I.
правитьНаташа Цыганкова со свѣжимъ отъ недавняго умыванія личикомъ шла по аллеѣ въ гимназію маленькими, торопливыми шагами. Отбрасывая косыя, неуспѣвшія подобраться тѣни, провожали ее знакомые неподвижные ряды тополей, и въ непроснувшемся еще воздухѣ не струился ихъ трепетный серебристый листъ.
И по аллеѣ, и по тротуарамъ въ обѣ стороны торопливой, дѣловой походкой, съ отдохнувшими лицами шли люди.
Проѣхалъ, тарахтя пустой бочкой, водовозъ и крикнулъ бабѣ у воротъ:
— Эй, тетка, не надо-ль воды?
И эхо звонко и весело перекинулось между домами.
Когда громъ колесъ по мостовой смолкъ, въ прозрачно голубомъ неподвижномъ воздухѣ стояла такая тишина, какъ будто на теряющейся вдали улицѣ никого не было. Чтобъ не нарушать эту свѣжую, полную радостной улыбки тишину, недавно выѣхавшіе извозчики стояли неподвижно на углахъ въ добродушномъ ожиданіи.
Сквозь деревья глянуло бѣлизной большое зданіе. И смѣшанное чувство начинающагося трудового дня, привычнаго и скучнаго порядка, неоформленное желаніе какихъ-то иныхъ ощущеній, чувствъ, впечатлѣній, встрѣчъ овладѣло Наташей.
Отовсюду шли фигурки въ коричневыхъ платьяхъ и черныхъ передникахъ. Встрѣчались, здоровались, цѣловались, стрекотали, и въ чутко-звонкомъ воздухѣ надъ улицей рѣзво носились дѣтскіе голоса, точно проворно и рѣзво рѣявшія, сверкавшія на солнцѣ ласточки.
Наташа потянула большую пѣвучую дверь и съ толпой неугомонно шумѣвшихъ, смѣявшихся ученицъ потонула въ смутномъ гулѣ огромнаго зданія.
Изъ раскрытыхъ дверей пятаго класса непрерывно несся говоръ и гомонъ. И этотъ гомонъ, и цыфра V надъ дверями, и ряды виднѣющихся партъ, и паутина, обвисшая сѣрой бахромой въ углу, все носило особенный отпечатокъ, имѣло особенный смыслъ и значеніе, какъ будто вся гимназія, всѣ интересы, всѣ событія и всѣ помыслы начальства и учителей тянулись сюда, концентрируясь, какъ около фокуса.
По мѣрѣ того какъ Наташа переходила изъ класса въ классъ, это значеніе центра и средоточія гимназической жизни передвигалось изъ класса въ классъ: старшіе классы были смутнымъ будущимъ, младшіе уже отмирающимъ прошлымъ.
Она вошла въ свой классъ, стукнула книжками о парту и возгласила, стараясь говорить мужскимъ голосомъ:
— Милостивыя государыни и милостивые государи, объявляю засѣданіе открытымъ… Кто не выучилъ по исторіи, подымите руки!…
Однѣ, прижавъ уши, повторяли уроки, другія, обнявъ другъ друга за талію, гуляли. За доской надъ чѣмъ-то заразительно хохотали.
— Тише, Оса идетъ!…
Смѣхъ, гомонъ и шумъ поползли по классу, точно слегка придушенные. Вошла Оса. Оттого, что кругомъ были свѣжія, юныя, съ сіяющими глазами лица, передъ которыми только развертывалось будущее смутной дымкой мечты, счастья, любви и радости, — Оса, невѣроятно перетянутая, готовая переломиться, съ поблекшимъ лицомъ, съ печально-унылымъ прошлымъ, гдѣ не было ни счастья, ни любви, ни материнства, казалась еще востроносѣе, еще злѣе.
— Mesdames, что за праздникъ у васъ?… Что за шумъ? Вѣдь вы же не въ приготовительномъ классѣ.
Началось то, чѣмъ начинался для Наташи каждый день вотъ уже пятый годъ. Ею разомъ овладѣлъ бѣсъ злобно-раздраженнаго веселья.
Все шло заведеннымъ порядкомъ: было скучно, сѣро, и хотѣлось не то смѣяться, не то плакать. Никто ничего не могъ сказать, никто не могъ даже формулировать вопроса. Всѣ съ недоумѣніемъ посматривали другъ на друга, но читали у каждаго на лицѣ такое же недоумѣніе и вопросъ. Уроки, перемѣны, звонки, все шло своимъ порядкомъ, но рядомъ стояло что-то свое, особенное, напряженное и непонятное.
— Что такое?
— Да гдѣ?
— Кто сказалъ?… — слышалось то тутъ, то тамъ.
А на урокахъ всѣ съ серьезными, озабоченными и непонимающими лицами поглядывали на окна, другъ на друга, ища причины странной, не проявляющейся, но растущей тревоги.
