ВЪ ОДНОЙ КЛѢТКѢ.
правитьУ вагона перваго класса курьерскаго поѣзда Николаевской дороги стоялъ плотный, высокій господинъ и двѣ барышни. Онъ провожалъ жену, а барышни мать, и теперь они ждали, когда она устроится въ купэ и выйдетъ къ нимъ проститься. Скоро показалась и она: полная, блѣдная, съ озабоченнымъ лицомъ.
— Хорошо устроилась? — спросилъ мужъ, точно думая о другомъ.
— Пока одна… Ничего… А багажная квитанція у тебя?
— Нѣтъ, еще Осипъ не приносилъ…
— Куда же онъ пропалъ? — раздраженно проговорила барыня.
— Да ты не волнуйся, все поспѣетъ во время…
— Вѣчный припѣвъ! хорошо тебѣ не волноваться…
Она была уже готова дать волю привычнымъ упрекамъ, но старшая дочь авторитетнымъ тономъ прервала ее.
— Знаешь, мама, ты должна войти въ вагонъ и сидѣть спокойно… Я принесу тебѣ квитанцію, когда человѣкъ сдастъ багажъ, и посижу съ тобой до третьяго звонка. А папа съ Бибочкой уѣдутъ…
— Мы тоже хотимъ проводить маму, — капризно замѣтила Бибочка, дѣвушка лѣтъ шестнадцати.
— Вы надоѣли мамѣ… Она всегда нервничаетъ, когда уѣзжаетъ, а вы съ папой не считаетесь съ этимъ.
— Ты помолчала бы лучше, Ольга, — сказалъ отецъ добродушно. Ну вотъ и Осипъ!.. Видишь, какъ все хорошо устраивается.
— Куда же вы пропали, Осипъ? — стараясь быть сдержанной, проговорила барыня.
— Пассажировъ масса непролазная, ваше превосходительство, — отвѣтилъ лакей, снимая котелокъ.
Барыня хотѣла еще сказать ему что-то, но увидѣла, какъ переглянулись ея дочери, и посмотрѣла въ ту сторону, куда были устремлены ихъ глаза.
Къ вагону подходила красавица дѣвушка въ громадной черной шляпѣ и серебристо-сѣромъ шелковомъ пальто, волочившемся за ней шлейфомъ. Вмѣстѣ съ нею шли трое мужчинъ: двое статскихъ и одинъ военный. Они шумно подошли къ вагону. Носильщикъ внесъ вещи, а барышня въ черной шляпѣ продолжала слушать веселую болтовню ея спутниковъ.
— Неужели въ моемъ купэ? Вотъ ужасъ-то! — замѣтила барыня мужу, стараясь, чтобы дочери не услыхали ее.
— Пусти меня вмѣсто себя, я не боюсь, — отвѣтилъ онъ громко, не стѣсняясь присутствіемъ дочерей.
Но тѣ не слыхали его словъ. Младшая, Бибочка, смотрѣла въ упоръ на одного изъ провожавшихъ красавицу-дѣвушку, вспоминая, что она нѣсколько разъ уже встрѣчала его на Морской и онъ всегда какъ-то особенно смотрѣлъ на нее. Старшая оглядывала высокую и гибкую фигуру красавицы въ черной шляпѣ и восхищалась фасономъ ея воротника, который дѣлалъ ей шею необыкновенно длинной и тонкой.
— Оля! — окликнула ее мать. — Изволь писать мнѣ каждый день.
— Я уже обѣщала тебѣ…
— И пожалуйста не огорчай меня…
Она сказала это съ особенной интонаціей. Дочь недовольно дернула плечомъ и опять обернулась въ сторону красавицы въ черной шляпѣ. До нея доносились отдѣльныя слова, и она ясно разслышала какъ одинъ изъ провожавшихъ сказалъ, смотря на Бибочку:
— Une flirteuse enragée!..
Мать говорила еще что-то, но Ольга не слышала. Ее возмущало, что Бибочка переглядывается съ незнакомымъ человѣкомъ и очень, повидимому, довольна, что ею заняты. Кто-то ей наговорилъ, что она хорошенькая, и она уже въ шестнадцать лѣтъ ведетъ себя, какъ Богъ знаетъ кто. И теперь, провожая мать, она была вся не здѣсь, въ семьѣ, а тамъ около этой «дѣвицы» съ ея свитой.
— Какіе духи? — шопотомъ спросила Бибочка сестру, съ наслажденіемъ втягивая въ себя воздухъ.
— Это ты спеціалистка, — раздраженно отвѣтила Ольга.
— По моему Idéal, Peau d’Espagne и еще что-то! Но что?.. Удивительно вкусно. Такъ хочется спросить: что?
— Съ тебя станетъ!
— Ну, прощайте, дѣти! Я надѣюсь дней черезъ десять вернуться непремѣнно…
— Слышали, мама… Прощай! Не засиживайся въ Панферьевѣ… Пріѣзжай.
Мать нѣжно поцѣловала дочерей, перекрестила каждую изъ нихъ, опять поцѣловала и приложилась щекой къ губамъ мужа. Раздался второй звонокъ. Она неторопливо взошла на площадку вагона, еще разъ благословила дочерей и хотѣла что-то сказать, но въ это время красавица въ черной шляпѣ подошла къ двери, и барыня поторопилась крикнуть:
— Ну, прощайте… Я войду въ купэ… Уѣзжайте домой…
И она, продолжая дѣлать въ воздухѣ рукой неопредѣленныя движенія вродѣ креста, скрылась за большой черной шляпой своей спутницы.
Барышни съ отцомъ остались на платформѣ до отхода поѣзда. Бибочка замѣтила, что красавица улыбается однимъ ртомъ, а въ глазахъ все время остается грусть. Это придавало ей странное, почти не живое выраженіе, и Бибочка шепнула отцу:
— Точно картина!
Въ это время молодой человѣкъ, переглядывавшійся съ Бибочкой, громко сказалъ:
— Не смѣй плакать, Рыбка! Глазки испортишь…
Она засмѣялась, но глаза продолжали грустно смотрѣть на провожавшихъ ее. Одинъ изъ нихъ подошелъ къ ней близко и шепнулъ ей что-то, она хлопнула его по лицу снятой перчаткой.
Поѣздъ тронулся, шляпа нѣсколько разъ колыхнулась изъ открытой двери вагона и скрылась.
Въ купэ было жарко и пахло раскаленнымъ чугуномъ отъ нагрѣтой топки. Барыня сняла пальто, повѣсила его въ уголъ, достала книгу и, когда ея спутница вошла въ дверь, она уже сидѣла въ углу дивана и читала. Здѣсь она казалась моложе и худѣе. Одѣта она была въ сѣрое платье съ кофточкой, крахмаленнымъ воротникомъ и галстухомъ, въ шляпу полумужского фасона и коричневыя толстыя лайковыя перчатки. Она сидѣла, вытянувшись, и не спускала глазъ съ раскрытой страницы. Читать ей не хотѣлось, но она взяла книжку, чтобы сосредоточиться на своихъ мысляхъ. Это всегда помогало ей, когда она слишкомъ разсѣявалась окружающимъ; а теперь, кромѣ того, ей хотѣлось оградить себя отъ всякаго поползновенія нежданной спутницы заговорить съ нею. Она, не поднимая на нее глазъ, видѣла, какъ та, придя въ купэ, бросилась, какъ подкошенная, на свой диванъ и такъ и замерла на немъ. Это успокоило барыню и она побѣжала глазами по строкамъ раскрытой книги, а мысли, ея собственныя мысли, плыли рядомъ. Она собралась ѣхать внезапно и не успѣла обдумать, что собственно она предприметъ тамъ, у себя въ имѣніи, куда она теперь ѣхала. Наканунѣ была получена повѣстка изъ банка, что оно назначено къ продажѣ и необходимо было сейчасъ же рѣшить что-нибудь. Въ Петербургѣ рѣшать трудно, сколько она ни думала — ничего не придумала и рѣшила ѣхать дѣйствовать на мѣстѣ. Сосѣдъ по имѣнію — богатый мужикъ, скупщикъ лѣсовъ — давно торговалъ у нея лѣсъ на срубъ, но этотъ лѣсъ лежитъ передъ самымъ балкономъ за рѣкой и если его свести, то усадьба потеряетъ всю красоту.
