Декадент (Дорошевич)

Декадент
автор Влас Михайлович Дорошевич
Источник: Дорошевич В. М. На смех. — СПб.: М. Г. Корнфельда, 1912. — С. 41.

Поезд летел по Швейцарии.

Две русские дамы в купе познакомились и говорили:

— О судьбе.

— Вы из каких же Марковых? — спросила блондинка, полная. — Из бумого-прядильных?

— Бумого-прядильные нам сватья. Я за ситце-набивным замужем! — ответила брюнетка.

— Фамилия хорошая. Давно?

— Два года будет.

— Счастливы?

Помолчали.

— Вы мне так с первого же разу симпатичны, что готова вам всю свою судьбу выложить.

— Вы мне тоже. И я перед вами.

— «Поищемся», — как у нас бабы в деревне говорят, когда в гости друг к другу приходят.

Словно чем-то далёким, родным на них пахнуло.

Обе рассмеялись.

— Поищемся!

— Какое же счастье? Я женщина с темпераментом, гимназию Бракенгейма два класса кончила, а он что? Ножницы! Купоны стрижёт да революцию ругает. Ругает революцию, а сам крестится: «Теперича, как Лодзи из-за революции матушки капут, — наше, московское дело в шляпе!» Ругается, да копейку на аршин прибавляет! Только и занятий. «Проклятущие стачки! Да из-за их вся заваль, слава Богу, хорошею ценой пройдёт!» Клянёт да опять полкопейки набавляет. Клямши, полмиллиона в карман положил! Кругом тоже всё: клянут да наживают. А ни для души, ни для тела — ничего. Говорю — ножницы! Ему аршины резать да купоны стричь. Поцелуй даже купоном зовёт. Не тьфу? «Дозвольте, — говорит, — Агнеса, с ваших губ купон в счёт любви сорвать?» Это он меня так, «Агнесой» зовёт, я настояла. Чтобы не Аннушкой. Какое житьё? Известно, сказано: «буржуазное». Какой вкус может быть? Вырвалась теперь за границу. Еду. Пущай там один аршины меряет! А вы?

— Мы Вывертовы.

— Из посудных Вывертовых?

— Н-нет… Мой муж…

Полная блондинка замялась.

— Родом я тоже по купечеству. Но мой муж — поэт! Из писателей.

Брюнетка даже подскочила.

— Тот самый Вывертов?

— Тот самый.

— Декадент?

— Декадент.

— Самый известный?

Блондинка, начавшая было конфузиться, ожила.

— Он, он.

— Ещё его, кажется, Макс Волошин описывал. В «Ликах творчества»? Как они ещё в древней Александрии на каком-то празднике, заголимшись, при всех бегали?

— Этот самый.

— Ах, душенька, я в вашего мужа, — не бойтесь! — влюблена. Какой необыкновенный мужчина. Ему две тысячи лет. Он сириец?

— Говорит, сириец.

— Как же! Как же! Я статью Макса Волошина о вашем муже наизусть помню. «У Вывертова на лице золотая, египетской работы, маска, а в волосах ещё остался пепел от всесожжения. Ему две тысячи лет. Я помню, мы познакомились с ним в Александрии и, сбросив рубашки, к изумлению жрецов, принялись прыгать через жертвенник на священном празднике в честь бесстыжей богини Кабракормы. Сила сохранилась в омертвевших ногах Вывертова и теперь. Он и сейчас прыгает, бесстыже-прекрасный и оголённый, через жертвенники, к великому ужасу жрецов». Как не знать! Вот, должно быть, интересно. Нынче об этой части… о житейской… только одни декаденты и думают! Другие все про политику, да про политику! Только и слов: «партия», да «лидер». Никто о приятном не думает. Одни декаденты. От внутренних страстей не токмо что на женщин, на мужчин внимание обращают. Читаешь, — всё женское естество переворачивается.

Брюнетка подвинулась ближе и понизила голос:

— Не земные, я думаю, восторги доставляет. Счастливая вы! За декадентом!