Слышали, какъ Оса сказала:
— Они идутъ!…
Слышали, какъ въ учительской преподаватели горячо, взволнованно о чемъ-то спорили, и то и дѣло доносилось:
— Да нѣтъ же… не допустятъ…
— А я вамъ говорю, будутъ здѣсь, и…. — но прихлопнутая дверь отрѣзала слова, и былъ слышенъ только общій говоръ.
Начальница торопливо прошла по корридору. Лицо ея потеряло всю важность и величіе, было блѣдное, растерянное, и она только повторяла:
— Ахъ, Боже мой, Боже мой!…
Тогда тревога достигла высшаго напряженія. Гулъ огромнаго зданія разомъ упалъ, точно тамъ никого не было. Вдругъ все разрѣшилось поразительно странно и неожиданно.
Смутные звуки откуда-то извнѣ стали доноситься, все разрастаясь, все становясь шумнѣе. Всѣ вскочили, какъ отъ электрической искры, съ испуганнымъ изумленіемъ глядя другъ на друга.
Тогда Оса, блѣдная, съ пятнами на щекахъ, прошипѣла:
— Не смѣйте подходить къ окнамъ.
И какъ только сказала это, всѣ ринулись, какъ по командѣ, роняя книги, ручки, чернильницы, и прилипли къ окнамъ.
Густымъ колышащимся потокомъ заливала толпа площадь. Ближе, ближе… Треплются и плывутъ красные флаги съ надписями, но надписей еще нельзя разобрать. Надъ толпой, надъ площадью, надъ сосѣдними улицами съ могучей дрожью звучатъ тысячи голосовъ и возносятся къ небу, и царятъ надъ городомъ.
Совсѣмъ близко. Уже можно различить надписи: «Конституція!»…. «Да здравствуетъ свобода!»… «Да здравствуетъ рабочій народъ!»…. Уже можно различить лица.
Пѣніе смолкаетъ. Надъ толпой, мелькая и переворачиваясь, летятъ вверхъ тысячи шапокъ, и потрясающее, все покрывающее «ура» раскатывается по площади, по улицамъ, врывается въ гимназію, и стекла жалобно звенятъ. Гимназистки машутъ платками, кланяются, смѣются, снова машутъ, оживленныя, раскраснѣвшіяся.
Шумной гурьбой врываются другіе классы. Маленькія, цѣпляясь, карабкаются на подоконники, и только и слышится: «Миленькія, дайте же мнѣ посмотрѣть хоть однимъ глазкомъ».
Оса въ ужасѣ мечется, стараясь оттаскивать отъ оконъ. Но одну оттащитъ, а десять уже прилипло. Тогда въ изступленіи она кричитъ тонкимъ голосомъ:
— А-а… такъ вы такъ?.. такъ знайте: они пришли васъ перерѣзать; флаги у нихъ красные отъ крови, они кричатъ «свобода», значитъ, все могутъ сдѣлать съ вами….
На секунду воцаряется мертвая тишина, потомъ раздается оглушительный визгъ, крики, плачъ. Маленькія бросаются бѣжать; истерическіе вопли, стоны, заражая, несутся по всей гимназіи.
Оса отчаянно кричитъ:
— Успокойтесь, mesdames… успокойтесь!.. Я пошутила… это все хорошій, милый народъ…. они очень милые!..
Никто не слушаетъ. Бѣгутъ по корридору, маленькія цѣпляются за классныхъ дамъ, облѣпили и повалили начальницу. Учителя, сторожа, горничныя начинаютъ растаскивать по классамъ. Вся гимназія бьется въ истерически-судорожныхъ рыданіяхъ.
Наташа, глядя на всю эту кутерьму, сначала судорожно хохочетъ, потомъ, не умѣя справиться съ собой, начинаетъ сквозь смѣхъ также судорожно плакать.
II.
правитьПришла воинская команда, оттѣснила манифестантовъ, очистила площадь. Дѣвочекъ распустили.
Наташа шла взбудораженная и радостная, и странная пустота улицъ поразила ее. Магазины закрыты; безлюдно, молчаливо.
— Мамочка, милая… Вѣдь конституція… свобода!..
Онѣ бросились и долго цѣловали другъ друга. Наташа отодвинула лицо матери, съ секунду вглядывалась и опять страстно принялась цѣловать.
— Какая ты у меня красавица, мамочка… королева!..
Пришелъ Борисъ въ гимназической блузѣ и съ демонстративно серьезнымъ лицомъ.
— Боря, милый, что у насъ было!.. Что у насъ было, еслибъ ты зналъ!.. Манифестація была…
— Да это мы же и были, — мальчишескимъ басомъ проговорилъ Борисъ: — а вы хороши, хоть бы одинъ классъ вышелъ.
