ГАРАСЬКА-ДИКТАТОРЪ
Разсказъ.
править
Познакомились мы съ Гараськой въ ту зиму, когда надъ Россіей повисла опасность японской войны. Я велъ тогда въ нѣсколькихъ селахъ нашего уѣзда вечерніе курсы для взрослыхъ, и Гараська былъ въ числѣ моихъ учениковъ. Приходилось мнѣ ѣздить. Зима стояла красивая, бодрая. Каждое утро выпадалъ свѣжій, пушистый иней. Заботливо и со вкусомъ украшалъ онъ кусты въ небесно-чистый нарядъ. Старое жнивье, обрывистая пасть оврага, лохмотья крыши избъ и сараевъ — все осыпано бисеромъ, блестками, подернуто матовой тканью воздушныхъ кружевъ. Вверху гаснетъ близкое молочно-бурое небо, а впереди стелется зимняя дорога: легкая, пѣвучая и гулкая, какъ чугунка, безъ раскатовъ, безъ выбоинъ. Пріѣхали въ село. Пара поджарыхъ заиндевѣлыхъ «киргизовъ» дружно подвертываетъ санки къ школьному крыльцу. А тамъ просторный классъ уже полонъ бодраго оживленія. Деревенская молодежь, наивная, жадная до знаній, плотными рядами заполнила неуклюжія парты и работаетъ.
Славная, свѣтлоликая молодежь! Впослѣдствіи она смѣлымъ авангардомъ пошла въ революцію, и революція, жадная до честныхъ, беззавѣтно-правдивыхъ людей, многихъ сильныхъ сломила, здоровыхъ искалѣчила… Тогда молодежь переживала предразсвѣтное пробужденіе. Дыханіе свободы ужъ рѣяло надъ деревней, и несознанная упорная сила толкала даровитыхъ, талантливыхъ парней на путь сомнѣній и критики. Тѣ, кого народная молва назвала «студентами», были впереди. Они ужъ не считали старую, вѣками сложившуюся правду — святой правдой. Дѣдовская мудрость въ ихъ глазахъ была хрупка и бездоказательна. Студенты запоемъ читали научныя популярныя книги, ловили чуткимъ умомъ новыя идеи. Они учились, чтобы перестроить на новый заманчивый ладъ свою жизнь, жизнь своей деревни. Таковы были ученики вечернихъ курсовъ. Но странно, кромѣ талантливой молодежи, исправно посѣщали школу и тупицы: бездарные, неразвитые. Тупицы много писали, внимательно слушали учителя. Однако, тетради ихъ были полны безсвязныхъ словъ, тайно списанныхъ у товарищей, и все, что говорилось въ классѣ, они комбинировали въ своихъ головахъ въ какой-то сумбуръ, нелѣпый и смѣшной.
Къ счастью, тупицъ было мало, и въ селѣ Лапотномъ, гдѣ занятія шли особенно удачно, такимъ «исправнымъ» тупицей считали Гараську. Гараська былъ здоровякъ, плотно сложенъ и угрюмъ. Смуглое квадратное лицо, густо обросшее черной щетинистой бородой, было кстати отмѣчено сѣрыми стоячими глазами парою маленькихъ мышиныхъ ушей. Въ немъ замѣчалось удивительное сочетаніе типовъ: монгольскаго, славянскаго и финскаго. Полу-татаринъ, полу-русскій, онъ съ лица напоминалъ Пугачева, какимъ малюютъ его на лубочныхъ картинкахъ. Онъ и смѣялся мало. Это толстыя губы вытягивались рѣдко въ улыбку, развѣ когда приходилось разговаривать съ начальствомъ. За то Гараська отличался услужливостью и угодливостью къ батюшкѣ и учителю. Подать, принести, придержать, стереть съ доски — все это дѣлалъ онъ съ большой готовностью. Возможно, что всѣ эти привычки были воспитаны въ немъ военной службой, но парни ихъ не прощали. Бывало, только пристроится Гараська къ списыванію, а кто-нибудь кричитъ:
— Гараська! Вишь, мѣлу нѣтъ… бѣги по прытче!
И Гараська срывается съ парты, чтобы бѣжать за мѣломъ. Надъ Гараськой смѣялись, шутили, но онъ отмалчивался и не лѣзъ въ драку. Для меня онъ оставался загадкой. Говорили, что онъ мѣтитъ получить мѣсто объѣздчика у сосѣдняго барина и ходитъ въ школу, чтобы кое-чему подучиться; но думать, что угодливостью и списываніемъ научишься чему-нибудь, было странно и для Гараськи.
Зима проходила. Въ концѣ февраля наступила оттепель: дороги испортились, овражки наполнились предательской снѣжной кашей, лѣсъ закутался коричневой дымкой. Деревня стоитъ сѣра, мокра, неряшлива. Ѣздить приходилось съ большими трудностями. Нѣсколько разъ мы съ ямщикомъ тонули, но дружные «киргизы» по прежнему бойко подкатывали набухшія санки къ школьному крыльцу. Среди зимы въ Лапотномъ умеръ учитель. Назначили молодую, только еще со школьной скамьи, учительницу. Оживленіе въ школѣ выросло. «Студенты» стали заходить въ школу чуть ли не каждый день. За чайнымъ столомъ скромной учительской квартиры часто шли горячіе споры, какъ на сходкахъ настоящихъ студентовъ.
Бѣлокурый богатырь Трофимъ, хохотунъ и тонкій законникъ Никаноръ, заика Василій — были постоянными гостями Марьи Васильевны. Они первые познакомились съ запрещенными книжками. Книжки открыли имъ горизонты широкой свободной жизни, указали на возможность народнаго счастья. Вокругъ нихъ группировались остальные. Когда начались военныя дѣйствія, пошла въ ходъ газета.
По почтовымъ днямъ въ классѣ всегда было людно, шумно и душно. Предметъ нашихъ занятій невольно отклонялся въ сторону политики. Какъ разъ въ это время Гараська пропалъ: онъ, видимо, понялъ всю безполезность своего усердія. Его скоро забыли. Однажды во время занятій появляется въ классѣ полицейскій… Бритый, съ закрученными черными усами, онъ сталъ по отдалъ и, видимо, рисовался.
Полиція не разъ пыталась и раньше установить на курсахъ наблюдательный постъ, но мы были чутки къ нарушенію своихъ правъ. Парни всегда выпроваживали изъ класса полицію, теперь же были равнодушны. Полицейскій повертѣлся минутъ десять въ глубинѣ класса и вышелъ важнымъ размѣреннымъ шагомъ.
— Видалъ Гараську? — спросили меня послѣ урока парни.
— Приходилъ величаться… Я-ста, не я-ста, въ полицію нанялся! — сообщали они.
Приходившій въ классъ полицейскій былъ, дѣйствительно, Гараська. О немъ теперь вспомнили.
— Ха-ха-ха! По-лиція!..
— Ну и шутъ гороховый! Какъ вѣдь пузо-то выпятилъ…
— Мѣтилъ въ объѣздчики..
— Кто его возьметъ въ объѣздчики?.. Въ объѣздчикахъ какой ни какой разумъ требуется! Хоть собачье понятіе, а его надо имѣть въ башкѣ то… Онъ возъ назьму свалить не умѣетъ. Осенью это было: наложилъ телѣгу, вывезъ подъ кручу. Лошадь подвернула подъ горку, полегче ей такъ-то, а онъ ухватился за заднюю ось и хочетъ телѣгу въ гору перевернуть: натужился, красный весь… Ефимъ Терентьичъ подходитъ:
— Что, слышь, воинъ Христовъ, аль гору свернуть задумалъ?
Завернулъ Ефимъ Терентьичъ лошадь въ другой бочекъ, — возъ самъ опрокинулся!.. Смѣху что было…
— Н-да, дурака въ объѣздчики не наймутъ.
— То-то вотъ и есть!.. А тутъ все его дѣло гончихъ собакъ маханиной кормить… Дай-подай четвертную на мѣсяцъ.
— Дуракамъ счастье.
— Велико счастье?!. Кто пойдетъ въ полицію?.. Ты пойдешь?..