— Это все равно, что у красиваго человѣка вырвать всѣ передніе зубы, — отвѣтила она тогда, на предложеніе мужика.
Теперь уже нельзя было такъ разсуждать; деньги необходимы немедленно и надо продать лѣсъ. Когда она сказала объ этомъ, дома, старшая дочь возмутилась:
— Ты обезцѣнишь этимъ усадьбу… Кто же купитъ ее въ такомъ ободранномъ видѣ? только красивая декорація и спасаетъ ее.
— Но вѣдь иначе сейчасъ же все пойдетъ съ молотка?
— Надо все продать сразу, — сказала Ольга, — все равно къ этому придемъ.
— Мы всѣ когда нибудь къ смерти придемъ, а все-таки лѣчимся при малѣйшемъ намекѣ на нее, — замѣтилъ отецъ.
Младшая дочь, Бибочка, придумала исходъ, который сразу разсмѣшилъ всѣхъ.
— Надо продать лѣсъ, кромѣ узкой полоски на берегу, чтобы съ балкона казалось, что тамъ большой густой боръ…
— Оборочка! — замѣтилъ со смѣхомъ мужъ. — Чисто дамское рѣшеніе.
Тѣмъ и кончился домашній совѣтъ. Всѣмъ было ясно одно: необходимо ѣхать и тамъ, на мѣстѣ, видно будетъ что нужно предпринять. И она поѣхала, хотя именно теперь ей необходимо было остаться дома. Два дня тому назадъ на нее совершенно негаданно обрушилось страшное горе…
Барыня хотѣла продолжать свои мысли, упорно смотря въ книгу, какъ въ купэ постучались и вошелъ кондукторъ за билетами.
— У меня безплатный, — заявила барыня.
— Надо взглянуть-съ! — учтиво отвѣтилъ кондукторъ.
Дама неохотно открыла маленькій дорожный мѣшечекъ, вынула розовую бумажку и подала ее.
— Госпожѣ Барановой? — прочелъ кондукторъ съ оттѣнкомъ вопроса.
— Генеральшѣ Бараевой, — громко и вѣско сказала дама.
— Прикажете разбудить въ Клину, ваше превосходительство?
— Нѣтъ, не надо.
Кондукторъ простригъ розовый билетикъ у барышни — спутницы, госпожи Бараевой, приложился пальцемъ къ шапкѣ и ушелъ, крѣпко заперевъ двери.
Въ купэ стало невыносимо жарко и пахло духами и грѣтымъ воздухомъ. Барышня, не торопясь, сняла пальто и шляпу. Думы Бараевой были уже перерваны и она невольно стала слѣдить за своей спутницей. Длинная, тонкая, очень гибкая она точно была не одѣта, а обвернута въ серебристую, мягкую ткань. Все платье была сдѣлано какъ бы изъ одного куска и падало на полъ, вокругъ ногъ, густыми мелкими складками.
«Рыбка»! — вдругъ вспомнилось Бараевой восклицаніе одного изъ провожавшихъ на платформѣ. — Не смѣй плакать… Глазки испортишь"…
И Бараева только сейчасъ замѣтила, дто.эта «Рыбка» каждую минуту подносила тонкую тряпочку, обшитую кружевомъ, къ глазамъ, но не вытирала ихъ, а осторожно прикладывала, удаляя непрошенныя слезы.
Глава были громадные, синевато-сѣрые, въ черныхъ густо намазанныхъ ободкахъ. Пепельные, свѣтлые волосы раздѣлялись посрединѣ головы тонкимъ проборомъ и широкими волнами падали на уши. Сзади они были схвачены узломъ и заколоты широкимъ гребнемъ, усыпаннымъ разноцвѣтными камнями. Длинная цѣпь съ мелкими брилліантами горѣла и переливалась на серебристой ткани платья. Въ ушахъ сіяло по одному громадному брилліанту.
«Что за genre, — подумала госпожа Бараева, — въ дорогу надѣвать такъ много камней! И, конечно, все фальшивое».
Ее охватило брезгливое чувство при мысли, что она должна будетъ цѣлыхъ двѣнадцать часовъ провести рядомъ съ одной изъ тѣхъ женщинъ, на которыхъ она всю жизнь считала для себя неприличнымъ даже смотрѣть. Чувство злобной обиды на судьбу, которая вообще такъ несправедлива къ ней — наполнило ее, и она опять уткнулась въ книгу и хотѣла вернуться къ дѣловымъ мыслямъ, т. е. обдумать, какъ наладить дѣла. Надо же ихъ устроить, наконецъ; продолжать жить попрежнему — невозможно; жизнь стала непосильной ношей, и изъ-за чего? Изъ-за желанія жить выше средствъ, чтобы кому-то угодить, или кого-то удивить… На видъ — они богатые люди, но въ сущности — это та же полоска деревьевъ, оставленная на краю, чтобы закрыть вырубленный лѣсъ… Изъ-за этого мучиться? Мало развѣ въ жизни настоящей, не выдуманной муки? Муки не изъ-за условныхъ лишеній и никому ненужныхъ пустяковъ, а такой, что и словами не скажешь, и слезами не выплачешь. «Вотъ теперь эта исторія съ Олей», — проговорила про себя Бараева и вдругъ на нее разомъ налетѣло что-то тяжелое и черное, отъ чего она только что успѣла уйдти и забыться въ дѣловыхъ мысляхъ.
«Ахъ Оля, Оля! — почти вслухъ, проговорила она, и тупая боль сжала ей сердце. — Зачѣмъ это? зачѣмъ?»
И она опять начала читать, но рядомъ съ чтеніемъ шли свои мысли назойливыя и мучительныя.
«Вѣдь она же дала мнѣ слово не видѣться съ нимъ до моего пріѣзда», успокаивала себя Бараева, но тревога была сильнѣе всякихъ доводовъ и давала прямо физическое страданіе. Сердце билось мучительно сильно и затрудняло дыханіе. Она перемѣнила позу и закрыла рукой глаза, чтобы не видѣть ничего на свѣтѣ, чтобы забыть…
Надо прежде всего устроить денежныя дѣла, — рѣшила она. Вѣдь только это и заставило ее уѣхать изъ дому теперь, въ мартовское бездорожье, въ отвратительную погоду. Но такіе пустяки не пугали ее. Для семьи, для поддержанія ея чести, или — хотя бы порядка въ хозяйствѣ, она была готова на истинное самопожертвованіе. На ней всегда держался весь домъ. Мужъ, легкомысленный, избалованный ею же, не любилъ никакихъ хозяйственныхъ разговоровъ и не выносилъ мрачныхъ впечатлѣній. Это портило ему пищевареніе, а она видѣла его только за обѣдомъ, или за утреннимъ кофе, передъ службой. Приходилось — ради его здоровья и спокойствія — молчать и она молчала и рѣшала все сама. Дочери выросли и жили беззаботно, точно имъ все валилось съ неба, точно онѣ и не видѣли, чего стоило матери поддерживать барскій характеръ ихъ train, гдѣ тратилось чуть не втрое больше того, что они имѣли. А если она отвѣчала отказомъ на ихъ требованія, онѣ ласково-шутливо говорили ей:
— Ну, ты какъ-нибудь извернешься!
И она, дѣйствительно, изворачивалась, потому что сознавала необходимость продержаться такъ еще нѣсколько лѣтъ, пока не будутъ пристроены дочери. Это только и поддерживало ее въ ежедневной, ежеминутной борьбѣ. И вдругъ опятъ что-то кольнуло въ сердце Бараевой. Дочери! Сколько заботъ, сколько любви и слезъ пролито на нихъ. Ольга! Именно Ольга!.. Съ дѣтства некрасивая, никѣмъ особенно не любимая — она была всегда до боли дорога матери, которая точно постоянно чувствовала угрызеніе совѣсти за ея земляной цвѣтъ лица, толстый носъ и маленькіе глазки… Точно она была виновата въ этомъ! И она всѣми силами старалась не дать испытать дочери уколовъ самолюбія, и, можетъ быть, этимъ развила въ ней ту самоувѣренность, отъ которой теперь страдала сама же. Ольгѣ уже двадцать три года и до сихъ поръ никто не ухаживалъ за ней. Она влюблялась часто и была убѣждена, что и ею всѣ увлекаются. Мать не разочаровывала ее, хотя вѣчно болѣла за нее душой. Въ началѣ этой зимы Ольга объявила, что ей скучно жить безъ занятій, и что она рѣшила поступить въ частные классы рисованія. Мать обрадовалась этому, потому что ее давно мучило тоскливое слоняніе Ольги. Рисованіе по атласу и фарфору, выжиганіе и тисненіе по кожѣ — самое подходящее занятіе для барышни. И Ольга какъ-то ожила. Она приходила изъ классовъ веселая и возбужденная, и ея капризныя выходки, прежде такъ мучившія мать, становились все рѣже и рѣже. Она перестала выѣзжать и почти всѣ вечера проводила на курсахъ. Такъ прошла вся зима и часть Великаго поста. Жизнь текла тихо и спокойно. Бибочка ходила въ гимназію, мужъ, попрежнему, жилъ четыре пятыхъ дня внѣ дома, всѣ были довольны и добродушны. Вдругъ на прошлой недѣлѣ все это точно сразу рухнуло.