— Да-а, выйдешь, — одна Оса чего стоитъ…
Борисъ важно помолчалъ и проговорилъ съ сосредоточеннымъ видомъ:
— Разумѣется, манифестаціи имѣютъ значеніе постольку, поскольку онѣ пробуждаютъ классовое самосознаніе…
Наташа, напѣвая и придерживая двумя пальчиками платье, прошлась мазуркой и остановилась передъ матерью.
— Мамочка, а ты знаешь, — наше классовое самосознаніе каждый день брѣетъ усы… чтобъ скорѣй росли.
— Я на глупости не отвѣчаю.
И помолчавъ, сердито добавилъ:
— Ты должна отлично знать гимназическое правило — не носить бороды и усовъ…
Наташа подмывающе звонко расхохоталась и захлопала въ ладоши.
— Что-то папы долго нѣтъ.
Столъ былъ накрытъ и сверкалъ ослѣпительной скатертью, тарелками, свернутыми трубочкой въ кольцахъ салфетками; и было все такъ уютно, чисто, привлекательно, что Наташа не могла утерпѣть и все пощипывала хлѣбъ.
— Мама, она у чернаго хлѣба всю корочку общипала, а у бѣлаго всѣ горбушки съѣла.
— Наташа, что это!.. А потомъ сядешь и ѣсть ничего не будешь. Отецъ сейчасъ придетъ…
— Вретъ, вретъ, вретъ, мамочка, ей-Богу, вретъ… я только двѣ корочки съѣла, а горбушку… а у горбушки у одной… да и то не съѣла, а только надкусила… пусть это для меня… пусть это моя будетъ…
И наморщивъ на минуту тоненькія, не умѣющія хмуриться черныя брови, вдругъ весело разсмѣялась какимъ-то своимъ, внезапно пришедшимъ, мыслямъ, и опять, придерживая черный передникъ, прошлась изъ угла въ уголъ, покачиваясь и притопывая черезъ разъ мягкими туфельками..
Пришелъ Цыганковъ, поцѣловалъ дочь и руку жены. Сѣли за столъ. Отчего-то было особенно весело, и смѣхъ дрожалъ въ комнатѣ. Боря разсказывалъ, какъ старухи на окраинахъ крестились и со слезами, умиленно кланялись краснымъ флагамъ, принимая ихъ за хоругви. Но къ концу обѣда, какъ и въ гимназіи, почудилась странная, неопредѣлившаяся и безпокойная тревога.
Что такое?
Отецъ нѣсколько разъ подходилъ къ окнамъ и глядѣлъ на улицу, сумрачный и озабоченный.
— Не уходите, пожалуйста, изъ дома сегодня.
— Почему?
Въ комнатѣ было все такъ же уютно, весело, и изъ оконъ падали на полъ яркіе четырехугольники, залитые солнцемъ. Изрѣдка прогремитъ извозчикъ.
Когда Анисья, съ рябымъ, замученнымъ постоянной работой лицомъ одной прислуги, подала сладкое, она не ушла сейчасъ, а остановилась и не то недоброжелательно, не то недоумѣвающе покачала головой.
— Тамъ… пришли…
И то, что она не сказала, кто пришелъ, разомъ повысило напряженіе тревоги и безпокойства.
Отецъ и мать быстро поднялись изъ-за стола и пошли въ кухню. Вскочилъ Борисъ, и, уронивъ стулъ, какъ коза, прыгнула Наташа.
III.
правитьВъ первый моментъ ничего нельзя было разобрать въ кухнѣ. Въ густомъ жаркомъ, пахнущемъ масломъ и жаренымъ мясомъ воздухѣ виднѣлись головы, руки, дѣтскіе глазки. Стоялъ шопотъ, подавленные стоны, мольбы:
— О Богъ, Богъ!..
Было тѣсно, пройти негдѣ.
Цыганковъ что-то говорилъ, сдерживая голосъ. Ему отвѣчали страстнымъ, молящимъ шопотомъ. Только вглядѣвшись пристально, Наташа увидѣла, что это были евреи. И сквозь густой, горячій кухонный воздухъ она разглядѣла бѣлыя, какъ мѣлъ, исковерканныя лица, трясущіяся губы. Дѣти цѣплялись рученками за волоса матерей и издавали беззаботные агукающіе звуки, точно ворковали голуби.
— Ахъ, да о чемъ же тутъ разговаривать? — властно и громко сказала госпожа Цыганкова и, взявъ за руку стоявшихъ впереди, торопливо повела въ комнаты: — идите сюда, идите скорѣе сюда, идите всѣ сюда…
И они пошли за ней, такіе же дрожащіе, жалкіе, прижимая дѣтей, но уже съ робко разливавшейся по мертвеннымъ лицамъ краской надежды. А изъ кухни, изъ прихожей все шли, шли и шли, старые, молодые, мужчины, женщины, дѣти. Переполнили комнаты, заняли мебель, сидѣли на подоконникахъ, на полу, на столахъ, подъ роялемъ. Воздухъ сдѣлался густой, тяжелый.