— По-о-йду!.. Ну ее къ нечистому… наплюешь и на четвертную!..
— То-то!..
Послѣ этого разговора мы больше не вспоминали Гараську.
Вскорѣ, по волѣ мудраго начальства, вечерніе курсы покончили свое существованіе. Я вынужденъ былъ покинуть деревню.
Прошло полтора года. Минуло семнадцатое октября. Крестьянство нашего уѣзда встрѣтило «дни свободъ» двояко. Одни села ринулись въ волну аграрныхъ безпорядковъ; другія мирно занялись устройствомъ общественной жизни по новому, согласно указаннымъ въ манифестѣ свободамъ. Начальство частью растерялось передъ дружнымъ натискомъ народнаго энтузіазма, частью было занято усмиреніемъ аграрниковъ. Мирныя села поэтому очень скоро стали напоминать средневѣковый Новгородъ съ его бурнымъ вѣчемъ, удальствомъ и гордой свободой. Въ числу такихъ селъ примкнуло и Лапотное.
Въ ноябрѣ ко мнѣ въ городъ пріѣхали оттуда гости: Марья Васильевна, учительница, и Трофимъ, бывшій курсистъ.
Марья Васильевна, всегда увлекающаяся дѣвушка, теперь была, какъ на пружинахъ. Она нервно бѣгала по комнатѣ, съ разбѣгу садилась на стулъ и говорила, говорила безъ умолку.
— Вы себѣ представить не можете, что у насъ тамъ дѣлается!.. Вы не поймете, нѣтъ! Надо тамъ пожить, надо войти туда., внутрь, въ толпу, на сходъ!.. А-ахъ, Богъ мой, какъ все измѣнилось, выросло!..
Она понизила голосъ и продолжала возбужденнымъ шепотомъ:
— Сначала притихли всѣ… не поймутъ никакъ… Что-о такое? Свобода! Свобода слова!.. Вчера за эти слова въ острогъ сажали, — а сегодня они въ царскомъ манифестѣ?.. О чемъ прежде на гумнѣ да въ оврагѣ тайкомъ шушукались — теперь попъ съ амвона проповѣдуетъ!.. Ну, а потомъ какъ поняли…и-и! — Марья Васильевна взвизгнула, вскочила со стула и остановила на мнѣ радостный взглядъ, но, видя, что я менѣе ея восторженъ, надула губы:
— Нѣтъ, вы никогда… никогда не поймете… Я съ дѣтства слышала, читала! Мечтала о свободѣ!.. Но узнала свободу только теперь! Только теперь… Знаете что? Вотъ вы учитель, но вы несчастный, жалкій учитель!
— Позвольте…
— Да! Потому, что вы не были учителемъ свободнаго народа!.. Ахъ, если бы вы могли понять!.. Какое блаженство! Какой восторгъ быть учительницей въ свободной странѣ!!. Правда, Трофимъ?
Трофимъ, молча, кивалъ волосатой головой. Могучій, свѣтлобородый красавецъ, грудастый, широкоплечій, онъ съ кротостью ручного медвѣдя слѣдилъ за дѣвушкой яснымъ невиннымъ взоромъ и, видимо, въ душѣ молился на нее, какъ на святую. Часто при видѣ Трофима въ моей памяти воскресалъ образъ богатыря-младенца Урса изъ «Камо грядеши» Сенкевича. Теперь сходство русскаго парня съ первовѣковымъ галломъ доходило до поразительной иллюзіи.
— Вы помните, какъ я увлекалась когда-то школой? Да?.. Не забыли?..
Дѣвушка снова вскочила со стула и застыла на мигъ въ мечтательной позѣ. Ея лучистые каріе глаза смотрѣли такъ, словно видѣли знакомую недавно пережитую картину. Густыя пряди темныхъ волосъ неслышно сползли съ головы.
Увлекая за собой шпильки и гребни, волосы мягко облегли шею дѣвушки, дѣлая ее, дѣйствительно, похожей на святую.
— Ну, да… вы помните, — вернулась она къ дѣйствительности. — Я десятка рублей не имѣла на библіотеку… Нужно было писать бумагу инспектору, инспекторъ писалъ въ земство, земство предлагало сходу, и… мужики отказывали… Те-еперь!
Марья Васильевна красивымъ жестомъ закинула на спину волосы и выхватила изъ-за корсажа мятый конвертъ.
— Смотрите! Двѣсти рублей!!
Она тряхнула конвертомъ, и десятки правильно выбитыхъ золотыхъ кружковъ высыпались на столъ съ тусклымъ нерѣшительнымъ звономъ. Дѣвушка снова заметалась по комнатѣ. Легко наклоняясь молодымъ гибкимъ тѣломъ, она подбирала шпильки.
Денегъ, дѣйствительно, было двѣсти рублей.
— Трофимъ, разскажите Ѳомѣ невѣрующему, для чего эти деньги! — крикнула учительница сквозь зубы, остановившись передъ нимъ съ полнымъ ртомъ шпилекъ.
Трофимъ разсказалъ, что деньги ассигнованы сходомъ. Половина суммы должна пойти на оружіе, половина на библіотеку. Онъ досталъ заложенную въ книжный переплетъ бумагу и подалъ мнѣ. Это былъ приговоръ схода. «1905 года, ноября 8 дня, — гласилъ приговоръ, — мы, граждане села Лапотнаго, той же волости, N-ской губерніи и уѣзда, были собраны нашимъ старостой Степановымъ на всеобщій сходѣ, гдѣ имѣли сужденіе о необходимости для насъ библіотеки и боевой дружины для ночныхъ обходовъ нашего села, на случай лихого человѣка, грабителя и лиходѣя своему же брату»… Далѣе шло постановленіе объ ассигнованіи изъ мірскихъ суммъ денегъ и именное полномочіе для производства «таковыхъ расходовъ». Полномочіе было дано Трофиму Яблокову, Марьѣ Васильевнѣ и, почему-то, мнѣ.
— Вотъ видите, — поспѣшила упрекнуть меня Марья Васильевна, — вы за два года глазъ не показали въ Лапотное, а народъ васъ помнитъ.
Она теперь стояла у печки со сложенными назадъ руками и волосами, завитыми на головѣ въ широкій раскидистый узелъ. Мое невѣріе, должно быть, показалась ей окончательно сломленнымъ: ея слова и жесты были уже болѣе спокойны и добродушны.
Я выразилъ раскаяніе, что за это время ни разу не бывалъ въ Лапотномъ и положилъ поѣхать при первой возможности.
— Ну вотъ, пріѣдете, и прямо ко мнѣ! — приглашала Марья Васильевна: — увидите, какъ я дружна съ народомъ… Каждый день въ школѣ содомъ… и что поразитъ васъ: бабы приходятъ газеты слушать… вотъ увидите…
— У насъ крестьянскій союзъ! — вдругъ перекинула она тему разговора, — сходъ былъ. Участвовали всѣ: больше тысячи человѣкъ сошлось… и старики, и парни, даже бабы!.. Вычиталъ Никаноръ изъ «Сына отечества» всѣ резолюціи. Старики кричатъ: «Согласны! Пиши приговоръ!» Написали приговоръ: «Мы, граждане села Лапотного»… Правда, хорошо звучитъ: «Граждане»…
— Съ этими гражданами у насъ исторія смѣшная вышла: съ земскаго начальника двадцать пять рублей содрали за гражданство! — засмѣялся Трофимъ. — Тутъ вскорѣ опосля манифеста было дѣло. Онъ постарому еще совался въ дѣла. Представили ему приговоръ о выборѣ новаго старосты. Написано: «граждане»… Онъ и прикати! «Каки-таки граждане?.. мужланье вы!.. Я васъ могу всѣхъ подъ арестъ засадить»… Вышли мы тутъ, ему поперекъ говоримъ: «Успокойтесь, гражданинъ, не кричите такъ громко… нынче неприкосновенность личности… А вотъ ежели угодно вашей гражданской милости провѣрить царскій манифестъ, кладите на закладъ четвертную, мы телеграмму Витте пошлемъ… спросимъ его: кто мы такіе?» Смотритъ на насъ черезъ золотые очки, хохочетъ. «Идетъ! — говоритъ. Я вашу четвертную на церковь пожертвую». Выложилъ на столъ пятьдесятъ рублей, послали телеграмму. Къ вечеру отвѣтъ: «Воля Государя императора непреклонна. Даровалъ онъ гражданскія свободы, — стало быть, граждане». Въ этомъ родѣ отвѣтилъ. И-и!.. Что было!!.
