В Шлиссельбурге (Новорусский)/ДО

В Шлиссельбурге : Картины и настроения
авторъ Михаил Васильевич Новорусский
Опубл.: 1906. Источникъ: az.lib.ru • Текст издания: Сборник Товарищества «Знание» за 1906 год. Книга двенадцатая.

Михаилъ Новорусскій.
Въ Шлиссельбургѣ.
Картины и настроенія.

Въ предлагаемыхъ очеркахъ нѣтъ ни капли вымысла.

Мнѣ пришлось провести въ Шлиссельбургѣ почти 19 лѣтъ: съ 5 мая 1887 года до 28 октября 1905 года. Когда я вспоминаю это время, въ головѣ сами собой выплываютъ отдѣльные, ничѣмъ не связанные эпизоды, почему-то сохранившіеся въ памяти наиболѣе рельефно. Я старался воспроизвести ихъ здѣсь по возможности точно. Я старался записать ихъ такъ, какъ записалъ бы ихъ въ дневникѣ тотчасъ послѣ переживанія, еслибы писалъ тогда дневникъ. Даже манеру обращаться къ себѣ во второмъ лицѣ я сохранилъ отъ того времени. Она развилась, какъ результатъ продолжительной одиночной жизни, когда можно было бесѣдовать только съ самимъ собой.

Первые дни заточенія.

править

Итакъ — навѣки… Оставь надежду навсегда. Правъ ты, или неправъ, — твое дѣло рѣшенное и отнынѣ непоправимое. Сиди и жди. Быть можетъ, дождешься лучшихъ временъ, быть можетъ, нѣтъ. Впереди ничего не видно и разсчитывать не на что. Предъ тобой безконечный рядъ унылыхъ дней, совершенно похожихъ на сегодняшній. Ни радости, ни развлеченій, ни дѣла, ни смысла, ни цѣли. Ни порывовъ, ни стремленій. Стремиться — къ чему? Желать — чего? Можно ѣсть кой-какъ и кой-что, пить и спать и понемножку, апатично и непродуктивно, читать. Все остальное, рѣшительно все — недостижимо. Какой ужасъ въ этомъ «рѣшительно все»!

Съ самаго утра голова не въ порядкѣ. Сонъ былъ плохой: прерывистый и сумбурный. Мстиславъ Удалой и Мстиславъ Храбрый, Игорь и Василько, печенѣги и половцы — все это какъ-то путалось въ головѣ всю ночь. Видѣлись не лица, а строки повѣствованія о нихъ, слышались цѣлыя фразы, написанныя въ исторіи, которую ты весь день держалъ въ рукахъ и не могъ смѣнить ни на что другое. Словомъ, книга наяву и книга во снѣ. И весь день, цѣлыя сутки, безсмѣнно одно и тоже, одно и тоже!

Чтобъ избавиться отъ такой кошмарной монотонности, нужно вызвать образы прошлаго. А вызывать ихъ очень опасно, потому что потомъ, какъ аэндорская волшебница, теряешь всякую власть надъ ними. Они заполняютъ все твое существо и, оживляя прошлое, разукрашиваютъ его необыкновенно яркими и соблазнительными красками.

Удивительную прелесть имѣетъ для насъ недоступное! Хотя я прожилъ 26 лѣтъ, мое прошлое было бѣдно впечатлѣніями. Да и тѣ, что были накоплены, говоря правду, не заслуживали тщательнаго сохраненія. Но здѣсь они стали необыкновенно дорогими и привлекательными и съ такою силой притягивали къ себѣ, точно всѣ они были необычайны, важны и возвышенны.

Время тянется удивительно медленно. Тщетно напрягаешь умъ, чтобы изобрѣсти какое-нибудь занятіе. Читаешь, пробѣгаешь страницу за страницей, но безъ всякаго увлеченія и съ весьма пониженнымъ интересомъ. Знанія здѣсь, въ этой преисподней, — къ чему они?

У меня никогда не было влеченія къ наукѣ ради науки. Еслибы какой-нибудь искуситель предложилъ мнѣ обнажить предо мною всѣ тайны бытія, но съ условіемъ, чтобы я никому не открывалъ ихъ, меня не соблазнилъ бы такой подарокъ. Знанія были нужны мнѣ, какъ точка опоры для дѣятельности, какъ богатый капиталъ, который я хотѣлъ расточать въ интересахъ другихъ. Эта цѣль служила для меня самымъ интенсивнымъ стимуломъ въ занятіяхъ; благодаря ей, я въ короткое время успѣвалъ совершать максимумъ работы.

Все это рушилось, и теперь книга валится изъ рукъ. Четверть часа чтенія и четверть часа ходьбы изъ угла въ уголъ. Затѣмъ можно четверть часа пролежать на кровати. И все-таки отъ боя до боя колокольныхъ часовъ остается неизрасходованной цѣлая четверть часа! Куда ее дѣвать? И сколько такихъ четвертей, ненужныхъ, скучныхъ и жутко-тягостныхъ, отъ 7 часовъ утра до 9 вечера!

Вдругъ все радикально измѣнилось! Что ты приговоренъ къ сплошному лишенію всего, это еще не такъ радикально: было, и — нѣтъ, только и всего. Но въ наполненіи времени произошелъ полный переворотъ. Прежде не хватало дня, чтобы исполнить все необходимое, теперь же не знаешь, куда дѣвать его, ибо весь онъ, въ цѣлости, свободенъ, и употреблять его не на что. Прежде рвали тебя на части. И умственные запросы, и дѣла житейскія не давали ни минуты покоя. Теперь ничто тебя не ожидаетъ, кромѣ покоя, длительнаго, мертваго, убійственнаго покоя.

Благодаря этому, въ самочувствіи сказался сразу рѣзкій переломъ. Прежде жилъ какъ-бы подъ давленіемъ трехъ атмосферъ, которое заставляло всюду стремиться, всюду поспѣвать, со всѣмъ спѣшить. Сознавалось это, какъ обязанность или какъ внутреннее принужденіе.

И вдругъ — нѣтъ больше никакихъ внутреннихъ давленій! Ничто и никто и ни къ чему тебя не обязываетъ. Полный просторъ для сплошного отдыха и непробудной лѣни. Саморегуляторъ въ этихъ условіяхъ не дѣйствуетъ, потому что исчезъ всякій смыслъ его дѣйствія. Побужденій со стороны другихъ людей здѣсь ты уже не встрѣтишь. Сиди и спи. Вотъ онъ, вожделѣнный покой! Вотъ тебѣ безконечный отдыхъ, котораго прежде напрасно жаждала твоя мятущаяся душа, потому что даже во дни вакацій ты всегда что-нибудь замышлялъ, строилъ планы и развивалъ виды на будущее, какъ свое личное, такъ и общественное.

Теперь конецъ всякимъ видамъ и планамъ. Мысль о будущемъ никогда не омрачитъ твоего сознанія и не встревожитъ твоей совѣсти. То безпокойство о завтрашнемъ днѣ, которое неразлучно съ жизнію и неотъемлемо у всякаго осмысленнаго существа, здѣсь исчезло безслѣдно, и внутренняя тревога, сопровождавшая его, улеглась навѣки.

Успокоеніе полное. Здѣсь ты, дѣйствительно, отдохнешь, и отдохнешь до сумашествія.

Тоска стоитъ несносная. Должно быть, по ея винѣ и въ книгу смотришь такъ разсѣянно. Умъ блуждаетъ гдѣ-то далеко, въ тщетныхъ поискахъ найти какое-нибудь «противоядіе». Подъ ложечкой сосетъ непрерывно, и отъ этой боли лекарства не предвидится. Не видно и того, пройдетъ она, или такъ и останется на всю «безсрочную» жизнь неразлучнымъ спутникомъ ея.

Боль эта, вѣроятно, аналогичная носталгіи, не остается неизмѣнно однообразной. Ей свойственны, какъ и зубной боли, моменты «схватокъ» и моменты притупленія. И моменты «схватки» всегда совпадаютъ здѣсь съ какимъ-нибудь особенно яркимъ воспоминаніемъ, съ какой-нибудь особенно живой картиной, обостряющей сознаніе безпросвѣтности и безнадежности.

