В подследственном отделении (Короленко)/ДО

В подследственном отделении
авторъ Владимир Галактионович Короленко
Опубл.: 1880. Источникъ: az.lib.ru

Владиміръ Короленко.
Въ подслѣдственномъ отдѣленіи.
Очерки и разсказы.
Изданіе седьмое
Редакціи журнала «Русская мысль».
Москва.
Типолит. Высочайше утвержд. Т-ва И. Н. Кушнеровъ и К®.
Пименовская ул., собств. домъ.
Жестокіе, сударь, нравы!
Островскій.

…Насъ ввели въ корридоръ одной изъ сибирскихъ тюремъ, длинный, узкій и мрачный. Одна стѣна его почти сплошь была занята высокими окнами, выходившими на небольшой квадратный дворикъ, гдѣ обыкновенно гуляли арестанты. Теперь, по случаю нашего прибытія, арестантовъ «загнали» въ камеры. Вдоль другой стѣны виднѣлись, на небольшомъ разстояніи другъ отъ друга, двери «одиночекъ». Двери были черны отъ времени и частыхъ прикосновеній и рѣзко видѣлялись темными четыреутольниками на сѣрой, грязной стѣнѣ. Надъ дверями висѣли дощечки съ надписяни: «За кражу», «За убійство», «За грабежъ», «За бродяжничество», а въ серединѣ каждой двери виднѣлось квадратное отверстіе со стеклышкомъ, закрываемое снаружи деревянною заслонкой. Всѣ заслонки были отодвинуты, и изъ-за стеколъ на насъ смотрѣли любопытные, внимательные глаза заключенныхъ..

Мы повернули разъ и другой. Надъ первою дверью третьяго корридора я прочелъ надпись: «Умалишенный», надъ слѣдующею — то же. Надъ третьей надписи не было, а надъ четвертой я разобралъ тѣ же слова. Впрочемъ, не надо было и надписи, чтобъ угадать, кто обитатель этой каморки, — изъ-за ея двери неслись какіе-то дикіе, тоскующіе, за сердце хватающіе звуки. Человѣкъ ходилъ, повидимому, взадъ и впередъ за своею дверью, выкрикивая что-то похожее на еврейскую молитву, то на горькій плачъ съ причитаніями, то на дикую плясовую пѣсню. Когда онъ смолкалъ и въ корридорѣ наступала тишина, тогда можно было различить монотонное чтеніе какой-то молитвы, произносимой въ первой камерѣ однозвучнымъ голосомъ.. Дальше видны были еще такія же двери и изъ-за нихъ слышалось мѣрное звяканье цѣпи. Надпись гласила: «За убійство».

Это былъ «корридоръ подслѣдственнаго отдѣленія», куда насъ помѣстили за отсутствіемъ помѣщенія для пересыльныхъ. По той же причинѣ, т.-е. за отсутствіемъ особаго помѣщенія, въ этомъ корридорѣ содержались трое умалишенныхъ. Наша камера, безъ надписи, находилась между камерами двухъ умалишенныхъ, только справа отъ одной изъ нихъ отдѣлялась лѣстницей, надъ которой висѣла доска: «Входъ на малый верхъ».

Пока надщиратели подбирали ключи, чтобъ открыть рашу камеру, сосѣдъ нашъ по правую сторону — третій умалишенный — не подавалъ никакихъ признаковъ своего существованія. Сколько можно было видѣть въ дверное оконце, въ его камерѣ было темно, какъ въ могилѣ.

— Яшка-то молчитъ нонѣ, — тихо сказалъ «старшій надзиратель» младшему.

— Не видитъ… Ну его! — отвѣтилъ тотъттакъ же тихо.

Вдругъ изъ-за стеклышка сверкнула пара глазъ, мелькнулъ конецъ носа, большіе усы, часть бороды. Вслѣдъ затѣмъ дверь застонала и заколебалась. Ящка стучалъ ногою въ нижнюю часть двери такъ сильно, что желѣзные болты гнулись и визжали. Каждый ударъ гулко отдавался подъ высокимъ потолкомъ и повторялся эхо въ другихъ корридорахъ. Надзиратели вздрогнули. «Старшій» — сѣдой, низенькій старичокъ изъ евреевъ, съ наружностью старой тюремной крысы, съ маленькими, злыми, точно колющими глазами, сверкавшими изъ подъ нависшихъ бровей — весь съежился, попятился къ стѣнкѣ и бросилъ въ сторону стучавшаго взглядъ полный глубокой ненависти и злобы.

— Полно, Яшка, что задурилъ-то? — отозвался корридорный надзиратель, серьезный старикъ съ длинными, опущенными внизъ усами, въ большой папахѣ. — Чего не видалъ? Видишь, арестантовъ привели!

Тотъ, кого называли Яшкой, окинулъ насъ внимательнымъ взглядомъ. И, какъ бы убѣдившись, несмотря на наши «вольные» костюмы, что дѣйствительно мы арестанты, прекратилъ стукъ и что-то заворчалъ за своею дверью. Словъ мы не могли разслышать, — «одиночка» уже приняла насъ въ свои холодныя, сырыя объятія. Запоры щелкнули за нами, шаги надзирателя стихли въ другомъ концѣ корридора, и жизнь «подслѣдственнаго отдѣленія» вошла опять въ свою обычную колею.

Пять шаговъ въ длину, три съ половиной въ ширину — вотъ размѣры новаго нашего жилища. Стекла въ небольшомъ, въ квадратный аршинъ, окнѣ разбиты и въ него видна, на разстояніи двухъ саженъ, сѣрая тюремная стѣна. Углы камеры тонули въ какомъ-то неопредѣленномъ полумракѣ. Карнизы оттѣнены траурною каймой многолѣтней пыли, стѣны сѣры и, при внимательномъ взглядѣ, видны на нихъ особыя пятна — слѣды борьбы какого-нибудь страдальца съ клопами и тараканами, — борьбы, быть-можетъ, многолѣтней, упорной. Я не могъ освободиться отъ ощущенія особаго рода непріятнаго запаха, который, какъ мнѣ казалось, несся отъ этихъ стѣнъ. Внизу, у самаго пола, въ кирпичъ было вдѣлано толстое желѣзное кольцо, назначеніе котораго для насъ было ясно: къ нему была нѣкогда придѣлана короткая цѣпь… Двѣ кровати, стулъ и маленькій столикъ составляли роскошь «одиночки», которую ей, быть-можетъ, привелось видѣть впервые. Въ остальныхъ камерахъ, такихъ же, какъ наша, не было ничего, кромѣ тюфяка, брошеннаго на полъ, и живого существа, которое на немъ валялось…

За стѣной послышалось дребезжаніе телѣги. Мимо окна проѣхалъ четыреугольный ящикъ, который везла плохая, заморенная клячонка. Два арестанта вяло плелись сзади, шлепая «кеньгами» по грязи. Они остановились невдалекѣ, открыли люкъ и такъ же вяло принялись на работу… Отвратительною вонью пахнуло въ наши разбитыя окна и она стала наполнять камеру…

Мой товарищъ, улегшійся было на своей постели, всталъ на ноги и тоскливо оглядѣлъ комнату.

— Од-на-ко! — сказалъ онъ протяжно.

— Д-да! — подтвердилъ я.

Больше говорить не хотѣлось, да и не было надобности, — мы понимали другъ друга. На насъ глядѣли и говорили за насъ темныя стѣны, углы, затканные паутиной, крѣпко запертая дверь… Въ окно врывались волны міазмовъ, и некуда было скрыться. Сколькото намъ придется прожить здѣсь: недѣлю, двѣ?… Нехорошо, скверно! А вѣдь вотъ тутъ, рядомъ, наши сосѣди живутъ не одну недѣлю и не двѣ. Да и въ этой камерѣ послѣ насъ опять водворится жилецъ на долгіе мѣсяцы, а можетъ и годы…

А арестантики продолжали свою работу, — это была ихъ ежедневная обязанность. Ежедневно пріѣзжали они сюда съ своимъ неблаговоннымъ ящикомъ и вяло черпали часъ, другой, уѣзжая и пріѣзжая, — все мимо цѣлаго ряда плохо прилаженныхъ или разбитыхъ оконъ.

Мы заткнули разбитое окно казенною подушкой. Запахъ нѣсколько уменьшился или мы притерпѣлись, но только тоскливое чувство, внушенное нашею безпомощностью, тишиной, бездѣятельностью одиночки, изъ остраго стало переходить въ тупое, хроническое… Мы стали прислушиваться къ тихому жужжанію внѣшней жизни, прорывавшемуся сквозь крѣпкія двери.

Внѣшвяя жизнь для насъ была жизнь двора и корридора тюрьмы. Въ дверное оконце, когда его забывали закрыть наружною заслонкой, виднѣлись гуляющіе арестанты. Они «толкались» по квадратному дворику парами, тихо и безъ шума. Казаіось, сѣрые халаты налагади какое-то обязательство тихой солидности.

Въ извѣстные часы по двору проносилась команда: «Пошелъ за кипяткомъ!» «Пошелъ за хлѣбомъ!» «Обѣдать пошелъ!» «Пошо-олъ, расходись по камерамъ!» Выпускали на время подслѣдственныхъ изъ строгаго одиночнаго заключенія или каторжниковъ въ цѣпяхъ. Послѣдніе еще солиднѣе прохаживались по корридору: цѣпи уже несомнѣнно надагали это обязательство. Подъ вечеръ, гдѣ-то на третьемъ дворѣ, раздавался звонокъ: приближалась «повѣрка». Ежедневно въ 7 часовъ смотритель или его помощникъ обходили съ караульнымъ офицеромъ и конвоемъ солдатъ всѣ камеры, считая заключенныхъ.

Такъ проходилъ день въ «подслѣдственномъ отдѣленіи».

… Разъ, два, три, четыре!… гулко раздавались по временамъ сильные удари. Это Яшка нарушалъ тишину корридора. Среди этой сонной тишины, на фонѣ безшумной, подавленной жизни, его удары, рѣзкіе, бѣшено-отчетливые, непокорные, составляли какой-то странный, рѣжущій, непріятный контрастъ. Я вспомнилъ, какъ маленькій «старшій» съежился, заслышавъ, эти удары. Нарушеніе обычной тишины этой скорбной обители, казавшееся даже мнѣ, постороннему, диссонансомъ, должно было особенно рѣзать ухо «начальства».

Не знаю, зачѣмъ собственно понадобилось мнѣ считать эти удары. Разъ, два, три… около шести стукъ усиливался; семь, восемь, девять… стоялъ сплошной гулъ; затѣмъ на одиннадцати, рѣдко на двѣнадцати, стукъ рѣзко обрывался. Въ это мгновеніе у меня являлось въ правой ногѣ иимолетное ощущеніе ноющей боли. Мнѣ казалось, что Яшка прекращалъ свой стукъ именно отъ такой боли въ ногѣ. Черезъ нѣсколько секундъ раздавалось еще пять-шесть ударовъ и затѣмъ въ корридорѣ наступала напряженная тишь, или же угрюмое ворчаніе Якова смѣшивалось со скорбными выкрикиваніями еврея.