— Что-жъ, пропили четвертную?
— Зачѣ-ѣмъ!.. Тутъ она… на «левольверы» пойдетъ.
— Теперь начальство къ вамъ не суется?
— Куда тутъ соваться? Изъ полиціи у насъ одинъ Гараська остался въ селѣ, и тотъ къ союзу крестьянскому записался.
— Да, — снова вмѣшалась Марья Васильевна, — всѣ куда-то исчезли: приставъ пропалъ и урядника съ собой утащилъ земскаго нѣтъ… попъ мо-олчи-итъ!.. Знаете? Мы старшину выбрали новаго, изъ своихъ, староста у насъ тоже молодой — Волостного сплавили, — добавилъ Трофимъ въ тонъ учительницѣ.
— Да, вотъ смѣшно! — подхватила та. — Ха-ха-ха!!. Онъ доносами пробавлялся. Ему жалованья убавили, чтобы ушелъ. Писарь не уходитъ. Однажды сидятъ утромъ съ женой, чай пьютъ. Подъѣзжаютъ подводы.
— Собирайся, гражданинъ, укладывайся, — говорятъ, — мы надумали тебя на собственную квартиру доставить изъ общественнаго дома.
Поблѣднѣлъ. Писариха плачетъ.
— Куда мы теперь дѣнемся? Зима на носу… у насъ двое дѣтей.
— Ничего, — говорятъ мужики, — тамъ надумаете въ городѣ, какъ быть. Мы тебѣ въ городѣ и помѣщеніе приглядѣли… А насчетъ дѣтей будь покоенъ. У Семена Доброва, что по твоей милости въ острогѣ сидитъ, четверо дѣтей-то… и то не тужитъ.
Такъ и перевезли. Никаноръ у насъ теперь писаремъ.
— Вотъ какъ, — пошутилъ я, — у васъ республика!
— Мы такъ и прозываемся: Лапотная демократическая республика! — поддержалъ Трофимъ шутку. — Порядки завели все новые: кабакъ закрыли, такъ что и духу виннаго въ селѣ нѣтъ, воровства тоже не слыхать. Строгости у насъ пошли большія. Обходы каждую ночь ходятъ… Дружина составилась изъ парней, человѣкъ сто… она патрули высылаетъ. Судиться приходятъ къ патрульнымъ! Намеднись у Гараськи-стражника обыскъ былъ, нашли изъ краденаго кое-что… При старомъ-то строѣ они, подлецы, потаскивали таки. Думали, рядили: какъ съ нимъ поступить? Законовъ такихъ настоящихъ нѣтъ, прогнать его некуда: свой сельскій. Маах-нули рукой!..
— Онъ все такой же?
— А то? Коло кого ему поумнѣть-то!
Гости уѣхали, взявъ съ меня слово побывать въ Лапотномъ по первому санному пути. Вскорѣ, однако, наступили событія, заставившія отложить мою поѣздку до весны.
Въ половинѣ апрѣля пара запаленныхъ ямскихъ подвозила насъ къ Лапотному. Мой спутникъ, земскій докторъ изъ села Узлейки, мѣрно раскачивался въ привычной дорожной дремотѣ. Ямщикъ усиленно хлесталъ просмоленной возжей по острымъ маклакамъ лѣнивой пристяжной, любовно поддергивалъ коренника и поминутно кричалъ:
— Эхъ вы!.. Соко-олики!
Его голосъ, высокій и звонкій, силился слиться въ одинъ тонъ съ колокольчикомъ. Покрывая на секунду холодные надоѣдливые звуки металла, онъ медленно таялъ въ весеннемъ просторѣ.
«Соколики» равнодушной рысцой тащили плетенку по еле просохшему проселку, круто поводя вспаренными боками.
Кругомъ было хорошо, молодо. Межъ темныхъ прошлогоднихъ стеблей народились кудрявыя дымчато-зеленыя головки свѣжей растительности. Озимь, слегка желтоватая вблизи, вдаль уходитъ густымъ изумруднымъ ковромъ, а на горизонтѣ становится голубой, колеблющейся. Признакъ богатаго урожая. Струйки легкой воздушной влаги гдѣ-то родятся и, волнуясь, бѣгутъ вдаль, словно морская рябь послѣ парохода. Тонкой подвижной пленкой застилаютъ они и черныя извивы дороги, и темный массивъ ярового поля, и лѣсъ, и странно бѣлѣющія плѣшины залежавшагося по оврагамъ снѣга.
Въ далекомъ небѣ, полномъ солнца и глубокой весенней синевы, журчала непрерывная трель жаворонка. Въ этой радостной, захлебывающейся пѣснѣ маленькой птицы было такъ много веселости и задорнаго счастья, что хотѣлось смѣяться. Смѣяться, откачнувшись прочь отъ всѣхъ треволненій людского общежитія со всѣми его ужасами и ненужной жестокостью…
Впереди, надъ желтѣющей полосой недалекаго лѣска, обрисовался сѣрый профиль деревенской колокольни.
— Вотъ она и Ханская Ставка! — заговорилъ ямщикъ громкимъ, веселымъ голосомъ.
— Какъ Ставка? Надо быть Лапотному.
— Это, ваша милость, я къ тому… въ Астрахани приходилось бывать, на ватагахъ. Село тамъ есть въ степи, прозывается Ханская Ставка. Сказываютъ, Батый тамъ стоялъ, Ханъ… разворитель Россіи. Отъ него и село такъ прозвали, ну, и въ Лапотномъ объявился ханъ: стражникъ… Онъ ихъ же сельскій, Гараськой звать, все село заполонилъ, даже инда боязно ѣздить.
— Ну, тебѣ-то чего бояться?
— Бье-етъ!.. Отъ какъ дерется!.. Собака и та боится носъ въ подворотню просунуть. Вотъ ужо пріѣдемъ, — увидишь: пустая ульца-та!.. А вѣдь свѣтло Христово воскресенье!.. Прямо сказать, заморозилъ…
Привычные къ ямщицкой повадкѣ «соколики» шли тихимъ, надоѣдливымъ шагомъ. Колокольчикъ замолкъ. За то невидимка-жаворонокъ съ большимъ жаромъ закатывался надъ нашими головами.
Ямщикъ снялъ картузъ, тряхнулъ нечесанной копной волосъ и задралъ голову кверху.
— Ишь, старается… тоже и она прославляетъ господній даръ — слободу… незамай, что тварь, съ понятіемъ птица..
Докторъ по прежнему дремалъ. Мнѣ не говорилось. Ямщикъ полюбовался на озими, потужилъ, что Святая помѣшала въ пору сѣять овсы, и погналъ передохнувшихъ лошадей. Голосъ его снова соперничалъ съ трепетнымъ визгомъ бронзы.
— Соко-олики-и! Близко!!.