Наконецъ, безконечный день, пересыщенный ужасающей скукой и неизбывнымъ тоскливымъ нытьемъ, близится къ закату. Но не появится вздохъ облегченія. За нимъ послѣдуетъ ночь, которая даже и сонному представляется очень длинной. Послѣ бездѣльнаго дня сонъ приходитъ не скоро, не освѣжаетъ и не укрѣпляетъ. И утро послѣ него, сулящее новый, такой же длинный и ненужный день, не принесетъ ни бодрости, ни оживленія.

На дворѣ, быть можетъ, ярко свѣтитъ солнце; тамъ майскій[1] день. Но къ тебѣ ничто не проникнетъ. Твой мрачный склепъ съ матовыми стеклами, пропускающими не отблескъ неба, а тѣнь стоящей рядомъ вѣковой стѣны, остается тѣмъ же — какъ въ маѣ, такъ и въ сентябрѣ. И небольшой кусочекъ голубой лазури, который ты съ трудомъ могъ подсмотрѣть близь верхняго косяка окна, не сулитъ тебѣ ни утѣшенія, ни радости.

При общей подавленности психики, воображеніе также спитъ и не можетъ создать какихъ-нибудь увлекательныхъ образовъ, способныхъ заглушить и сознаніе своего я, и сознаніе окружающей безысходности.

Никакое напряженіе воли, никакія героическія усилія не помогутъ въ эти дни забыться хоть на часъ, отвлечься отъ окружающихъ стѣнъ и отъ пониманія всѣхъ ужасовъ своего положенія. Точно кошмаръ, давятъ эти стѣны, и не чувствовать ихъ такъ-же невозможно, какъ невозможно вольной птицѣ, посаженной для опыта подъ колоколъ воздушнаго насоса, не биться и не задыхаться.

Ночь подъ новый годъ.

править

Первый годъ заключенія.

Среди обычной одуряющей тишины, которая тотчасъ начинаетъ казаться могильной и удручающей, какъ-только бросишь книгу и обратишь на нее вниманіе, раздается частое постукиванье сосѣдей другъ къ другу.

Эта легкая трель, напоминающая своею періодичностью стукъ телеграфнаго аппарата, но слабая, какъ тиканье часовъ, дѣйствуетъ здѣсь, точно самая очаровательная музыка.

Теперь идетъ предпраздничный говоръ. Скоро полночь. Воспоминанія о прежнихъ встрѣчахъ новаго года еще бурлятъ въ насъ и не даютъ намъ спать. Поэтому мы ждемъ условнаго часа въ приподнятомъ настроеніи и будемъ поздравлять другъ друга — не съ бокаломъ и не съ рѣчью, а со «стуколкой». Кто вооружился грифелемъ, кто карандашомъ или ложкой, а болѣе изобрѣтательные давно уже слѣпили себѣ палочку изъ мякиша хлѣба и высушили ее на печкѣ. При небольшой прибавкѣ песку получался прекрасный и долговѣчный «языкъ» для разговоровъ на болѣе значительныхъ разстояніяхъ. Вооружившись, мы ждемъ. Кой-кто изрѣдка и лѣниво перебрасываются фразами.

Вотъ часы на колокольнѣ бьютъ 12. Стуки срываются съ цѣпи, трещатъ громко, быстро и нервно, и волнуютъ еще больше и поздравителей, и поздравляемыхъ. Мы стараемся простучать каждому, кто находится «въ предѣлахъ досягаемости», хоть пару словъ привѣта и пожеланій.

Часто мы облекаемъ свои поздравленія въ стихотворную форму, — такъ звучнѣе и красивѣе. Кто можетъ, даетъ свои стихи; кто не можетъ, довольствуется чужими, которыя онъ заблаговременно принесъ изъ другого угла тюрьмы отъ болѣе плодовитаго и поэтически настроеннаго товарища. Прогулка вдвоемъ разрѣшалась уже, и только такимъ образомъ могли быть связаны разные углы зданія.

Мы съ Лукашевичемъ[2] беремъ по кружкѣ съ водой, чокаемся ими въ стѣну такъ, что вода плещется вонъ и кружка даетъ трещину, и я стучу:

Новый годъ водой встрѣчаю,

И хотя не унываю,

Все-жъ душевно я желаю,

Чтобъ кончать его виномъ

Намъ пришлось въ краю родномъ.

Изъ одного угла Юрковскій принесъ стихотвореніе Поливанова:

Поздравляя съ новымъ годомъ,

Я желаю вамъ, друзья,

Чтобъ подъ тяжестью невзгоды

Не сломились вы, какъ я,

Чтобъ вы вѣру сохраняли,

Чтобъ въ стѣнахъ глухой тюрьмы

Вы надежды не теряли,

Чтобы были вы бодры…

Изъ другого угла Мартыновъ принесъ стихотвореніе Богдановича; въ немъ говорилось о насъ:

«Вы свершили подвигъ честно»…

Что же касается поздравленій, поэтъ заявлялъ:

Съ новымъ годомъ я не стану

Поздравлять васъ, мои братья,

Чтобъ не трогать вашу рану…

Къ стихамъ всѣ мы чувствуемъ необыкновенную слабость. Всякая беллетристика — какъ въ прозѣ, такъ и стихахъ, тщательно изгонялась въ это время изъ нашей библіотеки. И люди, привыкшіе иногда жить воображеніемъ, жаждавшіе красивыхъ образовъ и красивыхъ звуковъ, не находили здѣсь ни малѣйшаго удовлетворенія.

Быть можетъ, поэтому мы напрягали свою фантазію и старались даже обыденныя фразы и мысли выразить въ стихахъ. Быть можетъ, чувства, волновавшія насъ тогда, не находя себѣ исхода, отличались особой повышенностью и для своего выраженія нуждались въ не совсѣмъ обычной формѣ.

Долго приходится выстукивать. Но мы терпѣливо выслушиваемъ поздравленія товарищей и тщательно записываемъ всѣ поздравительные стихи въ свои тетради.

Затѣмъ, крайне утомленные, но съ умиленной и и просвѣтленной душой, безпечно засыпаемъ…

«Предѣлъ скорби».

править

Второй годъ заключенія. Лѣто. Вечеръ. Тишина, жара и жуть.

Закупоренъ, какъ въ бочкѣ. Ни откуда не донесется ни малѣйшаго дыханія вѣтерка.

Накаленная за день южная стѣна моей камеры такъ и пышетъ жаромъ. Вода, нагрѣвшаяся въ бакѣ водопровода подъ желѣзной крышей, не освѣжаетъ блѣднаго и потнаго лица. Во всемъ тѣлѣ истома. Мозгъ не работаетъ, читать безполезно. Ходить изъ угла въ уголъ больше не въ мочь.

Вдругъ — вялый и апатичный мозгъ точно клещами сжимаетъ чей-то глухой стонъ. Слухъ напрягается, вниманіе сосредоточивается и чаще и чаще начинаетъ улавливать тѣ-же болѣзненно заглушенные стоны. Это Ю. Богдановичъ борется со своей смертельной болѣзнью, и какъ ни старается подавить стоны, чтобы не тревожить товарищей, не можетъ.

Къ моему физическому изнеможенію неожиданно прибавляется чудовищная нравственная пытка. Праздное воображеніе живо переносится въ камеру больного и ярко представляетъ весь ужасъ его положенія. Никто не подастъ ему освѣжающій глотокъ воды. Никто не поправитъ ему голову, скатившуюся съ подушки. Никто не поможетъ ему перемѣнить положеніе на болѣе удобное и не устранитъ боли, отъ которой такъ легко было бы избавиться. Слабые и изможденные члены испытываютъ все большее и большее раздраженіе, пока боль не станетъ окончательно невыносимой, пока рѣзкій, громкій крикъ не раздастся на всю тюрьму.

Дверь тогда отворяется, два дежурныхъ унтера входятъ къ нему, — два потому, что даже къ умирающему они не смѣли входить въ одиночку. Они равнодушно и безучастно сдѣлали что-то и торопливо вышли. Зашли не съ тѣмъ, чтобы облегчить страждущаго, — отъ подобной сантиментальности они были совершенно застрахованы, — а съ тѣмъ, чтобы предупредить дальнѣйшее нарушеніе тишины въ этомъ святилищѣ сатанинской зложелательности и свирѣпой, ненасытной мстительности.

Стоны немного затихли, чтобы черезъ полчаса повториться снова и снова, — опять вплоть до рѣзкихъ криковъ, отъ которыхъ каждый разъ вся душа переворачивается. Не трудись спрашивать окружающихъ исполнителей предначертаній начальства, что съ нашимъ товарищемъ, и почему не облегчатъ ему послѣднія минуты? Тебѣ ничего не отвѣтятъ, или отвѣтятъ, что тебя это вовсе не касается.