День точно опрокинулся; веселое, смѣшливое, безпричинно-радостное исчезло; глянуло что-то большое, угрюмое и безсмысленное. Но Наташѣ некогда было думать. Достали все бѣлье изъ комода, разодрали на полотнища и отдали дѣтямъ: они были почти голыя, такъ какъ съ ними прибѣжали впопыхахъ.
Цыганкова, съ чертой властной настойчивости и непреклонности на красивомъ, гордомъ лицѣ, распоряжалась, и дѣло кипѣло. Она чувствовала себя такъ, какъ будто надо было перевязывать раненыхъ, стонавшихъ и ползавшихъ по окровавленной землѣ.
Поставили самовары, кипятили въ кубахъ и кастрюляхъ воду, собрали все, что было можно, въ домѣ, кормили дѣтей, поили чаемъ. И домъ сталъ похожъ на бивуакъ, на раскинувшійся станъ, надъ которымъ стоялъ сдержанный говоръ и гомонъ. Люди сбивались группами, шопотомъ говорили. Капризничали дѣти. Стѣны и плотно закрытыя двери заслоняли совершавшееся въ городѣ, и своя, быстро сложившаяся жизнь съ минутными интересами продолжалась въ квартирѣ: роняли самоварную крышку или, со звономъ разбиваясь, падалъ стаканъ, — всѣ вздрагивали и съ испугомъ переводили глаза на окна и двери.
Наташа носилась по всѣмъ комнатамъ, присаживалась то тамъ, то тутъ, и ея смѣхъ въ этой атмосферѣ тоски и отчаянія, когда какой-нибудь карапузъ начиналъ торопливо сосать ея палецъ, звенѣлъ необычайной лаской, примиреніемъ и мягкостью.
— Мамочка, какіе они пресмѣшные… Отчего они всѣ такіе голомозгіе?.. Какъ думаешь, думаютъ они о чемъ-нибудь?.. Я думаю, что думаютъ, а то отчего они такъ брыкаются…
Анисья сбилась съ ногъ, бѣгая въ кухню и изъ кухни; она то и дѣло вытирала фартукомъ красные глаза. И когда давала себѣ передышку, становилась у притолоки, подпирала рукой локоть и качала головой, глотая слезы.
— И-и-и болѣзные мои!.. Горькіе мои!.. Младенцы безмысленные… неповинныя души ангельскія… Варвары иноземные вторую улицу бьютъ, всю пухомъ засыпали въ квартирахъ-то все до-чиста бьютъ да ломаютъ…. сколько народу загубили неповиннаго, никого не жалѣютъ варвары… и нѣтъ на нихъ ни суда, ни расправы, а взыщетъ Господь… это вы мнѣ и не говорите, взыщетъ съ нихъ, иродовъ, попомните мое слово.
И она опять вытирала фартукомъ неудержимо выступавшія слезы, и снова бѣгала, кипятила, варила, подавала, помогала матерямъ убирать за дѣтьми.
— Такъ вотъ что!.. — съ удивленіемъ говорила себѣ Наташа, глядя вокругъ широко раскрытыми глазами.
И хотя тамъ дѣлали страшное дѣло, но это было за стѣнами, а здѣсь кипѣли самовары, дѣтишки расположились таборомъ, какъ въ Ноевомъ ковчегѣ. И Наташа всей душой была поглощена тѣмъ, что дѣлалось тутъ.
IV.
правитьСумерки вползали въ квартиру. Люди постепенно тонули въ безмолвно сгущающейся мглѣ, и черныя окна загадочно-нѣмо глядѣли, не раскрывая тайны готоваго совершиться.
Огня не зажигали. Никого не было видно, но чувствовалось, что этотъ густѣющій мракъ заполненъ дыханіемъ людей.
Слышенъ шопотъ:
— О Богъ, Богъ!..
Задавленные вздохи, да минутный крикъ ребенка… Кто-то молится въ углу, и шепчущіе, спутанные, неясные звуки съ таинственнымъ шорохомъ расползаются по черной комнатѣ. Ночь тянется, нѣмая, чреватая неизвѣстностью. Въ столовой перестали бить часы, и время потерялось среди мрака, среди ожиданія.
Достали ковры, тюфяки, подушки, верхнее платье; все это разостлали по полу, по столамъ, на роялѣ и устроили дѣтей. И люди ворочались и шуршали, какъ раки, въ темнотѣ.
