Во мраке ночи (Кондурушкин)
С раннего утра отец хлопотал на дворе, — густо смазал дёгтем колёса, запряг Бурого в телегу. Мать напекла лепёшек и яиц. Всё уложили. Зажгли свечу перед иконами. Сначала сели, по обычаю, на лавку, потом встали и начали молиться.
Мать кланялась и шептала молитвы. Я крестился тоже и старался угадать, какую она читает молитву. Четырёхлетняя сестра моя держала мать за подол, жевала лепёшку и смотрела на меня исподлобья, не зная, плакать нужно или смеяться. Отец клал большие кресты медленно и думал о чём-то постороннем. На дворе пел петух, а под окнами чирикали воробьи.
На душе у меня было смутно.
Но вот отец зачастил маленькими крестиками под бородой. Значит, молитва кончилась. Я подошёл и поклонился матери в ноги. Она заплакала и поцеловала меня, но от слёз не могла ничего говорить. С отцом проститься нужно было также дома. Я и ему поклонился в ноги. Он тоже заплакал, но счёл долгом сказать наставление:
— Учись, Бога не забывай, утром и вечером молись, отца, мать почитай, старших слушайся!
Я поцеловал и сестрёнку. Чувствуя, что творится нечто необычное, она заплакала. Непрожёванный кусок лепёшки вывалился у неё изо рта на пол. Мать подняла крошку хлеба с полу, перекрестилась и поцеловала её, девочке утёрла нос и взяла её на руки.
— Скорее, — торопил отец, — а то колёса отекут.
Все мы вышли на двор. Петух успел уже проклевать в возу дыру и лакомился пшеницей. В углу под забором тоскливо вздыхал поросёнок. Голуби ворковали на крыше. Пахло дымом от печей. Утро вставало ясное, тихое, тёплое.
Только садясь на воз, я почувствовал, что покидаю много милого, дорогого и еду в неизвестный, чуждый мир. И заплакал горько, неудержимо. У меня сразу нос наполнился слезами, горло сдавило, и слёзы потекли по щекам в три ручья.
— Ладно, не на смерть едешь, — сказал отец, отворяя ворота. — Ну, с Богом!
Вспрыгнул на наклёску телеги, дёрнул вожжами. Колёса зачмокали от дёгтя и покатились.
Было начало августа, — лучшее время года в средней России. Природа отдала все свои плодотворные силы, выколосила хлеба, зарумянила яблоки, вишни, груши: вскормила и вспоила всякую мелкую и крупную птаху, телят, поросят, жеребят; прошла с благотворными грозами и дождями, а теперь после трудов собралась и сама немного отдохнуть, понежиться перед холодной осенью: «Делайте, — мол, — вы все, твари мои милые, что хотите, а я посмотрю на вас, полюбуюсь».
Улыбается и смотрит. Всем любо и хорошо. Леса смеются. По полям, между скирдами, носятся чёрные жирные грачи, смотрят на человека нахально как и все дармоеды. Коршун летает в бледно-синей высоте, распластался и нежится там, не двигая крыльями. На землю он и не смотрит, потому что сыт по горло. Суслики около нор возятся целыми десятками: и они дождались своего семейного счастья. Только люди день и ночь работают на полях и гумнах.
Едем мы шагом. Пятнадцать пудов пшеницы, да нас двое — целый воз. Навстречу попадаются возы с жёлтой пшеницей и белым серебристым овсом. Проедем одни возы, — вдали виднеется новый поезд. Рыдваны скрипят как стариковские кости перед ненастьем.
Потянулся длинный томительный день. Пыльная дорога, перелески, скирды и копны сена, грачи и редкие проезжие. Отец или рассуждает сам с собой, или спит. Во сне рот у него раскрыт, а мухи гудят во рту как в пустом горшке. Когда кто-нибудь встретится по дороге, отец вскочит, зачмокает, задёргает вожжами и своротит Бурого вправо, выплёвывая не успевших вылететь изо рта мух.
К вечеру кормили Бурого в большом селе и ночью опять тронулись в путь.
Люблю я проезжать ночью летом по селу. Тихо. В домах спят сотни, тысячи усталых, изломанных непосильными трудами людей. Сон — их единственная и лучшая награда за горе, слёзы, обиды и болезни тяжёлой жизни. Чувствуешь, что здесь в эти часы совершается что-то таинственное, важное. Невольно понижаешь голос, ибо дома смотрят предупреждающими, тёмными, тяжёлыми взглядами. Так смотрит на шумливого гостя старуха-нянька, только что закачавшая больного ребёнка. Дремлют перед окнами тяжёлые рыдваны, разбросав по земле свои оглобли-ноги; привалилась к углу дома и спит бочка с водой; покачнулась на сторону и дремлет дырявая погребица. Даже пыльная дорога спит: пыль лениво клубится из-под колёс и выбирает место, где бы снова прилечь поплотнее к дороге.