Уже сколько разъ объ это «некасательство» разбивались самыя благія и скромныя попытки вмѣшаться въ судьбу ближайшаго сосѣда и, можетъ быть, друга! Принципъ одиночной тюрьмы, свято соблюдаемый, требуетъ, чтобы ты не зналъ и не слышалъ ничего, что совершается внѣ предѣловъ твоей камеры.

Какъ ни безправно положеніе «ссыльно-каторжнаго», законъ не забываетъ видѣть въ немъ человѣка и въ нѣкоторыхъ случаяхъ, хоть и очень рѣдкихъ, гарантируетъ ему снисходительное обращеніе. Слабаго не могутъ сѣчь. Больного должны положить въ госпиталь, гдѣ и фельдшеръ, и другіе товарищи-больные могутъ присмотрѣть за нимъ.

Лишь у насъ, въ Шлиссельбургѣ, безчеловѣчіе царило, ничѣмъ не прикрытое, и послабленій никакихъ и ни въ чемъ не допускалось. Малѣйшій намекъ на нихъ разсматривался вверху, какъ либерализмъ, а либерализмъ, по тогдашнимъ понятіямъ, носилъ всегда кличку «зловреднаго».

Я пережилъ смертный приговоръ; я смотрѣлъ уже въ лицо смерти. Я перенесъ всѣ муки, которыя можетъ вынести человѣкъ, вынужденный неожиданно распрощаться съ жизнію на самой зарѣ этой жизни. У меня, затѣмъ, отнято было все, и я обреченъ былъ на «безконечную» жизнь, полную однихъ только лишеній.

Мнѣ знакомы поэтому всякія страданія. Но такихъ страданій мнѣ не приходилось еще переживать, и мучительнѣе ихъ я ничего въ своей жизни не испытывалъ.

Мнѣ извѣстно, конечно, было изъ исторіи, какъ зрѣлищемъ пытаемаго товарища пытали другого, чтобы воздѣйствовать на него въ желаемомъ смыслѣ. Но тамъ была все-таки цѣль, было, дѣйствительно, зрѣлище, гдѣ присутствующій видѣлъ только то, что было.

Наши муки отъ сосѣдства со страждущимъ товарищемъ не могли поэтому идти въ сравненіе съ тѣми. Мы не видѣли страждущаго, а только слышали объ его мукахъ и силою разстроеннаго воображенія рисовали ихъ, можетъ быть, болѣе тяжкими, чѣмъ онѣ были на дѣлѣ. Притомъ, тутъ не было ни цѣли, ни смысла, если не предположить сознательнаго намѣренія устраивать мученія для мученій, т.-е. для возмездія.

И эта жестокость, неизвѣстная варварскимъ временамъ, поистинѣ можетъ быть названа утонченной и «человѣческой», потому что варвары и звѣри не могли еще додуматься до такихъ душевныхъ пытокъ.

А между тѣмъ, какъ убѣдились мы впослѣдствіи, достаточно было чрезъ товарища, допущеннаго къ больному, освѣдомить насъ о положеніи дѣла, и нервы наши скоро успокаивались, а тревога за участь близкаго человѣка совершенно стихала.

Пасхальная ночь.

править

Пятый годъ заключенія. Пасхальная ночь.

Еще живы отголоски дѣтства, и длинной вереницей выступаютъ въ памяти, одна за другой, цѣлый рядъ этихъ торжественныхъ ночей, которыя я встрѣчалъ, бывало, вмѣстѣ съ толпой крестьянъ въ разныхъ мѣстахъ Новгородской губерніи, въ тиши и убожествѣ нашей деревни…

Но здѣсь я одинъ… Мнѣ недоступна толпа и богослужебныя чары, которыя вдохновляютъ и возбуждаютъ ее. Тѣмъ не менѣе, я не могу оставаться спокойнымъ: эти волненія, когда-то многократно пережитыя, еще не умерли во мнѣ, и отзвуки ихъ властно овладѣваютъ мной. Сегодня первая Пасха, когда я могу видѣть изъ своего окна, недавно освобожденнаго отъ матовыхъ стеколъ, часть пасхальныхъ церемоній.

Начинается благовѣстъ, какъ-то необычайно длительно разносящійся въ тихомъ и чистомъ ночномъ воздухѣ. Я лѣзу на окно, цѣпляясь за скользкій и покатый подоконникъ, и вижу огни зажженныхъ смоляныхъ бочекъ. При ихъ таинственномъ отблескѣ выплываетъ церковная процессія. Въ воздухѣ тихо; свѣчи у большинства мерцаютъ, но не тухнутъ.

— «Воскресеніе твое, Христе Спасе»… — доносится въ мою раскрытую форточку.

Я жадно провожаю взоромъ медленно двигающуюся небольшую толпу изъ обывателей крѣпости и мысленно слѣдую за нею, когда она удаляется за уголъ зданія.

И вдругъ всѣ пережитыя когда-то картины этого торжества и всѣ чувства, сплетенныя съ ними, ярко вспыхиваютъ во мнѣ съ неожиданной и поразительной живостью…

Взволнованный до глубины души, я соскакиваю со своей ненадёжной обсерваторіи, падаю на кровать и отъ волненія не слышу болѣе ни пѣнія, ни звона.

Нѣтъ! Твой Христосъ еще не воскресъ! Сиди и терпи. Воскреснетъ и онъ, но тебя уже не будетъ тогда въ живыхъ. Всегда вѣдь были пророки, и всегда ихъ убивали при жизни, чтобы чтить послѣ смерти. Человѣческая глупость, какъ и человѣческій разумъ, имѣетъ свои прочные законы; измѣнить тутъ ничего нельзя!

Распятые и замученные всегда воскресали въ памяти потомства. Ихъ образы и тѣни часто терзали, какъ. тяжкій кошмаръ, мучителей и распинателей. Ихъ возвышенный обликъ неизмѣнно вдохновлялъ толпу своимъ величіемъ и трагизмомъ. Терпи смѣло и бодро и въ страданіяхъ своихъ ищи крѣпкой опоры и утѣшенія. Оставайся до конца вѣрнымъ идеѣ, которой принадлежитъ будущее. Нѣтъ ничего устойчивѣе и заразительнѣе тѣхъ убѣжденій, которыя подкрѣплены готовностью все претерпѣть за нихъ.

На другой день послѣ этого равнодушно смотришь на пасхальныя яства, которыя преподносятъ тебѣ твои бездушные стражи. Еще недавно они готовы были изувѣчить тебя[3], стереть тебя съ лица земли во имя того Бога, воскресеніе котораго они сегодня празднуютъ. Еще сегодня ночью они хладнокровно застрѣлили бы тебя, еслибы ты, не желая считаться съ ихъ порядками, вылѣзъ какимъ-нибудь образомъ за окно и спокойно пошелъ къ церкви — принять участіе въ этомъ торжествѣ. Даже теперь, сохраняя механически всѣ формы праздника, принятыя обычаемъ, они остаются тупы и глухи къ самому существу его и никогда не вспомнятъ, что Христосъ «пришелъ отпустить измученныхъ на свободу», и что невозможно одновременно и ликовать во имя Его, и дѣйствовать вопреки Его завѣтамъ.

Навожденіе.

править

Любой годъ, день и часъ дня.

Настала опять знакомая полоса. Апатія и лѣнь. Все валится изъ рукъ, за что ни возьмись. Все противно, отвратительно и несносно.

Еще вчера ты что-то дѣлалъ, чѣмъ-то интересовался и увлекался. Сегодня ничего этого не нужно.

Къ чему?

Этотъ роковой вопросъ всталъ опять передъ угнетеннымъ сознаніемъ. Вѣдь во всемъ, что дѣлаешь ты здѣсь, ни цѣли, ни смысла. Одна сплошная нелѣпость, раздражающая и обезсиливающая.

Удивительно скверно устроенъ міръ! Вонъ какія глупыя рожи смотрятъ на тебя идіотскими глазами,. воображая, что они исполняютъ какой-то долгъ. У жандармовъ — долгъ! Дай имъ по 30 руб. въ мѣсяцъ, такъ они родного отца будутъ караулить съ такою же старательностью «по гробъ его жизни.»