Бѣда подкралась совсѣмъ неожиданно и унесла съ собой весь покой. Какъ это глупо случилось! Одна изъ знакомыхъ Бараевыхъ прислала вечеромъ свой абонементъ на два кресла въ оперу. Госпожа Бараева была дома одна и рѣшила поѣхать въ театръ, а по дорогѣ захватить Ольгу, заѣхавъ за ней въ классы рисованія.
— У насъ вечернихъ занятій не бываетъ, — спокойно заявилъ ей швейцаръ.
Эти слова точно кипяткомъ обварили Бараеву. Она сразу не могла понять: во снѣ она или на яву, ошиблась адресомъ или ослышалась.
— Давно ли? — спросила она.
— Никогда не бывало…
Она сама не помнитъ, какъ вернулась домой и стала ждать. Дочь явилась, какъ всегда, сейчасъ же послѣ десяти часовъ, веселая и ласковая. Она привыкла, что мать ее спроситъ: что она рисовала? Удачно-ли? Не устала-ли? И, не слыша привычныхъ разспросовъ, стала сама говорить ей:
— Устала я сегодня… Два часа, не вставая, выжигала какой-то противный столъ! Надоѣло!
И она лѣниво потянулась. Мать смотрѣла на нее и молчала. Въ горлѣ сжалось, она не могла произнести ни одного слова. Ольга ничего не замѣчала и продолжала говорить то, что она привыкла говорить всегда по возвращеніи домой.
— Анна Дмитріевна опять расхвалила меня… Она непремѣнно хочетъ послать всѣ мои вещи на выставку… Даже ширмы… Я ихъ нарисовала въ два вечера…
Мать все молчала. Ольга посмотрѣла на нее, тоже умолкла, встала и ушла къ себѣ въ комнату.
Черезъ полчаса мать вошла къ ней. Ольга писала на маленькомъ сѣренькомъ листкѣ.
— Гдѣ ты была? — мягко спросила ее мать.
— Какъ гдѣ?! Въ классахъ…
— Ты лжешь!…
— Не вѣришь — какъ хочешь!..
— Ты лжешь, Ольга! Я была тамъ…
— Шпіонишь!? Милое занятіе!..
— Гдѣ ты была? Скажи мнѣ сейчасъ: гдѣ ты была?
— Я же говорю, что въ классахъ рисованія… Если не вѣришь, то мнѣ нечего тебя и увѣрятъ…
— Да вѣдь я же ѣздила туда… Швейцаръ сказалъ, что не бываетъ занятій по вечерамъ…
— Если ты вѣришь больше первому попавшемуся швейцару, чѣмъ мнѣ… — начала дочь.
— Ольга! Ольга! — закричала мать съ такимъ отчаяніемъ, что та умолкла.
Она долго ходила по комнатѣ рѣшительной и быстрой походкой. Мать сидѣла и молчала.
— Прочти, — сказала Ольга, подавая письмо, взятое ею изъ ящика стола.
«Радость моя! Я сейчасъ изъ комнаты моей благовѣрной Она, наконецъ, согласилась на разводъ, только, знаешь, какой цѣной? Чтобы мы съ тобой сейчасъ же, послѣ свадьбы, уѣхали изъ Петербурга: она не хочетъ, чтобы ее смѣшивали съ тобой!!! Я пока на все согласился, а тамъ видно будетъ. Спѣшу тебя обрадовать, чтобы ты не плакала и жду тебя завтра въ восемь часовъ, непремѣнно».
Подписи не было. Мать вопросительно посмотрѣла на дочь.
— Ладошинъ, — коротко отвѣтила дочь. — Ты его видала у Репчуговыхъ.
Больше онѣ ничего не сказали другъ другу. Мать сразу ничего не могла понять, а когда хотѣла что-то сказать, Ольга быстро вышла изъ комнаты. Балъ у Репчуговыхъ, гдѣ красивый полковникъ танцовалъ котильонъ съ Ольгой, запомнился Бараевой только потому, что это былъ единственный балъ въ сезонѣ. Она знала, что фамилія полковника Ладошинъ, что у него красивая и очень богатая жена и взрослый сынъ. Они переѣхали изъ Москвы недавно и потому мало кто былъ знакомъ съ ними. У Бараевыхъ они не бывали, и Ольга никогда не упоминала о немъ. И вообще весь онъ такъ былъ далекъ имъ, что въ головѣ Бараевой совсѣмъ не укладывалось, что Ольга и Ладошинъ могутъ быть знакомы… И вдругъ это письмо на «ты», «жду тебя завтра»… Бараевой казалось, что она сошла съ ума, въ головѣ что-то билось и крутилось безъ выхода. Она бросилась разспрашивать Ольгу. Въ квартирѣ ея не было; никто изъ прислугъ не видалъ ее. Швейцаръ сказалъ, что барышня куда-то уѣхала на извозчикѣ. И вотъ эти два часа, пока Ольга не вернулась домой, были самыми страшными во всей жизни Бараевой. Она плакала, молилась, чтобы Богъ вернулъ ей ея дочь, клялась простить ей, лишь бы увидѣть ее здѣсь, живою… Ольга явилась блѣдная, заплаканная, кроткая. Она сказала, что пошла на воздухъ собрать свои мысли и успокоиться, но мать не сомнѣвалась, цто сна гдѣ-то видѣлась съ «нимъ» и просила его скорѣе все покончить.
— Ты только скажи: почему ты плакала?
Дочь не сказала, но дала честное слово, что на этой же недѣлѣ все устроится такъ, какъ желала бы мама: «онъ» пріѣдетъ говорить о свадьбѣ… А пока — вопросъ исчерпанъ.
Всю ночь Бараева билась и металась какъ въ бреду. И надо всѣмъ плавало чувство нѣжной жалости къ дочери. На другой день Ольга была прежняя, только еще сдержаннѣе и суше обыкновеннаго. Она пошла и утромъ и вечеромъ въ «классы», точно ничего ни случилось въ ея жизни. А мать мѣста себѣ не находила. Затѣмъ явилось извѣстіе о назначеніи имѣнія въ продажу. Тутъ уже вся семья заволновалась: скандалъ былъ бы слишкомъ громкій и рѣшили, что «мама» должна все устроить… Пришлось ѣхать съ смертельной тревогой въ сердцѣ… Хоть бы на минутку забыться, хоть бы заснуть. А тутъ еще эта «Рыбка» возится и суетится все время.
«Рыбка» сидѣла у раскрытаго дорожнаго сака, наполненнаго принадлежностями туалета. Флаконы въ серебряной оправѣ всѣхъ величинъ, щетки, ножницы, коробочки и зеркало. Она сначала близко разсматривала свое лицо въ зеркало, затѣмъ взяла маленькую серебряную трубочку и раскрыла ее. Тамъ оказался темный карандашъ, которымъ она стала подправлять рѣсницы. Въ наружныхъ углахъ глазъ она поставила по точкѣ, опять близко наклонилась къ зеркалу, стала стирать то, что намазала, и вдругъ — точно что-то вспомнила, бросила все, вскочила и достала изъ кармана пальто, брошеннаго въ уголъ дивана, телеграмму. Она развернула ее, прочитала и стала креститься мелко и быстро по срединѣ груди. Слезы опять заволокли ея глаза и выступили на только что подправленныхъ рѣсницахъ. Но она уже не помнила о нихъ. Она читала и перечитывала телеграмму и то крестилась, то устанавливалась въ нее затуманеннымъ слезами взглядомъ. Бараевой казалось, что она кривляется и рисуется красивой, застывшей позой. Вдругъ хриплый сдавленный стонъ ворвался въ купэ, за нимъ второй еще сдавленнѣе и тяжелыя, отрывистыя рыданія посыпались одно за другимъ.