Чаще другихъ приходилось дежурить въ нашемъ корридорѣ старику-надзирателю, давно, повидимому, свыкшемуся съ тюрьмой и ея обитателями. Казалось, старикъ обрѣлъ на этомъ мѣстѣ то особаго рода душевное равновѣсіе, которое такъ облегчаетъ жизнь и сношенія съ людьми во всякой профессіи. Онъ имѣлъ видъ человѣка, обладающаго обстоятельнымъ міросозерцаніемъ, былъ философски спокоенъ и неизмѣнно равнодушенъ, никогда не возвышалъ голоса, не бранилъ арестантовъ, не стѣснялъ ихъ безъ нужды. Онъ былъ надзиратель, — это было его общественное положеніе, налагавшее на него извѣстныя обязанности. Другіе были арестанты, — это опять ихъ общественное положеніе, также сопряженное съ обязанностями. Каждый долженъ исполнять свои обязанлости, что значитъ: «веди себя съ толкомъ, поступай благородно, т.-е. не попадай на замѣчаніе начальства». Таковы были основы его философіи, и онъ съумѣлъ провести ихъ въ жизнь подвѣдомаго ему «отдѣленія»; главное нравственное правило: «не попадай на замѣчаніе» — проникало во всѣ детали этой жизни. Самъ старикъ Михеичъ двигался и дѣйствовалъ не торопясь, какъ хорошо разсчитанная машина. Я никогда не видалъ, чтобъ онъ препирался съ арестантомъ изъ одиночки, когда тотъ просился «до вѣтру», какъ это дѣлали другіе. Онъ просто шелъ на стукъ и отпиралъ двери. За то если Михеичъ отказывалъ въ какомъ-нибудь облегченіи, значитъ у него была резонная причина, имѣющая отношеніе къ близости начальственнаго ока, и отказъ былъ всегда рѣшительный, безапелляціонный. Когда, бывало, старый Михеичъ сидѣлъ на окнѣ корридора и дремалъ, причемъ изъ-подъ его папахи, вѣчно нахлобученной на самыя брови, виднѣлись концы длинныхъ усовъ и ястребинаго носа, тихо и благосклопно «клевавшаго» въ спокойной дремотѣ, въ корридорѣ подслѣдственныхъ воцарялась непринужденность и даже нѣкоторая раввязность, конечно, въ возможныхъ для этого мѣста предѣлахъ. Арестанты франтовито ходили съ папиросками въ зубахъ мимо философа-«начальника» съ очевиднымъ сознаніемъ невозможности явиться «въ эдакомъ видѣ» въ другіе часы дня, что дѣлало особенно драгоцѣнной эту возможность въ данное время. Они ужь сами смотрѣли въ оба, чтобы не попасться «въ эдакомъ видѣ» кому-нибудь изъ высшаго тюремнаго начальства и не подвести стараго Михеича, такъ какъ хорошо понимали, что въ подобномъ ротозѣйствѣ не заключается ни «толку», ни «благородства». Даже умалишенные чувствовали импонирующее вліяніе Михеичевой философіи. Когда музыкальныя рулады сумасшедшаго еврея достигали чрезмѣрной напряженности и экспрессіи, когда, казалось, его глотка скоро откажется производить какіе бы то ни было звуки, а уши слушателей рисковали потерять всякую способность воспринимать ихъ, Михеичъ спокойно слѣзалъ съ окна, подходилъ къ двери еврея и, стукнувъ связкой ключей, произносилъ ровнымъ, спокойнымъ голосомъ:

— Эй, ты, свиное ухо! По какой причинѣ раскричался?

Вопросъ эвучалъ дѣловито, какъ будто вопрошавшій допускалъ возможность существованія какой-либо «причины», и даже названіе «свиное ухо» казалось просто необиднымъ собственнымъ именемъ. Еврей смягчалъ экспрессію, понижалъ тонъ и издавалъ рулады, выражавшія очевидную готовность къ компромиссу.

— Нарукавники желаешь? — спрашивалъ Михеичъ такъ же спокойно, и опять въ вопросѣ слышалась возможность со стороны еврея такого неестественнаго желанія.

— Покричи еще, — чтожь, я и принесу нарукавники тебѣ, — соглашался Михеичъ удовлетворить предполагаемое желаніе, и рулады еврея спускались до обычнаго діапазона.

— Стекло-то опять зачѣмъ сожралъ, а? Развѣ полагается тебѣ казенныя стекла жрать? Видишь вотъ, вчера вставили, а ты опять слопалъ, свиное ухо! — говорилъ Мвхеичъ, выковыривая остатки дверного стекла, которое еврей, дѣйствительно, имѣлъ обыкновеніе разбивать и грызть зубами.

Урезонивъ еврея, Мвхеичъ снова направлялся къ излюбленному мѣсту на окнѣ, гдѣ спина его скоро прилипала къ натертому жирному пятну косяка, а носъ и усы принимали обычное положеніе. Еврей, одержимый какою-то музыкальною маніей, возвращался къ нотамъ болѣе свойственнымъ человѣческому голосу, или начиналъ что-то таинственно выстукивать въ стѣну, какъ бы сообщая кому-то смыслъ сейчасъ слышанныхъ словъ.

Другой умалишенный, остякъ Тимошка, помѣщавшійся въ первой камерѣ у входа въ корридоръ подслѣдственныхъ, пользовался нѣкоторымъ благорасположеніемъ Михеича. Однажды, когда я проходилъ по корридору, Михеичъ съ видимымъ удовольствіемъ указалъ на камеру Тимошки.

— Тимошка тутъ, Тимоѳей остякъ. Набожный… Каждую молитву знаетъ. Поди, и теперь молится…

Я заглянулъ въ оконце. Длинная, узкая камера была еще мрачнѣе нашей, такъ какъ угловая стѣна примыкавшаго зданія закрывала въ нее доступъ свѣту. Вначалѣ я не могъ никого разглядѣть среди этихъ темныхъ стѣнъ, но вскорѣ увидѣлъ въ углу, подъ самымъ окномъ, какую-то колѣнопреклоненную фигуру. Тимошка мѣрно покачивался, стоя на колѣняхъ передъ какими-то болванчиками, неопредѣленно чернѣвшими въ углу. На окнѣ лежало что-то вродѣ шапки. Мебели, какъ и въ другихъ одиночкахъ, не было, только рядомъ съ болванчиками стояла «парашка». Остякъ молился ровнымъ, своеобразно-дикимъ голосомъ, тономъ опытнаго чтеца. По временамъ онъ произносилъ цѣлыя длинныя фразы на какомъ-то непонятномъ, вѣроятно остяцкомъ, языкѣ, а иногда, нисколько не измѣняя молитвенной интонаціи, произносилъ скверныя ругательства, какъ будто и они составляли часть его культа.

— Трехъ человѣкъ задушилъ рукаки, — отрекомендовалъ мнѣ его Михеичъ. — Большая въ ёмъ сила!…

— А что это въ углу у него разставлено? — спросилъ я.

— Идолы это. Ка-акже! Самъ дѣлаетъ. Ужь у лего сколько разъ отымали, сейчасъ опять смастеритъ.

— Чѣмъ же?

— На выдумки ловокъ, бѣда! Ножъ изъ жести оконной у него, объ камень выточенъ. А шапку видѣли… на окнѣ у него лежитъ? Тоже самъ сшилъ. Окно-то у него разбито, чортъ ему кошку шальную и занеси. Онъ ее сцапалъ, содралъ шкуру зубами, — вотъ и шапка! Иголка тоже у него имѣется, нитки изъ тюфяка дергаетъ… Ну, за то набоженъ: молитвы получше иного попа знаетъ. И послушенъ тоже… Тимошка, спой пѣсенку!

Тимошка прервалъ молитву, взялъ въ руки палку и повернулся къ Михеичу.

— Съ барабаномъ? — спросилъ онъ.

Въ его дикомъ голосѣ зазвучала какая-то юмористическая нотка. Переходъ отъ молитвы къ скоморошеству былъ для него, повидимому, нетруденъ.

— Неужь безъ барабана, чудакъ! — отвѣтилъ Михеичъ.

Тимошка запѣлъ безконечную пѣсню, постукивая въ такть палкой. Въ этой пѣснѣ, съ довольно быстрымъ темпомъ, слышалось что-то своеобразное, заунывно-дикое. Мы старались потомъ съ товарищемъ воспроизвести этотъ нехитрый мотивъ, но онъ не давался нашей памяти.

— Безъ конца у него пѣсня эта, — замѣтилъ Михеичъ. — Теперь все будетъ пѣть, пока не скажу: довольно! Разъ этакъ я забылъ остановить его, — онъ и поетъ себѣ. Повѣрка пришла, смотритель и спрашиваетъ: ты что дѣлаешь? --«Пѣсню, говоритъ, Михеичъ приказалъ пѣть». Право, послушный онъ!… Тре-ехъ человѣкъ задавилъ руками. Ноги ему въ сумасшедшемъ домѣ отшибли, — ходить не можетъ. Зачинаетъ мало-мало подыматься, да плохо. Видно, отстукали ловко!

— Неужто въ больницѣ у насъ ноги отшибаютъ? Вѣдь это…

— Да ужь это не такъ, чтобы превосходно, что и говорить. Опять же и зря: послушный онъ, остякъ-то. Ему толкомъ скажи, — онъ слушаетъ. Только тамъ это у нихъ живо, въ сумасшедшемъ-то домѣ: чуть что, пожалуй, не долго имъ, и совсѣмъ устукаютъ. Этому стукальщику скоро вотъ то же будетъ, — какъ-то недружелюбно мотнулъ Михеичъ головой въ сторону Яшкиной двери.

Въ его голосѣ исчезли мягкія, благосклонныя ноты, съ какими онъ обращался къ послушному Тимошкѣ, давившему людей руками и сдиравшему шкуры съ живыхъ кошекъ. Очевидно, въ глазахъ Михеича Яшка былъ хуже остяка.

Вообще этотъ странный субъектъ находился на какомъ-то особомъ, исключительномъ положеніи, и онъ интересовалъ меня все болѣе и болѣе. Въ его стукѣ я, наконецъ, началъ различать нѣкоторую систему. Такъ, однажды, когда онъ вдругъ загремѣлъ очень сильно, я увидѣлъ, что Михеичъ сталъ безпокойно озираться, какъ будто ожидая чьего-нибудь появленія. Потомъ старикъ дѣловито обратился къ Якову:

— Что ты? Зачѣмъ? Никого вѣдь нѣту.

Яшка тотчасъ же смолкъ. Очевидно, онъ не просто стучалъ въ пространство, а адресовалъ эти гремящіе звуки чьему-нибудь слуху. Вскорѣ я убѣдился, что стукомъ этимъ онъ салютовалъ всякому начальству, начиная со «старшаго надзирателя». Чѣмъ выше было начальство, тѣмъ, вообще говоря, громче были салюты. Ночью они раздавались значительно тише, точно Яшка стучалъ съ просонокъ. Проснется онъ, — такъ думалось мнѣ, — стукнетъ раза три-четыре и опять, исполнивъ эту обязанность, уляжется спать. Однажды только среди ночной тишины удары Яшки раздались точно громъ канонады: на слѣдующее утро оказалось, что ночью «на маломъ верху кержаки произвели не малую драку», — стало быть, являлось высшее тюремное начальство.