Чего имъ, въ самомъ дѣлѣ, нужно? Пялятъ на тебя глаза, точно увидали сегодня впервые!

Да и есть на что посмотрѣть! Клѣтка, и въ клѣткѣ какой-то звѣрь, должно быть, рѣдкій, если сами министры ѣздятъ взглянуть на него.

Хороша и клѣтка! Заборъ, заборъ и заборъ, да старинная, изгрызенная временемъ стѣна, отъ которой вѣетъ всѣми насиліями, какія только могъ придумать злой человѣкъ, назвавшій ихъ, для отвода глазъ, государственной необходимостью.

И вѣчно торчатъ передъ глазами эти заборы и эти стѣны, одинъ видъ которыхъ способенъ довести до бѣшенства. Да, прочно устроили, чортъ ихъ возьми! Старательно, предусмотрительно и капитально! Не выскочишь, какъ ни мечтай объ этомъ!

И чего ради, въ самомъ дѣлѣ, канителиться здѣсь? Вѣдь нѣтъ иного исхода…

Брось несбыточныя фантазіи. Неужели тебя радуетъ торчать цѣлыми днями за верстакомъ, стругать доски да выпиливать шипы? Кому это нужно? Тѣмъ же "иродамъ, " которые съ такой готовностью и усердіемъ оберегаютъ тебя отъ всякихъ оживляющихъ и оздоровляющихъ вліяній?

Вѣдь ни одна твоя разумная мысль не выскользнетъ отсюда! Ни одно твое издѣліе не минуетъ жандармскихъ рукъ! Все будетъ конфисковано и отобрано, какимъ бы путемъ ты ни старался выпустить отсюда маленькую частицу своего я.

Твое я похоронено безповоротно. Ты — номеръ двадцать пятый, и подъ этимъ номеромъ сойдешь въ могилу, безвѣстно и безшумно. Живи хоть десятки лѣтъ. Тюрьма изуродуетъ тебя. Все живое замретъ въ тебѣ. И еслибы тебѣ удалось выскользнуть отсюда какимъ-нибудь чудомъ, ты окажешься отупѣвшимъ монстромъ, отъ котораго съ болью и сожалѣніемъ отшатнутся всѣ, знавшіе тебя когда-то.

Чего же ждать еще? Возьми ножъ, которымъ рѣзалъ вчера картонъ: одно движеніе, — и готово!

Вѣдь все равно къ этому придешь. Зачѣмъ же медлить? Кончай скорѣй, и ты избавишь себя отъ лишняго года такой постылой и рѣшительно никому ненужной жизни. А товарищи твои будутъ избавлены отъ печальной необходимости встрѣчать и созерцать такую кислую физіономію, съ какой теперь ты ходишь, и какая для всѣхъ, должно быть, тягостна.

И течетъ, и течетъ, непрерывной струей, безконечный рядъ совершенно аналогичныхъ мыслей, совладать съ которыми ты не въ силахъ.

Прострація полная. Усталость такая, точно передъ этимъ горами ворочалъ. Въ безсильномъ мозгу, неспособномъ ни на малѣйшее активное стремленіе, звучитъ непрерывно одна больная струна, остановить которую нѣтъ силъ.

И все, что скоплялось въ тебѣ цѣлыми мѣсяцами твоей подневольной и съ виду уравновѣшенной жизни, все это вдругъ прорвалось, точно плотина, размытая общимъ напоромъ скопившихся водъ, и сразу завладѣло всѣмъ твоимъ существомъ, и наложило на все печать мрачной безнадежности.

Кажется, одинъ ничтожный толчокъ, одно совершенно незначительное обстоятельство, которое толкнуло бы слегка въ эти минуты въ опредѣленномъ направленіи, — и отъ меня осталось бы одно воспоминаніе.

Посѣщеніе министра.

править

Лѣто 1896 года.

Предупредили насъ, что завтра будетъ самъ министръ внутреннихъ дѣлъ Горемыкинъ. Просили прибрать въ камерахъ и мастерскихъ лишній накопившійся хламъ. Начальство подтянулось и ходитъ съ видомъ сосредоточеннымъ и напряженнымъ. На корридоръ нагнали солдатъ и задали тамъ генеральную чистку. За нѣсколько часовъ до предположеннаго прихода, по корридору и по галлереямъ второго этажа разостлали дорожки цвѣтной матеріи.

На душѣ невесело. Поднимается раздраженіе. Къ чему эти визиты? Что вы хотите тутъ видѣть? Человѣка-ли, одѣтаго въ мягкія одежды, или мумію, высохшую отъ вашихъ попечительныхъ заботъ и готовую разсыпаться при первомъ прикосновеніи?

Или вы хотите убѣдиться, что всѣ мы цѣлы? Вы знаете это по спискамъ; могли бы пересчитать въ «глазокъ» дверной.

Или вамъ хочется знать, какъ мы чувствуемъ себя? Этого вы все равно не узнаете…

Или привело васъ праздное любопытство, единственное доступное вамъ чувство, которое еще волнуетъ иногда ваше окаменѣвшее сердце?

Или вы, «въ видахъ правительственныхъ соображеній», размягчились душой и дѣйствительно намѣрены сдѣлать что-нибудь въ пользу вашихъ жертвъ въ предѣлахъ вами же сочиненныхъ рамокъ? Такъ зачѣмъ же тогда тѣшить себя, выслушивая еще наши жалобы и заявленія? Для человѣка, у котораго вы отняли все, — что ни возврати, все будетъ находкой.

Вы окружили насъ насиліемъ и произволомъ, попрали всѣ божескіе и человѣческіе законы, задушили добрую половину нашихъ братій и идете сюда точно на увеселительную прогулку! Чего-же вы ждете отъ насъ? Какія чувства въ насъ предполагаете? Какихъ просьбъ ожидаете? і

Навѣрное, вы ѣдете не затѣмъ, чтобъ даровать «льготы» и «милости»! Навѣрное, вамъ пріятно посмотрѣть, какъ мучаются ваши жертвы. Пріятно показать свою власть надъ ними, и рѣзкимъ контрастомъ вашихъ раззолоченныхъ мундировъ съ убожествомъ нашей обстановки доставить себѣ безнравственный, но очень интенсивный родъ удовольствія.

Идите и смотрите. Я сдѣлаю такое деревянное лицо, какое только сумѣю сдѣлать. Моихъ чувствъ вы все равно не узнаете. Для этого я слишкомъ хорошо тренированъ здѣсь. Я не привыкъ обнажать душу передъ гостями, которые незванно, нежданно, непрошенно вторгаются въ мое жилище, осязательно показывая мнѣ, что сила въ ихъ рукахъ, и что вторгаться они могутъ. Хочется мнѣ видѣть ихъ, или не хочется, — какое имъ до этого дѣло?

Идите и смотрите. Вы, навѣрное, не догадаетесь, что первый мой порывъ — повернуться къ вамъ спиной въ отвѣтъ на вашу властную грубость и безцеремонное вторженіе.

Пока эти мысли проносятся въ сознаніи, наблюдатели верхняго этажа уже усмотрѣли изъ оконъ парадное шествіе въ нашу сторону и стучатъ въ дверь на весь корридоръ:

— Идутъ!

Увидали, можетъ быть, и дежурные. Все притихло. Слышенъ только голосъ Конашевича. За годъ до этого онъ сошелъ съ ума. Онъ изводилъ насъ, громко напѣвая одну и ту же фразу собственнаго сочиненія, которая начиналась словомъ «красавица» и которую не возможно передать въ печати. Ему нѣтъ дѣла до пріѣзда министра. Онъ и теперь тянетъ свою «красавицу» — однообразно, монотонно, какъ всегда дѣлаютъ сумасшедшіе.

На корридорѣ зазвякали шпоры. Слышатся сдержанные шаги многихъ ногъ. Лязгаетъ замокъ; чью-то дверь отворили и зашли. Минуты черезъ двѣ-три замокъ лязгаетъ вновь, дверь заперли и тотчасъ отворили другую. Затѣмъ третью, четвертую и т. д.

Приближаются ко мнѣ…

Эхъ, дуй ихъ горой! Прошли бы лучше мимо! Но нѣтъ!

Дверь моя открывается, и камера медленно наполняется народомъ. Столько мундирныхъ особъ не часто видать приходится. Всюду блескъ, блескъ и блескъ…

Ближайшіе воззрились на меня, какъ на чучело. Дальнѣйшіе вытягиваютъ шеи, чтобы изъ-за головъ и плечъ ближайшихъ — взглянуть на эту блѣдную и угрюмую фигуру «важнѣйшаго» государственнаго преступника.

