Авилова Л. А. Рассказы. Воспоминания.
М., «Советская Россия», 1984.
Теплым солнечным днем ранней весны ходили они вместе по усадьбе. Он — уже старенький, зябкий, в теплом плюшевом картузе, в беличьем полушубке; она — молодая, в одном платье, с легким шарфом, накинутым на белокурую голову.
— Смотри. Знаешь ты, что это растет? — спрашивал он и тыкал концом своей палки.
Она присматривалась, нагибалась и ничего не узнавала. Из земли на каждом шагу высовывались и лезли всякие диковинки, в которых трудно было угадать то знакомое и обычное, чем они станут летом. Высовывались и лезли то былиночки, то трубочки и набалдашнички, зеленые, белые, красные, наивные, слабые и нежные.
Старик смеялся и называл растения.
— То-то, брат! Ничего-то ты не знаешь! Городская ты штучка!
— Трудно, дедушка, узнать, — оправдывалась Зоя, — вот хотя бы у пионов и стебли, и листья зеленые, а тут выбивается что-то красное.
— Красное, красное! — хохотал старик. — Так вот и вы, молодежь, порой, посмотришь, такой красный растет.
Канава около сада была еще полна снегу; и снег был плотный, твердый, белый. Дедушка мимоходом сунул в него палку.
— Можно в снежки поиграть на зеленой травке, — сказал он. — Замечаешь, как сомкнулись вместе три времени года? И никогда прошлое с будущим так близко не сходятся, так тесно не сплетаются, как ранней весной. Все — только воспоминания и ожидания. Сухие бурые листья в прошлогодней траве, желтое жнивье. Кажется, что будто еще вчера здесь махали косы, ложились в крестцы снопы, скрипели нагруженные телеги. А взгляни на деревья. Голы, как зимой, а цвет уже не тот: и в стволах, и в ветвях серая или зеленоватая окраска; почек не видно, а есть какая-то пышность, гибкость. И стоят они уже не в осенней прозрачности, а в какой-то дымке…
— А что это за красные кусты? — спросила Зоя.
— Калина-то? Что, не думается тебе, что если сломить веточку, из нее брызнет кровь? Это — калина… Ну, пройдешь, что ли со мной смотреть, как сажают яблоньки? — весело спросил старик.
Зоя пошла.
Яблоньки сажал садовник и поденные бабы. Готовые с осени ямки чернели среди молодой яркой травы, точно маленькие могилки. В эти могилки ставили тоненькие хворостинки, и бабы в ярко-красных юбках, перегнувшись вдвое, забрасывали ямку землей.
— Славно, славно! — почему-то сказал дедушка и бодро пошел вдоль по ряду только что посаженных хворостинок.
Зоя остановилась. Здесь, на солнышке, было очень тепло, почти жарко; странно было представить себе, что та белая полоса, которая лежала вдоль сада, была не что иное, как снег. Низко над травой порхала ярко-желтая бабочка, в саду кричали грачи и где-то дальше, в поле, мычала корова. Зоя оглядывалась, слушала и думала: «Что мне со всем этим делать, если у меня нет счастья? Зачем я приехала? Куда я дену себя?»
Она села на пень и опустила голову.
Солнце припекло ей плечи и затылок; живое тепло пробегало по всему ее телу. «Никогда, никогда я не буду больше счастлива, — думала она. — Никогда, никогда…»
Вечером все небо заволоклось облаками, деревья зашумели. Стало темно и холодно. Дедушка велел затопить камин, и старый Егор, дедушкин камердинер, растапливал его соломой, стоя на коленях, и долго кряхтел и шептал. В комнате запахло соломой и дымом. Зоя слышала, как за окном деловито и озабоченно тараторили галки. Пришла Ефимовна, экономка, и долго говорила с дедушкой насчет каких-то телят и поросят.
— Не один будете, слава богу, — угодливым голосом говорила она. — Одним-то вам и праздник не в праздник, ей-богу! Теперь есть о ком позаботиться, ей-богу!
Она все смеялась и оглядывалась на Зою, и в этих взглядах была хитрость и ненасытное бабье любопытство. Зоя понимала, что своими разговорами о телках и поросятах, о приближающемся празднике она всеми способами спрашивала ее: «Зачем она приехала? Почему? Надолго ли?» Но это не сердило ее, а забавляло.
