Всё утро в поисках, в пещерах, под землей,
В гробницах, в цирках!.. Ну, пусть труд
свершают свой
Сопутники мои — этрурский антикварий
И немец, кропотун в разборе всякой стари!
Довольствуюсь я, как славянин прямей,
Идеен общею в науке Винкельмана,
Какое дело мне до точности годов,
До верности имен! Голодный, я готов
Хоть к черту отослать Метелла и Траяна…
И жар невыносим! Вся выжжена земля!
Зеленых ящериц пугливая семья
Под листья прячется, шумя плющом руины;
Далекий горизонт в серебряной пыли…
А! вот под аркою старинною в тени
Домишко, слепленный из тростника и глины!
Прощайте! Ну, мой конь! вот берег! берег! в путь!
Ведь в этой хижине живет какой-нибудь
Потомок Ромула, Помпея иль Нерона!
Стучусь: «Э-ге! кто там! Signor padron! padrona!..»[1]
О Рим, о чудный край! Всё кажется здесь сном!
Передо мной стоит, с широкими косами,
Хозяйка стройная, с блестящими очами,
Со смугло-палевым классическим лицом
И южной грацией движений и улыбок…
А как роскошный стан изваян! как он гибок!..
Я с жадностью следил, как ставила она
Передо мною сыр с фиаскою вина…
«Вы замужем?» — «Мой муж уехал в город». — «Долго
Пробудет?» — «Дня два, три…» Тут говорил я ей
О мнимой святости супружеского долга,
Что вообще любить не надобно мужей,
А сердцу выбор дать. Она сперва молчала
Иль с миной набожной серьезно отвечала:
«Так бог велит». Потом, вдруг пальчик свой прижав
К устам и глазками на угол указав,
Шепнула: «Завтра». Я взглянул на угол темный
И вижу: капюшон спустивши, тихо, скромно,
Храня смирения и умиленья вид,
Молитву набожно свершает иезуит.
1845