Ничего важнаго въ этой фигурѣ не оказывается: на лицахъ нѣкоторыхъ разочарованіе… Иные уже складываютъ въ умѣ фразу, которой они отвѣтятъ на вопросъ какой-нибудь Марьи Алексѣевны, желающей знать отъ очевидца: «ну какъ они тамъ выглядятъ?»

Министръ смотритъ сурово, дѣлаетъ едва замѣтный кивокъ и подходитъ почти къ самому столу. Его предшественники предпочитали останавливаться въ дверяхъ.

Онъ выражаетъ готовность выслушать, не будетъ-ли какихъ заявленій.

Въ только-что открытую дверь рѣзко доносятся дикіе напѣвы Конашевича, усиленные резонансомъ корридора и абсолютной тишиной, сопровождающей высокихъ посѣтителей.

— Какія же тутъ нужно еще дѣлать заявленія? Вы слышите? Я живу здѣсь, какъ въ сумасшедшемъ домѣ, и, окруженный ежедневно такими звуками, могу и себѣ ожидать только подобной же участи…

— Знаю, знаю! Мнѣ уже говорили,

Небольшая пауза. Дальнѣйшихъ заявленій не находится. Слѣдуетъ опять подобіе поклона, и посѣтители быстро другъ за другомъ выскакиваютъ за дверь, точно опасаясь, не захлопнули бы здѣсь кого изъ нихъ по ошибкѣ.

Дверь запираетъ та-же привычная, опытная рука нашего вахмистра, замокъ щелкаетъ сочнымъ, ядренымъ, какъ бы радостнымъ звукомъ, и я испускаю вздохъ облегченія.

Раньше, чѣмъ черезъ годъ, такая церемонія едва-ли повторится!

Именины.

править

Восьмой годъ заключенія. 29 сентября.

Завтра я именинникъ. Возвращаюсь домой изъ мастерской въ обычный часъ къ чаю и останавливаюсь у порога, пораженный изумленіемъ. Своего жилища я не узнаю.

Чьи-то дружескія руки изукрасили мою келью своеобразными гирляндами изъ цвѣтной бумаги, которыя въ живописномъ безпорядкѣ развѣшаны по всѣмъ четыремъ стѣнамъ. Навѣрное, это Людвигъ Фомичъ! Пришлось ему поработать, склеивая эти гирлянды! Навѣрное, не одинъ, а двое сидѣли за работой цѣлый день!

Столъ покрытъ бѣлоснѣжной скатерью, и весь уставленъ совершенно необычными въ нашей жизни предметами, напоминающими давно забытыя времена…

Тутъ и букетъ живыхъ цвѣтовъ, еще не успѣвшихъ погибнуть при недавнемъ заморозкѣ, и тортъ, и фрукты, и плитка шоколаду, и какія-то самодѣльныя конфекты, и коробка монпансье. Еще не то сушки, не то "стружки, " не то «хрусты» — тоже необыкновенной самобытности, и, наконецъ, варенье. А какъ вѣнецъ всего, торчатъ кой-гдѣ записки, одна, другая, третья. Кто лаконически, кто сдержанно, кто задушевно — поздравляютъ меня съ именинами и желаютъ на многія лѣта (конечно, не здѣсь только!) тѣлесной и душевной бодрости и всевозможныхъ радостей.

Милые, добрые люди! Сколько усердія, вниманія. и заботливости потратили они, чтобы въ рутину безцвѣтной, унылой жизни внести частицу разнообразія и поэзіи! Какъ странно выглядитъ все это на фонѣ будничной и мрачной обстановки каменнаго мѣшка!

Тотчасъ же летятъ отъ меня благодарственныя телеграммы! Конечно, здѣсь работали также дамскія руки, и, конечно, Вѣра Николаевна Фигнеръ побила здѣсь рекордъ. Она сидитъ какъ разъ надо мной. Вызываю ее стукомъ и изливаю свои восторги въ выраженіяхъ сбивчивыхъ и безсвязныхъ.

На другой день все это изобиліе благъ земныхъ разрѣзается и раздѣляется на порціи и, согласно установившемуся обычаю, разносится по камерамъ. Тѣ, кто не участвовалъ въ созданіи или покупкѣ этихъ яствъ на счетъ своей такъ называемой «хлѣбной экономіи»[4], спокойно истребляютъ свои микроскопическія доли, замѣчая про себя:

— Должно быть, сегодня именины.

Иные же, менѣе проницательные, вопрошаютъ на другой день своихъ ближайшихъ сосѣдей.

— А по какому это поводу вчера было угощеніе?

Панихида.

править

Девятый годъ заключенія.

Сегодня 8-ое іюля, праздникъ Казанской Божіей Матери.

По какому-то случаю къ этому дню пріуроченъ крестный ходъ на «братскую» могилу, гдѣ похоронено слишкомъ 200 человѣкъ, павшихъ при взятіи крѣпости Петромъ I отъ шведовъ.

Могила эта, — широкая, плоская насыпь, аршина въ три высотой, — прилегаетъ почти вплотную къ кирпичной стѣнѣ, окружающей нашъ тюремный дворъ, и находится какъ разъ подъ самыми окнами тюрьмы, въ разстояніи не болѣе восьми саженъ. Вся церемонія проходитъ у насъ передъ глазами и хорошо видна изъ всего южнаго угла тюрьмы.

Моя камера внизу, какъ разъ противъ могилы. Ко мнѣ пришелъ Людвигъ Фомичъ Яновичъ посмотрѣть на это зрѣлище, котораго ему, какъ католику, можетъ быть, ни разу не приходилось видѣть вблизи.

Какъ разъ посрединѣ широкой четырехугольной площадки могилы водруженъ желѣзный золоченый крестъ съ прибитой къ нему мѣдной дощечкой. Кругомъ креста площадка усыпана пескомъ, а по угламъ посажены солдатами цвѣты, взятые изъ нашихъ же парниковъ и разсадниковъ.

При начавшемся перезвонѣ мы встали оба на одинъ табуретъ; головы наши очутились на уровнѣ нижняго ряда стеколъ рамы, и всѣ, кто поднимется на могильную насыпь, видны намъ, какъ на ладони.

Публика все наша же, почти исключительно изъ жандармовъ. Пѣвчіе — изъ ихъ же дѣтей. Во главѣ процессіи идетъ въ митрѣ протопресвитеръ Желобовскій, а съ нимъ мѣстные священникъ и діаконъ. Поютъ и служатъ бездушно, какъ всегда въ оффиціальныхъ церемоніяхъ, гдѣ всѣми чувствуется, что они призваны сюда отбыть повинность, и отбываютъ ее покорно и по уставу. Заученные жесты, механическія движенія…

Старшая жандармерія, въ блестящихъ парадныхъ мундирахъ, стоитъ гордо, выпятивъ грудь, съ такимъ выраженіемъ, точно они дѣлаютъ кому-то одолженіе тѣмъ, что явились сюда, куда являться имъ по долгу службы необязательно. Мертвые вѣдь не подлежатъ ни сыску, ни надзору.

Для людей, не видавшихъ подобной церемоніи лѣтъ десять, она кажется необыкновенно странной…

Словомъ, почтили, какъ это принято, память тѣхъ, кто былъ безсознательнымъ орудіемъ историческихъ судебъ, кто своею кровью предуготовилъ разомъ и «величіе» Россіи, и историческій застѣнокъ для безкровнаго умерщвленія и насъ, и множества другихъ, подобныхъ намъ.

— «Спите мирно, животъ свой на брани положившіе. Благодарная родина не забудетъ васъ», — говорили про себя активные участники церемоніи, представители торжествующаго сейчасъ уклада жизни, и затѣмъ расходились помянуть ихъ добрымъ обѣдомъ, какъ это водится повсюду у «истинно-русскихъ» людей.

— «Спите мирно», — сказали и мы. — "Спите мирно вы, отнявшіе цѣлый край у культурнаго государства и пріобщившіе его къ московскому безправію, невѣжеству и варварству.

«Вы отняли эту страну у шведовъ и затормозили въ ней развитіе народа ровно на 200 лѣтъ».