Удары эти доставались Яшкѣ не дешево. «Ноги вовсе у него попухли, — говорилъ мнѣ Михеичъ, — а все вѣдь неймется».

На третій день нашего заключенія мы потребовали у начальства, чтобы насъ отпускали гулять, и насъ приказано было отпускать «послѣ повѣрки», когда остальные заключенные запираются въ камеры на ночь. Это-то время я рѣшился употребить для пріобрѣтенія ближайшаго знакомства съ Яшкой.


Звонокъ. «Становись на повѣрку!»

Въ подслѣдственномъ отдѣленіи все стихло. Гдѣ-то далеко, въ третьемъ или четвертомъ корридорѣ, лязгнула дверь, послышались раскаты, точно рокотъ далекаго наводвенія. «Повѣрка» толпой ввалилась въ наше отдѣленіе. Яшка принялся за свое дѣло.

Когда «повѣрка» обошла наши камеры и поднялась на «малый верхъ», Михеичъ отворилъ нашу дверь. Корридорный арестантъ подслѣдственнаго отдѣленія, Меркурій, исполняющій обязанности «парашечника», убирающій камеры и бѣгающій на посылкахъ у «привилегированныхъ» арестантовъ, явился въ нашу камеру съ самоваромъ. Пока «повѣрка» не ушла совсѣмъ, Михеичъ просилъ насъ для «порядку» не выходить въ корридоръ.

Вотъ «повѣрка» сходитъ по лѣстнидѣ, Наша дверь не заперта, и намъ ясно слышны не только удары Яшки, но и его возгласы:

— Беззаконники! — кричалъ Яшка, когда «повѣрка» проходила мимо его двери. — Пошто держите, пошто морите меня? Сказывайте, слуги антихристовы!

Я вспомнилъ надпись надъ Яшкипой дверью. Неужто, — мелькнуло у меня въ умѣ, — это недоразумѣніе? Неужто этотъ человѣкъ, запертый, наглухо заколоченный въ эту ужасную дыру, въ этотъ гробъ, вовсе не умалишенный и способенъ сознавать весь ужасъ своего положенія?…

— За что это Яшку держатъ въ одиночкѣ, да еще такъ строго? — спросилъ я Меркурія.

— Человѣка убилъ, каторжникъ бѣглой, — вмѣшался Михеить тономъ убѣжденнаго человѣка.

— Нѣ-ѣтъ, — протянулъ Меркурій, — что ты, Михеичъ! Что попустому говорить. Неизвѣстно это, — обратился онъ ко мнѣ. — Званія своего, фамиліи, напримѣръ, онъ не открываетъ. Сказываютъ такъ, что за непризнаніе властей былъ сосланъ. Убёгъ ли, што ли, этого доподлинно не могу знать…

— Надъ его дверью написано, что онъ сумасшедшій?

— Приставляется, — сказалъ Михеичъ, по своему, кратко и утвердительно.

— Нѣ-ѣтъ… опять же и это… кто знаетъ! Можетъ, и не сумасшедшій, — сказалъ опять Меркурій какъ-то уклончиво. — Собствепно держатъ его въ одиночкѣ за непризнаніе властей, за грубость… Полицместеръ ли, кто ли придеть, хоть тутъ самъ губернаторъ приходи, — онъ и ему грубость скажетъ. Все свое: «беззаконники, да слуги антихристовы!» Вотъ черезъ это самое… А то раньше свободно онъ ходилъ по всей даже тюрьмѣ безъ препятствій…

— А зачѣмъ онъ стучитъ?

— И опять же какъ сказать… Собственно для обличенія!..

Меркурій вышелъ. Мы заварили чай и вышли «на прогулку» въ корридоръ. Вдали, гдѣ-то въ третьемъ корридорѣ, слышались еще шаги удадявшеіся «повѣрки». У Яшкина оконца виднѣлись усы, часть бороды, конецъ носа. Яшка стоялъ неподвижно и будто чего-то ждалъ. Вдругъ дверь заколебалась отъ сильныхъ ударовъ.

— Зачѣмъ ты это, Яковъ, стучишь? Кто тебя слышитъ? Вѣдь никого нѣтъ! — скаьалъ я.

— Эвона! — отвѣтилъ Яшка серьезно, мотнувъ головой по направленію къ окву корридора, черезъ которое виднѣлся противуположный фасадъ расположеннаго четыреугольникомъ зданія и въ немъ сквозной просвѣтъ высокой двери, ведущей на другой дворъ.

Въ этомъ просвѣтѣ маячила въ сумеркахъ фигура послѣдняго солдата «повѣрки». Фигура вскорѣ исчезла, и Яшка счелъ возможнымъ прекратить стукъ и обратился ко мнѣ.

Онъ нагнулся, чтобъ окинуть меня внимательнымъ взглядомъ изъ-за своего оконца. Мнѣ все не удавалось увидѣть его лицо въ цѣломъ. Теперь на меня глядѣли сѣрые, выразительные глаза, слегка лишь подернутые какою-то мутью, какъ у сильно утомленнаго человѣка. Лобъ былъ высокій и по временамъ собирался въ рѣзкія — не то гнѣвныя, не то скорбныя — складки. Повидимому, Яшка былъ высокъ ростомъ и очень крѣпко сложенъ. Лѣтъ, вѣроятно, было ему около пятидесяти.

— Што будешь за человѣкъ? — спросилъ онъ. — Куда тебя гонятъ?

Я назвалъ себя и сообщилъ, куда меня гонятъ.

— А тебя какъ зовутъ? — спросилъ я.

— Былъ Яковъ… Яковомъ эвали.

— А величаютъ какъ? Родомъ откуда?

Яковъ взглянулъ на меня съ какимъ-то подозрительнымъ вниманіемъ и, помолчавъ, отвѣтилъ коротко:

— Забылъ[1].

Понемногу мы разговорились.

Какъ арестанть, содержимый на особыхъ правахъ, въ «вольной одеждѣ» и т. п., я представлялъ для Яшки нѣюторый ннтересъ.

Передо мною же былъ обыкновенный человѣкъ, говорившій сдержанно, ровно, вообще въ булгачномъ настроеніи.

— Безпокойно тебѣ, — стучу я этто. Ничего, привыкнешь, — говорилъ онъ, усмѣхаясь, — ночью тише же стучу я, не громко. На росписку сюда слуга-то антихристовъ является ему я это постукиваю.

— Скажи мнѣ, зачѣмъ ты стучишь? — спросилъ я.

Яковъ вскинулъ на меня своими большими глазами и въ голосѣ его, когда онъ отвѣчалъ, слышалась какая-то «обрядная» важность:

— Стою за Бога, за великаго Государя, за Христовъ законъ, за святое крещеніе, за все отечество и за всѣхъ людей.

Я нѣсколько удивился, что, повидимому, не ускользнуло отъ вниманія Якова.

— Обличаю начальниковъ, — пояснилъ онъ, — начальниковъ неправедныхъ обличаю. Стучу.

— Какая же отъ этого польза тебѣ?

— Польза? Есть польза…

— Да какая же? Въ чемъ?

— Есть польза, — повторилъ онъ упрямо. — Ты слушай ухомъ: стою за Бога, за великаго Государя… — и онъ цѣликомъ повторилъ свою тираду.

Я понялъ теперь, что Яковъ не искалъ реальныхъ, осязательныхъ послѣдствій отъ своего стучанія для того дѣла, за которое онъ «стоялъ» столь неуклонно среди глухихъ стѣнъ и не менѣе глухихъ къ его обличеніямъ людей; онъ видѣлъ «пользу» уже въ самомъ фактѣ «стоянія» за Бога и за великаго Государя, — стало-быть, поступалъ такъ… «для души».

— А за что тебя держатъ? — спросилъ я далѣе.

— За что?… Беззаконники! — заговорилъ Яшка и возбужденно завозился за своею дверью. — За что держатъ? Скажи вотъ: безо всякаго преступленія… Нѣтъ моего преступленія ни въ чемъ. А и было бы преступленіе, такъ развѣ имъ судить?… Богъ суди!

— Человѣка ты убилъ, — сказалъ Михеичъ, внимательно слушавшій нашъ разговоръ. — Пошто приставляешься?

— Неправда, неправда! — заговорилъ Яшка какимъ-то страдающе-возбужденнымъ голосомъ. — Ишь чего выдумали, беззаконники! Неправда, не вѣрь имъ, Володимеръ, не вѣрь слугамъ антихристовымъ! Нѣтъ моего никакого преступленія. Отрекись, вишъ, отъ Бога, отъ великаго Государя, тогда отпустимъ. Гдѣ же отречься?… Невозможно мнѣ. Самъ знаешь; кто отъ Бога, отъ истиннаго правъ-закону отступитъ — мертвъ есть. Плотью-то онъ живетъ, а души въ немъ живой нѣту!…

Въ это время изъ темнаго корридора, подъ прямымъ угломъ примыкавшаго къ нашему, показалась маленькая фигурка въ сѣромъ пальто съ мѣдными пуговицами. Я узналъ «старшаго». Сѣдая тюремная крыса точно выползала изъ норы за добычей. Старикъ крался, прижимаясь вдолъ стѣны, чтобы Яшка не могъ его увидѣть изъ своей конурки. Въ рукахъ у него была тетрадь и карандашъ. Каждый вечеръ онъ клалъ эту тетрадь на окно корридора и ночью обязанъ былъ нѣсколько разъ написать въ ней: «былъ въ такомъ-то часу», Въ эти-то часы и раздавалось тихое постукиваніе Яшки.

— Отопри «малый верхъ», — шепнулъ Михеичу «старшій», быстро шмыгнувъ мимо Яшкиной двери.

Михеичъ сталъ тихо снимать засовъ съ дверей, которвя вели на лѣстницу съ надписью: «Входъ на малый верхъ». На этомъ «верху» находилась особая воровская коловія. О ней такъ и говорили: «Ноньче въ воровской драка приключилась». — «Воры-то ночью за картами развозились». Этотъ «верхъ» не даромъ носилъ названіе «малаго». Дѣло въ томъ, что тюрьма была разсчитана на число жителей чуть не на половину менѣе того, какое въ ней находилось въ дѣйствительности. Пришлось поэтому пуститься на хитрости, и вотъ губернская архитектура кое-какъ приляпала къ высокимъ камерамъ новые потолки, значительно ихъ понизившіе и послужившіе поломъ для «малаго верха». Часть высокихъ оконъ, охваченная этими антресолями, пришлась, такимъ образомъ, въ «маломъ верху» и получила назначеніе снабжать его свѣтомъ. Нечего говорить, что назначеніе это исполнялось далеко не удовлетворительно, и воровской «малый верхъ» представлялъ помѣщеніе, ярко демонстрировавшее самое печальное отсутствіе гигіены.