Потянулись мимо зеленокорыя, тѣсно толпящіяся осины, подернутыя изумрудной дымкой одинокія березы и молодые равнодушные дубки, лѣсные скептики, берегущіе свою золотую листву для радостныхъ дней пѣвучаго мая. Я знавалъ этотъ лѣсокъ зимой, когда спалъ онъ подъ тяжелымъ нарядомъ чистыхъ кристалловъ обильнаго инея. За лѣскомъ Лапотное. Вотъ и оно. Только теперь не разсѣянными по снѣжному полю мушками развернулось село. Теперь это сѣрыя соломистыя гнѣзда, невзрачныя, растрепанныя, лишь кое-гдѣ обогнутыя кольцомъ распускающихся, но уже золотисто-цвѣтущихъ ветелъ. Мы дико скакали по безлюдной наземистой улицѣ, отдавшись въ жертву ямщицкой ухваткѣ. Навстрѣчу намъ съ одинокой облупленной колокольни плылъ томный пасхальный перезвонъ. Ямщикъ осадилъ разгорячившуюся пару около школы. Она растерянно смотрѣла на грязную площадь большими черными окнами. Мѣстами въ окнахъ острыми клиньями торчали куски разбитыхъ стеколъ. Входъ былъ закрытъ разсохшейся досчатой дверью. Подъ ногами валялись, какъ поврежденныя ребра, тонкія горбыльки отъ разбитаго палисадника. Молодая холеная липа, лишенная защиты, безнадежно склонила къ землѣ свою когда то густую крону. Что-то здѣсь произошло?.. На зовъ нашего колокольчика не вышелъ никто. Только за угломъ метнулась пестрая нѣмая собака, и напротивъ въ «порядкѣ» скрипнули любопытствующія ворота.
— Вотъ такъ фу-унтъ! — проворчалъ докторъ, тяжело выходя изъ телѣжки: — совсѣмъ на кладбище помахиваетъ!..
Ямщикъ постучалъ кнутовищемъ въ дверь.
— Эй! Хто есть хрещеные?.. Отворите!..
Школа молчала.
Черезъ улицу зардѣлись кумачныя рубахи ребятъ. Несмѣло, бочкомъ, какъ зайцы, они подошли къ школѣ и притулились въ почтительномъ разстояніи отъ насъ. Я постучался въ окно, но также, какъ и ямщикъ, получилъ въ отвѣтъ «гулкое молчаніе».
Ямщикъ крикнулъ ребятамъ:
— Эй вы, пострѣлята, гдѣ ваша учительша?
Тѣ было дрогнули, скучились, чтобы бѣжать, но любопытство побѣдило.
— Она та-амъ!
— Гдѣ тамъ? — пробасилъ недовольный докторъ.
Ребятишки снова притихли, какъ кролики.
— Вы съ энтой стороны зайдитя… отъ церкви!.. — крикнулъ черезъ улицу густой бабій голосъ.
— Бѣги, Васюкъ, стукни барышнѣ въ оконце-е! — откликнулись приказаньемъ и скрипучія ворота.
— Адяти! — шепнулъ Васюкъ, и ватага, сверкнувъ кумачемъ, исчезла за уголъ.
Вскорѣ глубину нашего долготерпѣнія началъ испытывать гнусавый голосъ старой служанки Власьевны.
— Хто тамъ? — долетѣло до насъ изъ какой-то глубины.
— Отпирай, Власьевна, свои!..
— Хто-о?
— Докторъ изъ Узлейки.
— Дохтуръ?
— Да. Отпирай-ка!
— А що хто?
— Узнаешь тамъ… отопри!
— Скажи, хто?
— Учитель ночной. Помнишь?
— Ну-у?.. Ай, батюшки!.. ну-тка, подойди къ окошку, я погляжу, ты ли?
Я подошелъ къ окну. Занавѣска въ окнѣ учительской квартиры приподнялась. Тусклое треснутое стекло показало лицо Власьевны, съ воспаленными слезящимися глазами и печатью сильнаго утомленія. За эти два года Власьевна казалась постарѣвшей лѣтъ на пятнадцать.
— Родименькіе! И взаправду ты!!. Погоди маленько, я барышнѣ доложу!
Минутъ черезъ десять мы были, наконецъ, въ школѣ.
Марья Васильевна приняла насъ въ маленькой, полутемной, заставленной комнаткѣ, гдѣ раньше жилъ сторожъ. Равнодушная, сонливая, она пригласила насъ сѣсть:
— Садитесь, пожалуйста, я рада.
Дѣвушка, видимо, только съ нашимъ пріѣздомъ пріодѣлась, скрутила въ комокъ пышную косу и освѣжила лицо. Слѣды глубокаго нервнаго потрясенія были очевидны. Передъ нами сидѣла ужъ не та рѣзвая непосѣда и хлопотунья, Марья Васильевна, которая осенью пріѣзжала ко мнѣ.
Мы пытались шутить:
— Что вы, сударыня, такъ неласково встрѣчаете званыхъ гостей!..
— Ахъ, что вы? Я рада!.. — А у самой голосъ тусклый, говоритъ, словно бьетъ въ деревянную доску. Глаза опухшіе, обволоклись темнымъ налетомъ.
— Власьевна, ставь самоваръ.
Власьевна стояла у притолки, подперевъ фартукомъ щеку.
— Хвораетъ она у насъ… — гнусавила старуха. — Ишь, что ластовочка подстрѣлена, сидитъ…
— А вотъ мы и полѣчимъ ее, ластовочку твою! — шутилъ докторъ. — Видно плохо берегла!..
Власьевна привычнымъ движеніемъ потянула фартукъ къ глазамъ и заплакала:
— Какое наше дѣло?.. Бабье… Мужики защиты не найдутъ, а насъ обидѣть нѣтъ ништо… О Господи-и!..
— Начала Власьевна ныть!.. — раздражилась дѣвушка.
— Ну-ну-ну!.. Перестала… Ты полѣчись-ка лучше, покудова дохторъ не уѣхалъ, а я пойду…
Разговоръ перешелъ на нездоровье Марьи Васильевны. Не откладывая времени, докторъ рѣшилъ ее выслушать.
Я вышелъ. Классъ выглядѣлъ по старому, какъ и въ пору вечернихъ занятій. Не было только «молній», кое какихъ картинъ, да въ нѣкоторыхъ окнахъ вмѣсто стекла зіяла пустота.
Мнѣ думалось: здѣсь крестьянская молодежь черпала знанія, темная масса знакомилась съ «позоромъ русскаго оружія»… Во дни свободъ подъ этимъ закопченнымъ потолкомъ собирались сотни «гражданъ», сотни сердецъ бились общимъ ритмомъ. Ихъ объединялъ общій кличъ: «земля и воля». Куда все это исчезло? Народится ли вновь?.. Кто знаетъ… а пока:
«Время пролетѣло,
Слава прожита,
Вѣче онѣмѣло.
Сила отнята»…
Прошелъ въ учительскую квартиру. Стоитъ она пустая, съ облупившейся печкой. На окнахъ все еще болтаются старыя камышевыя гардины, гдѣ-то жужжитъ ранняя муха, и забытый въ углу плохонькій образокъ Николая угодника съ недоумѣніемъ хранитъ жестокую тайну. Чувствуются здѣсь слѣды большого несчастья.
— Не то погромъ, не то покойникъ, — вертится въ мысляхъ.
Рядомъ, въ кухнѣ, Власьевна сердито обтираетъ уже вскипѣвшій маленькій самоваръ.
И въ кухнѣ нѣтъ того порядка, той аккуратной чистоты, что было прежде.
— На житье наше сиротское дивуешься? — начала причитать Власьевна. — О-о-хо-хо!.. Богъ-отъ гдѣ? Господи-и!..
— Что случилось у васъ?
— Въ селѣ-то?
— Здѣсь. У Марьи Васильевны.
— Тожа, что у всѣхъ… Все село задавилъ, разбойникъ!..
— Гараська?
— Имъ хто-жа? Знамо, онъ… штобъ свернуло его, прости Господи, окаяннаго!.. Не миновалъ и Марьи-то Васильевны… Видалъ, на что похожа?..
— Что было?
— Было-то что? — Власьевна оторвалась отъ самовара, выпрямилась и остановила на мнѣ злые глаза, точно я былъ виновникомъ того, что было.
— Подъ сюда! Гляди!..
Мы пошли въ пустую учительскую квартиру.
— Видишь это? вотъ это?.. Вотъ… Вотъ… — Старуха водила заскорузлымъ пальцемъ по отбитымъ угламъ печи.
— Все вѣдь пули! Они разбойники перестрѣлъ сдѣлали. Встали трое вонъ тамъ, за плетнемъ, и давай изъ ружьевъ палить!..