"Да, на 200 лѣтъ! И теперь вѣдь существуетъ Швеція: и она, и недавно отторгнутая у нея Финляндія могутъ служить для всякаго патріота своего отечества завиднымъ образцомъ того, какъ нужно устраивать свою общественную жизнь. Нѣтъ въ Европѣ народа, болѣе здороваго, честнаго, просвѣщеннаго, зажиточнаго и благоустроеннаго, чѣмъ шведы. Финляндія, которую при Петрѣ I не успѣли еще пріобщить къ русскому одичанію и обнищанію, сумѣла какъ-то сохранить и самобытные порядки, и самобытную культуру.

"Все же остальное, что вы отняли тогда отъ шведовъ, до сихъ поръ изнываетъ подъ гнетомъ произвола и не можетъ выбиться изъ нищеты, постоянно и неизмѣнно ему сопутствующей.

"Спите мирно. Вы не знали, что творите; исторія проститъ васъ. Но мы-то, отдавшіе жизнь за истинное благо своей родины, мы всѣ, здѣсь замученные, задушевные, загубленные, мы-то хорошо знали, за что шли на смерть. Ни наши имена, ни наши могилы неизвѣстны. Оффиціальная Россія окружаетъ ихъ или забвеніемъ, или презрѣніемъ. Неоффиціальная спитъ еще безпробудно. Никто не почтитъ насъ надгробнымъ словомъ, не преклонитъ колѣнъ предъ мѣстомъ нашего упокоенія. Но это насъ не смущаетъ. Мы подождемъ еще, потому что хорошо знаемъ, что такое вѣчная память, кому и за что она достается.

"Это знаніе останется навсегда отрадой и утѣшеніемъ въ нашей долѣ. Ваша панихида лишь обострила въ насъ воспоминаніе о нашей собственной исторической миссіи, посвященной тоже величію и благу Россіи, но совершенно иначе понятому.

«Ваша мертвая и наша живая могилы удивительнымъ капризомъ исторіи поставлены рядомъ. И пока мы живы, мы ежегодно должны производить сравнительную оцѣнку этихъ историческихъ могилъ»…

Мы съ Людвигомъ сошли со своей обсерваторіи и долго еще бесѣдовали между собою. Мы говорили, какъ трудно даже развитымъ умамъ отказаться отъ господствующихъ взглядовъ, особенно когда на сторонѣ этихъ взглядовъ физическая сила и авторитетъ власти. И какъ трудно, почти невозможно, производить оцѣнку историческихъ событій не съ точки зрѣнія одного какого-нибудь народа или историческаго періода, а съ общечеловѣческой точки зрѣнія.

Она — единственно правильная. Между тѣмъ съ этой точки зрѣнія всѣ человѣческія группы, по которымъ движется колесница исторіи, равноцѣнны; ихъ матеріальная и духовная культура есть единственное благо, имѣющее цѣну и стоящее кровопролитной борьбы и великихъ жертвъ.

" Сарайныеu будни лѣтомъ.

править

«Сараемъ» мы прозвали старую тюрьму, низкую, темную и сырую. Въ ней каждый изъ насъ сидѣлъ первые мѣсяцы заключенія; на первыхъ порахъ она служила также карцеромъ. Въ 1890 году въ ней устроили мастерскія, а съ перемѣной режима, постепенно завоеванной нами, мы превратили «сарай» почти въ общежитіе и пользовались тамъ въ теченіе рабочихъ часовъ относительной свободой. Тамъ была особая кухня, которую мы топили для своихъ мелкихъ надобностей. Пища же для насъ готовилась солдатами въ другомъ зданіи, и насъ туда никогда не допускали.

Тринадцатый годъ заключенія.

Въ кухнѣ постоянная толкотня. Я стою съ утюгомъ въ рукѣ и тутъ же, на краю плиты, гдѣ не очень горячо, сушу растенія для гербарія. Одинъ утюгъ постоянно стоитъ на плитѣ, другой въ рукахъ. Рядомъ на табуретѣ пукъ только-что сорванныхъ сочныхъ огородныхъ растеній, которыя безъ такого пріема высушить зелеными невозможно.

Надъ плитой висятъ два пресса съ досыхающими растеніями и проволочныя петли, въ которыхъ укрѣплена для просушки газетная бумага; она нужна для гербарія. Этимъ запасомъ бумаги мы обязаны «Вѣстнику Финансовъ», который присылался намъ изъ департамента полиціи съ 1894 года. Къ «Вѣстнику» прилагались листы съ отчетами разныхъ торгово-промышленныхъ предпріятій. Они-то и шли на гербарій.

Одинъ приходитъ за клеемъ, съ озабоченнымъ лицомъ размѣшиваетъ его и смотритъ, достаточно ли онъ густъ, или горячъ. Другой варитъ томаты собственнаго производства къ обѣденнымъ щамъ, лѣниво переворачивая ихъ деревянной ложкой въ эмалированной желѣзной мискѣ и еще лѣнивѣе перекидываясь фразами съ окружающими и приходящими.

Въ компаніи вяло, апатично и скучно.

Приходитъ еще человѣкъ съ противнемъ въ рукахъ. На него вопросительно поднимаются глаза, не скажетъ ли онъ чего новаго. Нѣтъ, онъ самъ ждетъ того же отъ другихъ. Не дождавшись, медленно раскрываетъ духовую печку и ставитъ туда нарѣзанный ломтиками бѣлый хлѣбъ, немного промасленный и подсахаренный, чтобы приготовить сухари.

Въ миску съ помидорами, поставленную В. Г. Ивановымъ, большимъ любителемъ стручковаго перцу, подсунули въ его отсутствіе здоровую порцію этой жгучей пряности. Онъ приходитъ, помѣшиваетъ, пробуетъ и восторгается:

— Вотъ такъ перецъ! Одну крупинку положилъ, а жжетъ на славу! Ни у кого такого перцу нѣтъ!

Его высмѣиваютъ всей компаніей. Онъ, конечно, не вѣритъ и считаетъ, что его перецъ выше всякой похвалы и не нуждается въ добавкахъ.

Время незамѣтно близится къ обѣду. Въ половинѣ двѣнадцатаго въ дверяхъ кухни показывается унтеръ, завѣдующій мастерскими, и предупреждаетъ насъ:

— Кончайте ваши занятія!

Всѣ собираютъ, укладываютъ свои пожитки и направляются домой, по одному, или группами, кто съ пустыми руками, кто со снѣдями, кто съ другимъ какимъ-нибудь издѣліемъ.

Послѣ обѣда здѣсь обѣщала быть Вѣра Николаевна Фигнеръ. Либерализмъ нашего начальства дошелъ до того, что ее выпускаютъ изъ камеры безпрепятственно, на такихъ же правахъ, какъ и мужчинъ. Но если ротмистръ Гудзь, смотритель, лично увидитъ ее въ обществѣ товарищей-мужчинъ, особенно если компанія большая, онъ дѣлаетъ напоминаніе насчетъ инструкціи. Выслушивать такія напоминанія рѣшительно никому не хочется.

Ко второму часу дня у плиты нагрѣвается самоваръ. Въ сосѣдней комнатѣ, какъ разъ у отворенной въ кухню двери, стоитъ раскрытый складной столъ. Когда-то онъ зналъ лучшіе дни, былъ блестящимъ и изящнымъ, а теперь давно уже держится безъ всякихъ претензій и ждетъ-не дождется, не возьмется ли ремонтировать его кто-нибудь изъ нашихъ столяровъ. Столъ ничѣмъ не покрытъ. Самоваръ ставятъ на него, приносятъ — кто стаканъ, кто кружку, кто какое-нибудь приложеніе къ чаю.

Вѣра Николаевна выходитъ туда изъ своей мастерской, и начинается чаепитіе, а съ нимъ разговоры и, конечно, споры.

Пользуясь этимъ, я иду въ мастерскую Вѣры Николаевны, поправляю тамъ верстакъ и, кстати, убѣждаюсь, что нарѣзка шиповъ и проч. идетъ у нея совершенно правильно, какъ у заправскаго столяра.

Кончивши работу, я выхожу за ворота тюрьмы, на дворъ, вздохнуть свѣжимъ воздухомъ, и вижу, что на горизонтѣ показывается Гудзь. Стремглавъ бѣгу въ импровизированную чайную и кричу, заглушая повышенные голоса спорящихъ:

— Смотритель идетъ!