— Тутъ у васъ ничего еще, — говорилъ мнѣ нашъ Меркурій о нашихъ помѣщеніяхъ. — Тутъ и хорошему, образованному человѣку прожить мало-мало можно… А вотъ, въ воровской — не приведи Господи! Вонько, темно, сырости тоже довольно. Чистая смерть!…

Чтобы нѣсколько вознаградить за отсутствіе воздуха и свѣта, начальство тюрьмы дало ворамъ нѣкоторыя льготы. Они, напримѣръ, не запирались по камерамъ и ночью, такъ какъ даже при сибярскихъ взглядахъ на правила гигіены оказалось невозможнымъ ставить у воровъ на ночь зловонныя «парашки». Такимъ образомъ, начавъ задыхаться въ одной камерѣ, жилецъ воровского «малаго верха» могъ, для разнообранія, отправиться задыхаться въ другую. Какъ бы то ни было, «малый верхъ» вознаграждалъ за нѣкоторыя неудобства жилища широкимъ развитіемъ общественности. По ночамъ отгуда слышались возгласы, шумный говоръ, по временамъ достигавшій размѣровъ яростнаго вопля. Тогда призывалось начальство, иногда даже военный конвой, и расшумѣвшіеся «воры» накрывались за картежомъ или пьянствомъ, подобно разодравшимся воробьямъ, которыхъ берутъ руками мальчишки.

Итакъ, Михеичъ сталъ тихо снимать засовъ, и «старшій», расписавшись въ тетради, опять было прошмыгнулъ мимо Яшкиной двери, направляясь на лѣстницу. «За картами… — шепнулъ мнѣ Михеичъ: — воры въ карты дуются… накроетъ».

Но въ этотъ критическій моментъ, когда старый тюремный хищникъ сталъ подыматься на лѣстн цу, Яшка какимъ-то чутьемъ угадавшій присутствіе одного изъ «беззаконниковъ», внезапно загремѣлъ своею дверью. Старикъ вздрогнулъ, точно ошпаренный. Я ясно представилъ себѣ, какъ болѣзненно задѣло его напряженные нервы это неожиданное и столь громовое вмѣшательство. Онъ подпрыгнулъ на мѣстѣ, точно его захлопнуло западней, заёрзалъ, попытался было броситься на верхъ, но, сообразивъ, что дѣло потеряно и воры успѣли спрятать карты, возвратился назадъ.

— Запри! — изнеможенно обратился онъ къ Михеичу. — О, Яшка, Яшка! — прошипѣлъ онъ, обращаясь къ дверямъ, — кажется, ежели могъ бы, вотъ какъ бы тебя растеръ, проклятаго, вотъ какъ!…

Онъ сжалъ свои кулачонки и сталъ ихъ тереть другъ о друга, какъ бы воображая, что Яшка находится между вими и испытываетъ уже процессъ растиранія.

Яшка появился у своей двери, очевидно, довольный, что ударъ, направленный во имя Господне чисто наудачу, попалъ въ цѣль такъ мѣтко.

— Не любо тебѣ, беззаконникъ? — гремѣлъ онъ въ догонку. — Долго ли держать меня будете, слуги антихристовы?…

— Пос-с-стой, пог-год-ди! — шипѣлъ «беззаконникъ», пораженный въ наболѣвшее мѣсто, и бросилъ при этомъ на насъ косвенные взгляды, какъ будто между нашимъ присутствіемъ и необходимостью для Яшки «погодить» была нѣкоторая необъяснимая связь.

Смыслъ этого «погоди» былъ совершенно ясенъ: Яшка былъ во власти этой старой тюремной крысы, одинъ, безъ союзниковъ, и, тѣмъ не менѣе, онъ осмѣливался тамъ жестоко мучить того, отъ кого самъ вполнѣ зависѣлъ. А онъ именно его измучилъ. Для меня стала очевидною та странная связь, которая установилась между Яшкой, запертымъ въ одиночкѣ, и державшими его «беззаконниками». Казалось бы, заперли Яшку — и дѣлу конецъ. Къ нему можно бы относяться совершенно безстрастно, его можно бы игнорировать. Но онъ успѣлъ своимъ неукротимымъ стукомъ раздражить ихъ нервы, натянуть ихъ до болѣзненной воспріимчивости къ этому стуку, и торжествовалъ, — торжествовалъ сознательно надъ связавшими его по рукамъ и по ногамъ врагами. Побѣжденный физически, онъ считалъ себя не сдавшимся побѣдителю, пока еще «Господь поддерживаетъ его» въ единственно возможной формѣ борьбы: «Стучу вотъ». Въ этомъ онъ привыкъ уже видѣть свою миссію, свое торжество.

— И всегда такъ-то: стучитъ безъ толку… Ужь именно что безъ пользы, одинъ вредъ себѣ получаеть… — говорилъ Михеичъ, запирая ходъ на лѣстницу, — Что толку въ стукѣ? Ну, вотъ, заперли его, въ карцерѣ сколь перебывалъ, нарукавники надѣвали, — все неймется. Погоди, — обратился Михеичъ къ Яшкѣ, — въ сумасшедшій домъ свезутъ, тамъ не долго настучишь! Тамъ тебя устукаютъ получше Тимошки!

— Хоть куда отдавай, все едино! Меня не испугаешь, — отвѣчалъ Яшка. — Я за Бога, за великаго Государя стою, — за Бога, слуги антихристовы, стою! Слышишь? Думаете: заперли, такъ ужь я вамъ подверженъ? — Нѣ-ѣтъ! Стучу, вотъ, слава-те, Господи, Царица Небесная… поддерживаетъ меня Богъ-отъ!

— Нарукавники тебѣ, связать тебя, стукальщика!…

— Вяжи, слуга антихристовъ!… Пошто душу христіанскую губите, ироды?… Я вамъ не обязался, бевзаконники!

Осеннія сумерки, выползая изъ угловъ старой тюрьмы, все болѣе и болѣе сгущались въ корридорахъ.

— На молитву пора, — сказалъ мнѣ Яковъ, — прощай!

Онъ отошелъ отъ двери, и когда я, спустя нѣкоторое время, взглянулъ въ его оконце, онъ уже «стоялъ на молитвѣ». Его окно было завѣшано какими-то тряпками, сквозь которыя скудно прорывался полусвѣтъ наступающаго вечера. Фигура Яшки рисовалась на этомъ просвѣтѣ чернымъ пятномъ. Онъ творилъ крестныя знаменія, причемъ какъ-то судорожно, рѣзко подавался туловищемъ впередъ и затѣмъ подымался нѣсколько тише. Его точно «дергало».

Мы съ товарищемъ прохаживались по темнѣющимъ корридорамъ. Подходя къ Тимошкиной двери, мы слышали мѣрное, точно заупокойное чтеніе. Изъ двери еврея вмѣстѣ съ дикими, стонущими звуками неслись убійственныя міазмы. Въ сосѣдней съ нимъ камерѣ каторжникъ, помѣщенный сюда, опять-таки за недостаткомъ мѣста, совершалъ свою обычную прогулку, гремя цѣпью, а на верху гоготали и шумно возились воры. Остальныя камеры хранили безмолвіе наступающаго сна. Двое бродягъ, сидѣвшихъ вмѣстѣ, варили что-то въ печуркѣ. Это, очевидно, были любители «очага». Весь день употребляли они на розыски щепокъ и всякой дряни, которую подбирали на тюремныхъ дворахъ, на послѣднія деньжонки покупали «крупокъ» и вечеромъ, когда всѣхъ запирали, они разводили въ своей печкѣ огонь. Въ эти минуты я иногда подходилъ къ ихъ двери и тихонько заглядывалъ въ нее, такъ, чтобы не нарушать ихъ мирнаго наслажденія. Одинъ, суровый бродяга, лѣтъ за сорокъ, сидѣлъ прямо противъ печки, обхвативъ колѣни руками, внимательно слѣдя за огнемъ и за маленькимъ горшечкомъ, въ которомъ варилась крупка. Другой приволакивалъ къ печкѣ свой тюфякъ и ложился на него лицомъ къ огню, положивъ подбородокъ на руки. Это былъ почти еще мальчикъ, съ блѣднымъ, тюремнаго цвѣта лицомъ и большими выразятельными глазами. Онъ, очевидно, мечталъ. Огонекъ потрескивалъ, вода въ горшечкѣ шипѣла и бурлила, и, если исключить эти звуки, въ камерѣ царило глубокое молчаніе. Бродяги точно боялись нарушить музыку импровизированнаго очага тюремной каморки… Затѣмъ, когда огонекъ потухалъ и крупка была готова, они вынимали горшокъ и братски дѣлили микроскопическое количество каши, которая, казалось, имѣла для нихъ скорѣе нѣкоторое символическое, такъ сказать — сакраментальное значеніе, чѣмъ значеніе питательнаго матеріала.

Въ самой крайней камерѣ, служившей какъ бы продолженіемъ корридора, жильцы безпрестанно смѣнялись.

Эта камера не отличалась отъ другихъ ничѣмъ, кромѣ своего назначенія, да еще развѣ тѣмъ, что въ ея дверяхъ не было оконца, которое, впрочемъ, удовлетворительно замѣнялось широкими щелями. Заглянувъ въ одну изъ этихъ щелей, я увидѣлъ двухъ человѣкъ, лежавшихъ въ двухъ концахъ камеры, безъ тюфяковъ, прямо на полу. Одинъ былъ завернутъ въ халатъ съ головою и, казалось, спалъ. Другой, заложивъ руки за голову, мрачно смотрѣлъ въ пространство. Рядомъ стояла нагорѣвшая сальная свѣчка.

— Антипка! — заговорилъ вдругъ послѣдній и, вздрогнувъ, точно отъ прорвавшейся тяжелой, мучительной мысли, присѣлъ на полу.

Другой не шевелился.

— Антипка, иродъ!… Отдай, слышь… Думаешь, вправду у меня пятьдесятъ рублей?… Лопни глаза, послѣдніе были…

Антипка притворился спящимъ.

— У-у, подлая душа! — произноситъ арестантъ и изнеможенно бросается на свое жесткое ложе; но вдругъ онъ опять подымается съ злобнымъ выраженіемъ.

— Слышь, Антипка, не шути, поддецъ! Убью!…

Антипка всхрапываетъ сладко, протяжно, точно онъ покоится на мягкихъ пуховикахъ, а не въ карцерѣ, рядомъ со злобнымъ сосѣдомъ; но мнѣ почему-то кажется, что онъ дѣлаетъ подъ своимъ халатомъ нѣкоторыя необходимыя приготовленія.

— Кержаки это… разодрались ночесь на маломъ верху, — поясняетъ мнѣ Михеичъ, — вотъ смотритель въ карцеръ обоихъ и отправилъ. Антипъ этотъ деньги, што ли, у Ѳедора укралъ. Два рубля денегъ, сказываютъ, стянулъ.

— Какъ же это ихъ вмѣстѣ заперли? Вѣдь они опять раздерутся

— Не раздерутся, — отвѣчалъ Михеичъ, усмѣхнувшись какъ-то многозначительно. — Помнятъ!… Нашъ на это — бѣда, нетерпѣливъ! «Посадить ихъ, говоритъ, вмѣстѣ, а подеретесь тамъ, курицыны дѣти, ужь я вамъ тогда кузькину мать покажу. Сами знаете…» Знаютъ… Прямо сказать: со свѣту сживетъ. Въ та-акое мѣсто упрячетъ… Это что? — только слава одна, что карцеромъ называется. Вонъ зимой карцеръ былъ, то ужь можно сказать… Двои сутки если въ немъ который просидитъ, бывало, такъ ужь прямо въ больницу волокутъ. День поскрипитъ, другой, а тамъ и кончается.