Наконец, и Егор, и Ефимовна ушли. Дрова в камине ярко горели и трещали; перед огнем в кресле сидел дедушка и молчал, а за окном все еще тараторили галки. Зое казалось, что дедушка молчит многозначительно и строго. Это молчание будто тоже спрашивало: «Почему ты приехала? Зачем?» Но сейчас же добавляло: «А если ты хочешь об этом молчать, будем молчать».
— Соловьи еще не поют, дедушка? — спросила она.
— Не слыхать еще, нет, — неожиданно весело ответил старик. — Рано еще, не время. А лягушки уже кричат. Как же…
— Дедушка, а тебе одному не скучно? — опять спросила Зоя.
— Нет. Совсем не скучно. Приедет кто-нибудь, свой, любимый, я рад. Я очень рад. А одному тоже не скучно. Никогда.
— Ты много читаешь, дедушка?
— И читаю. Да. И дела… Так, немудреные, житейские делишки. Нет, ничего… Не скучно. Что прочтешь, что увидишь или услышишь — все обдумать хочется. Ну, по силам. Какие там думы? Другому-то такие думы просто бы убожеством, нищетой умственной показались. Мне хватает. По силам. Верно ли, неверно; широко ли, узко. Для себя, для своей души, свой мир.
— Свой мир? — переспросила Зоя. — Неужели ты обманываешь себя на старости лет? Неужели ты еще хочешь верить в то, чего не было и не будет?
Старик молчал, видимо не понимая.
— Может быть, я обманываю себя, — наконец просто сказал он, — если весь итог моей жизни — обман.
— Если у тебя осталась вера в людей! — неожиданно резко сказала Зоя.
Она отошла от окна ближе к камину и легла на диване. Старик не ответил.
— Дедушка, — позвала она. — Вот ты прожил много-много лет. Назови мне людей, к которым ты никогда не терял уважения, которых ты любил только за то, что они достойны были любви. Если хочешь, то не называй, а скажи число. Или скажи, много или мало. Но скажи искренно.
— Но пусть будет мало, очень мало, ни одного имени даже, — спокойно сказал старик, — разве это разрушит мою веру в людей? Пусть ни одного имени. Это ничего. Вера все-таки есть, и это вернее и надежнее имен. А для пустой души самая богатая именами жизнь останется пустой. Без веры в людей не может быть людей.
Зоя приподнялась в темноте и развела руками.
— Дедушка, ну что же мне делать? Я больше не могу верить!.. Да, для меня жизнь останется пустой. Мне уже 18 лет, дедушка, а единственный человек, которому я беспредельно верила, обманул меня. О, дедушка, как это ужасно!
Не оборачиваясь, он знал, что она закрыла лицо руками, что она сидит теперь согнувшись, опираясь локтями о колени. Галки перестали болтать, и в доме и на дворе было очень тихо.
— А сколько ему лет, этому обманщику? — строго спросил старик.
Она вздохнула и выпрямилась.
— 23.
— Учится еще?
— Он кончает.
— Наверно, вообще негодяй?
— О, нет, дедушка! — горячо воскликнула Зоя. — Почему это тебе пришло в голову? Меня поэтому так оскорбил его поступок, что я была уверена, что он — лучший из людей. Но теперь… но теперь…
В ее голосе дрожали негодование и слезы.
— Мне он не дорог, дедушка, и никогда не был дорог… Понимаешь, он оскорбил меня. Нет, не меня, а во мне… Он оскорбил во мне самое лучшее, самое чистое… Он сделал мне так больно… в душе… Так больно!..
Старик внимательно слушал, и лицо его стало озабоченным и серьезным.
— Да разве тебе уже 18 лет? — спросил он.
— Да. Я тебе расскажу, дедушка, как все было. Ты хочешь?
— Расскажи. Хочу. Расскажи.
Она опять вздохнула.
Она горячо, но несвязно рассказала самую обыкновенную, вечно повторяющуюся историю молодой, еще неосознанной любви. Она хотела объяснить дедушке, что она оскорблена, разочарована, несчастна, а он понял, что она счастлива, что любовь ее взаимна, что та размолвка, которая заставила ее приехать к нему, те слезы, которые она едва сдерживала, только увеличивали ее счастье, приближали весну любви, сгоняли последний снег и холод.
— Дедушка, ты понимаешь? Дедушка, ведь это ужасно! Значит, у него не было никакого уважения ко мне? Я знаю, что он сделал это только для того, чтобы задеть меня. И все это заметили. И папа еще смеялся.