Моментально компанія разсыпается, точно воробьи при видѣ ястреба. И прежде чѣмъ Гудзь дошелъ до корридора, Вѣра Николаевна оказалась у себя за притворенной дверью и съ рубанкомъ въ рукахъ. Всѣ прочіе также на своихъ положенныхъ мѣстахъ.

Гудзь проходитъ до кухни, видитъ у самовара только двоихъ, что не запрещается его правилами, идетъ по корридору назадъ и, найдя все въ порядкѣ, возвращается въ свой домъ въ сознаніи исполненнаго долга.

Въ тотъ же моментъ распуганная компанія появляется вновь на старомъ мѣстѣ и продолжаетъ спокойно засѣдать, въ увѣренности, что вторая тревога не повторится ранѣе, чѣмъ черезъ часъ.

Мой рабочій день.

править

Начало августа 1905 года.

Сегодня всталъ я бодрымъ и свѣжимъ. Очевидно, я хорошо выспался, а для тюрьмы это чуть не событіе. Дѣла предстоитъ бездна, и я никакъ не смогу передѣлать всего, что хочется.

Вчера я не успѣлъ законсервировать нѣсколько личинокъ и гусеницъ. Пользуясь кипяткомъ, который дали въ семь часовъ утра, я надуваю три гусеницы расплавленнымъ параффиномъ; а двухъ личинокъ въ формалинѣ запаиваю въ тонкія стекляныя трубочки. При этомъ я пользуюсь свѣчой и паяльной трубкой.

Еще недавно я былъ лишенъ этихъ предметовъ. Въ 1902 году, когда въ Россіи воцарился Плеве, а въ Шлиссельбургѣ жандармскій полковникъ Яковлевъ, у насъ были отняты всѣ наши льготы, въ томъ числѣ сарай, кухня и свѣчи. Но теперь режимъ опять сталъ мягче, и я могу держать свѣчу въ своей комнатѣ, не обращаясь за нею къ жандармамъ каждый разъ, когда понадобится.

Въ 8 часовъ я иду въ огородъ освѣжиться. Осматриваю ловушки для слизняковъ, этихъ враговъ нашего земледѣлія, и умерщвляю ихъ безъ сожалѣнія. Навѣрное, это уже двадцать пятая сотня за нынѣшнее лѣто. Затѣмъ ревизую питомники съ насѣкомыми: однимъ подкладываю кормъ, другимъ мѣняю квартиру. Вылупившихся забираю съ собой. Посылаю сельдерею на кухню въ общій супъ и рѣпу приватно для себя, и заявляю дежурному, чтобы онъ открылъ дверь, потому что я иду въ мастерскую.

Иду я прежде всего въ токарную. Еще три дня тому назадъ завѣдующій работами просилъ выточить для какой-то очень нужной вѣшалки шесть гвоздей. Вытачиваю ихъ и перехожу къ себѣ въ столярную.

Здѣсь у меня оканчивается шкатулка, въ которой будетъ помѣщаться коллекція по органографіи цвѣтка. Нужно поцарапать ее цинубелемъ и прикроить фанерки для оклейки.

Покончивши съ этимъ, я стучу въ дверь, требуя, чтобы меня выпустили. Посылаю на кухню дежурнаго разогрѣть клей, — уже давно прошли времена, когда у насъ была своя кухня. Затѣмъ перехожу со своей работой въ переплетную, чтобы наклеить фанерку на шкатулку, такъ какъ тамъ можно зажать ее въ большой прессъ.

Пока я вожусь съ этимъ, приближается время обѣда, и я успѣваю сбѣгать на дворъ и взять салату и пару свѣжихъ огурцовъ.

Послѣ обѣда я умерщвляю эфиромъ взятыхъ утромъ новорожденныхъ насѣкомыхъ и, пока не началось еще трупное окоченѣніе, расправляю ихъ въ естественной позѣ, посадивши на булавку на пластинкѣ торфа. За этой кропотливой работой застаетъ меня вахмистръ, отворяющій дверь всегда ровно въ часъ. Онъ спрашиваетъ меня:

— Быть можетъ, вы останетесь дома?

Но я, не желая быть запертымъ вновь, отвѣчаю:

— Нѣтъ, я сейчасъ кончу и ухожу.

Оканчивая работу, я вслушиваюсь въ полуоткрытую дверь, не слышно-ли гдѣ среди унтеровъ многозначительныхъ разговоровъ.

При полной неизвѣстности о текущихъ событіяхъ, которой насъ окружаютъ уже два съ половиной года, это — почти единственный источникъ для нашихъ «соображеній». Одна или двѣ фразы, неосторожно сказанныя, уже даютъ намъ блестящую идею, развить которую, при богатствѣ воображенія, ничего не стоитъ.

Еще два мѣсяца назадъ одинъ дежурный читалъ вслухъ въ какомъ-то листкѣ передовицу: по отрывочнымъ словамъ, долетавшимъ до меня, я понялъ, что рѣчь идетъ о монархѣ: ограниченъ-ли онъ у насъ и въ какомъ именно отношеніи ограниченъ.

«Эге, — думаю, — чѣмъ пахнетъ! Въ наши времена такія передовицы печатались только въ „Народной Волѣ“, и авторовъ ихъ судили за ниспроверженіе основъ, а читателей разсылали въ мѣста болѣе или менѣе отдаленныя. Тѣхъ же, кто протестовалъ дѣйствіемъ противъ такихъ чудовищныхъ расправъ, упекали какъ разъ сюда, гдѣ я сижу!»…

Затѣмъ я выхожу на корридоръ и встрѣчаю M. P. Попова, который сообщаетъ мнѣ, что предлагаютъ очень выгодный столярный заказъ. Не хочу-ли я взять его цѣликомъ, или въ нѣкоторой части, при его посильномъ содѣйствіи? Долго мы обсуждаемъ, не сходя съ мѣста, выгоды и детали заказа, и я нахожу, наконецъ, что онъ мнѣ вовсе не улыбается, особенно теперь, когда не знаешь,

Что день грядущій намъ готовитъ? Отказавшись отъ заказа, я направляюсь въ камеру № 28, гдѣ лежитъ складъ всякихъ матеріаловъ для коллекцій, и перебираю тамъ всѣ засушенные цвѣты, чтобы убѣдиться, что ничего изъ нихъ не осталось неиспользованнымъ. Затѣмъ съ этою же цѣлью спускаюсь внизъ, въ «музей»; такъ звали мы камеру, въ которой были собраны разные естественно-научные предметы и коллекціи нашего издѣлія: скелеты, черепа, чучела и проч. Оттуда перехожу опять въ переплетную, оклеиваю двѣ пластины картона бѣлой бумагой и разрѣзаю его по мѣркѣ, чтобы дома склеить нѣсколько маленькихъ коробочекъ со стекломъ: въ нихъ будутъ образцы «превращенія насѣкомыхъ».

Такъ проходитъ время до четырехъ часовъ, т.-е. до чаю, и я едва успѣваю выйти на четверть часа въ огородъ, чтобы вздохнуть свѣжимъ воздухомъ и сорвать кстати нѣсколько ягодъ малины къ чаю.

За чаемъ идетъ «ляоянскій бой». Происходилъ онъ, конечно, еще годъ назадъ, но намъ только теперь даютъ описаніе его по всеподданнѣйшимъ отчетамъ участниковъ. Мы тщательно штудируемъ это описаніе и по «Нивѣ», и по «Развѣдчику», и по «Лѣтописи войны», и даже по журналу «Природа и люди», и удивляемся литературному таланту, съ какимъ наши полководцы умѣютъ представить пораженіе близкимъ къ побѣдѣ. Съ этой литературой я не успѣваю покончить къ пяти часамъ, и когда вахмистръ снова отворилъ дверь для прогулки, иду съ нею въ огородъ и изучаю до шести съ половиной часовъ, т.-е. до окончанія нашего прогулочнаго дня. Лѣтомъ намъ разрѣшалось теперь оставаться на воздухѣ съ восьми часовъ утра до шести съ половиной часовъ вечера.

Въ семь часовъ, за ужиномъ я беру кипятку въ клеянку и послѣ ужина задѣлываю двѣ коробочки съ «превращеніемъ насѣкомыхъ». Эта кропотливая работа отнимаетъ почти все время до 8 3/4 час., когда вахмистръ является въ послѣдній разъ на дню и даетъ мнѣ возможность перейти въ спальню.