Дѣвушка скрыла лицо руками и уткнулась въ спинку дивана, поджавъ подъ себя обѣ ноги. Отъ рѣзкаго движенія ея туалетный мѣшокъ сползъ, наклонился, одинъ изъ флаконовъ упалъ и разлился.
«Истеричка какая-то, — подумала Бараева. — „Онѣ“ всѣ, вѣроятно, такія. Того недоставало: еще разлила что-то, и безъ того задыхаешься отъ запаха всевозможныхъ духовъ»…
А «Рыбка», точно прячась отъ кого-то, продолжала рыдать сдержанно и тяжело, уткнувшись въ спинку дивана. Ея узкія плечики, окутанныя мягкой серебристой тканью, судорожно поднимались кверху, головка вздрагивала и, при каждомъ движеніи, гребень блестѣлъ и сіялъ всѣми цвѣтами радуги. Госпожа Бараева не знала что ей дѣлать. Сильный запахъ пролитыхъ духовъ злилъ ее, эти громкія рыданія — когда ей и своего горя было достаточно — раздражали своей назойливостью, брилліанты и камни съ ихъ нахальнымъ блескомъ, весь этотъ роскошный, безтактный туалетъ — казались насмѣшкой надъ нею, которая изъ-за какихъ-то грошей ѣдетъ продавать по кускамъ родное гнѣздо. Первымъ движеніемъ Бараевой было — уйдти. Но изъ зажатаго рта «Рыбки» вдругъ вылетѣлъ такой дѣтской вопль, что она невольно сказала ей, стараясь быть сдержанною:
— Не приказать-ли дать вамъ воды?
— Н-нѣтъ, н-не надо, ни чего н-не н-надо! — сквозь рыданія проговорила «Рыбка».
Госпожа Бараева плотно сѣла въ уголъ, считая свою совѣсть успокоенной. Если эта истеричка не желаетъ ея участія — и Богъ съ нею. Лишь бы плакала не на весь вагонъ, а то могутъ сбѣжаться пассажиры и выйдетъ скандалъ. А этого Бараева боялась больше всего на свѣтѣ. И она, съ чувствомъ особеннаго успокоенія, слѣдила какъ узкія плечи ея спутницы вздрагивали все рѣже и рѣже и какъ, наконецъ, она вся, собранная въ комочекъ, затихла и застыла. Бараева достала подушку въ шелковой малиновой наволочкѣ и прилегла на нее, не раздѣваясь и не снимая перчатокъ. Спать еще не хотѣлось, да она и не умѣла спать въ дорогѣ, но она сейчасъ же закрыла глаза, чтобы уйдти отъ всей этой возни съ флаконами и рыданіями. И опять что-то тяжелое, черное придавило ее. Письмо Ольгѣ на «ты», ея отсутствіе по вечерамъ, якобы въ классы рисованія, какой-то неизвѣстный ей полковникъ — все это въ сотый разъ предстало передъ нею съ мучительной ясностью. Единственно возможный исходъ изо всего этого — конечно, замужество Ольги, и надо было, во чтобы то ни стало, устроить его, а дальше — будь, что будетъ. Но она именно и боялась, что Ольга не сумѣетъ добиться того, чтобы онъ бросилъ богатую жену, взрослаго сына, досталъ разводъ и женился. Другія барышни очень ловко устраиваютъ это и выходятъ за чужихъ мужей, но ея Ольга не изъ такихъ: она влюбляется безъ памяти и можетъ надѣлать непоправимыхъ глупостей. Бараева гнала отъ себя эти мысли, но онѣ назойлово крутились въ ея мозгу и не давали ей покоя.
«Лишь бы устроить пока дѣло съ продажей имѣнья, — говорила она себѣ въ двадцатой разъ, — а тамъ ужъ я добьюсь, что Ладошинъ женится на Ольгѣ. Безъ меня они не будутъ видѣться, Ольга дала слово»…
Но она не вѣрила тому, что повторяла себѣ. Она уже давно знала, что дочери обманываютъ ее на каждомъ шагу, особенно Бибочка. И она принимала это почти какъ должное, говоря, что безъ этого не проживешь. И Бибочка не заботила ее: она была увѣрена, что эта дѣвочка не пропадетъ, скоро выйдетъ замужъ, непремѣнно за богатаго, и заживетъ легкой, беззаботной жизнью. Но Ольга!..
И опять сердце матери мучительно сжалось отъ страха, отъ нѣжности, отъ безсильной обиды и сознанія своей безпомощности. И это чувство мучительной боли было точь въ точь такое же, какъ и тогда, когда она въ первый разъ увидала свою Олю въ видѣ темнаго, безформеннаго комочка, барахтавшагося рядомъ, на кровати мужа, въ то время какъ и докторъ и акушерка возились около матери. Та же боль мучила сердце и при каждомъ зубкѣ дочери и при малѣйшемъ повышеніи температуры, при видѣ невеселыхъ глазъ дѣвочки или ея слезъ. Когда Оля стала расти и мать замѣтила, что она становится очень некрасивой, эта боль въ сердцѣ являлась, чаще и чаще. Каждая новая шляпа, каждый выѣздъ, каждая перемѣна прически только подчеркивали ея некрасивость и давали мученія матери. Бибочка явилась значительно позже и стала общей любимицей. Хорошенькая, бойкая, смѣлая и находчивая — она была общимъ кумиромъ; но то мучительное въ чувствѣ, которое было относительно старшей дочери — дѣлало Ольгу особенно дорогой для матери. И теперь, въ вагонѣ, эта мучительная нѣжность вдругъ всплыла надо всѣмъ; Бараева не видѣла уже ни полковника, ни свиданій, ни письма на «ты» — ей только хотѣлось одного: чтобы ея Оля была счастлива, хоть день, хоть мигъ, но счастлива по настоящему. И вдругъ она почувствовала, что изъ-подъ ея зажмуренныхъ вѣкъ просочились слезы и поплыли по рыхлымъ щекамъ.
Она открыла глаза. «Рыбка» уже успокоилась и сидѣла на диванѣ, а на колѣняхъ у нея стояла большая коробка съ засахаренными фруктами. Она ѣла ихъ одинъ за другимъ, внимательно выбирая любимые. Бараева смотрѣла на ея узкія руки съ изумительными ногтями: длинными, выпуклыми и отполированными до поразительнаго блеска. «Рыбка», увидя этотъ взглядъ, не поняла его и по-дѣтски сказала, указывая на конфекты:
— Хотите?
И голосъ у нея былъ какой-то дѣтскій.
— Нѣтъ… благодарю…
— Да ну, кушайте… Я безумно люблю кіевское варенье!
Она такъ близко протянула коробку къ Бараевой, что та невольно взяла одну конфекту.
— Ну вотъ, — облегченно сказала «Рыбка». — А то ѣдемъ запертыя въ одной клѣткѣ, и точно не одной породы… Тяжело какъ-то…
Она сказала это такъ просто, что Бараевой стало необходимо отвѣтить ей что-нибудь. И она сказала первую попавшуюся дорожную фразу:
— А вы не спите въ дорогѣ?
— Обыкновенно — да, а сегодня мнѣ не заснуть, ни за что не заснуть… У меня ужасное горе…
И она опять была готова разрыдаться, но Бараева поторопилась сказать ей:
— Какъ здѣсь натоплено!
— Можно вентиляторъ открыть, — живо отозвалась «Рыбка» и уже вскочила на диванъ открывать его, но Бараева остановила ее:
— Боже сохрани! Это — вѣрная простуда.
— Вы боитесь? А какъ же мы-то? Иногда — вечеромъ два три градуса, а поешь на открытой сценѣ съ голыми плечами и руками.
Артистка! — подумала Бараева. И это слово сразу успокоило ее: съ артисткой — познакомиться не стыдно, напротивъ… А кому же дѣло до ея нравственности? Да къ артисткамъ и особая мѣрка на этотъ счетъ, — имъ все прощается. И она сейчасъ же совсѣмъ иначе стала смотрѣть на спутницу: прямо и внимательно. Лицо, обмытое слезами, сдѣлалось какъ-то моложе и точно худѣе и она сразу стала похожа на одну, знакомую гимназистку, приходившую иногда къ Бибочкѣ, — тѣ же тонкія черты лица, тотъ же красивый носикъ и острый подбородокъ; только эта была настоящая красавица: линія лба, цвѣтъ и мягкость волосъ и глаза, лишенные теперь своей искусственной черной рамки — были изумительно хороши. Бараева не могла оторвать взгляда отъ нея.