Мнѣ привелось увидѣть этотъ карцеръ, или, вѣрнѣе, не увидѣть, а почувствовать, ощутить его… Мнѣ будетъ очень трудно описать то, что я увидѣлъ, и я попрошу только повѣрить, что я, во всякомъ случаѣ, не преувеличиваю.

На квадратномъ дворикѣ по угламъ стоятъ четыре каменныя башенки, старыя, покрытыя мохомъ, какія-то сырыя, склиэкія, точно оплеванныя. Онѣ примыкаютъ вплоть ко внутреннимъ угламъ четыреугольнаго зданія и ходъ въ нихъ — съ корридоровъ. Проходя по нашему корридору, я увидѣлъ дверь, ведущую, очевидно, въ одну изъ башенокъ, и нашъ Меркурій сказалъ мнѣ, что это ходъ въ бывшій карцеръ. Дверь была не заперта, и мы вошли.

За нами въ корридорѣ было темно, въ этомъ помѣщеніи — еще темнѣе. Откуда-то сверху сквозилъ слабый лучъ, расплывавшійся въ хододной сырости карцера. Сдѣлавъ два шага, я наткнулся на какіе-то обломки. «Кубъ здѣсь былъ раньше, — пояснилъ мнѣ Меркурій, — кипятокъ готовялся, сырость отъ него осталась, — бѣда! Тѣмъ болѣе, печки теперь не имѣется…» Что-то холодное, проницающее насквозь, затхлое, склизкое и гадкое составляло атмосферу этой могилы… Зимой она, очевидно, промерзала насквозь… Вотъ она — «кузькина-то мать!» — подумалъ я.

Когда я, отуманенный, вышелъ изъ карцера, тюремная крыса, исполнявшая должность «старшаго», опять крадучись ползла по корридорамъ отбирать отъ надзирателей на ночь ключи въ контору, и опять Яшка безстрашно заявлялъ ей, что онъ все еще продолжаетъ стоять за Бога и за великаго Государя…

«О, Яшка, — думалъ я, удаляясь на ночь въ свою камеру, — воистину безстрашенъ ты человѣкъ, если видалъ уже „кузькину мать“ и не убоялся!…»


Однако карцеръ былъ не единственною формой, въ какой могла быть явлена Яшкѣ «кузькина мать».

— Отчего у Яшки въ камерѣ такъ темно и холодно? — спросилъ я, замѣтивъ, что въ его камерѣ темно, какъ въ могилѣ, и изъ его двери дуетъ, точно со двора.

— Рамы, пакостникъ, вышибаетъ, безпокойный онъ!… А темно потому, что снаружи окно у него тряпками завѣшано, — отъ холоду, значитъ… Все теплѣе будто! — пояснилъ мнѣ Михеичъ. Съ тѣмъ же вопросомъ я обратился къ Яшкѣ.

— Видишь ты, — серьезно отвѣчалъ онъ, — беззаконники хладомъ заморить хотятъ, раму не вставляютъ.

— А зачѣмъ же ты ее вышибъ?

— Не вышибъ я, нѣтъ!…Зачѣмъ вышибать?… Этто вижу: идутъ ко мнѣ слуги антихристовы людно. Не съ добромъ, вижу, идутъ — съ нарукавниками… Самъ знаешь: живъ человѣкъ смерти боится. Я на окно-то отъ нихъ… за раму-то, знаешь, и прихватился. Стали они тащить, рама и упади… Вотъ!…

Чтобъ иллюстрировать вполнѣ условія Яшкина «страстотерпства», я долженъ сказать нѣсколько словъ о нарукавникахъ.

Идея нарукавниковъ — идея цѣлесообразная и, если хотите, даже гуманная. Чтобы буйный или бѣшеный субъектъ не могъ нанести своими руками вредъ себѣ или другимъ, руки эти должны быть лишены свободы дѣйствій съ возможнымъ, притомъ, избѣжаніемъ членовредительства. Для этой цѣли надѣваются крѣпкіе кожаные рукава, коими руки притягиваются къ туловищу. Чтобъ удержать ихъ въ этомъ положеніи, рукава стягиваются двумя крѣпкими ремнями, которые двумя кольцами охватываютъ спину и грудь. Въ чистомъ видѣ идея нарукавниковъ имѣетъ только предупредительный характеръ, и если Михеичъ грозитъ ими какъ чѣмъ-то наказующимъ и мстящимъ, то это доказываетъ только, во-первыхъ, неспособность Михеича понимать чистую идею и, во-вторыхъ, свидѣтельствуетъ еще разъ печальную истину, что грубая дѣйствительность искажаетъ всякіе идеалы на свой собственный ладъ. Надо, впрочемъ, сознаться, что этому искаженію въ весьма значительной мѣрѣ способствуетъ самое устройство нарукавниковъ, легко допускающее возможность многихъ преувеличеній. Взять хоть то, что пряжки, стягивающія ремни, могутъ быть затянуты въ мѣру, не болѣе того, сколько требуется самою идеей притяженія рукъ къ бедрамъ, но онѣ также могутъ быть затянуты и съ преувеличеніемъ, причемъ пострадаютъ и ребра[2]. Если принять въ соображеніе, что рѣдко — вѣрнѣе никогда — субъектъ не обнаруживаетъ стремленія надѣть ихъ добровольно и что, стало-быть, ихъ надѣваютъ силой, то станетъ понятно, почему Яшка приравнивалъ процессъ надѣванія нарукавниковъ къ смерти…


Среда арестантовъ, въ которой находился Яшка, относилась къ нему вполнѣ равнодушно, а порой такъ и съ варварскимъ безсердечіемъ. Былъ даже одинъ остроумецъ, приходившій чуть не ежедневно изощрять на заключенномъ въ «темницѣ» (на этотъ разъ употребляю это выраженіе въ буквальномъ значеніи) свое тяжелое скоморошество.

Это былъ одинъ изъ тѣхъ остроумцевъ, какихъ много и не въ острогѣ. Субъектъ этотъ наложилъ, повидимому, на себя тяжелый искусъ развлекать публику балагурствомъ, въ которомъ было очень мало юмора, еще меньше веселья и ужь вовсе не было смысла. Это было просто какое-то напряженное словоизверженіе, поддерживаемое съ усиліемъ достойнымъ болѣе веселаго дѣла, по временамъ оскудѣвавшее и вновь напрягаемое, пока, наконецъ, самъ остроумецъ не впадалъ отъ этихъ усилій въ нѣкоторое яростное изступленіе. Впрочемъ, — добрая душа у русскаго человѣка, — слушатели находили возможнымъ награждать безкорыстное «стараніе» вялымъ смѣхомъ.

Яшка почему-то считалъ нужнымъ дѣлать этому скомороху принципіальныя возраженія, громилъ слугъ антихриста, ссылался на авторитетъ «енералъ-губернатора» (который, по его убѣжденію, стоялъ за него, только почему-то стоялъ, все-таки, безуспѣшно), вообще металъ свой (какой ни есть) бисеръ, попиравшійся самымъ безтолковымъ образомъ.

— Енералъ-губернаторъ! — грохоталъ остроумецъ сиплымъ голосомъ настоящаго пропойцы, — вишь, чѣмъ удивить вздумалъ!… Мы и сами въ настранницкихъ племянникахъ состоимъ… Хо-хо-хо! Не слыхивалъ еще, такъ слушай, развѣсь уши-то пошире. А то съ енералъ-губернаторомъ выѣхалъ. Ха-ха-ха!…

Когда Яковъ замѣчалъ, что возраженія «настранницкаго племянника» не относятся къ существу дѣла, а являются однимъ сквернословіемъ, то онъ плевалъ и уходилъ отъ грѣха. А «настранницкій племянникъ», успѣвшій достаточно раскалиться на огнѣ собственнаго остроумія, начиналъ уже самъ бить ногою въ Яшкину дверь, какъ бы въ нѣкоторомъ изступленіи, мѣшая Яшкѣ «стоять на молитвѣ». Такъ какъ къ этому присоединялся еще обыкновенно пронзительный голосъ музыкальнаго еврея, сочувственно откликавшагося на всякіе сильные звуки, то въ результатѣ выходилъ концертъ столь неистовый, что Михеичъ, до того мирно клевавшій носомъ у своего косяка, просыпался и укрощалъ разбушевавшагося не въ мѣру «настранницкаго племянника», который и удалялся весьма довольный собою. Зрители тоже расходились, зѣвая и вяло поощряя остроумца: «Молодецъ, Соколовъ! За словомъ въ карманъ не полѣзетъ!»

Были, впрочемъ, нѣкоторые признаки, указывающіе, что гдѣ-то въ острогѣ, среди этихъ однообразныхъ сѣрыхъ халатовъ, въ грязныхъ камерахъ, у Яшки есть если не союзники, то люди понимающіе его подвигъ неуклоннаго стучанія, сочувствующіе его «обличеніямъ». Такъ, однажды, проходя по корридору, я увидѣлъ у Яшкиной двери высокаго старика въ арестантскомъ сѣромъ халатѣ, съ сѣдыми волосами и серьезнымъ лицомъ, суровость котораго нѣсколько смягчалась какимъ-то «болѣзнымъ» выраженіемъ, смѣшаннымъ съ уваженіемъ, какое онъ обнаруживалъ въ отношеніи къ Якову. Они о чемъ-то разговаривали у оконца.

— Вѣрно тебѣ сказываю, — внушалъ Якову этотъ старикъ, — Ефремъ рѣшенъ и Сидоръ тоже рѣшенъ. Сказываютъ, въ свою губернію по этапу отправлять будуть… А твое, вишь, дѣло…

Конца фразы я не разслышалъ. Когда я проходилъ обратпо, Яковъ, съ которымъ я уже былъ знакомъ довольно близко, указалъ на меня, и старикъ поклонился, но затѣмъ опять припалъ къ окошечку. Послѣ мнѣ не удалось болѣе увидѣть этого арестанта. Очевидно, онъ заходилъ сюда изъ какого-нибудь другого отдѣленія.

Однажды я далъ корридорному денегъ, прося купить Якову что ему нужно. Тотъ не взялъ и передалъ деньги непосредственно. Послѣ этого Яковъ остановилъ меня, когда я проходилъ по корридору;

— Слышь, Володимеръ, — сказалъ онъ. — Спасибо тебѣ, милостинку ты Христову сотворилъ, далъ корридорному для меня… Да видишь, вотъ, не беру я ихъ. Прежде, на міру, грѣшилъ, бралъ въ руки, а теперь не беру! Вотъ онѣ тутъ на полу и валяются. А ты хлѣбную милостинку сотвори! Изъ теплыхъ рукъ хлѣбная милостинка благопріятнѣе. Ироды-то меня на полуторной порціи держатъ. Самъ знаешь, что въ ей, въ полуторной-то порціи… Просто сказать, что гладомъ изводятъ. Ну, да не вовсе еще Богъ отъ меня отступился, — добрые люди поддерживаютъ: спускаютъ мнѣ на веревочкѣ ярушнички сверху-то. Спасибо, не оставляютъ православные христіани.