Ночь тянулась такъ однообразно-темно, такъ безконечно-долго, что ощущеніе страха, ощущеніе тоски и горя притупилось, какъ будто былъ только этотъ шорохъ, этотъ подавленный шопотъ вздоха, и ничего не было за окнами, въ которыя смотрѣлась молчаливая мгла.
Стало свѣтать, но это не было утро, — стояла глухая, глубокая ночь. И это не былъ утренній разсвѣтъ: кровавый, чуть брезжущій отсвѣтъ тихонько и незамѣтно разливался по комнатамъ. Постепенно выступали, окрашиваясь, стѣны, лица, мебель, волосы, лежащіе на полу люди.
И окна глядѣли красныя.
Евреи стали собираться кучками, нагибаясь и не подымаясь выше красныхъ подоконниковъ, жестикулировали, показывали руками на красныя окна; стоялъ подавленный шопотъ, и глаза у нихъ были большіе и круглые.
Наташа, присѣвшая на кровати, боролась съ молодымъ, неодолимымъ сномъ. Наконецъ, головка свалилась.
Кто-то толкнулъ. Наташа вскочила съ испуганно бьющимся сердцемъ. Все было залито кроваво-краснымъ свѣтомъ, ея руки, платье, и около никого не было.
Наташа прислушалась. Въ первый моментъ показалось, — стоитъ тяжело-колеблющаяся тишина, но потомъ она различила, что улица заполнена глухимъ, мутнымъ гуломъ. Кто-то огромный хрипло рычалъ, то падая, то подымаясь, и минутами рычаніе переходило въ ревъ. И ревъ стоялъ, тяжело дрожа, и заглядывалъ въ кровавыя окна.
Должно быть, былъ въ этомъ какой-то особенный смыслъ, потому что евреи хватали ее за руки и умоляюще шептали:
— Барышня… хорошая барышня, не подходите къ окнамъ… Пусть не знаютъ, что тутъ люди… пусть не знаютъ, что тутъ люди…
Наташа задумчиво отошла отъ окна и, забывъ про жавшіяся, согнутыя краснѣвшія фигуры евреевъ, прислонилась къ роялю, на которомъ изъ-подъ пеленокъ торчали голенькія, грязныя ножонки. Хотѣлось вспомнить что-то неотложное и требующее вниманія, но это не удавалось. Напрягая память и собравъ не умѣющія хмуриться брови, она проговорила:
— Мама, что такое?
Мать, со строгимъ и въ то же время ласковымъ лицомъ, успокаивала плачущихъ женщинъ. Отецъ что-то говорилъ сбившимся около него евреямъ, и голосъ его былъ живой, а ревъ, рвавшійся въ красныя окна, былъ слѣпой и злобный и казался кровавымъ. Тогда Наташѣ пришло въ голову:
Хвостъ чешуею змѣиной покрытъ,
Весь замирая, свиваясь, дрожитъ…
Наташа прошла въ кухню.
— Анисья!
Анисья, не обращая вниманія и не слушая, гремя, мыла тарелки и торопливо и сердито ворчала:
— Духъ-то чижолый… не продохнешь… всѣ комнаты запакостили… — И плюнула.
Не понимая, о чемъ идетъ рѣчь, Наташа пошла въ комнаты, и все сверлило:
Хвостъ, замирая, свиваясь, дрожитъ…
Какъ только она отворила дверь, тяжело ревущій вой, казалось, подъ самыми окнами, ринулся на нее, терзая и мучая. Онъ давилъ все, топталъ живые человѣческіе голоса и безумно метался въ красныхъ окнахъ.
Наташа тревожно, съ болѣзненнымъ личикомъ, озиралась, точно ища мѣста скрыться отъ этого тяжко дрожащаго воя, который то бился, то ровно, монотонно, упорно стоялъ въ окнахъ.
— Мамочка, да что же это такое!.. Боже мой, что же это, наконецъ, такое!..
— Скажи Анисьѣ, чтобы ставила опять самовары, — надо взрослыхъ поить: вѣдь ничего не ѣли, и неизвѣстно, сколько это протянется.
Анисьи и слѣдъ простылъ. Борисъ самъ засучилъ рукава и наливалъ самовары. Наташа помогала, нервно и безъ причины смѣясь.
— Ну чего ты? — сердито говорилъ Борисъ.
А вой, дрожа, стоялъ въ краснѣющихъ окнахъ, ни на минуту не ослабляя своей силы. И Наташа металась, сдавливая голову обѣими руками, точно голова, переполненная этимъ ревущимъ, мятущимся воемъ, готова была лопнуть.
— Мамочка… я не могу, не могу… такъ не могутъ ревѣть люди…
Она затыкала уши, но и сквозь пальцы все стоялъ онъ, воющій, слѣпой и злобно трясущійся. Чудовище тяжело ворочалось, и судороги бѣжали по его мягкотѣлому обвисшему брюху. Наташа торопливо легла на кровать и придавила голову подушкой, но и теперь чувствовала дрожаніе отъ глухо замирающаго въ головѣ рева.