Блондинка отвечала со злобой:

— Из-за этого самого я за него и пошла! Из-за чего же? Читаю его стихи, на стену лезу. Девушка я была рыхлая и двадцати двух лет. Мочи моей нет, — стихи его читать. «Ввинчивает», да «вывинчивает». Тьфу! Непонятно, а душу мутит и кровь в голову бросает. Познакомилась. Женихом был, — зубами скрежещет. «Я, — говорит, — тебя Вельзевуловым сладкострастным мукам подвергну. Ты, — говорит, — Прозерпиной у меня будешь. Ты про Прозерпину когда слыхала? Которую Плутон, бог ада»… Да как скажет: «бог ада», — глаза растаращит, — смотреть страшно. «Которую Плутон, бог ада, в своё подземное царство увлёк. Я, — говорит, — тебя преступной любовью любить буду. На адском огне сожгу!» Ну, и пошла.

— А родители как?

— Мать три раза проклинать собиралась. — «Я, — говорит, — на него в полицию». У нас, по купечеству, вы знаете, как у детей чувство, — родители всегда первым долгом в полицию. «Нельзя ли предмет не подходящего чувства в 24 часа из города выслать?»

Брюнетка грустно кивнула головой.

— «Голоштанник! — маменька кричит. — Экспроприатор! К купеческому приданому подбирается!» Однако, он их напугал. «Ежели вы, — говорит, — своё ненужное благословение дать не желаете, я, — говорит, — и так вашу дочь обесчещу. Обесчестимся и предо всем миром своим позором наслаждаться будем. Верно, — говорит, — Поликсена?» Он меня Поликсеной звал, — по древнему. А я реву. «Верно! Обесчестимся. Желаю в вечных муках с декадентом жизнь свою кончить! Благословите, маменька!» — «На муки?» — мать плачет. — «На муки любострастья!» — он-то говорит. Плюнула мать, благословила. Из опасения, чтоб я, всё одно, с ним неистовым тайнам не предалась. «Ваше, — маменька говорит, — сударь, счастье, что покойника в живых нет. У покойника кулак был. У меня кулака нет, — владейте дочерним приданым!»

— Ах, как увлекательно! Поэма!

— Как же! Он же ещё кобенился. В церкву не хотел ехать. «Я, — говорит, — желаю венчаться пред лицом сатаны! Чтобы дьяволы радовались! А венчать меня, — говорит, — должен любострастник и профессиональный отцеубийца!» Такие ужасы говорил. «И чтобы положил он, — говорит, — на меня свою мерзкую печать! А молебны чтобы пели Каину, святому братоубийце, и Иуде Искариотскому». А я-то от таких слов пуще! Ещё бы! Посудите сами. За Вельзевула замуж выйти! Кому не любопытно? Насилу уговорили, чтобы в церкву. — «Ну, что вам, — говорят, — Оскар Уальдович»… Он, по паспорту-то и во святом крещении Пётр Семёнович, но сам себя Оскар Уальдовичем прозвал. Для безобразия. В честь аглицкого безобразника, — может, слышали?

Брюнетка кивнула головой.

— Кто же про Оскара Уальда нынче не слыхал? Покойник — первый человек!

— Вот, вот! Мои-то родные насилу уломали: «Что вам, Оскар Уальдович, стоит? Для видимости! Скрозь церковь пройти?» — «Как же, — говорит, — я в церковь пойду, ежели я иконоборец?» Что было! Одначе, как маменька решительно объявила, что без этого ни дочери, ни приданого не выдаст, — согласился. Захохотал страшно: «Извольте, — говорит, — племя трусливых червей! Свершу сей кощунственный акт. Но только знайте, — говорит, что я кощунствую». Что было! Маменька, по старой привычке, обыкновенно бал и вечерний стол устроила. Он музыкантам «danse macabre[1]», — покойницкий танец, велел играть. В простыне плясал. Будто бы саван! Таково страшно пальцами щёлкал, — кровь холодела! За здоровье Вельзевула за ужином пил. И «вечную память» и нам, и маменьке, и всем гостям провозглашал. Духами я всегда душилась хорошими. Настоящими французскими. Не желает. «Хорошенький запах, — кричит, — тьфу! Я этих нежненьких ароматиков не выношу! Буржуазией, — говорит, — воняет, земное! Адских зловоний мне!» Ну, откуда я ему адских зловоний возьму? В парадной спальне… Маменька по-старому. Парадную спальню устроили… В парадной спальне серой велел накурить. Ночью бегали, аптекаря будили, серы в порошке покупали. «Это, — говорит, — мне ад напоминает. Жгите». Чуть не задохлась.

— Ну? Ну?

Брюнетка «горела».