Какъ бы то ни было, хотя эти факты указываютъ, что не для всѣхъ Яшка былъ человѣкомъ, въ коемъ не оказывалось толку, тѣмъ не менѣе, въ самыя страшныя минуты, когда живая Яшкина душа содрогалась отъ дыханія близкой смерти и заставляла его судорожно хвататься за рамы и за холодныя рѣшотки тюремнаго оконца, — въ эти минуты душу эту несомнѣнно должно было подавлять сознаніе страшнаго, ужасающаго одиночества…

Былъ ли Яшка сумасшедшій? — конечно, нѣтъ. Правда, сибирская психіатрія рѣшила этотъ вопросъ въ положительномъ смыслѣ, и Яшкѣ предстояло вскорѣ вспытать ея упрощенные пріемы лѣченія на манеръ тѣхъ, какіе вспыталъ уже на себѣ остякъ Тимошка. Тѣмъ не менѣе, я рѣшаюсь утверждать, что Яшка былъ вовсе не сумасшедшій, а подвижникъ.

Да, если въ нашъ вѣкъ есть еще подвижники строгопослѣдовательные, всѣмъ существомъ своимъ отдавшіеся идеѣ (какова бы она ни была), неумолимые къ себѣ, «не вкушающіе идоложертвеннаго мяса» и отвергшіеся всецѣло отъ грѣховнаго міра, то — рекомендую вамъ — такой именно подвижникъ находился за крѣпкою дверью одной изъ одиночекъ подслѣдственнаго отдѣленія. Яшка изъ Пермской губерніи, стукальщикъ, преслѣдуемый остроуміемъ «настравницкаго племянника», являлъ въ себѣ весьма опредѣленныя черты этого типа.

— Есть семья у тебя? — спросилъ я однажды Якова.

— Была… — отвѣтилъ онъ сурово. — Была семья у меня, было хозяйство, все было…

— А теперь живы ли дѣти твои?

— Богъ знаетъ… Какъ Богъ хранитъ… Не знаю…

— Тоскливо ли, Яковъ, за своими тебѣ, за домашними?

— Нѣтъ, не тоскливо, — мотнулъ онъ головой, какъ бы отбиваясь отъ докучныхъ, тягостныхъ мыслей. — Одно вотъ: какъ бы имъ устоять, отъ правъ-закону не отступить, — объ этомъ крушусь наипаче…

Нѣсколько времени онъ сурово молчалъ за своею дверью.

— На міру душу спасти, — проговорилъ онъ задумчиво, — и нѣтъ того лучше… Да трудно. Осилить, осилитъ міръ-отъ тебя. Не тѣ времена нонѣ… Нонѣ вмѣстѣ ежели жить, такъ отецъ съ сыномъ, обнявши, погибнете и мать съ дочерью… и душу не соблюсти. И тутъ тоже трудно, и одному… ахъ, не легко! Лукавый путаетъ, подбиваетъ… ироды смущаютъ. Хладомъ, гладомъ морятъ. «Отрекись отъ Бога, отъ великаго Государя»… Скорбитъ душа-то, — охъ, скорбитъ тяжко!…

Тѣмъ не менѣе, легче, я думаю, было бы даже Михеича совратить съ пути, на которомъ онъ обрѣталъ свое благополучіе, чѣмъ заставить Яшку свернуть съ тернистой тропинки, гдѣ онъ встрѣчалъ самыя горестныя приключенія, и заставить его отречься отъ того, что онъ выражалъ своею формулой: "за Бога и за великаго Государя… Онъ не былъ доступенъ ни страху, ни лести, ни угрозѣ, ни ласкѣ.

Какъ-то однажды, въ прекрасный, но довольно холодный день поздней уже Сибирской осени, Яшка къ обычнымъ своимъ обличеніямъ во время повѣрки прибавилъ новое:

— Пошто меня хладомъ изводите, пошто раму мнѣ, слуги антихриста, не вставляете?

На слѣдующій денъ была вставлена рама. Теплѣе и свѣтлѣе стало въ комнатѣ Яшки, но вечеромъ онъ стучалъ столь же неуклонно. Эта черная неблагодарньсть поразила «его благородіе» до глубины возмущенной души.

— Подлецъ ты, Яшка, истинно подлецъ! — произнесъ смотритель укоризненно, остановившмсь противъ Яшкиной двери. — Я тебѣ раму вставилъ, а ты опять за прежнее принимаешься.

— Беззаконникъ ты! — загремѣлъ Яшка въ отвѣтъ. — Что ты меня рамой обвязать, что ли, хочешь?… Душу рамой купить?… Нѣтъ, врешь, не обвязалъ ты меня рамой своей, еще я тебѣ не подверженъ. Для себя раму ты вставилъ, не для меня. Я и безъ рамы за Бога-то еще постою.

— Слыхалъ! — говорилъ мнѣ послѣ этого Яшка съ глубокимъ презрѣніемъ, — беззаконникъ-то на какую хитрость поднялся? Раму, говоритъ, вставилъ, — за раму отступись отъ Бога, отъ великаго Государя!… Этакъ вотъ другой иродъ изъ начальниковъ тоже меня сомущалъ!… Однова привели меня съ партіей въ Тюмень. Вотъ, смотритель купилъ мнѣ два калача, подаетъ милостинку, да и сказываетъ мнѣ: «вотъ, баетъ, тебѣ Христова милостинка, два калача, — только ужь ты меня слушайся. У меня чтобъ въ смиреніи…» Слыхалъ? Милостинку, — я ему отвѣчаю, — милостинку, молъ, возьму. Она Христовымъ именемъ принимается… Хоть самъ сатана принеси, и отъ того возьму… А тебѣ, беззаконнику, я не подверженъ. Нѣ-ѣтъ! Меня лестью не купишь. Слава Тебѣ, Господи, поддерживаетъ меня Царица Небесная. Стучу вотъ!…

Что же это за «правъ-законъ», каковы основы того міросозерцанія, за которыя Яшка прининалъ страстотерпство? Я постараюсь изложить ихъ, насколько успѣлъ уяснить себѣ изъ безсвязныхъ собесѣдованій съ Яковомъ. Но прежде я желаю разсказать небольшой эпизодъ, котораго былъ свидѣтелемъ въ той же скорбной обители.

Привелось мнѣ какъ-то писать оффиціальное заявленіе, для чего я и былъ вызванъ въ тюремную контору. Меня посадили за столъ, дали бумагу, перо и предоставили «сочинять», не прерывая конторскихъ занятій. Въ это время «принимали новую партію». Письмоводитель выкликалъ по списку арестантовъ и опрашивалъ ихъ званіе, лѣта, судимость и т. д. «Его благородіе» сидѣлъ тутъ же, такъ сказать, для порядку и разсѣянно посматривалъ на принимаемыхъ. Во всемъ этомъ было мало интереснаго для его благородія; для меня — тѣмъ болѣе, поэтому я «сочинялъ», не обращая вниманія на происходившее.

Но вотъ монотонный разговоръ сталъ оживленнѣе. Я поднялъ глаза и увидѣлъ слѣдующую картину.

Передъ столомъ стоялъ человѣкъ небольшого роста, въ сѣромъ арестантскомъ халатѣ. Наружность его не отличалась ничѣмъ особеннымъ. Казалось, онъ принадлежалъ къ мелкому мѣщанству, къ тому его слою, который сливается въ маленькихъ городахъ и пригородахъ съ сѣрымъ крестьянскимъ людомъ. Видъ онъ имѣлъ равнодушный, пожалуй, можно бы сказать — апатичный, еслибы, порой, по лицу его не пробѣгала чуть замѣтная саркастическая улыбка, а въ глазахъ не вспыхивалъ огонекъ какого-то сознательнаго превосходства или торжества. Но эти проблески были едва уловимы; они пробѣгали, на мгновеніе оживляя неподвижныя черты, на которыхъ тотчасъ опять водворялось выраженіе апатіи и вялости. Въ передней толпились арестанты. Видимо заинтересованные ходомъ опроса, они тянулись другъ изъ-за друга, вытягивая шеи и слѣдя за своимъ сотоварищемъ и за начальствомъ.

— Ты чтожь не говоришь? — кипятился письмоводитель. — Что молчишь? Ты вѣдь мѣщанинъ изъ Камышина? Вѣдь тутъ, въ твоемъ статейномъ спискѣ, написано ясно. Вотъ!

Письмоводитель ткнулъ пальцемъ въ лежавшую передъ нимъ бумагу и поднесъ ее къ носу арестанта. Тотъ презрительно отвернулся, и огонекъ въ его глазахъ вспыхнулъ сильнѣе.

— И ладно, коли написано, — произнесъ онъ спокойно.

— Да ты долженъ отвѣчать. Вѣры какой?

— Никакой.

Смотритель быстро повернулся къ говорившему и посмотрѣлъ на него выразительнымъ, долгимъ взглядомъ. Арестантъ выдержалъ этотъ взглядъ съ тѣмъ же видомъ вялаго равнодушія.

— Какъ никакой?! Въ Бога вѣруешь?

— Гдѣ онъ, какой Богъ?… Ты, что ли, Его видѣлъ?…

— Какъ ты смѣешь такъ отвѣчать? — набросился смотритель. — Я тебя, сукина сына, сгною!… Мерзавецъ ты этакой!

Мѣщанинъ изъ Камышина слегка пожалъ плечами.

— Чтожь? — сказалъ онъ. — Было-бы за что гноить-то. Я прямо говорю… За то и сужденъ.

— Врешь, мерзавецъ, навѣрное за убійство сужденъ. Хороша, небось, птица!

Мѣщанинъ ивъ Камышина сдѣлалъ было движеніе, какъ будто хотѣлъ возражать, но черезъ мгновеніе опять повелъ плечами.

— Тамъ судите за что знаете.

— Какой родной языкъ? — продолжаетъ письмоводитель опросъ по рубрикамъ.

— Что еще? — спрашиваетъ опять мѣщанинъ съ пренебреженіемъ. — Какой еще родной?… Не знаю я…

— Ахъ, ты, подлецъ! Вѣдь не по-нѣмецки же ты говоришь. По-русски, чай?

— Слышите сами, по-каковски я говорю.

— Слышимъ то мы слышимъ, да мало этого. Пойми ты, анаѳема! Надо знать, русскій ты или чувашъ, мордва какая-нибудь. Понялъ?

— Чего понимать?… Не знаю, — рѣшительно отрѣзалъ мѣщанинъ изъ Камышина.

Письмоводитель убѣдился, что тутъ ничего не подѣлаешь. «Опять, видно, придется справки наводить. Лишняя работа!» Та же мысль занимала, очевщно, и смотрителя. Камышинскій мѣщанинъ былъ отпущенъ, причемъ его благородіе сдѣлалъ нѣсколько многозначительныхъ обѣщаній.

Когда я вышелъ изъ конторы, опросъ еще не былъ оконченъ, и въ передней толпились еще арестанты. Они кучкой обступили камышинскаго мѣщанина, который стоялъ среди нихъ съ тѣмъ же видомъ вялаго равнодушія, хотя, очевидно, находился въ положеніи героя минуты.

