жена Великанова тут; она подходит к спальне и...
"Разве, г-да присяжные заседатели, возможно, чтобы женщина осталась спокойною? Для этого нужно быть камнем; нужно, чтоб у ней не было сердца. Любимый страстно ею человек - в ее спальне, на ее постели, с другой женщиной! Это было свыше ее сил. Ее чувства били бурным потоком, который истребляет всё, что ему попадется на пути; она рвала и метала; она могла истребить все окружающее (!!!). Если мы спросим этот поток, что он делает, зачем причиняет зло, то разве он может нам ответить. Нет, он безмолвствует".
Эк ведь фраз-то, эк ведь "чувств-то"! "Было бы горячо, а вкус верно какой-нибудь выйдет". Но остановимся, однако же, на этих фразах: они очень нехороши; и тем хуже, что это самое главное место в защите г-на Утина.
Я слишком согласен с вами, г-н защитник, что Каирова не могла оставаться спокойной в сцене, которую вы описали, но лишь потому только, что она - Каирова, то есть слабая, может быть, очень добрая, если хотите, женщина, пожалуй, симпатичная, привязчивая (про эти ее качества я, впрочем, до сих пор знаю лишь из вашей речи), но в то же время ведь и беспутная же она, не правда ли? Я не развратную беспутность натуры здесь разумею: женщина эта несчастна, и не стану я ее оскорблять, тем более, что и судить-то в этом пункте совсем не возьмусь. Я разумею лишь беспутность ее ума и сердца, которая для меня бесспорна. Ну, вот по этой-то беспутности и не могла она в эту роковую минуту решить дело иначе, как она его решила, а не потому, что, решая иначе, "нужно быть камнем, нужно, чтоб у нее не было сердца", как определили вы, г-н защитник. Подумайте, г-н защитник, ведь, утверждая это, вы как будто и исхода другого, более ясного, более благородного и великодушного совсем не допускаете. И если б нашлась женщина, способная в такую минуту бросить бритву и дать делу другой исход, то вы бы, стало быть, обозвали ее камнем, а не женщиной, женщиной без сердца. Таким образом вы "почти похвалили преступление", как я сказал про вас выше. Это, конечно, было увлечение с вашей стороны, и уж бесспорно благородное, но жаль, что такие необдуманные слова уже раздаются с юных общественных трибун наших. Вы меня извините, г-н защитник, что я отношусь к вашим словам столь серьезно. А затем подумайте: есть высшие типы и высшие идеалы женщины. Эти идеалы были же и являлись же на свете, это бесспорно. И что если б даже сама г-жа Каирова и уже в последнюю минуту, с бритвой в руках, вдруг взглянула бы ясно в судьбу свою (не беспокойтесь, это очень иногда возможно и именно в последний момент), сознала бы несчастье свое (ибо любить такого человека есть несчастье), сознала бы весь стыд и позор свой, всё падение свое (ибо не одно же ведь в самом деле "великодушие и самоотвержение" в этих "грешницах", г-н защитник, а и много лжи, стыда, порока и падения) - ощутила бы вдруг в себе женщину, воскресшую в новую жизнь, сознавшую при этом, что ведь и она - "обидчица", кроме того, - что, оставив этого человека, она может еще больше и вернее его облагородить, и, почувствовав всё это, встала бы и ушла залившись слезами: "до чего, дескать, я сама упала!" Ну, что же, если бы это случилось даже с самой г-жой Каировой - неужели бы вы не пожалели ее, не нашли бы отзывчивого чувства в добром, бесспорно, сердце вашем, а назвали бы эту вдруг воскресшую духом и сердцем женщину - камнем, существом без сердца и заклеймили бы ее всенародно с нашей юной трибуны, к которой все так жадно еще прислушиваются, вашим презрением?
Слышу, однако же, голоса: "Не требуйте же от всякой, это бесчеловечно". Знаю, я и не требую. Я содрогнулся, читая то место, когда она подслушивала у постели, я слишком могу понять и представить себе, что она вынесла в этот последний час, с своей бритвой в руках, я очень, очень был рад, когда отпустили г-жу Каирову, и шепчу про себя великое слово: "налагают бремена тяжкие и неудобоносимые"; но Тот, Кто сказал это слово, когда потом прощал преступницу, Тот прибавил: "иди и не греши". Стало быть, грех все-таки назвал грехом; простил, но не оправдал его; а г-н Утин говорит: "она была бы не женщина, а камень, существо без сердца", так что даже не понимает, как можно поступить было иначе. Я только робко осмеливаюсь заметить, что зло надо было все-таки назвать злом, несмотря ни на какую гуманность, а не возносить почти что до подвига.