Я отвелъ гардину и сквозь лучисто продырявленныя стекла взглянулъ на плетень. До плетня было саженъ пятнадцать. За плетнемъ торчали голыя верхушки чахлаго садика, а за нимъ выше смѣялось пасхальной радостью весеннее небо, всепрощающее, мирное, широко раскинувшее свои любовныя объятья.
Власьевна продолжала тыкать пальцемъ въ огнестрѣльныя раны квартиры. Я ходилъ за ней съ смутнымъ чувствомъ боязни и скорби. Такъ бываетъ, когда водятъ васъ по жилью недавно умершаго близкаго человѣка и говорятъ: «вотъ здѣсь покойничекъ сиживалъ за работой, здѣсь спалъ, обѣдалъ… а на этомъ мѣстѣ — преставился»…
— Разскажи, — просилъ я послѣ молчанія.
— Въ Страшную середу дѣло это было. Пришли мы съ барышней отъ вечерни. Самоваръ я поставила… Марья-то Васильевна за книжку ухватилась. Пошла я въ чуланъ за вареньемъ… груздочки у меня тамъ были, — весь постъ берегла, — думала, наложу тарелочку… Слышу-послышу, стучатъ. Вышла въ сѣнцы: «кто тамъ?»
— Отпирай, — слышь, — карга!
Угадала я по голосу: Гараська. Шепчутся… Казаки, стало быть. Онъ николи не выходитъ безъ казаковъ, завсегда при немъ два казака, какъ псы..
— Отпирай! Дѣло къ барышнѣ есть!.. — смѣются.
— У-у-хъ!.. Кольнуло меня въ сердечушко. Были они, псы окаянные, у вечерни… Гараська этотъ всю службу на нее, касатушку, глазища свои срамные, безстыжіе пялилъ… Не къ добру-у!.. Распалилась я:
— Не пущу васъ, окаянныхъ!.. На кусочки меня искрошите… Не допущу!!.
— Ой, старуха, берегись! — кричатъ.
— На порогѣ околѣю: не допущу!..
Такъ и не пустила.
— Ну, — слышь, — такъ разсякъ… будете помнить! Ушли. Прошло эдакъ мало время. Сидимъ мы, чай пьемъ. Она, Марья-то Васильевна, не любитъ одна за столомъ сидѣть, завсегда я съ ней… Ну, да ты помнишь. Сидимъ. Тутъ вотъ столикъ стоялъ, кроватка ейная у печки. Слышимъ: дррръ окошко!.. глина отъ печки валится… Тамъ, быдто, пастухъ кнутомъ хлопнулъ… ищо-о… ищо-о!!. Ба-атюшки! это они, разбойники, пулями изъ ружьевъ стрѣляютъ. Упала я въ это вотъ мѣсто внизъ лицомъ, плачу. Барышня въ уголъ присѣла… Да такъ-то мы всю ночь… Утромъ сторожъ пришелъ, перетащили все въ сторожевскую. Авось ироды нечестивые отъ храма божія не будутъ стрѣлять; иконъ святыхъ, креста Господня постыдятся.
Власьевна подала самоваръ.
Докторъ прописалъ Марьѣ Васильевнѣ немедленный отъѣздъ. Учительница повеселѣла. Въ темныхъ глазахъ ея мелькали порой прежнія блесточки. Она, для виду, отговаривалась экзаменами, но врачебное свидѣтельство взяла съ охотой. Вскорѣ между нами было рѣшено, что Марья Васильевна поѣдетъ въ городъ сегодня же, вмѣстѣ со мной и тамъ заручится отпускнымъ билетомъ. Послѣ такого рѣшенія какъ-то легче стало на.душѣ, и мы повели опять злободневный разговоръ. Тупой Гараська съ непонятной силой приковалъ къ себѣ наши мысли и чувства. Пришелъ почтовый смотритель Филиппычъ, мой старый пріятель.
— А я, — разсказывалъ Филиппычъ о причинѣ своего прихода, — радъ очень… Давно въ Лапотномъ живыхъ людей не видно… Подъѣхалъ ямщикъ, — спрашиваю:
— Кого привезъ?
— Такихъ-то и такихъ-то.
— Рѣшилъ: «сбѣгаю». Вспомнили насъ, плѣненныхъ, въ день свѣтлаго праздника!.. А у насъ: и-и!.. Завяжи глаза, да бѣги!..
— Все Гараська?
— Онъ! Онъ, раззоритель! Приставъ всѣ дѣла на него возложилъ… Диктаторъ онъ у насъ… выше Бога и царя!.. Вы не слыхали, какъ со мной онъ поступилъ?..
Разумѣется, мы не слыхали.
— Какъ же!.. Въ газетахъ было пропечатано. Пришла ему фанаберія обыскъ у меня учинить. Пятьдесятъ шесть лѣгь мнѣ, служебный юбилей праздновалъ — и вдругъ… на! Ворвались, кричатъ: «обыскъ!»
— Бумагу покажи, распоряженье начальства — говорю. Онъ кулакъ къ носу подноситъ, рычитъ: «вотъ бумага!..»
— Ахъ ты, — говорю — дерзкая твоя харя! Отъ начальника округа въ чинѣ статскаго совѣтника, Ѳедора Петровича Рублева, хлѣбомъ-солью почтенъ!.. Чиновникъ я, въ чинѣ коллежскаго… Присягу два разъ принималъ! А ты кто?.. Много я наговорилъ съ раздраженья, покуда они ломали все, да шарили. Ничего не нашли, — досадно имъ стало. Кричитъ Гараська казакамъ: «Вяжи его, стараго чорта, волоки на снѣгъ!» Выволокли, по снѣгу тащатъ.. Кричу я… Слышу, народъ подходитъ.
— Что вы надъ старымъ человѣкомъ. измываетесь?.. Бросили меня, кинулись разгонять. Насилу уползъ. Съ тѣхъ поръ это вотъ мѣсто… ло-омитъ!.. Мази бы какой, господинъ докторъ?!.
Въ окно, крадучись, заглянулъ солнечный лучъ. Ласково лизнулъ онъ косякъ, легъ золотой полосой на полу и, отразившись, улыбнулся намъ изъ зеркальной глади самовара. Докторъ открылъ окно.
— Душно! — пробасилъ онъ взволнованно.
Трепетный, вибрирующій стонъ колоколовъ ворвался вслѣдъ за солнцемъ. На фонѣ бодрой прохлады, солнечнаго блеска и радостнаго пѣнія металла почудился легкій близкій стонъ страдающаго человѣка… Мы долго молчали.
— Однако же не весело у васъ стало за зиму.
Марья Васильевна всколыхнулась, опрокинула голову на спинку стула, словно хотѣла прочесть что-то вверху и хрустнула надъ головой тонкими пальцами.
— Да, недолго прожила наша республика! — заговорила она съ раздраженіемъ.
— Разскажите, господа, какъ все произошло?
— Разсказать? Да… все это поучительно… И словъ много не надо, все просто: нельзя изъ лебеды испечь сдобную булку… нельзя съ репейника сорвать махровую розу… Въ сущности, мы и не виноваты… я долго объ этомъ думала. Мы продержались дольше всѣхъ. Насъ разгромили въ январѣ. Кругомъ всѣ села ужъ были задавлены… Тамъ били, истязали, толпами гнали народъ въ тюрьму… Это уронило духъ… Старики струсили, нашли безполезнымъ сопротивляться. Пріѣхалъ исправникъ съ казаками, — сходъ всталъ на колѣни… арестовали Никифора, Семена старосту…
— А Гурьку еще! — добавилъ Филиппинъ: — Ваську, сапожника, Ваську-запку… еще кого-то?.. Да-а!.. Ѳедьку!
— Старшину отставили, — продолжала Марья Васильевна. — У меня сдѣлали обыскъ… Дружинники наши скрылись. Трофимъ вернулся на первый день; изъ него Богъ знаетъ что сдѣлали: полумертвый лежитъ въ «холодной»…
Трофимъ? Этотъ кроткій великанъ? Онъ могъ бы легкимъ толчкомъ сбить съ ногъ и Гараську, и его приспѣшниковъ… Необходимо его посмотрѣть доктору, — и мы пошли «хлопотать». Въ волостномъ правленіи сказали рѣшительно: безъ разрѣшенія станового пристава свиданья не дадутъ. Приставъ за тридцать верстъ; казалось, мы были безсильны чго-нибудь сдѣлать для парня. Но практическій совѣтъ десятника Никандрыча перевернулъ все.