Вотъ бы Олѣ такіе глаза! подумала она, вспоминая маленькіе, въ красныхъ золотушныхъ вѣкахъ, глазки дочери.
«Рыбка» тоже смотрѣла на свою спутницу и думала:
«Отчего у такихъ генеральшъ непремѣнно сѣрый цвѣтъ лица и коричневыя губы?»
— Неужели вы не надѣваете ничего теплаго? — спросила Бараева.
— Когда? — не понявъ вопроса, сказала «Рыбка».
— На сценѣ… Когда холодно…
— Нѣкоторыя надѣваютъ — фуфайки тѣлеснаго цвѣта, я — никогда! Гадость какая! Сижу за кулисами въ шубѣ и послѣ номера моя Альвина сейчасъ же накидываетъ мнѣ ее на плечи… Бррр! Вспомнить страшно! Иногда мучительно холодно, зубы такъ и щелкаютъ…
— А поете?
— Пою! — весело сказала «Рыбка» и расхохоталась, но какимъ-то грустнымъ хохотомъ, и опять быстро встала и схватила зеркало.
Всѣ движенія ея были нервныя и торопливыя: взяла зеркало, точно по привычкѣ поднесла его близко къ глазамъ, положила назадъ, посовала кое-какъ флаконы въ мѣшокъ, нахлопнула его и опять, вся съежившись, сѣла съ ногами на диванъ.
— Все это пустяки! — сказала она. — Глупости, о которыхъ и говорить не стоитъ… А вотъ у меня то что случилось… Мама мнѣ телеграфируетъ… Гдѣ тутъ?
И она опять стала суетливо искать телеграмму.
— Господи! Куда же она запропастилась? Вотъ! Подумайте: у пятилѣтней дѣвочки и воспаленіе мозга!
Она сказала это такимъ тономъ, какъ будто нельзя было допустить и мысли объ этомъ.
— Méningite! — равнодушно опредѣлила Бараева.
— Мама пишетъ: положеніе почти безнадежно! Господи, неужели…
Она точно боялась выговорить слово.
— Тогда и я жить не хочу, не могу, не буду…
— Это у вашей сестры?
— Нѣтъ.
Она сжала губы, но видно было, что не могла молчать.
— Это у моей дочки… У моей собственной… Мама всѣмъ говоритъ, что это ея племянница… Это вздоръ! Она моя! И если бы вы видѣли, какая красавица! А умна, какъ день!.. И какая милая, всѣ кругомъ обожаютъ ее, да и нельзя не обожать! Это совсѣмъ необыкновенное созданіе!.. Да вотъ посмотрите!
Она быстро разстегнула лифъ и вытянула изъ подъ него тонкую золотую цѣпочку, на которой висѣли два дешевенькихъ финифтяныхъ образка, дѣтскій крестикъ съ черной эмалью и золотой плоскій медальенъ съ громаднымъ брилліантомъ посрединѣ. Въ медальонѣ съ одной стороны лежалъ подъ стекломъ сухой, коричневатый лепестокъ розы, а съ другой — портретъ дѣвочки лѣтъ трехъ, съ широко открытыми глазами и свѣтлыми волосами, завязанными надъ ушами торчащими вверхъ бантами. Это давало ей смѣшное, почти жалкое выраженіе. Тоненькая шейка выглядывала изъ густое волны кружевъ.
— Посмотрите только что за прелесть, — горячо воскликнула «Рыбка» и поцѣловала портретъ. — И знаете: все вынесу, все, а этого не вынести ни за что!.
— Зачѣмъ же вы оставили ее? — сухо спросила Бараева.
— Ей лучше такъ, — грустно сказала «Рыбка» и на нѣсколько, секундъ умолкла.
— А вы думаете легко это? — горячо заговорила она. — Я день и ночь ревѣла, когда рѣшила отдать мою Зойку мамѣ. Думала: съ ума сойду… Да что дѣлать-то? Сами посудите: меня почти никогда нѣтъ дома: сплю до трехъ часовъ дня, потомъ уѣзжаю и раньше трехъ — четырехъ ночи не возвращаюсь… Зойка первые три года у меня жила, оказалось, что иногда кричала по цѣлымъ часамъ: нянька оставитъ ее одну въ дѣтской, а сама уйдетъ въ кухню… А я въ это время за нѣсколько верстъ пѣсни распѣваю, публику забавляю… Когда я узнала, что дѣвчурка моя чуть не цѣлыя ночи кричитъ — я не знаю, что со мной сдѣлалось… Хотѣла все бросить, жить только ею и съ нею… Да на что жить то?!
Она сказала послѣднюю фразу такъ горько и злобно, что Бараева вся встрепенулась.
— Прямо скажу вамъ: голода испугалась! А здѣсь, конечно, о голодѣ и не думаешь…
— Вы много получаете?
— Вещей у меня множество, — уклончиво отвѣтила она, — а денегъ никогда нѣтъ… Да на Зойку хватаетъ, и мамѣ помогаю, и сестренку въ гимназіи воспитываю… Вотъ зачѣмъ и отдала мою дѣвочку милую… А вы спрашиваете…
Она на минутку задумалась и потомъ опять заговорила:
— Мама не хотѣла брать: срамъ, говоритъ, младшая сестренка узнаетъ… Разныя глупости говорила… Я едва умолила ее… Рѣшили, что будетъ жить у нея подъ видомъ дочери ея двоюроднаго брата… Такъ моя Зойка и живетъ безъ меня… Да ей-то хорошо… Дурочка, не понимаетъ еще… А на меня иногда такая тоска находитъ, что смерть!.. Знаете, мнѣ кажется, что кто испыталъ радость чувствовать своего ребенка — тому нѣтъ жизни безъ него!.. Т. е. будешь жить, и смѣяться, и минутами веселиться, но все это какъ-то въ потемкахъ, безъ солнца, безъ свѣтлой дали.. Я не знаю, какъ вамъ это выразить словами… Да у васъ есть дѣти?
— Есть… Двѣ дочери…
— Значитъ вамъ и объяснять нечего, вы поймете, всякая мать пойметъ… Мужчина не пойметъ… Вонъ сегодня одинъ мой пріятель… Вы видѣли его на платформѣ? Онъ на вашу барышню все смотрѣлъ.
— Я не видѣла, — сдержанно отвѣтила Бараева.
«Рыбка» быстро достала изъ внѣшняго отдѣленія дорожнаго мѣшка складную рамку и протянула ее Бараевой.
— Какъ хорошъ! — сказала она. — Посмотрите: какіе глаза, точно египтянинъ! Очень онъ мнѣ нравится, или кажется, что нравится… Я даже думала, что это любовь! А сегодня онъ вдругъ сталъ мнѣ непріятенъ… И не отъ того, что онъ переглядывался съ вашей барышней, право нѣтъ, а потому что говорилъ гадости…
Бараеву покоробило отъ упоминанія объ ея дочеряхъ, она хотѣла остановить спутницу, но та быстро и горячо говорила дальше.
— Уже за обѣдомъ онъ разозлилъ меня. Знаете, у него любимое слово: предразсудокъ! Мы съ дѣтства знаемъ, что бояться трехъ свѣчей — предразсудокъ, плевать при встрѣчѣ со священникомъ — предразсудокъ, а у него не такъ… Я говорю: «мнѣ стыдно»! А онъ: «это предразсудокъ»! Я боюсь смерти, страшно боюсь. Предразсудокъ! Все, что принято называть добродѣтелью, нравственностью — на его языкѣ предразсудокъ… Это очень удобно, а иногда просто страшно: онъ говоритъ, напримѣръ, что убить человѣка не страшно, а наказаніе непріятно!.. Я думала, что онъ шутитъ… Нѣтъ! Онъ необыкновенно послѣдователенъ… Онъ какъ-то выше всего… У него нѣтъ ни страха, ни привязанностей, ничего!
— За что же вы его любите? — спросила Бараева.