— Ничего не «ну». Утром встал, сельтерской воды выпил. «Принеси, — говорит, — мне твои бумаги!» Принесла, что в приданое выдали. — «Это, — говорит, — у тебя, Аксинья»… А раньше Поликсеной звал! «Это у тебя, — говорит, — в каких бумагах приданое лежит?» — «В харьковских, — говорю, — земельных!» — «Это, — говорит, — Аксинья, не лафа. В харьковском земельном все ялтинские дачи заложены. А в Ялте, — знаешь? — стала революция, дачи до основания жгут. Надоть, — говорит, — всё на облигации петербургского кредитного общества перевести. В Петербурге домов жечь не будут!» Так мне, скажу я вам, тогда под сердце подступило. Бумаги-то несла, — дрожала. «Что он, декадент, с ними делать будет?..» А он… Лучше бы он тогда их драть или жрать зачал. Всё одно, отняла бы. Ну, съел бы одну, две акции. Не разорил бы. Но, по крайности, хоть было бы необыкновенно! А то муж, как муж. Взял ножницы, и которые мамаша, — в своём волнении, — вышедшие купоны остричь позабыла, пообстриг. Вы говорите, ваш муж — ножницы! Вы, извините меня, моя милая, ножниц не видали! Оскар — вот это ножницы. В книжку, — книжки у него были, говорит, из человечьей кожи, на переплёте Вельзевул изображён во всём его безобразии, — в эту самую книжечку все бумаги переписал и номера проставил. Память какая! Всякому купону свой срок помнит! Придёт срок, — сейчас в вельзевуловой книжечке справится, проверит, и купончик так равнехонько обстрижёт, — папенька покойник, — на что купон обожал, — никогда так аккуратно не резал. Маменька теперь в нём души не чает!

Она вздохнула:

— Да нешто маменьке с ним жить?!

— Так и живёте? — спросила брюнетка.

— Какая жизнь! Первым долгом себе легавую собаку купил. «Это, — говорит, — очень тонно, чтоб легавая собака своя была!» Чисто из участка писарь, — первое удовольствие себе собаку купить. Лакея взял, который бы его брил каждый день чисто начисто. А прежде ходил Вельзевул Вельзевулом, — таким я его и полюбила. А бритый-то он мне на что? Бритых-то и без него выбирай было — не хочу. И в довершение граммофон себе завёл, «Тонарм». — «Чудесное, — говорит, — изобретение!» Лежит себе целый день на диване, а «Тонарм» ему арию Таманьо во всё горло дует. А «буржуазия», говорил! Граммофон — не буржуазия? Поди, покури ему теперь серой!

— Скажите! Иметь деньги и жить без удовольствия. С деньгами надо жить с удовольствием. Тяжело вам?

— Прежде бывало, стихи читать примется, в такое волнение придёт, что под руку попадёт — вдребезги. Канделябр, — канделябр об ковёр, надкаминные часы, — надкаминные часы об пол. Известно, чужое, — не жалко. Маменька ему выговаривать примется: «Нешто можно?» — адски хохочет: «Мещане! Я им сердца жгу, а они: „канделябр!“» Да другой канделябр об пол. В доме не было мужчины, — мог себе позволять. «Всё, — кричит, — изничтожу! Голыми будете! Голые, тогда и насладимся!» А теперь… Попробовал один приятель, стихи читаючи, в волнение придти, — канделябр в картину запустил. — «Полицию!» — кричит. Насилу уговорила скандала не поднимать, с полицией не мараться. «Протокол, — кричит, — составлю! К мировому подам! Сборник стихов на складе у подлеца опишу и продам! Всё до копейки взыщу!» Едва умолила. Велел с лестницы вдохновенного спустить. Тем и ограничился.

— А стихи — почитать! — какие пишет!

— Пишет. «Желаю славы я», — говорит. И даже теперь в круглом формате сборники издавать собирается: «Надоели, — говорит, — четырёхугольные книги. Мещанство!» А что до жизни касается, — мои ножницы, верьте, матушка, ваших ножниц стоят. Ваши-то ещё лучше. К деньгам привыкли. А мои новенькие, стригут чище. Купон увидят, — дрожат с непривычки. Тьфу!

— Но всё-таки есть интересные приятели. Можно утешиться… А у нас что? Опаскудел ситце-набивной, ну, утешься, пожалуй, с железником. Тот тебе про аршин, а этот про гвозди. То же на то же менять. Охоты даже нет.

— И-и, голубушка! Приятели! Декаденты! По книжкам-то они все декаденты значатся. Вы Задерихина фамилию, чай, слыхали?