— Что тамъ приставъ? — шепнулъ Никандрычъ въ дверяхъ правленія, — къ Гараськѣ сходи. Онъ тѣ по-старому пріятству все оборудетъ. Волчиху знаешь? Ну, у нея они гуляютъ… сходи-ка…
Волчихина изба находилась въ одной изъ заднихъ улицъ. Строиться здѣсь стали недавно, постройки торчали рѣдко. Новенькая тесовая пятистѣнка Волчихи стояла совсѣмъ на отшибѣ, среди коноплянниковъ, безъ двора, безъ хозяйственной обстановки. У самаго входа топталась осѣдланная лошадь. Рябой облеванный казакъ, раздѣтый, безъ оружія, съ задранной на затылокъ папахой, качался возлѣ. Онъ пьянымъ дыханьемъ силился раскурить короткую трубку, поминутно сплевывалъ и рычалъ ругательства. Казакъ не обратилъ на меня вниманія. Изъ избы неслись безшабашные крики, визгъ женскихъ голосовъ и дробные, плясовые удары во что-то металлическое.
— Напрасно идешь! Не выйдетъ дѣло, — вспомнились мнѣ слова знакомаго встрѣчнаго мужика, узнавшаго, зачѣмъ мнѣ нуженъ Гараська.
Паническій страхъ народа передъ тупымъ властнымъ звѣремъ въ образѣ человѣка безотчетно вкрадывался въ мозгъ, колыхалъ сердце.
— Не выйдетъ дѣло! — повторилъ я машинально чужую мысль и съ силой распахнулъ тяжелую, обитую дверь.
— Кто-й-та? — встрѣтилъ меня безпокойный вопросъ Волчихи. — Что надо-ть?
Я очутился въ задней избѣ Волчихиной пятистѣнки, служащей кухней. Шинкарка, принаряженная по праздничному, приготовляла какія-то закуски. Изъ «чистой» передней половины, отдѣленной отъ кухни красной разводной занавѣской, съ пьяной настойчивостью продолжалъ доноситься гамъ и звонъ. Видимо, это была единственная изба въ селѣ, гдѣ царило праздничное настроеніе.
— Мнѣ нужно видѣть стражника.
— Чьи такіе будете?
— Онъ меня знаетъ. Скажите ему.
— Ему, мотри-ка, неколи…
Я сдѣлалъ рѣшительный шагъ къ занавѣскѣ, но проворная баба предупредила мою дерзость. Съ ловкостью блудливой кошки она прошмыгнула къ своимъ гостямъ, и тѣ притихли.
— Спроси, кто!.. — уловилъ я хриплый повелительный шепотъ. Въ этой хрипотѣ мнѣ почудились старыя угодливыя нотки.
— Э-эхъ-д-размила-ашечки-и мои!..
Задорно запѣлъ хриплый голосъ, но остался одинъ, безъ подголосковъ.
— Вы, сороки чортовы! Что замолчали? Кого испугались?
— Мои ми-иленькіи-и…
Съ «сороками», однако, что-то стряслось: онѣ тщетно пытались взвизгнуть въ тонъ хрипатой пѣснѣ, но тонъ ускользалъ, горло щемило.
— У-у!.. куклы чорртовыГ--заключилъ пѣсню голосъ.
Послѣ обстоятельныхъ переговоровъ съ Волчихой я былъ «принятъ».
— Га-а! Учитель ночной, гость дорогой!.. — привѣтствовалъ Гараська, протягивая черезъ столъ потную волосатую руку. — Пришелъ къ нашей милости-и! Ну, сядай, коли такъ… къ нашему шалашу!..
— Подвиньсь! Вы, колоды! — крикнулъ онъ на бабъ, развалившихся по лавкамъ пьяной откровенной посадкой.
Бабы шарахнулись, какъ овцы. Гараська хлопнулъ ладонью по очистившейся широкой лавкѣ.
— Честь и мѣсто!.. Садись.
Въ просторной, недавно мытой и скобленой избѣ было вонюче, душно и угарно. Ѣдучія волны табачнаго дыма, запахъ спирта и пота ударяли въ носъ, кололи легкія и били тяжелыми ударами въ виски. Гараська сидѣлъ за столомъ, въ переднемъ углу, рядомъ со стройнымъ усатымъ казакомъ-урядникомъ.
По-нероновски облокотился онъ о низкій крашеный кіотъ. Изъ-за спины, тучной, какъ у откормленной свиньи, скромно выглядывалъ застѣнчивый ликъ старичка-святого, принаряженный въ тусклую дешевую фольгу. По бокамъ кіота торчали въ видѣ эмблемы пучки ивовыхъ прутьевъ, обряженные пестрыми лоскутками цвѣтной бумаги. Сверху, надъ самой щетинистой головой стражника, висѣла зеленая лампадка, а въ ней чуть замѣтно мигалъ слабый забытый огонекъ. Порой онъ вспыхивалъ, какъ тайная угроза, какъ забытая совѣсть, и, захлебываясь въ табачномъ дымѣ, тихо угасалъ. На задней стѣнѣ избы висѣли шинели, шашки, а въ углу, по-военному, въ козлахъ, торчали штыками вверхъ винтовки.
Гараська измѣнился мало. Тучность и самоувѣренность — вотъ что пріобрѣлъ этотъ человѣкъ за время своей дѣятельности въ качествѣ «сильной и близко стоящей къ народу власти».
Попытка моя приступить къ дѣловому разговору не удалась. Я вынужденъ былъ потрясти руку уряднику и бородатому казаку, сидѣвшему по конецъ стола.
— Этто… этт… мой учитель… учит-тель, — рекомендовалъ меня Гараська казакамъ. — Я вышши науки обучалъ…. Прравда?
Онъ больно ударилъ меня жирной ладонью по колѣнкѣ.
— Помнишь, мы воду варили?.. А?.. Парры разводили!.. Вовъ этой самой рукѣ лампочку держалъ… горречо-о! А мнѣ што?.. Держу-у… наука!
— А ты соловья баснями не корми! — прервалъ урядникъ, наполняя пахучей водкой объемистые зеленые стаканы.
— Щ-што-жъ?.. Налей — проглотимъ!.. А!.. помнишь, солену воду варили?
Бородатый казакъ съ ловкостью хищника схватилъ стаканъ и лукнулъ водку въ открытую пасть. Мы втроемъ чокнулись. Гараська объявилъ:
— Ззз… науку!..
Столъ былъ полонъ ѣдой и закусками. Въ глиняныхъ тарелкахъ валялись захватанные куски студня, колбасы, жаренаго и варенаго мяса. На грубой залитой клеенкѣ вмѣстѣ съ шелухой, объѣдками и окурками краснѣли пасхальныя яйца, крошились куски кулича.
Надо закусить, а брезгливое чувство сковало руки. Къ тому же, на столѣ нѣтъ ни ножей, ни вилокъ.
Гараська, замѣтивъ мое смущеніе, захотѣлъ дойти въ своемъ расположеніи до конца. Схвативъ жирный кусокъ жаренаго мяса, онъ съ ловкостью звѣря порвалъ его ногтями на куски и кучей наложилъ передо мной.
— Закуси, не жалко!
Я попытался для приличія проглотить кусокъ, но нелѣпый испугъ сдавилъ горло. Въ мысляхъ копошилось:
— «Можетъ быть, онъ также рвалъ на куски тѣло Трофима?.. Не вплелись ли въ эти жареныя волокна пушистые курчавые волосы?..»
— Ты что перхаешь?.. Аль мало выпито? Наливай, Кирсанычъ, учитель еще стукнетъ!..
Урядникъ потянулся къ бутылкѣ. Чтобы заглушить въ себѣ ужасъ, я заговорилъ:
— Вотъ въ чемъ дѣло, Герасимъ Семенычъ…
— Дѣло? Ну, на Пасху дѣдовъ не дѣлаютъ!.. Такъ я говорю?.. Наливай, Кирсановъ!