— Онъ особенный какой-то! Весь особенный!.. И красивый, и изящный… Вы бы посмотрѣли, какіе у него галстухи: съ ума сойдти! А цилиндръ! Всегда à huit reflets! Иначе онъ не въ духѣ… И на рукѣ, немного ниже локтя, вытатуированъ тигръ, изумительно!
— Зачѣмъ-же?
— Это послѣдній крикъ моды! Ему въ Парижѣ сдѣлали. Тамъ знаменитый tatoueur какого-то короля, дагомейскаго что-ли? И всѣ снобы татуируются… И меня убѣждали, когда я была въ Парижѣ, да я боюсь… больно!
Помолчавъ немного, она сказала:
— Вы только не думайте, что онъ, кромѣ своихъ галстуховъ, ничего знать не хочетъ… Напротивъ! Онъ ужасно ученый. Окончилъ университетъ въ Москвѣ, потомъ учился заграницей… Напечаталъ цѣлую книгу по-французски, историческую… Очень умный… И ненавидитъ общество, нигдѣ не бываетъ… Театръ не для него, а для толпы, балы — для пошляковъ, служба — pour les arrivistes, семья для тупоумныхъ людей… Такой странный, а вѣдь милый какой!.. Ходитъ ко мнѣ чуть не каждый день, сидитъ, читаетъ, учитъ меня французскому языку… Я окончила гимназію и знаю языкъ, какъ всѣ гимназистки. А онъ жилъ долго въ Парижѣ и говорить какъ то особенно и меня учитъ… И цѣлыми часами мы съ нимъ сидимъ вдвоемъ. Онъ не любитъ если еще кто-нибудь придетъ, онъ только признаетъ des intimités chuchotantes…
И она передразнила кого-то, какъ это дѣлаютъ дѣти.
— Такъ вотъ, я сегодня разсердилась на него… Собрались меня провожать въ Москву и устроили обѣдъ у Кюба… Какъ всегда: шутки, смѣхъ, питье всякое… Я вдругъ вспомнила, что моя Зоечка теперь тамъ, гдѣ-то далеко, лежитъ больная, такъ ужасно больная — и, конечно, заплакала. Онъ съ презрѣніемъ посмотрѣлъ на меня и сказалъ:
«Это мѣщанство»!
Я знаю, что у него большей брани нѣтъ.
«Если-бы у тебя былъ ребенокъ — ты понялъ-бы каково мнѣ!..»
«Я, къ счастью, ушелъ отъ зоологическаго типа»…
И пошелъ: Это самовнушеніе… Не можетъ быть чувства къ своему ребенку… Тупоуміе какое-то!..
Я ужасно вспылила, наговорила ему чортъ знаетъ что… Онъ только головой качалъ и говорилъ:
«Какъ не эстетично!..»
Я и сама чувствовала, что была некрасива въ эту минуту, но что же дѣлать-то? Телеграмма, вотъ эта телеграмма, пришла сегодня утромъ и была у меня въ карманѣ, когда я обѣдала съ ними… Одинъ офицеръ — онъ тоже былъ на вокзалѣ, видѣли? — хотѣлъ успокоить меня, примирить насъ и сказалъ:
«Ребенокъ отъ любимаго человѣка всегда дорогъ…»
«Ребенокъ дорогъ, — сказала я, — всегда дорогъ!.. Отъ любимаго или нелюбимаго… Вонъ моя Зойка… Я отца ее никогда не любила, а теперь и вспомнить о немъ не могу, а ее обожаю, какъ сумасшедшая!..»
Вдругъ она разсмѣялась:
— Вы такъ серьезно смотрите на меня и навѣрное думаете: зачѣмъ она говоритъ мнѣ все это?
— Нѣтъ, напротивъ, — искренно сказала Бараева, которой вдругъ сдѣлалось жалко свою случайную собесѣдницу.
И эта искренность сразу прошла въ самое сердце «Рыбки», она опять заговорила тепло и ласково.
— Вамъ, можетъ быть, не все понятно, что я говорю, а вы только вникните, снизойдите я поймите… Вѣдь мнѣ не было и восемнадцати лѣтъ, когда родилась Зойка… Я только что кончила гимназію и поступила въ классы пѣнія…
Эти «классы» заставили Бараеву встрепенуться; она сѣла на диванъ, спустила ноги и стала слушать, внимательно глядя въ глаза говорившей.
— Ходила я одна, иногда мама провожала меня… рѣдко!.. Разъ на улицѣ какой-то немолодой, очень элегантный человѣкъ подошелъ ко мнѣ и спросилъ: вы Любовь Дмитріевна? Я отвѣтила: нѣтъ. Онъ извинился и разсказалъ цѣлую длинную исторію о какомъ-то сходствѣ, о томъ, какъ онъ уже цѣлую недѣлю ходитъ за мной… Конечно, мнѣ не надо было бы слушать его… Но мнѣ и въ голову не приходилъ обманъ съ его стороны… На другой день онъ встрѣтилъ меня уже какъ знакомый, сталъ говорить какая я красивая, какъ онъ ждалъ встрѣчи со мной… Онъ назвалъ мнѣ свою фамилію… Я стала считать его моимъ знакомымъ и черезъ нѣсколько времени пригласила къ намъ. Онъ точно обрадовался приглашенію, но сказалъ, что надо это сдѣлать прилично, найдти кого-нибудь кто-бы ввелъ его въ нашъ домъ, представилъ бы мамѣ. И все медлилъ… День шелъ за днемъ… И я не очень настаивала на этомъ визитѣ. Отецъ умеръ уже года три до этого, мы жили въ крошечной квартирѣ, съ вонючей лѣстницей, и мама всегда была заплаканная и недовольная… Я не могла себѣ представить, что стали бы мы дѣлать съ такимъ наряднымъ гостемъ, а главное, я не видѣла ничего дурного въ томъ, что при встрѣчѣ онъ, т. е. вотъ этотъ… его Дмитріемъ Дмитріевичемъ звали… что этотъ Дмитрій Дмитріевичъ при встрѣчѣ выходилъ изъ кареты и почтительно провожалъ меня до дому. Потомъ онъ сталъ подвозить меня… Потомъ… Онъ хотѣлъ послушать мой голосъ, такъ какъ имѣлъ возможность помѣстить меня въ оперу… Къ нему на домъ ѣхать нельзя было, у него была семья…
Бараева какъ-то засуетилась на своемъ мѣстѣ и «Рыбка» остановилась.
— Говорите, милая, говорите… — сказала Бараева.
— Онъ повезъ меня къ какой-то дамѣ, знакомой его… Я пѣла, онъ восхищался, пророчилъ мнѣ блестящую карьеру… Я всему вѣрила..
— И ничего не сказали вашей матери? — горячо спросила Бараева.
— Ничего… Сама теперь не знаю, какъ объяснить… Боялась, что запретитъ мнѣ быть знакомой съ нимъ, или хотѣла показать свою самостоятельность… Право не знаю… Меня какъ-то увлекала тайна, роскошь обстановки: карета, вкусная ѣда, иногда подарки… Я прятала ихъ отъ мамы и радовалась одна, втихомолку… Помню, онъ надѣлъ мнѣ на палецъ кольцо, очень дорогое должно бытъ… Я носила его только по ночамъ и радовалась чему-то… Но еще больше была рада, когда потеряла его и не должна была заботиться о томъ, чтобы его прятать… Что-то тутъ сложное и запутанное было. Я уставала лгать, а безъ лжи, дома, мнѣ было скучно, — все какъ-то просто, обыкновенно и извѣстно заранѣе. Ничего неожиданнаго и загадочнаго… А тамъ постоянныя волненія… Пошли поѣздки за городъ… Ну, однимъ словомъ все какъ слѣдуетъ…
— А мама ничего не знала? — упавшимъ шопотомъ спросила Бараева.
— Ничего… пока не понадобилась ея помощь… Зима вся прошла въ какой-то сплошной лжи, на лѣто онъ уѣхалъ куда-то, а осенью я уже не могла застегнуть ни одного платья, меня тошнило, я страдала втихомолку, дѣлала надъ собой всякія мученія, пока мама не узнала все и не спасла меня…
— А «онъ», что-же? — шопотомъ спросила Бараева.
— Онъ?!.. Мнѣ сказали, что болѣзнь жены задержала его за границей на всю зиму…
— И мать простила васъ?