V.
правитьКогда Цыганкова заглянула въ кухню, Анисья стояла у стола и перебирала тонкія полотняныя сорочки съ прошивками. Она улыбалась, подымала брови, причмокивала языкомъ и разговаривала сама съ собой.
— Анисья, что-жъ вы самовары?.. Вѣдь тамъ же ждутъ.
— Кабы люди ждали, а то нехристи, прости, Господи, душу мою грѣшную… И удивляюсь я вамъ, барыня, что вы возитесь съ этой нечистью… Христа распяли…
— Да вы съ ума сошли!.. Что это у васъ?
— А это, барыня, — лицо Анисьи лучезарно расплылось, — въ кои-то вѣки полотняныя сорочки себѣ завела… такія ужъ тонкія да гладкія, чисто шелковыя…
Цыганкова всплеснула руками.
— Анисья, да вѣдь это — грабежъ!..
Лицо Анисьи сразу стало злымъ и ожесточеннымъ.
— Насъ, барыня, весь вѣкъ грабятъ, да молчимъ… Я, барыня, вами оченно довольна и барышней, и бариномъ, ну только съ ранней зари до поздней ночи присѣсть некогда, а ни во мнѣ, ни на мнѣ… За восемь цѣлковыхъ не токмо руки, душу продала… а сдохну на улицѣ, знаю… а тутъ само добро въ руки просится… А самоваровъ іудамъ искаріотскимъ не буду подавать. Будя имъ изъ младенцевъ кровь христіанскую пить… И, хлопнувъ дверьми, Анисья ушла.
Казалось, не будетъ конца этой томительно-красной ночи, этому чудовищно звѣриному реву, который стоялъ въ окнахъ страшнымъ предостереженіемъ противъ чего-то неизвѣстнаго, готоваго совершиться. Это томительное ощущеніе ожиданія передалось Наташѣ, и она смотрѣла то на красныя окна, то на плотно запертыя двери, ожидая, что вотъ-вотъ войдетъ особенное и неожиданное.
И оно вошло, вошло вмѣстѣ съ высокимъ, согнутымъ старикомъ. У него была большая борода, вся залитая багровымъ заревомъ, какъ и платье, лицо, руки. Онъ вошелъ невѣрной, качающейся походкой, мутно обводя глазами, въ которыхъ также отражалось багровое зарево. Тогда всѣ потянулись къ нему глазами, въ страшномъ напряженіи, какъ будто съ нимъ пришелъ приговоръ. Онъ опустился на стулъ и молчалъ, глядя передъ собой. И всѣ молчали. Потомъ онъ сказалъ:
— У меня нѣтъ семьи, у меня нѣтъ дѣтей, нѣтъ дома, все отняли, я — нищій, и со спокойной совѣстью приму отъ васъ милостыню…
Хотя голосъ у него былъ старческій и слабый, а за окнами по-прежнему, ни на минуту не смолкая, стоялъ ревъ, — всѣ жадно уловили все до послѣдняго слова. И въ багровомъ сумракѣ смутно пронесся сдавленный стонъ-вздохъ:
— О Богъ, Богъ!..
— Несчастье на насъ и на дѣтяхъ нашихъ!..
Цыганкова неподвижно стояла, слегка наклонившись, не отрывая глазъ отъ старика. Торопливо сѣла съ нимъ, порывисто обняла за плечи и заплакала. И онъ заплакалъ, и всѣ плакали, кто былъ въ квартирѣ. Наташа судорожно зажимала платкомъ ротъ, и, казалось смѣялась тонкимъ голоскомъ, а Борисъ хмуро отворачивался и недовольно моргалъ глазами. Такъ сидѣли люди въ красной темнотѣ, и сердце билось у нихъ однимъ біеніемъ.
VI.
правитьАнисья просунула голову въ дверь и прокричала:
— Народъ убиваетъ всѣхъ, кто жидовъ прячетъ… ей-Богу, вотъ вамъ крестъ!..
Всѣ вскочили, схватили дѣтей.
Цыганковъ бросился въ кухню, потомъ пробѣжалъ въ кабинетъ, торопливо вышелъ оттуда и проговорилъ срывающимся голосомъ, протягивая болтающіеся на ленточкахъ дешевые мѣдные крестики:
— Наташа, Борисъ, надѣньте… сейчасъ, сію же минуту… Это необходимо…
— Папочка, да зачѣмъ?..
— Надѣньте, надѣньте же, я говорю… Слышите?
И вдругъ въ душномъ, кроваво-озаренномъ воздухѣ почувствовалась вражда и злоба. Казалось, врагъ таился въ этихъ затѣненныхъ багровыми колеблющимися тѣнями углахъ, здѣсь, въ душныхъ комнатахъ. Про евреевъ забыли, но уже не угощали чаемъ, не заботились, а растерянно, точно разыскивая что-то, ходили по комнатамъ, и чувство напряженія и ожиданія росло.