Туда я беру неостывшій еще чайникъ съ чаемъ и клеянку и, задѣлавши послѣднихъ пять пластинокъ по органографіи цвѣтка, велю корридорному тушить мою электрическую лампочку, и мирно и безмятежно засыпаю, едва коснувшись постели.

Тюремный день на сегодня кончился. Завтра, быть можетъ, онъ повторится полностью, съ нѣкоторыми небольшими варіаціями.

Нужно было просидѣть 18 лѣтъ, нужно было провести много сотенъ, даже тысячъ, совершенно бездѣльныхъ и ненужныхъ дней, чтобы получить «право» наполнять тюремный день хоть какимъ-нибудь содержаніемъ, имѣющимъ дѣловую видимость.

Лучъ надежды.

править

Въ концѣ февраля 1904 года впервые въ нашей юдоли мрака сверкнулъ яркій лучъ надежды.

Какой-то доброжелатель изъ рядовыхъ, которые у насъ тамъ никогда не переводились, подсунулъ намъ маленькій отрывокъ газеты.

Въ немъ сказано было, что «съ 27 января, съ началомъ русско-японской войны, газета будетъ помѣщать у себя портреты видныхъ военныхъ дѣятелей, и русскихъ, и японскихъ».

Человѣку, которому не приходилось цѣлые годы быть отрѣзаннымъ отъ всего живого, трудно представить, какимъ откровеніемъ были для насъ эти простыя слова, сколько ожиданій было связано съ ними!

Итакъ — война! Началась, наконецъ, эта буря, которая очищаетъ атмосферу отъ всего отжившаго и омертвѣлаго! Началась эта кровавая эпопея, въ которой народы время отъ времени пробуютъ доброкачественность своей правительственной системы.

Судьба подсунула, наконецъ, и намъ это историческое горнило, въ которомъ подвергается испытанію политическая мощь государства.

Необыкновенное оживленіе овладѣло нами при этомъ извѣстіи.

Война затрогиваетъ каждаго гражданина.

У насъ же были совершенно особыя причины волноваться при вѣсти о войнѣ. Мы слишкомъ хорошо знали, какіе порядки царятъ въ странѣ, какія злоупотребленія процвѣтаютъ подъ покровомъ полной безотвѣтственности и мертваго молчанія. Мы были увѣрены, что люди, неумѣло втянувшіе страну въ эту ненужную войну, не сумѣютъ и кончить ее съ достоинствомъ.

Пораженіе неизбѣжно. Каковы будутъ размѣры этого пораженія, трудно предвидѣть. Но ореолъ правительства при этомъ сразу падетъ въ широкихъ массахъ народа. Голоса недовольныхъ будутъ многочисленны и громки. Правительство волей-неволей пойдетъ на уступки общественнымъ стремленіямъ и приступитъ къ серьезнымъ реформамъ. Будутъ устранены слишкомъ вопіющія безобразія стараго режима, на борьбу съ которыми давно уже открыто выступила такъ называемая «соціально-революціонная партія». Можно быть увѣреннымъ, что такія реформы отразятся и на представителяхъ этой партіи, пожизненно замурованныхъ въ Шлиссельбургѣ.

Быть можетъ, близокъ конецъ безправію и свирѣпымъ гоненіямъ. Быть можетъ, близокъ конецъ и ненавистному «Шлиссельбургу», какъ самому яркому олицетворенію русскаго беззаконія и произвола,

Эти мысли изложены post factum. Но онѣ въ такомъ именно видѣ вихремъ проносились и съ полною отчетливостью выступали въ нашихъ головахъ еще при началѣ военныхъ дѣйствій, — какъ-разъ въ тѣ времена, когда «патріотическая» печать на разные лады воспѣвала мощь Россіи и предвкушала грядущія побѣды.

Надежда, заглохшая было, загнанная куда-то въ самые глубокіе тайники, теперь сразу вспыхнула яркой искрой и оживила лица, которыя, казалось, уже навсегда распростились съ этой очаровательной гостьей и носили на себѣ печать примиренія съ неизбѣжностью.

Ничто не измѣнилось въ нашемъ быту. По-прежнему строжайше пресѣкались всякія случайности, которыя могли бы натолкнуть насъ на свѣдѣнія о современной жизни. По-прежнему текла жизнь сѣрая, безцвѣтная и бездѣльная. Тѣ-же были стѣны, прочныя, непоколебимыя и давно опротивѣвшія до одурѣнія. Мы сами оставались все тѣ-же, каждый со своими будничными интересами, дававшими ему возможность коротать безконечное время.

Вошелъ только въ нашу жизнь ничтожный клочокъ газеты и внесъ едва замѣтную струйку съ постоянно оживляющимъ и освѣжающимъ дыханіемъ.

Говорили только о войнѣ и ея послѣдствіяхъ. Данныхъ не было никакихъ. Для догадокъ открывался безконечный просторъ, и фантазія не изсякала.

Не скоро еще это будетъ! Быть можетъ, годъ, быть можетъ, два протянетъ свои дни старый режимъ. Такіе старики долго, упорно и отчаянно борются за свое существованіе. До тѣхъ поръ много дней пройдетъ въ той же монотонной и безсмысленной обстановкѣ.

Но въ ней появился теперь нѣкоторый просвѣтъ, и никогда уже мракъ безнадежности не овладѣетъ тобой. Подожди немного. Ты скоро увидишь волю. Большую или малую, но все же волю, настоящую волю, манящую, соблазняющую и скрытую гдѣ-то тамъ, вдали отъ этихъ стѣнъ, постылыхъ и одуряющихъ.

Надежда была еще робкая. Слишкомъ тяготѣла дѣйствительность, и слишкомъ далекъ былъ исходъ. Но исходъ этотъ будетъ. Пораженіе Японіи такъ же невѣроятно, какъ невѣроятно пораженіе свободы, культуры и просвѣщенія.

Здѣсь борются не просто двѣ націи. Здѣсь борьба не за Корею и Маньчжурію. Здѣсь столкнулись абсолютизмъ, все обезличившій и свободный режимъ, внесшій въ основные законы гарантіи всесторонняго развитія личности. Здѣсь борются индивидуальность порабощенная, связанная, и индивидуальность, только-что сбросившая рабскія узы и рвущаяся къ прогрессу съ первымъ пыломъ освобожденныхъ силъ. Побѣда Россіи была бы побѣдой абсолютизма. Она была бы пораженіемъ всѣхъ твоихъ завѣтныхъ вѣрованій, которыя ты всю жизнь лелѣялъ, и съ которыми разлучитъ тебя лишь могила, настоящая могила, а не та, въ которую ввергли тебя на мученіе. Нѣтъ, эта побѣда невѣроятна…

Твой патріотизмъ подвергается жестокому испытанію, приходится пророчествовать о пораженіи родины.

Да. Но развѣ мы виновны въ этомъ?

Предотвратить событія — ни я, ни кто другой теперь не можемъ. Поздно. Предотвращать надо было раньше — тѣмъ, у кого въ рукахъ была власть. Пораженіе предопредѣлено всѣмъ строемъ русской жизни, является неизбѣжнымъ его послѣдствіемъ. Но за нимъ такъ же неизбѣжно послѣдуетъ измѣненіе строя, обновленіе всей народной жизни.

Привѣтъ же тебѣ, война, — не за твои ужасы, а за ту новую жизнь, которая зарождается при свѣтѣ твоего кроваваго зарева!

Привѣтъ тебѣ, грядущая свобода!

Теперь, или никогда!

И мерцалъ отнынѣ, не потухая, свѣтлый лучъ нашей надежды ровно одинъ годъ и восемь мѣсяцевъ, пока мы не увидѣли, наконецъ, воочію зарю новой жизни, пока не получили права сказать:

«Нынѣ отпущаеши»…

Выборгъ.

Май 1906 г.

Сборникъ Товарищества "Знаніе" за 1906 годъ. Книга двѣнадцатая




  1. Я привезенъ былъ въ Шлиссельбургъ 5 мая 1887 года.
  2. Вышелъ изъ Шлиссельбурга одновременно со мной: 28 октября 1905 г.
  3. Въ первые годы здѣсь нерѣдко связывали и били.
  4. Въ это время каждый могъ превратить въ деньги свою ежедневную порцію хлѣба и брать одну часть ея натурой, другу. деньгами. Изъ этихъ дробныхъ долей въ теченіе мѣсяца можно было накопить до 1 руб., который и употреблялся въ экстренныхъ случаяхъ на угощеніе.