— Какъ-же не простить? Только очень я, бѣдную ее, намучила… Плакала она надо мной и день и ночь… Увезла въ Петербургъ, чтобы никто изъ знакомыхъ и родныхъ не зналъ ничего, спрятала меня здѣсь… Что мы съ ней испытали, вспомнить страшно… Она все перетерпѣла ради меня, а я ради Зойки… Съ перваго дня я ее такъ полюбила, и даже рада, что у нея нѣтъ отца, по крайней мѣрѣ, она вся моя и ни съ кѣмъ ею дѣлиться я не должна… Моя, моя, моя!
Она радостно захлопала руками и этотъ звукъ странно прозвучалъ въ наполненномъ печалью безмолвіи вагона Бараева смотрѣла на нее глазами, полными слезъ, и точно ничего не видѣла и не слышала больше.
Классы рисованія, вечернія прогулки дочери, свиданія гдѣ-то внѣ семьи, — все это вдругъ опять предстало передъ ней съ мучительнымъ смысломъ и рвало въ клочки ея сердце.
Весь вагонъ уже спалъ. Бараева откинулась на спинку дивана и закрыла глаза. «Рыбка» долго сидѣла молча, смотря въ одну точку и скорбно сдвинувъ брови.
— Ой-ой-ошеньки! — вдругъ вырвалось у нея вмѣстѣ съ тяжкимъ вздохомъ.
Бараева открыла глаза и увидѣла, что ея спутница стала раздѣваться на ночь. Все, что она снимала съ себя, было поразительнаго изящества. Бараева ничего подобнаго и не видала никогда. Безконечное количество мягкихъ оборокъ, кружевъ, лентъ красивыхъ оттѣнковъ и сочетаній. «Рыбка» раздѣвалась, не торопясь, точно дѣлала очень серьезное дѣло. Когда почти все было снято, она накинула на себя тонкій шелковый балахонъ тѣлеснаго цвѣта съ желтоватыми кружевами и сѣла опять съ ногами на диванъ. Она, такъ же не торопясь, вынула гребень и шпильки изъ головы и, поставивъ передъ собой зеркало, стала причесывать свои богатые, золотые волосы.
Бараева откинулась на спинку дивана и прищурила глаза, чтобы не смущать свою молодую спутницу. Но та уже забыла ее; она вся ушла въ свои мысли и точно машинально возилась съ волосами: разобрала ихъ на пряди, закрутила на розовыя ленточки и завязала бантиками кругомъ головы. И ея маленькое, блѣдное личико стало будто еще меньше въ этой прическѣ и сдѣлалось похоже на портретъ дѣвочки въ медальонѣ; въ немъ было также что-то жалкое и безпомощное, и опять слезы поползли по ея бѣленькимъ щекамъ. Но она не оставила волосъ пока не закончила свою ночную прическу. Затѣмъ она легла на спину и закинула руки за голову. Но ей не лежалось, она сейчасъ же вскочила и стала креститься, крѣпко надавливая на лобъ сложенные пальцы и шепча: «Господи! Спаси мою Зоечку ненаглядную! Господи! Господи!..»
Бараева опять сѣла на диванѣ.
— Я вамъ мѣшаю спать? — сконфуженно сказала Рыбка.
— Я никогда въ дорогѣ не сплю, — отвѣтила Бараева.
— А мнѣ совѣстно, что я такъ много наболтала вамъ… Вы я думаю все-таки удивляетесь: сидитъ передъ вами человѣкъ, совсѣмъ вамъ чужой, котораго вы, можетъ быть, никогда больше и не увидите, до котораго вамъ нѣтъ дѣла — и вдругъ всю свою душу вамъ открылъ… Но нельзя же всю жизнь по одному рецепту жить… Правда? Бываетъ такъ, что всѣ перегородки надаютъ… Правда?
И она опять сѣла прямо противъ Бараевой, спустила ноги и облокотилась о колѣни сложенными руками. И опять приливъ говорливости напалъ на нее, и она зашептала быстро и неудержимо.
— Знаете, мнѣ все кажется, что Зойка умретъ… И вдругъ у меня все внутри мучительно заноетъ, и я готова стонать и кричать на весь міръ… Вотъ, и является потребность двигаться, говорить, заглушить боль… А я еще всегда говорю, что можно во всемъ увѣрить себя, все внушить себѣ… Вотъ мой… У меня есть одинъ знакомый, купецъ, т. е. не купецъ — онъ не любитъ этого слова — а фабрикантъ… Душою онъ чужой мнѣ, до ужаса чужой… И не знаетъ онъ меня совсѣмъ и не понимаетъ… Я плачу, а онъ мнѣ брошь въ тысячу рублей тащитъ… Или вотъ эти серьги… И я его не понимаю… Я слышу, что онъ говоритъ, а зачѣмъ онъ это говоритъ, никакъ не могу понять… А мы каждый день видимся, и я всегда встрѣчаю его ласково, смѣюсь… И не притворяюсь, а какъ-то могу убѣдить себя, что онъ дорогъ мнѣ… И сама вѣрю этому, и онъ вѣритъ… Также убѣдила себя въ томъ, что влюблена въ этого (она указала пальцемъ на стоящій передъ ней портретъ) и даже ревновала его и злилась, когда онъ говорилъ, что ревность такой же ненужный аксессуаръ любви, какъ клятвы, слезы и вѣрность… А я и клялась, и плакала, и думала, что никогда въ жизни не разлюблю… Онъ смѣялся и былъ правъ… Вотъ сейчасъ, сію минуту, я смотрю на него и точно его нѣтъ совсѣмъ… Нѣтъ!.. Не чувствую я его… А на дѣвочку мою взгляну — все внутри задрожитъ… И нельзя себя увѣрить въ этомъ, невозможно… Я вся чувствую ее… Даже когда не вижу, а только вспоминаю о ней, о какомъ-нибудь ея словечкѣ, о слезахъ ея — такъ вся душа и затрепещетъ… хочется плакать, хочется вынуть сердце и отдать ей… На! играй имъ!!.. Вы понимаете меня?… Да?..
Она сѣла на самый край дивана, такъ что ея колѣни почти касались колѣнъ Бараевой, и та ласково и внимательно смотрѣла на нее.
— И знаете: пока она здорова, мнѣ ничего въ жизни не страшно… Я все приму, лишь бы она была жива, а для этого все-таки надо и хорошій воздухъ, и ѣда здоровая, и весь уходъ… И все это я даю ей… Иногда начну себя бранить, унижать… Вспомню гимназію, наши разговоры, подругъ… Одна въ доктора пошла, другая — въ Петербургѣ замужемъ за какимъ-то важнымъ бариномъ… Я встрѣтила ее какъ-то и подойдти не посмѣла… Или тамъ, у насъ… Каждый вечеръ я пою передъ полупьяной толпой… Чего не наслушаешься, чего не насмотришься!.. Громадная зала, клубы дыма, озвѣрѣлыя лица, пьяныя замѣчанія, пьяное чавканье… Чѣмъ гаже пѣсня, тѣмъ больше успѣхъ… А потомъ отдѣльный кабинетъ… Не имѣю права уѣхать домой раньше, не имѣю права отказываться отъ приглашеній въ кабинеты… Ну, простите! Не буду вамъ разсказывать про наши гадости… Только вы поймите: вѣдь это каждую ночь!.. Если бы не было ради кого это все выносить — вѣдь не вынести, нѣтъ… Другія пьютъ, тѣ выносятъ… А я не могу… За то у меня Зойка!.. Здѣсь я какъ во снѣ, точно это не я… Точно это не на самомъ дѣлѣ… А на самомъ дѣлѣ только то, что тамъ въ Москвѣ, въ Спасскомъ переулкѣ… И все вдругъ сдѣлается легко, когда почувствуешь, что есть цѣль, а есть цѣль, значитъ есть и смыслъ, и оправданіе… Вотъ и Ладошинъ, — она опять показала на портретъ, --говоритъ постоянно: фактъ самъ по себѣ — ничто; важно: почему и зачѣмъ, мотивъ и слѣдствіе…
— Ладошинъ? — съ испугомъ спросила Бараева.
— Да… Вотъ этотъ…
— Это сынъ красиваго полковника?
— Да, сынъ… А вы знаете отца?
— Н… не много, — отвѣтила, едва выговаривая слова, Бараева.