— Какже, чудакъ! — говорилъ какой-то рыжеватый философъ, съ тузомъ на спинѣ, — праа, чудакъ! Вѣдь ежели сказываешь, къ примѣру: «нѣтъ», такъ что же есть?

— Ничего! — отрѣзалъ камышинскій мѣщанинъ коротко и ясно.

«Ничего!» Виходитъ, что камышинскій мѣщанинъ сужденъ, осужденъ, закованъ, сосланъ, наконецъ, готовится воспріять осуществленіе смотрительскихъ обѣщаній, которыя порой бываютъ хуже всякаго приговора, вообще страждетъ — изъ-за… ничего! Казалось бы, къ тому, что характеризуется этимъ словомъ «ничего», можно относиться лишь безразлично. Между тѣмъ камышинскій мѣщанинъ относится къ нему страстно, онъ является какъ бы адептомъ, подвижникомъ чистаго отрицанія. Онъ безстрашно исповѣдуетъ свое «ничего» передъ врагами этого оригинальнаго ученія.

Яшка начерталъ на своемъ знамени другую формулу: «за Бога, за великаго Государя!…» Онъ былъ сектантъ, приверженецъ «стараго правъ-закону», но мнѣ кажется, что между нимъ и камышинскимъ мѣщаниномъ много общаго. Яшка порвалъ свои связи съ родиной, съ семьей, съ родною деревней. Камышинскій мѣщанинъ сдѣлалъ то же и даже словомъ не хочетъ признать эту связь, когда она ясно установлена на бумагѣ. «Я вамъ не подверженъ», говоритъ Яшка. Камышинскій мѣщанинъ тоже, очевидно, не признаетъ въ лицѣ его благородія власти, которой онъ обязавъ повиновеніемъ. «Нѣтъ моего преступленія ни въ чемъ, — говоритъ Яшка, а и было бы преступленіе, такъ не вамъ судить, — Богу!» «Судите за что знаете», — говоритъ камышинскій мѣщанинъ, какъ бы не желая даже соотвѣтствующими разъясненіями принять участіе въ процессѣ этого сужденія. Но въ то время, какъ камышинскій мѣщанинъ скептически вопрошаетъ: «какой Богъ и кто Его видѣлъ?» — Яшка производитъ неуклонное стучаніе во имя Господне.

Что это: непримиримые враги, или союзники? Однородныя ли это явленія, или явленія разныхъ порядковъ? Что тутъ существенвѣе: пункты сходства, или пункты разногласія, — общее у обоихъ отрицаніе существующихъ условій, или религіозно-сектантскіе взгляды, которые есть у Якова и которые изгналъ изъ своего обихода камышинскій мѣщанинъ?

То, что я привелъ выше и что приведу ниже, указываетъ отчасти, что сектантскіе взгляды Яшки играли подчиненную роль. Они опредѣлялись его отношеніями къ практической жизни, истекали изъ основъ его практическаго міросозерцанія.

И что это было за міросозерцаніе!

Какая-то странная смѣсь миѳологіи и реализма! Несуществующіе безбожники, заправляемые несуществующини министрами Финляндцевыми (министръ финансовъ), заполняютъ міръ, ловятъ души, требуютъ отреченія «отъ Бога, отъ великаго Государя». И рядомъ — несомнѣнно существующее, самое реальное страданіе, несомнѣнное гоненіе за дѣло, которое Яшка считаетъ правымъ, сознательная готовность погибнуть и — страшно подумать — несомнѣнная вощможность такого исхода, что Яшка предскагываетъ на основаніи своей фантастической теорія и что Михеичъ подтверждаетъ, какъ несомнѣнную «позитивную» истину. «Этому вотъ то же будетъ, что и Тимошкѣ, а то похуже… У нихъ вѣдь живо!»

Ужасно мрачная миѳологія! Все въ мірѣ клонится къ худшему. Было уже три «смѣненія»… Какія? — Яшка самъ имѣетъ объ этомъ лишь смутныя понятія.

— Видишь вотъ, — отвѣтилъ онъ на мой вопросъ объ этихъ смѣненіяхъ. — Читалъ я въ «Сборникѣ», да видно запамятовалъ. Первое — Римъ отпалъ. Разъ… Второе — Византія будто… Два. Ну, третье — московское. Нонѣ идеть четвертое — горше первыхъ. Съ 61-го году началось.

— Какое же?

— Какое? Ты теперича какъ пишешься? — неожиданно спросилъ у меня Яковъ.

Я не зналъ, какъ я пишусь, но Яковъ отвѣтилъ за меня самъ:

— Ты теперь пишешься: бывшій государственный крестьянинъ. Ты понимай: бывшій! Значитъ, былъ — да нѣту. Вотъ какое смѣненіе!… Земское смѣненіе пошло, гражданскія власти пошли. Государственныхъ отмѣнили.

Съ 61 года міръ рѣзко раскололся на два начала: одно — государственное, другое — гражданское, земское. Первое Яшка признавалъ, второе отрицалъ всецѣло, безъ всякихъ уступокъ. Надъ первымъ онъ водрузилъ осьмиконечный крестъ и пріурочилъ его къ истинному правъ-закону. Второе назвалъ царствомъ грядущаго антихриста.

— Подъ гражданскими-то властями тяжелѣе, что ли?

— Какъ не тяжеле! Ты то возьми: жить стало не можно. Ранѣе государевы подати платили, а нонѣ гражданскія власти земскія подати окромя накладываютъ. Это на тѣхъ, кто имъ, значитъ, подверженъ.

— Ты подати не платишь? — спросилъ я, начиная догадываться о ближайшихъ причинахъ Яшкина заключенія.

— Государственныя платимъ. Сполна великому Государю вносимъ. А на земскія мы не обязались. Вотъ беззаконники и морятъ, подъ себя приневоливаютъ. Кресты съ церквей посняли.

— Ну, кресты-то на церквахъ есть.

— Не настоящіе… и крещенье не настоящее — щепотью… Все ихъ дѣло, ихъ и знаменіе.

— Постой, Яковъ! Какъ это ты разсудишь: вѣдь и великій Государь въ тѣ же церкви ходитъ?

— Великій Государь, — отвѣчалъ Яшка тономъ, не допускающимъ сомнѣній, — въ старомъ правъ-законѣ пребываетъ… Ну, а царь Польской, князь Финляндской… тотъ, значитъ, въ новомъ…

Оказывалось, что будущее принаддежитъ новымъ началамъ. Уступая давленію этихъ началъ, великій Государь издалъ циркуляръ, въ которомъ написано: «Быть по тому и быть по сему», что значитъ: кого успѣютъ слуги антихриста заманить, — заманивай. Надъ тѣми онъ властенъ, на тѣхъ подати налагай и душами владѣй. А кто не обязался, кто въ истинномъ правъ-законѣ стоитъ крѣпко, того никто не смѣетъ приневолить.

Новыя начала берутъ силу все болѣе и болѣе. «Беззаконники» пошли противъ циркуляра, стали подъ свою руку приневоливать насильно (потому и безаконники). Трудно стало. Пущены въ ходъ всякія средства.

— На тридцать на шесть губеренъ пущено тридцать шесть лисицъ. Честью да лестью все пожгутъ и сколь народу погубятъ — страсть!…

Нигдѣ нѣтъ защиты. Государственное начало съ осьмиконечнымъ крестомъ меркнетъ. Государственныя власти «стоятъ плохо». Народъ подается, не видя опоры. «Пишутся, правда, циркуляры-то, да что ужь…» Суды пошли гражданскіе, тихіе…

Тихіе суды съ 61 года, т.-е. именно съ тѣхъ поръ, какъ въ жизнь стала вторгаться гласность!

Я не утерпѣлъ и попытался разрушить Яшкину фантасмагорію, для чего сталъ излагать основанія новаго гласнаго судопроизводства. Яковъ слушалъ довольно внимательно.

— Постой, — перебилъ онъ меня, наконецъ. — Думаешь, я не сужденъ? Сужденъ, какъ же. Безо всякаго преступленія судебною палатой сужденъ. Не признаю я суда ихняго… Ну, все же — судили. Вотъ набольшій-то судья и говоритъ мнѣ: «Не найдено твоей вины ни въ чемъ. Разступитесь, стража!… Отъ суда-слѣдствія оправленъ». Ну, думаю, вотъ меня на волю выпихнутъ, вотъ выпихнутъ… А они тихимъ-то судомъ эвона выпихнули куда!

Очевидно, Яшка не отдѣлялъ разныхъ функцій власти. Судъ гласно оправдываетъ, администрація высылаетъ… Яшка полагаетъ, что гласный приговоръ — хитрость антихриста, что, кромѣ этого приговора, былъ еще другой, тихій. «Видишь вотъ, на каки хитрости идетъ». И все это, конечно, имѣетъ опредѣленную цѣль — поглотить Яшкину душу.

Такимъ образомъ, вслѣдствіе всего этого, на міру «жить стало не можно». «Вмѣстѣ отецъ съ сыномъ, обнявши, погибнете». Общественныя связи нарушены. Приходится душу блюсти въ-одиночку, въ-разбродъ. Побѣда «слугамъ антихриста» почти обезпечена. Бросилъ Яшка семью, бросилъ хозяйство, бросилъ все, чѣмъ наполнялась его труженическая земледѣльческая жизнь, и теперь онъ одинъ, во власти «беззаконниковъ». И «пошто только мучаютъ? — удивляется Яшка. — Невозможно мнѣ отъ истиннаго правъ-закону отступить. Не будетъ этого, нѣтъ! Наплюю я имъ подъ рыло. Вотъ взялъ — прикололъ, только и есть. А то… морятъ попусту!» Онъ былъ вполнѣ увѣренъ, что люди, державшіе его здѣсь сознательно стремились погубять его душу, и если до сихъ поръ его еще «не прикололи», то лишь потому, что живая Яшкина душа доставитъ антихристу большее удовольствіе.

Но даже и это положеніе оказалось Яшкѣ лучше того, которое ожидаетъ «на міру» всѣхъ, принявшихъ печать антихриста. Новые порядки грозятъ всеобщею неминучею бѣдой.

— Что дальше, то и хуже будетъ. Худа ждать надо, добра не видать, — въ «Сборникѣ» писано… Земля на выкупъ пойдетъ.

— Да вѣдь и теперь земля идетъ на выкупъ, — замѣтилъ я.

— То-то, и теперь идетъ, — отвѣчалъ Яшка невознутимо. — А тамъ и еще хуже будетъ. У кого 12 тыщей будетъ, тотъ и землей владѣть станетъ. А и кто тыщу-другую имѣете, и тѣ безъ земли погинети. Вѣрно я тебѣ говорю. Молодъ ты еще, поживешь — вспомнишь.

— Какъ же, Яковъ, неужто можно думать, что антихристъ сильнѣе Бога? Неужто все хуже, да хуже будетъ, правда не сладктъ съ крвидой?