Урядникъ налилъ. Я рѣшительно отказался пить, ссылаясь на всякаго рода болѣзни: меня, дѣйствительно, начало тошнить.
Гараська тупо остановилъ на мнѣ свои оловянные глаза.
Потная рука съ полнымъ стаканомъ колыхалась подъ самымъ моимъ носомъ. Водка выплескивалась, обливала меня вонью и холодными струйками.
— Не пье-ешшь?
— Не могу…
— Нѣ-тъ, выпьешшь!
— Право-жъ, не могу…
— Вы-ыпьеш-шь!!.
Положеніе обострялось. Лицо стражника тупѣло съ каждой секундой. Подъ густыми короткими усами надулись рубцы, брови наползли на переносицу. Я, было, началъ ужъ колебаться въ своемъ рѣшеніи, какъ вмѣшался урядникъ.
— Не неволь!.. Угости его лучше бабами.
Часъ отъ часу не легче.
Гараська стукнулъ стаканомъ о столъ и заревѣлъ:
— Бабы-ы!.. Ну?!.
Бабы все время толпились у занавѣски, шушукались, смѣялись. Румяныя отъ выпитаго вина и духоты, въ красныхъ платкахъ, красныхъ юбкахъ, потныя, — онѣ напомнили мнѣ мясную. лавку, гдѣ парныя, только что ободранныя красныя туши такой же полуживой грудой наставлены по угламъ. На окрикъ Гараськи бабы столпились еще плотнѣе и подвинулись къ столу.
— Играйте пѣсню! — приказалъ Гараська тономъ восточнаго повелителя и облокотился на кіотъ.
Бабы прокашлялись, перешепнулись. Высокій гортанный дискантъ, по тембру напоминающій плохую трактирную скрипку, запѣлъ съ смѣющимся задоромъ:
У бари-ина Кожина-а
Вся земля-а заложина-а!..
Другія бабы должны были подхватить припѣвъ, но смолчали.
— Ну-ужъ! Полька… чаво вынесла… — уловилъ я шепотъ.
— А чаво онъ сдѣлать? — огрызнулась Полька назадъ и, повернувшись къ столу, добавила тономъ капризнаго ребенка.
— Онѣ не играю-утъ!..
Урядникъ осклабился и погрозилъ Полькѣ кулакомъ: Кожинъ былъ тотъ самый баринъ, у котораго казакъ охранялъ имѣніе.
Полька кокетливо сверкнула глазами, вильнула задорной полной грудью и снова взвизгнула:
Наши дѣ-вушки прекра-асны
Каза-ковъ лю-бить согласны!
Бабы покрыли куплетъ низкими трескучими голосами:
Ты гыр-га, д-ти-гыр-га,
Тыгар-гар-гар-га-а!..
А Полькинъ голосъ ужъ вырвался изъ этого грубаго горлового припѣва и заливался:
И я дѣ-ѣвушка така-а,
Д’полюби-ила казака-а!
— Будетъ! — вдругъ выпрямился Гараська, съѣдаемый ревностью.
— Пляшите!.. Ну-у!?.
Бабы замялись, даже попятились къ занавѣскѣ.
— Пляш-ши!!. Чортовы куклы!
«Чортовы куклы» не спѣшили выполнять приказаніе. По ихъ возбужденнымъ лицамъ блуждало смущеніе: традиціи Лапотнаго считали пляску однимъ изъ тягчайшихъ смертныхъ грѣховъ. Видимо, бабы не рѣшались раздражить небо при постороннемъ свидѣтелѣ.
— Чай, стыдно! Божью мать ща не провожали… — соскромничала Полька.
— А-а! Вы та-акъ?!. — рявкнулъ стражникъ, сдѣлавъ тщетную попытку вылѣзть изъ-за стола.
Бабы въ притворномъ испугѣ, съ визгомъ и хохотомъ, ринулись вонъ, въ заднюю избу.
Я воспользовался моментомъ и сталъ доказывать разъяренному стражнику, что бабы стыдятся меня, и онъ хорошо сдѣлаетъ, если меня отпуститъ, разрѣшивъ свиданье съ Трофимомъ.
Онъ смотрѣлъ мнѣ въ ротъ оловяннымъ взглядомъ и ничего не понималъ.
— Безъ пристава не возможно, — отвѣтилъ казачій урядникъ.,
Упоминаніе о приставѣ кольнуло Гараську. Онъ воспрянулъ, взглянулъ осмысленнѣе и обидѣлся:
— Приставъ? Кирсановъ, учитель… Пётра!.. Слушайте… Приставъ — я… Кто въ Лапотномъ приставъ?.. Га?!. Я — приставъ!.. Исправникъ — кто-о?.. Я1!! Герасимъ Семеновъ… Губернато-оръ кто-о-о?
— Тебѣ чего надо? — повернулся онъ ко мнѣ съ грубымъ вопросомъ.
— Мнѣ надо видѣть Трофима Яблокова.
— Трош-шку?.. — Гараська заскрежеталъ зубами и, въ пьяномъ безсиліи, опустилъ голову.
Противный, рѣжущій звукъ скрежета здоровыхъ зубовъ животнаго до боли дернулъ нервы.
— Вамъ не иначе къ приставу! — повторилъ урядникъ.
Гараська по-бычачьи мотнулъ головой и ударилъ волосатымъ кулакомъ по столу. Посуда задребезжала, на полъ посыпались крошки и объѣдки.
— Пётра! Достань бумагу…
Бородатый казакъ снялъ съ гвоздика шинель, вынулъ изъ обшлага свертокъ и кинулъ его черезъ столъ Гараськѣ.
Гараська взмахнулъ руками, чтобы поймать". Почти полная бутылка свалилась. Водка потекла.
— Чортъ съ ней… на, разверни!
Я развернулъ свертокъ. Тамъ была сальная записная книжка, рваные пакеты и сложенные листы чистой бумаги.
Стражникъ взялъ одинъ листокъ. Одеревенѣлые пальцы никакъ не могли ухватить уголокъ, чтобы раскрыть его.
Онъ протянулъ листокъ мнѣ.
— Раскрой… Покажи ему пристава!..
Бумага оказалась чистымъ бланкомъ пристава второго стана. Кромѣ печатнаго заголовка и стоящей въ концѣ страницы подписи, на бланкѣ ничего не было написано.
— Видишь?!.
— А я и не зналъ! — пришелъ въ восхищенье урядникъ. — Ты, стало быть, и по правиламъ можешь орудовать?
— То-та!.. Пиши, чего тебѣ надо… на! — сунулъ онъ бланкъ въ мою сторону.
— Пиши Кирсанова подъ арестъ!!. Хо-хо!!.
Кирсановъ похлопалъ стражника по животу и потянулъ къ себѣ бутылку.
Я не заставилъ себя просить. Перо было при мнѣ, и черезъ минуту подпись пристава второго стана нашего уѣзда красовалась подъ такимъ текстомъ:
«Разрѣшается подателямъ сего: доктору (такому-то) и учителю (такому-то) имѣть свиданье съ заключеннымъ подъ стражу крестьяниномъ села Лапотного, Трофимомъ Яблоковымъ и, если понадобится, оказать ему медицинскую помощь».
Гараська взялъ въ нетвердыя руки бумагу, долго смотрѣлъ на нее, уставившись въ одну точку.
Мнѣ секунды казались вѣчностью. Въ головѣ копошилось: «а вдругъ изорветъ?..»
Но деспотъ небрежно, наотмашь, махнулъ бумагой въ мою сторону.
— На!
Черезъ минуту я быстрыми шагами удалялся отъ Волчихиной избы. Навстрѣчу струился легкій весенній вѣтерокъ, пропитанный запахомъ молодой полыни, прѣлаго навоза и влажной истомы бархатистыхъ коноплянниковъ, давно уже жаждущихъ плуга. Вслѣдъ лился прежній гомонъ и гулъ: должно быть, бабы согласились плясать.