Только Наташа легко и свободно, какъ будто въ классѣ во время перемѣны, носилась по всѣмъ комнатамъ, присаживалась передъ женщинами на корточки, и ея звонкій, свѣжій дѣвичій голосокъ звенѣлъ, выдѣляясь на дрожащемъ всѣ:
— Дорогія мои, не бойтесь… не бойтесь… Все пройдетъ… Никто васъ не тронетъ, никто не смѣетъ сюда войти… Не бойтесь… Уже ничего… — И она боязливо оглядывалась на глядѣвшія кровавыми стеклами окна.
— Хоть бы разсвѣтъ… Хоть бы разсвѣтъ скорѣй!.. — И слышно, какъ хрустятъ чьи-то пальцы.
Анисья опять просовываетъ голову, и въ полуотворенную дверь съ дьявольской силой врывается дикій рёвъ. Пересиливая его, она кричитъ:
— Вотъ и дождались: анжинера Хвирсова, что черезъ улицу, убили… И жену, и дѣтей побили, — жидовъ нашли на квартирѣ.
Воцарилась мертвая тишина, — мертвая тишина, въ которой, какъ въ зіяющемъ провалѣ, потонули всѣ звуки: не слышно было рева, не слышно было шороха платья, не слышно было дыханія людей. И когда нестерпимая острота молчанія достигла предѣла, тонкій, скрипуче-визгливый крикъ, крикъ хищной ночной птицы, пронесся по комнатамъ:
— Уходите!.. Уходите, уходите!.. Я прошу васъ… я требую… уходите всѣ… всѣ до одного человѣка!..
Ужасъ заползалъ по комнатамъ среди все еще неподвижно стоявшаго молчанія, среди судорожно-неподвижныхъ людскихъ фигуръ; неподвижно стояла Наташа, озираясь, ничего не понимая и не зная, чей это страшный голосъ пронесся въ багровой темнотѣ. Она старалась понять и вглядывалась въ лица людей, но не видѣла ихъ, а видѣла только десятки глазъ, страшно тянувшихся изъ орбитъ въ одномъ направленіи. Наташа обернулась по этому направленію и увидѣла женщину, съ повелительно протянутой рукой, съ исковерканнымъ лицомъ; но это не была мать: глаза у нея провалились, а сведенныя судорогой губы низко опустились углами.
Опять скрипуче-пронзительно пронеслось:
— Уходите… уходите, очистите квартиру!.. Всѣ, всѣ… вѣдь дѣти… мои дѣти!..
Всѣ упали на колѣни.
— Не гоните, не гоните насъ… тамъ смерть… тамъ смерть намъ и дѣтямъ нашимъ… Не гоните насъ, добрая госпожа!..
— Нѣтъ, нѣтъ… уходите…
Цыганковъ, весь красный, не смотря ни на кого, говорилъ:
— Господа, пожалуйста… сами видите… я васъ прошу… у насъ дѣти…
Поднялся старикъ, неподвижно сидѣвшій на стулѣ посреди комнаты:
— Погодите, я скажу.
Всѣ смолкли.
— Жену задушили на моихъ глазахъ, а прежде на ея глазахъ зарѣзали сына, а дочь…
Онъ закрылъ лицо и стоялъ съ минуту.
— Меня отпустили, чтобъ было хуже, чѣмъ имъ… У меня нѣтъ дѣтей, нѣтъ семьи, я — нищій, но… я не заслужилъ еще права на милостыню…
Онъ пошелъ къ выходу, высокій, согнутый, съ большой багровой бородой.
Съ минуту стояла тишина, и, разрушая ее ревущимъ воемъ, заметалось въ красныхъ окнахъ чудовище, и, какъ крикъ хищной птицы, пронеслось:
— Уходите сію минуту… всѣ, всѣ до одного… мои дѣти… понимаете вы?..
А они въ смертельной мукѣ ползали за ней, ползали на колѣняхъ, хватали ея руки, цѣловали края одежды. Она отступала, отмахиваясь съ гадливой ненавистью, и только страшныя, пощады не знающія слова: «дѣти… мои дѣти»… какъ коршуны, рѣяли надъ распростертыми по полу людьми. Они не кричали, а шептали, шептали ласково ласково, и заглядывали ей въ глаза, и улыбались, страшно улыбались мертвыми лицами, синими губами, улыбались и шептали:
— Добрая госпожа… сударыня… все хорошо… отлично… дѣточки… у васъ дѣточки… двое дѣточекъ… хорошія, отличныя дѣточки… выростутъ умныя дѣточки… хорошо — дѣточки… это отлично — дѣточки…
И этотъ страшный шопотъ покрывалъ собою стоявшій въ багровыхъ окнахъ ревъ.