— Отец смеялся? — живо спросил старик.
— Да, он вообще над нами всегда смеется. Он очень любит Алексея, по-моему, даже слишком его хвалит. Он и теперь меня винит, что я будто слишком строга. А когда я уезжала, он опять смеялся и говорил: «Возвращайся христосоваться. Алексей давно на этот случай рассчитывает». Я! с ним христосоваться? Да ни за что!
Дед сидел прямо и молчал.
— Дедушка, отчего ты молчишь? — спросила Зоя.
— А вот выслушал и обдумываю, — задумчиво ответил старик. — Ведь это, пожалуй, серьезно, внучка? Обдумываю.
— Я боюсь, что я про него слишком много дурного сказала, — робко заметила Зоя. — Я бываю зла и несправедлива. Он хороший, дедушка.
— Обдумать надо, обдумать, — твердил дед.
— Ужин подан, — сказал Егор, просовывая в дверь голову.
— А ландышей, дедушка, еще нет? — глубоким, вздрагивающим голосом спросила Зоя и неожиданно засмеялась. — Я никогда сама не рвала ландышей, никогда!..
— Вон он, подлец! — говорил дедушка и указывал палкой на едва заметную точку, неподвижную в голубом небе. — Вон он, разбойник! Ишь, разделывает, негодяй!
Зоя не видела. Она становилась то рядом с дедом, то сзади него, чтобы верно определить направление, указываемое палкой, но жаворонок оставался для нее невидимкой. Он звенел сверху, то ближе, то дальше, и тот же, но более отдаленный звон звучал по всему полю, над изумрудными еще редкими зеленями.
Они шли по обсохшей дороге, уже настолько сухой, что весь верхний слой земли был в трещинах, и Зоя следила, как в эти трещины поминутно скрывались пауки, озабоченно снующие под ее ногами.
— А почты еще сегодня не было? — спросила она.
— Теперь, может быть, уже привезли, — хитро улыбаясь, сказал старик. — Хочу еще пройти, посмотреть… У меня там пашут. Пойдем, что ли?
Он был уверен, что она откажется и побежит домой спрашивать про почту; но она только секунду колебалась и согласилась. Дедушка пошел межой, и Зое пришлось идти сзади.
— Да, весна, весна, — говорил дедушка, тыкая палкой в комья земли на пашне. — Жавороночки да бабочки. И, думается, чего мне, старику, радоваться весне? А веришь ли, радуюсь, любуюсь. Вот букашец какой-то ползет, чувством своим говорю ему: «Ползи, брат, за своим делом! Пользуйся жизнью, люби ее, твое это святое право».
Он вдруг остановился, перевел дух, но сейчас же еще бодрее пошел дальше.
— Дедушка! — нерешительно окликнула Зоя. — А как ты думаешь?.. Я прежде тоже думала, что весна и любовь это так поэтично и прекрасно. И так чисто-чисто! Я думала, что это — самое прекрасное и возвышенное…
— И ты этого уже больше не думаешь? — спросил дед.
— Вот, я не знаю. Я хочу сказать, дедушка, что я чувствую, что если это не так, то это ужасно. Если это обман, то лучше умереть. Правда?
— Ну, вот уж и умереть! — дед тихо засмеялся. — Дело-то очень просто, так просто, что обман совсем невозможен. Знаешь, какое это дело — любовь-то?
Зоя молчала.
— А такое оно дело, что каков человек, такова и его любовь. У всякого своя, у всякого особая. Каждый ее сам для себя творит. Как же она обмануть может? Вот сделать ее счастливой, радостной или даже долговечной, это уж зависит не от себя. Это не от себя.
— Дедушка, но ведь лучше совсем не любить, никого не любить?
— Как? — живо спросил дед и обернулся. — Ты думаешь, что, нарушая закон природы, ты сделаешь себя выше и красивее? Ты думаешь, что земля недостойна тебя?
Он увидел испуг и недоумение в ее глазах и засмеялся.
— Нет, ты этого не думала, — ласково продолжал он. — Нет, это не то, не то! Нет, я знаю, что это не то…
Он вдруг стал ощупывать свои карманы и притворно огорчился.
— Так и есть! Папиросы забыл, а покурить бы недурно. Зоенька, ножки у тебя молодые и от дома здесь недалеко…
— Я сейчас принесу, дедушка, — радостно крикнула Зоя и бегом помчалась домой.