Мы съ докторомъ предъявили бумагу. Писарь съ напускной сонливостью прочиталъ ее и крикнулъ:
— Никандрычъ! Отвори имъ холодную!..
Никандрычъ повелъ насъ къ небольшой глиняной избушкѣ, притулившейся въ углу правленскаго двора. Я давно зналъ избушку и все время считалъ ее правленской баней: до того она казалась невзрачной и малопомѣстительной. Внутри избушка была перегорожена на двѣ половины. Въ одной изъ нихъ содержался Трофимъ, другая, ради второго дня Пасхи, стояла пустая.
Изъ обѣихъ половинъ, несмотря на отсутствіе арестантовъ, разило запахомъ махорки.
Трофимъ лежалъ на полу, прикрытый дубленымъ полушубкомъ. При нашемъ появленіи онъ черезъ силу всталъ. Рослая фигура парня въ тѣсныхъ рамкахъ холодной казалась прямо-таки богатырской, И странно было слышать стоны этого массивнаго человѣка, — странно видѣть его запертымъ на плохенькій замокъ въ избушкѣ, которую онъ могъ бы движеніемъ плеча опрокинуть и разрушить въ щепки…
Опираясь на Никандрыча, Трофимъ вышелъ. Его голубые глаза, когда-то большіе и ясные, съ больнымъ равнодушіемъ смотрѣли изъ-подъ синихъ опухшихъ вѣкъ. Лицо было покрыто рубцами и комками засохшей крови. Черезъ переносицу наискось тянулась багрово-синяя пухлая полоса — слѣдъ нагайки. Отъ курчавой льняной бороды остался лишь легкій пушекъ.
— Вотъ дохтура тебѣ, Трошка, привезли… дохтура… — твердилъ сочувственно Никандрычъ: — ишь, дохтуръ-отъ…
Трофимъ насъ не узнавалъ.
— Ахъ, негодяй!.. — сердился докторъ. — Придется осмотрѣть кости: нѣтъ ли поломовъ! Гдѣ сильнѣе болитъ?..
— О-охъ! — стоналъ избитый: — все болитъ… ужъ лучше бы до смерти…
Мы повели больного въ школу.
Деревня жадна до приключеній. Вѣсть о томъ, что къ избитому Трошкѣ «привезли» доктора, привлекла толпу. Бабы, мужики, ребятишки суетились и старались помочь, чѣмъ можно! Мужики ругали крѣпкими словами полицію, казаковъ и всѣхъ властей. Бабы причитали, проклинали, грозили божьимъ гнѣвомъ. Родные Трофима плакали, мать и жена вопили, какъ по покойникѣ.
Куда-то исчезъ страхъ передъ всемогуществомъ власти, родилась жалость къ страдальцу, вскипѣла ненависть къ палачамъ.
— Какъ еще Господь по землѣ носитъ антихристовъ? А?!. Что дѣлаютъ!..
— Да-й-що что!.. Спасибо батюшкѣ!.. Батюшка съ крестомъ приходилъ выручать, а то бы убили на смерть…
— Это отецъ Василій?..
— Онъ. Жена-то Трошкина взмолилась ему… пришелъ…
— Ишь ты, а? И то пожалѣлъ…
— Убили бы!
— И убьютъ! Что имъ?.. Аль судъ на нихъ есть?
— Знамо, въ безсудномъ селѣ живемъ! Поди-ка, тронь эдакъ въ другомъ селѣ гдѣ!.. Та-амъ, братъ!!
— Самого тронутъ…
— Да-й-що какъ тронутъ…
— А мы что терпимъ?.. За что вотъ парня изувѣчили?.. Ну?..
— За правду!.. Отъ за что!..
— То-то вотъ и оно… Самихъ ихъ эдакъ надо!!
— Ш-ш-ш… полегче…
— Чаво?.. терпѣть, что ль?.. Сколь ни терпи, онъ все лютѣй дѣлается…
— Прикрыть ихъ, бабниковъ!.. Ищи послѣ…
— И дойдетъ…
— Гляди, гляди! Вѣдь писаренокъ, не иначе, туда побѣжалъ!.. — крикнулъ съ крыльца мужикъ.
— Ахъ, анаѳема!..
— Доло-житъ!
Толпа, какъ одинъ человѣкъ, оглянулась на волостное правленіе, на убѣгавшаго къ Волчихѣ писаревка.
Это незначительное обстоятельство точно облило всѣхъ холодной струей. Говоруны примолкли, ребятишки навострились бѣжать.
Толпа замѣтно стала рѣдѣть. Люди уходили крадучись, или прикрывая свое отступленіе всеоправдывающей ложью. Одинъ шелъ жеребенка загонять, другому понадобилось въ лавочку, третьему на гумно овецъ поглядѣть.
— Вотъ они, воины-то наши! — смѣялся знакомый мужикъ. — Ну, какъ этотъ народъ не бить?.. Словно воробьи въ сказкѣ: «постоимъ, постоимъ!..» А какъ до дѣла, они въ кусты…
— Слабый народъ… что толковать.
— До кого ни доведись!
— А чего бояться-то? Онъ, поди, Гараська этотъ, безъ заднихъ ногъ лежитъ.
— Тамъ убоготворя-ятъ!.. Бабы вострыя!
— Ты вѣдь былъ у него: чай, поди, лыка не вяжетъ?
— Да, хмѣленъ, — гсогласился я. — Пожалуй, нагайкой не сможетъ взмахнуть.
— Ну, вотъ! видишь?.. А народъ растаялъ.
— Тѣни его боятся!.. Что толковать!
— А бабы, видать, не робятъ?.. Льнутъ къ нему…
— Солда-атки! Чего съ ними подѣлаешь. Намеднись кумъ Миронъ своей Полькѣ вотъ какъ распи-са-алъ! Ай-да ну!! Другая бы вѣкъ помнила… а она, курва, подобрала подолъ, да опять туда!..
— Есть таки непутевы и у насъ… отказаться-бъ отъ нихъ…
— Отъ бабъ-то? Отъ бабы какъ откажешься?.. И дѣть некуда, закона на ее нѣтъ. Вотъ коли Дума законъ новый напишетъ: «всеобщее равное право, безъ различія пола»… тады можно и бабу въ Сибирь…
— Шу-утникъ!..
Докторъ осмотрѣлъ Трофима. Кости оказались цѣлы, но на всемъ тѣлѣ не оставалось живого мѣста: все исполосовали.
Натертый мазью, обвязанный, одѣтый во все чистое, Трофимъ попилъ у Марьи Васильевны чаю и немного оживился.
Никандрычъ, обезпокоенный поведеніемъ писаренка, увѣрялъ насъ, что, Боже упаси, и ему попадетъ. Поэтому мы не рѣшились долго держать арестованнаго въ школѣ.
Принесли въ холодную соломы, устроили постель, и полуживой, разбитый человѣкъ долженъ былъ опять остаться одинъ. Мы были безсильны сдѣлать что нибудь большее, такъ какъ Гараська могъ иногда «орудовать и по правиламъ».
При прощаніи Трофимъ подманилъ меня набухшей рукой и зашепталъ на ухо:
— Левольверы тамъ остались… винтовки… патроновъ сколь-то… у Бахрушиныхъ на гумнѣ зарыты… Скажи ребятамъ. Васькѣ Свиненкову скажи… Може, умру здѣсь… имъ пригодятся.
Свѣтящіеся глаза больного затуманились. Двѣ крупныхъ слезы сверкнули на опухшихъ вѣкахъ. Онъ задрожалъ.
— Оп… опять придетъ… республика… тогда ужъ навѣки удер-жится…
Докторъ поѣхалъ въ Узлейку, а мы съ Марьей Васильевной въ городъ. Насъ провожала плаксивая Власьевна, два-три смѣлыхъ мужика, быстроногіе ребята и широкій весенній закатъ, огненно-красный, радостный, многообѣщающій.
Все тотъ же звонкоголосый ямщикъ бодро покрикивалъ въ глубину свѣжаго сумрака:
— Э-эхъ, вы-ы!.. Соколики! Выноси на просторъ!