Цыганковъ тоже легонько поталкивалъ и говорилъ, заикаясь:
— Господа, будьте добры… пожалуйста… сами видите… вы на нашемъ мѣстѣ такъ же поступили бы…
Наташа металась, ломая руки, отъ отца къ матери, отъ матери къ отцу.
— Мамочка… папочка… что же это… что же это такое!.. Это не то, постой, все сейчасъ поправится…
И вдругъ, плача и смѣясь, захлопала въ ладоши:
— Я придумала!.. Я придумала!
Она бросилась въ свою комнату и выбѣжала со шляпой.
— Скорѣй, скорѣй одѣвайтесь… Борисъ, гдѣ твоя шапка?.. Скорѣй, скорѣй… выйдемте, квартиру запремъ, станемъ въ воротахъ, будемъ говорить, что у насъ никого нѣтъ… Ихъ никто, никто не тронетъ…
— Оставь! — рѣзко крикнула Цыганкова голосомъ, которымъ она никогда не говорила съ дочерью, и который Наташа не узнала, — ступай въ свою комнату.
Ворвалась Анисья.
— Близко ужъ, у Хайцкеля бьютъ…
— Анисья, выводите ихъ!..
Крикъ, вопли, плачъ… Анисья тащила старуху. Та вырвалась и, какъ дѣвочка, рѣзво бросилась черезъ комнату. Анисья поймала и опять потащила. Старуха уцѣпилась за притолоку. Анисья оторвала одну руку. другую, нѣкоторое время онѣ боролись. Пришелъ дворникъ, сталъ помогать; но ничего нельзя было сдѣлать.
Забирались подъ столы, подъ рояль, хватались за ножки стульевъ, валили мебель.
Тогда схватили нѣсколькихъ дѣтей и побѣжали съ ними въ переднюю. Путаясь въ тюфякахъ, въ коврахъ, съ воплемъ бросились матери. Плакали, молили, проклинали, ломали руки. Кто-то по-еврейски молился въ углу. Двѣ женщины неподвижно лежали на полу, разметавъ косы. Иные тупо сидѣли, не шевелясь.
Молодая еврейка, съ дикимъ воплемъ, изступленно разорвала на обнажившейся груди сорочку, и крикъ ея пронесся по всей квартирѣ. Она схватила ребенка, потрясая надъ головой, и руки, ножонки, голова безпомощно мотались у него, кричавшаго изо всѣхъ силъ.
— Вы!.. Пейте кровь… пейте нашу кровь… вы — звѣри!.. Я перегрызу ему горло… я перегрызу горло ему, моему Хаимкѣ, моему маленькому дорогому Хаимкѣ… я перегрызу ему, чтобъ никому не достался… вы не разобьете ему голову о камни, я задушу его своими руками, вы, жадные звѣри!.. И чтобъ дѣти дѣтей вашихъ…
Съ ея крикомъ слился другой изступленный крикъ: Борисъ кинулся къ дверямъ и замахнулся стуломъ.
— Не смѣйте… не смѣйте выходить… не смѣйте выходить никто, ни одинъ человѣкъ, или я раздроблю голову!..
Наташа, удерживая неподавимую мелкую дрожь, вцѣпившись матери въ плечо, дико расширенными глазами глядѣла ей въ неузнаваемое, чужое лицо, и страшное слово готово было сорваться:
— Мать!.. Ты…
Все поплыло въ густую красную темноту. Стало холодно, неподвижно, спокойно. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда Наташа открыла глаза, было утро.
Тихо. Сидѣли отецъ и мать.
Отецъ наклонился и сказалъ:
— Ну что, дѣвочка? Будь покойна, все кончилось благополучно. Погромъ прекращенъ. Нашу квартиру не тронули, и всѣ спасены…
И, задумчиво глядя въ окно, добавилъ какъ бы про себя:
— Кромѣ старика… напрасно онъ ушелъ.
Отецъ какъ-то смотрѣлъ вкось, и Наташа никакъ не могла заглянуть ему въ глаза.
Она перевела глаза на мать. Та наклонилась, поцѣловала въ лобъ. Наташа съ напряженіемъ вглядывалась: то же гордое, красивое, немного поблѣднѣвшее лицо. Но, заслоняя его, нестираемымъ призракомъ стояли судорогой сведенныя губы, провалившіеся глаза и исковерканное злобой лицо.
Испытывая мучительный холодъ, Наташа хрустнула тонкими пальцами, закрыла глаза.
Безумно захотѣлось воротить вчерашнее утро: синевато-косыя длинныя тѣни, чутко дремлющій воздухъ, нешевелящійся листъ на тополяхъ и весело перекинувшееся между домами эхо:
— Эй, тетка, надо-ль воды?..