Старик глядел ей вслед вдумчивыми, серьезными глазами и закуривал папиросу. Он был уверен, что она не обернется.
На дворе так и звенел голос Ефимовны.
— Запустила, говорит, наседку, посадила ее на яйца, а она, мать моя, только все яйца поклевала. Вот, говорит, тебе и ранние цыплята! Не удалась, значит, у нее наседка. А я ей говорю: я, говорю, еще и рассаживаться курам не позволяю. Потому, говорю, что теперь яйцо не настоящее. Жировое теперь яйцо.
Зоя стояла на крыльце и читала письмо. Лицо ее разгорелось, и глаза глубоко и спокойно сияли. Рядом с ней, на перилах, Егор чистил суконкой серебро и кряхтел и шептал.
— Ах, барышня, наша красавица, а я вас и не вижу, ей-богу, — закричала Ефимовна, и ее голос сразу стал угодливым. — Уж какая дедушке радость, ей-богу, что приехала к нему на праздник его внучка! А прежде вам, барышня, заварная пасха нравилась. Теперь-то какую сделать: заварную или сырую? Я знаю, вы пасху любите.
Зоя рассеянно обернулась к ней и вдруг засмеялась и прижала письмо к груди.
— Люблю! — звонко ответила она.
— Бывало, я вам еще тянушки из сливок с ванилью варила. Тоже вы любили, — подходя к крыльцу, говорила Ефимовна.
— Люблю! — тихо повторила Зоя.
— Дедушка-то теперь уж к заутрени не ездит, — продолжала Ефимовна, — а хоть и дома, а все праздник соблюдают: выйдут наружу и к звону прислушиваются. В этом году хорошо поздняя пасха. У нас из двух церквей звон слышен.
— Егор, дай мне папирос! — вспомнив дедушкино поручение, испуганно выкрикнула Зоя. Егор выронил из рук вилку.
— Дедушка ждет в поле. Скорей, голубчик!
— Господи Иисусе! Полную папиросницу им наложил и сам в карман сунул. Потерял разве? — недоумевал старик. — Платок, папиросницу, спички…
Зоя встретила деда уже за садом, у канавы.
— Смотри! — кричал он ей и тыкал палкой в канаву. — Снегу-то вчера было по края, а теперь? Смотри!
Снег лежал только на дне, сверху он был темный, грязный, снизу образовалась ложбинка, точно маленький свод, и с этого свода капала вода.
— Шалишь, с весной не поспоришь! — точно дразнил дед и радовался.
— Да, нашел я папиросы, нашел! — пристально глядя на Зою, сказал он. — А ты не догадалась почту спросить?
— Только мне письмо, дедушка. А тебе нет ничего, — сильно краснея, сказала Зоя.
Они уже подходили к балкону, когда Зоя вдруг остановилась.
— Дедушка, присядем здесь.
Он сел на садовую скамейку молча, с взволнованным, почти испуганным лицом, и его рука на ручке палки заметно дрожала. Зоя прислонилась лицом к его плечу.
— Я тебя обманула вчера, — прошептала она.
Он кивнул головой.
— Я сказала тебе, что он мне не дорог…
— Так, так… Алексей?
— Дедушка, это неправда!
— Так, так…
— Дедушка, что мне делать? Он пишет, что… что… он меня очень любит…
Зоя заплакала. Дед сидел неподвижно и молчал.
— Он хочет, чтобы я… была его женой… Дедушка, отчего ты молчишь? Ты сердишься? — с отчаянием спросила, помолчав, Зоя.
— Нет, девочка, я думаю.
— О чем? Скажи.
— Думаю о своей радости.
— О радости, дедушка? Какой?
— О той, которая одна мне осталась и которая так велика и бесконечна: радость за все прекрасное на земле… Радость за чувства такие же душистые и свежие, как ландыши. Радость за тебя, потому что мне кажется, что ты, как жаворонок, комочком, летишь в небо…
— Дедушка, но мне надо теперь уехать от тебя, — прошептала Зоя. — Ведь он ждет, он зовет. Ты понимаешь?
— Но непременно, дружок! — вдруг встрепенулся старик. — Как же иначе? Завтра? Сегодня? Когда?
Примечания
правитьВ весенней дымке. Печатается по изданию: Образ человеческий. М., Книгоизд-во писателей в Москве, 1914.