Яковъ подумалъ. Я замѣтилъ на его лицѣ слѣды усиленной умственной работы. Онъ почерпнулъ откуда-то опредѣленный отвѣтъ:

— Ну, — сказалъ онъ, — не бывать тому. Поработаютъ, да и погибнутъ… Вѣрно!… — повторилъ онъ черезъ минуту. — Поработаютъ, да и погибнутъ. А только долго ждать. Не увидать намъ съ тобой правды…


— Ты, Яковъ, не признаешь гражданскаго суда. А государственный признаешь? — допытывалъ я въ другой разъ.

— Признаю государственный.

— Какія же, по-твоему, государственныя власти? Напримѣръ, генералъ-губернаторъ?

— Енералъ-губернаторъ — государственный… Отъ великаго Государя. Правильный.

— Значитъ, его рѣшеніе правильное…

— Давно велѣлъ отпустить меня. Да вотъ, видишь ты…

— Постой. Ну, положимъ, твое дѣло сталъ бы судить генералъ-губернаторъ.

— За что меня судить? Не за что.

— Погоди! Ты, вотъ, говоришь: не за что, а гражданскія власти говорятъ: есть за что. Надо вѣдь кому-нибудь разсудить. Государственныя власти ты признаешь, онѣ и судятъ и рѣшаютъ твое дѣло противъ тебя.

— Не могутъ онѣ… Онѣ должны правильно…

— Да ты обдумай хорошенько. Говорятъ тебѣ гражданскія власти: пусть, молъ, разсудитъ генералъ-губернаторъ твое дѣло. Вѣдь онъ имѣетъ право рѣшать дѣла, такъ ли?

— Ну? — сказалъ Яковъ, видимо ожидая, что изъ этого выйдетъ.

— Ты ему долженъ подчиниться, какъ правильной государственной власти…

— Н-ну-у? — протянулъ Яковъ, осторожно избѣгая отвѣта и, очевидно, заинтересованный возможностью нѣкоторой новой комбинаціи.

— Ну, вотъ, и выходитъ отъ него рѣшеніе: подчиняйся новымъ порядкамъ, неси земскія повинности…

Яшка смутился.

— Эвона! Видишь ты… Вотъ… — подыскивалъ онъ отвѣтъ.

— Теперь отвѣчай мнѣ: покоришься ты или нѣтъ?

— То-оно[3]… Видишь ты… Гдѣ ужь, поди… Нѣтъ! — отрѣзалъ онъ, наконецъ. — Гдѣ, поди, покориться. Како коренье… Невозможно мнѣ…

Очевидно, что непреложнаго авторитета для Яшки не существовало. Онъ прикидывалъ все къ нѣкоторымъ, незыблемымъ въ его представленіи, правамъ личности и браковалъ все, что не подходило подъ эту мѣрку.

— Слушай, что я тебя спрошу, Володимеръ, — сказалъ онъ мнѣ однажды. — Ты какого правъ-закону будешь? Нашего же, видно?

Чтобъ испытать Яшкину терпимость, я рѣзко отвергъ свою солидарность съ Яшкинымъ правъ-закономъ и поставилъ передъ этимъ сектантомъ, фанатикомъ обрядности, основанія совершенно несроднаго ему ученія. Въ выраженіяхъ, понятныхъ для Якова, я развилъ извѣстный кодексъ практической нравственности съ основами братства и равенства. Злоупотребляя нѣсколько его невѣжествомъ въ догматикѣ и св. писаніи, я опирался на изреченіи: «по дѣламъ ихъ познаете ихъ» и на подходящихъ текстахъ изъ Іоанна, совершенно отвергая обрядность и ставя на ея мѣсто «дѣла», т.-е. практическое стремленіе къ осуществленію формулы любви. Все это я выдавалъ за свою религію.

Яшка слушалъ внимательно, но, къ моему удивленію, вовсе не замѣтилъ самаго существеннаго въ моемъ исповѣданіи.

— Чтожь? — удивилъ онъ меня. — Это и по-нашему такъ: всѣ отъ Адама

Я поставилъ вопросъ яснѣе и обрушился съ своею критикой на двуперстное знаменіе.

— Читалъ ты въ писаніи: «Поклонитесь въ духѣ и истинѣ?»… А что такое персты: духъ или плоть?

Тутъ Яшка понялъ.

— Сказано тоже… — медленно заговорилъ онъ, — поклонитесь душою и тѣломъ.

Говорилъ онъ какъ будто что-то вспоминая, но, очевидно, не былъ вполнѣ увѣренъ, дѣйствительно ли это сказано, или не сказано вовсе…

— А гдѣ это сказано? — спросилъ я. Яковъ задумался и не отвѣтилъ.

— Чтожь? Это тоже хорошо… — сказалъ онъ въ раздумьи, — конечно, всякъ по своему разумѣнію.


Спустя недѣли двѣ послѣ нашего прибытія въ острогъ, передъ вечеромъ, — но еще задолго до повѣрки, — арестантовъ стали загонять въ камеры. Корридоры опустѣли и въ подслѣдственномъ отдѣленіи воцарилась тяжелая, будто выжидающая тишина, по которой мы привыкли уже угадывать приближеніе высшаго тюремнаго начальства. Вскорѣ громыхнула дверь дальняго корридора, послышалось звяканье оружія, шаги многочисленной, повидимому, толпы.

Ближе и ближе. Толпа ввалила въ нашъ корридоръ. Шаги отдавались отчетливо и смолкли у Яшкиной двери.

Лязгнули запоры, дверь отворилась. На нѣсколько ceкундъ воцарилось гробовое нолчаніе, затѣмъ раздался голосъ старика — «помощника»:

— Выходи, Яковъ, на волю…

— Врешь! — послышался въ отвѣтъ суровый голосъ Якова. — Врешь, обманывашь, беззаконникъ! Не тѣ времена, чтобы на волю меня… .

Конвойные бросились въ камеру; послышался шумъ борьбы, что-то грузно повалилось на полъ.

— По душу! — вскрикнулъ Яковъ подавленнымъ, какъ будто задыхающимся, голосомъ. — По душу пришли, Господи!… Смерть, смерть моя! — кричалъ онъ все громче и громче. Въ этомъ воплѣ слышалась дѣйствительная тоска страшнаго созцанія.

Сердце у меня сильно билось, мною начинала овладѣвать Яшкина фантасмагорія, въ связи съ комментаріями реалиста Михеича: «У нихъ это живо». Яшку вязали, чтобы представить въ домъ сумасшедшихъ, гдѣ царили извѣстные упрощенные пріемы лѣченія. Яковъ отбивался въ послѣдней степени отчаянія.

— Володимеръ, Володимеръ! — вскрикнулъ онъ вдругъ, вспомнивъ, что рядомъ, хотя за такою же дверью, есть человѣкъ, быть-можетъ способный понять его положеніе.

— Володимеръ, Володимеръ, Володимеръ!…

Фантасмагорія овладѣла мною всецѣло. Черевъ минуту я громко стучалъ въ свою дверь.

— Что такое еще? — послышался голосъ помощника смотрителя. — Кто это стучитъ?

— Политическіе стучатъ, ваше благородіе, — сказалъ сторожъ.

— Спроси, что надо?… Постой, я самъ спрошу!

Сѣдой старичокъ подошелъ къ нашей двери и уставился въ меня своими старчески-безстрастными, подслѣповатыми глазами.

— Вамъ что угодно?

Вопросъ меня озадачилъ. Что мнѣ было угодно? Реальная дѣйствительность глядѣла на меня въ лицѣ этого старика, и я не зналъ, что сказать реальной дѣйствительности. Я самъ былъ запертъ въ одиночкѣ, за крѣпкою дверью, и мнѣ ли было вступаться за Яшку? На какомъ основаніи?

— Что тутъ творится? — спросилъ я. — Что вы дѣлаете съ Яковомъ?

— Это… позвольте… не ваше дѣло-съ!… Да, не ваше… Получено предписаніе: отправить № 5 въ домъ сумасшеднихъ, — ну, и отправляемъ… Можетъ ли все это до васъ касаться?


Въ отдѣленіи подслѣдственныхъ водворилась тишина. Яшку связаннаго пронесли по корридорамъ, уложили въ телѣгу и увезли вонъ изъ тюрьмы.

Отступитъ ли Яковъ «отъ Бога, отъ великаго Государя»? Отступитъ ли сибирская психіатрія отъ упрощенныхъ пріемовъ лѣченія? Отвѣтъ былъ ясенъ… Тяжелыя мысли тѣснились въ мозгу; меня подавляла мертвая тишь одиночки и корридоровъ.

Старикъ Михеичъ тихо заперъ дверь Яшкиной камеры, постоялъ передъ нею, задумчиво покачалъ головой и затѣмъ усѣлся на своемъ излюбленномъ мѣстѣ. Старая тюремная крыса бодро прошла по корридору, бросая довольные взгляды на опустѣвшую каморку, изъ которой не слышалось болѣе громоваго Яшкина стука. Старикъ бормоталъ что-то и скверно улыбался.

Вечеромъ «повѣрка» обходила камеры обычнымъ порядкомъ. Все было тихо.

— Нѣтъ уже стукальщика, — сказалъ его благородіе, обращаясь къ конвойному офицеру. — Свезли нынче въ домъ сумасшедшихъ.

Вдругъ опять пронеслись по корридору гулкіе удары… Его благородіе вздрогнулъ, тюремная крыса уронила карандашъ и тетрадку, офицеръ какъ-то нервно обернулся въ ту сторону. Вся «повѣрка» точно застыла.

— Пошто держите меня, пошто морите, беззаконники?! — равдался вдругъ козлиный голосъ Тимошки остяка, и общее напряженіе разразилось смѣхомъ.

Эта выходка была совершенно неожиданна. Козлиный голосокъ остяка такъ смѣшно подражалъ могучимъ окрикамъ Якова, все это въ общемъ представляло столь жалкую и смѣшную пародію, что его благородіе расхохотался. За его благородіемъ захохотала вся «повѣрка». Смѣялся старичокъ-помощникъ, моргая подслѣповатыми глазками, грохоталъ толстякъ офицеръ, сотрясаясь тучными тѣлесами, хихикала тюремная крыса, улыбка шевелила длинные усы Михеича, смѣялись въ бороду солдаты, вытянувшись въ струнку и держа ружья къ ногѣ… На слѣдующій день и мы тронулись въ путь.

1880 г.



  1. Послѣ я узналъ, что родомъ онъ изъ Пермской губерніи.
  2. Я не говорю уже о завѣдомыхъ посягательствахъ на самое устройство нарукавниковъ. Бываютъ и такія. Такъ, напримѣръ, иногда къ нимъ прибавляютъ еще ремень, притягивающій шею книзу. Это ничѣмъ не оправдываемое прибавленіе даетъ въ результатѣ уже несомненное членовредительство. Я зналъ здороваго парня, у котораго послѣ пятичасового пребыванія въ нарукавникахъ съ этимъ добавленіемъ кровь бросилась горломъ, и грудь оказалась радикально испорченною.
  3. То-оно… въ этомъ словѣ сказывается уроженецъ Пермской или Вятской губерній. Оно употребляется въ тѣхъ мѣстахъ каждый разъ, когда говорящій испытываетъ затрудненіе и не находитъ подходящаго выраженія. Авт.