— Онъ очень красивый, но скучный мнѣ показался… А я скучныхъ не люблю… Онъ едва двигается, едва говоритъ, точно боится расплескать свою красоту… А я люблю движеніе, шумъ, жизнь. Для меня страшнѣе всего отсутствіе жизни. Плакать, мучиться страдать — все лучше этого…
Бараева встала со своего мѣста и сдѣлала нѣсколько шаговъ, точно хотѣла уйдти, потомъ опять вернулась и сѣла.
«Рыбка» не замѣчала ея волненія и продолжала говорить точно сама съ собой.
— Вотъ еще что страшно: думать. Это ужъ страшнѣе всего… Я такъ боюсь этого, что когда мнѣ не съ кѣмъ говорить, то я съ моей Альвиной разговариваю, или по телефону… Вызову телефонную барышню и говорю съ нею. Впрочемъ, я рѣдко одна бываю…
— Вы и мать его знаете? — спросила Бараева, садясь рядомъ съ нею.
— Чью? — спросила она, не понявъ вопроса.
— Вотъ этого… Ладошина… — стараясь быть спокойной, сказала Бараева.
— Никогда не видала, а сынъ не любитъ говорить со мною о ней… Для него мать стоитъ отдѣльно это всѣхъ людей, для нея у него особая мѣрка и особое чувство, что-то религіозное… Отца онъ почти презираетъ… Онъ — гадость!
— Почему? — упавшимъ голосомъ спросила Бараева.
— Гадость! Боится жены и живетъ на ея счетъ… Сына познакомилъ со своей любовницей и дрожитъ, что тотъ выдастъ его матери…
— Какой любовницей? — съ ужасомъ спросила Бараева.
— У него какая-то француженка есть… Не молодая уже… И онъ представилъ ей сына!! Каковъ?!
— Онъ, говорятъ, разводится, — едва переводя дыханіе, сказала Бараева.
— Никогда! Чѣмъ же онъ жить будетъ? Все состояніе жены… Онъ выпрашиваетъ у нея по сотнямъ рублей и обманываетъ на каждомъ шагу… Теперь у него новая есть… Сынъ говорилъ мнѣ…
— Кто же?.. Кто?
— Не могу вспомнить… Онъ говорилъ, что у отца есть тайная квартира, куда онъ бѣгаетъ каждый вечеръ, смѣялся надъ его разными уловками и хитростями, трусостью передъ женой и всякими изворотами…
— А не называлъ вамъ ее?..
— Н-не помню… Кажется, нѣтъ… Впрочемъ, я думаю, онъ и самъ имъ счетъ потерялъ… Да что съ вами?
Бараева поблѣднѣла какъ полотно и безпомощно опрокинулась на спинку дивана. «Рыбка» съ испугомъ стала трясти ее за плечи, разстегнула ей воротъ, достала одинъ изъ своихъ флаконовъ и стала растирать ей виски и шею одеколономъ. Вдругъ какой-то стонъ прорвался изъ сдавленнаго горла, Бараева обхватила «Рыбку» за плечи и — прильнувъ къ ней, стала плакать искренно и горячо. «Рыбка» обняла ее и шептала ей слова утѣшенія.
— Оля! Бѣдная моя Оля! Бѣдная моя Оля! — твердила Бараева.
«Рыбка» ничего не понимала, но чувствовала, что Оля — это дочь и что такъ плакать можетъ только мать. И она уже не утѣшала ее, а только ласково прижалась къ ней и плакала вмѣстѣ съ нею, но плакала надъ своимъ горемъ.
— Она всю зиму видѣлась съ нимъ, — шопотомъ говорила Бараева. — Любитъ его до безумія, вѣритъ, что будетъ его женой… Ей не пережить этого, не пережить…
«Неужели Зоя не переживетъ? Неужели? Неужели? — твердила про себя „Рыбка“. Нѣтъ! Нѣтъ! Я съ ума сойду отъ горя»…
— Бѣдная моя Оля! Милая дѣвочка моя! За что тебѣ это? за что? И чѣмъ помочь? Чувствую, что сердце у меня живой вырываютъ, и не могу помочь ей… Не могу!..
Бараева, вся съеженная, прильнула къ своей молодой спутницѣ, и ея строгое сѣрое платье потонуло въ обильныхъ, мягкихъ складкахъ свѣтлаго балахона «Рыбки». Та съ бережной ласдой обняла ее сѣдѣющую голову и склонилась надъ нею своей золотой головкой, обрамленной розовыми бантиками.
И горькія, неудержимыя рыданія обѣихъ женщинъ слились въ одинъ сплошной вопль.
Было уже поздно, когда Бараева проснулась. Ей снилось, что умеръ одинъ знакомый, на высокій постъ котораго она давно прочила мужа. И во снѣ она волновалась, что этого не случится, спѣшила куда то «ходатайствовать», бѣжала вверхъ до лѣстницѣ, оборвалась, полетѣла внизъ и проснулась, сильно вздрогнувъ.
«Лѣстница! Это хорошо, — подумала она, еще не открывая глазъ. — А вотъ упасть — не хорошая примѣта…»
Она оглянулась. Ея спутницы въ купэ не было, а на ней самой лежало ея сѣрое пальто. Ей вдругъ вспомнилось какъ вчера, послѣ долгихъ рыданій, она стала дрожать точно въ лихорадкѣ, и какъ эта «барышня» бережно уложила ее и закрыла своимъ пальто. Бараева встала, быстро повѣсила его за крючекъ и стала приводить въ порядокъ свой туалетъ.
Въ дверь вошла «Рыбка». Она была уже совсѣмъ одѣта и причесана по вчерашнему, съ блестящимъ гребнемъ въ косѣ. Глаза были опять густо обведены чернымъ карандашемъ и тонкія черныя брови удлинены на вискахъ. Легкій, искусственный румянецъ дѣлалъ ея щеки полнѣе и больше, и вообще вся она, завернутая въ сѣрую мягкую ткань, казалась точно крупнѣе ростомъ и старше.
— Проснулись? — привѣтливо сказала она Бараевой. — Я все смотрѣла на васъ и удивлялась: какъ вы можете спать въ перчаткахъ, а главное въ высокихъ кожаныхъ башмакахъ?! А мнѣ такъ совѣстно, — я васъ заговорила вчера… Это оттого, что я ничего не ѣла за обѣдомъ, а только пила по глоткамъ холодное шампанское… Вотъ и завела себя. Не могла остановиться, пока заводъ не кончился… Простите…
Она говорила это спокойно унылымъ тономъ, неподходящимъ ко всему ея виду.
— А вы не спали? — спросила Бараева.
— Ни минуты… Плакала, плакала, потомъ испугалась, что не успѣю во время одѣться и причесаться… Вѣдь на это часа два нужно, когда нѣтъ горничной… Такъ и провозилась… Вотъ и Москва скоро… Навѣрное, сестренка встрѣтитъ меня… Господи! Господи! — съ испугомъ проговорила она и опять стала мелко-мелко креститься по срединѣ груди.
Она замолчала, сѣла на диванъ и сидѣла неподвижно, пока не пришли отбирать билеты. Тутъ она вскочила, опять заторопилась, надѣла свою огромную шляпу, приколола ее по всѣмъ направленіямъ блестящими шпильками, повязала вуаль, накинула на себя сѣрое пальто со шлейфомъ и бросилась въ корридоръ къ окну.
Бараева сидѣла все время, точно застывшая, точно каменная.
Сѣрый мартовскій день заволокъ Москву тяжелымъ туманомъ. Длинная деревянная платформа Николаевской дороги была покрыта скользкой сѣрой пеленой.
— Маня! — крикнула «Рыбка», увидѣвъ дѣвочку лѣтъ двѣнадцати, пристально глядѣвшую на подъѣзжавшіе вагоны.
— Что? что Зойка? — кричала ей черезъ двойное стекло «Рыбка».
Бараева, не торопясь, собрала свои вещи, сдала изъ по счету носильщику и осторожно вышла изъ вагона. На платформѣ она услыхала за собой чьи-то быстрые шаги, кто-то взялъ ее за руку повыше локтя и бросился къ ней на шею.
— Жива! Жива! — радостно говорила «Рыбка», цѣлуя рыхлыя щеки Бараевой. — Доктора говорятъ: спасена! Счастье-то какое!
И она опять бросилась цѣловать Бараеву.
Та сдержанно отстранилась отъ нея и испуганно оглянулась кругомъ.