— Это, который с мужчинами… Даже говорить неудобно… Про себя всё печатает?

— Вот, вот! С письмоводителем, — говорит, — губернского правления жил. Вы только подумайте! Письмоводителя везде, как жену представлял. Так везде и был принят. «У меня, — говорит, — Иван Иванович об одном только жалеет: что детей у нас нет!» Ужасались все: «верхов разврата человек достиг!» А увидал у меня подругу Пашу Залетаеву, — невеста, фабрика за ней, — сразу от своей веры отрёкся. «Вы, — говорит, — меня другим человеком сделали!» Жениться и никаких: «А не то, — говорит, — ещё в худших пороках, чем прежде, погрязну. Детей резать стану и кровь, как квас, пить. И всё, — скажу, — через вас. Осрамлю!» Сдурела Паша, пошла. «Обновлю, — говорит, — этакий тигр!» А тигр-то теперь цельный день в фабричной конторе сидит, на счётах щёлкает, — не вытащишь его оттуда. Тигр, и на счётах! Ну, посудите! Муж как муж. Я так думаю, что и письмоводитель-то был так, для знаменитости. Ничего и запрещённого промеж них не было. Так, для славы, про себя в газетах писали. Художники ещё! Смотрит, стонет: «Серенькое тут, сереньких тронуть!» Картины пишет, — ничего не поймёшь. Гора не гора, небо не небо. Не то слон, не то море! Людей с четырьмя ногами рисует. Декадент! А глядишь, с богатой купчихи портрет, устроился, пишет. И декадентства никакого, — полторы тысячи! Да ещё во время сеансов предложение руки и сердца делает. «Не то, — говорит, — я вам лицо масляной краской вымажу, — в жизнь не отойдёт!» Ходил тут к рыбнику одному, большой рыбник, икрой занимается, не одни промыслы имеет, — тоже художник один. Из декадентов. «Ах, — говорит, — у вас глаза до чего испанские, позвольте зарисовать!» А потом взял да рыбника в виде тореадора на картине и изобразил. Рыбник же картину и купил. Чтоб не выставил. Какая рыбнику охота перед всей публикой супротив быка фигурировать? Звону бы что пошло! Висит теперь тореадор у рыбника в кабинете. На пять тысяч любуется. Пять тысяч за картину дал, и то через полицеймейстера.

— Почему через полицеймейстера?

— Знаете, у купечества обычай, как трудные обстоятельства, — сейчас к полиции. Старая привычка. Полицеймейстер вступился: «Всё равно, — говорит, — я вам этой картины выставить не дозволю, — найду, что революционная». Красный флаг у тореадора-то. Ну, и взял пять тысяч, согласился, — а без этого десять просил. Да не пронялся декадент. Нешто проймётся! Новую угрозу рыбнику сделал. «Я вас, — говорит, — с шестью ногами изображу!» — «Почему с шестью ногами?» — «А потому, — говорит, — что вы мне так представляетесь. Я вас так вижу!» Ну, тут рыбник прямо пригрозил. — «Я, — говорит, — ведь, и до сыскного отделения дойду!» Отвалился.

— Скажите!..

Брюнетка сидела, положив руки на колени и с видом растерянным.

— А я так в декадентов верила!

— Всякий поверит! — с жаром воскликнула блондинка, — ежели человек сам про себя пакости рассказывает, — как не поверить! А только заметьте, — где декадент на виду, там беспременно в глубине сцены купец прячется. Декадент завсегда при купце состоит. Без купца декадента не бывает. Такое у нас положение. Журнал декадентский. Кто издатель? На купеческие деньги. Выставка, — кто меценаты? Купцы. И каждый декадент, заметьте, тем кончает, что на богатой купчихе женится. Просто для молодых людей способ судьбу свою устроить.

— Ужли каждый?

— А которому не удастся, — на купца фальшивый вексель напишет. Пишет, пишет декадентские стихи, а потом, глядишь, на вексельном бланке чужую фамилию и подмахнул.

— О, Господи! — вздохнула брюнетка, — а я думала — антихристы!

— Женихи, а не антихристы. Я так думаю, голубушка, что есть декадентство это самое — ничто иное, как просто к купечеству подход.

И обе смолкли.

Спускались сумерки, и на свете становилось так серо, серо.

Примечания

править
  1. фр. Danse MacabreПляска смерти