Но вот с истеричным лаем подкатилась к колёсам мохнатая Жучка; она лает и чихает спросонья. В разных концах села отвечают десятки, сотни других собак. Дескать, не робей, кусай его, коли нужно, а мы поможем.
И невольно гонишь поскорее лошадь. Скорее бы выехать, а то нарушишь святое, важное дело деревенского сна.
Село большое, длинное. Долго ехали по улицам, по гумнам, по выгону. Наконец выехали на широкую большую дорогу. Ночь прохладная, тихая, тёмная. Звёзды горят в небе, но не освещают земли. Кругом ровное поле; взгляд тонет во мраке. Кое-где вспыхивают какие-то огоньки и быстро гаснут точно искры. Отец говорит, что это светят волчьи глаза. Как змеи вьются в ковыле пыльные ровные колеи. Сколько их? Четыре, шесть, десять… без конца. Большая дорога в три версты шириной. В старину тут ежедневно тянулись из внутренних губерний в Заволжье и обратно бесконечные обозы с хлебом, рыбой и всякими товарами. Сюда выходили на промысел разные лихие люди с дубинкой, с топором, а то и просто с кулаком… Много могли бы порассказать об этом бесконечные колеи. Но они пугливо спрятались в ковыле и уж почти сравнялись с землёй.
Меня клонил сон, и я заснул. Спал, кажется, недолго и проснулся от тяжёлого чувства. Рядом с телегой идёт отец и шёпотом говорит:
— Не спи, сынок! Какой-то человек с нами идёт. Кто его знает, что он в мыслях держит.
И отошёл назад. Там за телегой он идёт с кем-то другим. Этот другой — высокий, широкоплечий, с палкой в руке. Говорит, что идёт в монастырь, но будто не всё договаривает. Откуда он появился, — Бог знает. Пришёл откуда-то со стороны, из мрака ночи, и навязался к нам. Отец идёт с ним рядом, но часто подходит ко мне, подоткнёт со всех сторон в телеге сено, полог, пощупает, не сплю ли я, шепнёт:
— Боюсь я этого странника. Видимо, лихой человек. Молись, сынок, читай: «Живый в помощи»…
И опять пойдёт к страннику, следит за ним, чтобы он не напал на нас внезапно.
Я читал псалом «Живый в помощи»… Телега, поскрипывая, катилась по гладким колеям. Я вслушивался в тишину ночи. Там изредка рождались звуки, зарождались и умирали. Время тянулось долго, томительно.
«Не убоишися от страха нощного», — читал я. Но в окружающей темноте и тишине было угрожающее, враждебное… Кто ходит ночью? Злые люди, злая сила. А мы такие слабые, боязливые; нас всякий может обидеть.
«Падет от страны твоея тысяща и тма одесную тебе, к тебе же не приближится», — читал я дальше. Но мне становилось от этих слов ещё страшнее. Казалось, тёмные силы ночи неслышно реют вокруг, готовые напасть на слабого человека. Начальство мрака грозно окружило нас со всех сторон, неумолимое, враждебное.
«Ну, как странник ударит отца по голове палкой, — думал я, — и убьёт, а меня задушит; сядет в телегу и поедет на Буром, куда захочет?»
И я напряжённо вслушивался в тишину ночи и всматривался в темноту. Иногда отец со странником отставали далеко. Мне казалось, что странник уже убил отца. В ужасе я останавливал Бурого и болезненно вслушивался, вслушивался. Нет, идут, разговаривают. У меня отлегало от сердца.
Подходит отец.
— Боюсь я этого странника. Ну, как лихой человек. А может, и не простой даже человек. Читай, сынок, «Да воскреснет Бог»…
Я читал: «Да воскреснет Бог», «Отче наш» и все молитвы и псалмы, какими научили меня бороться против всех жизненных напастей. Ночь была длинная, мучительная. Поскрипывала телега. Тишина резала мой жадный, обострённый слух. Темнота утомляла напряжённое от страха зрение…
Наконец заалел восток. Даль прояснилась. Засветились на небе облака, замигали сонными глазами звёзды. Упала роса. Вместе с мраком начали исчезать и наши страхи.
Стало уже настолько светло, что я вижу странника. Это русый мужик с широкой бородой, добродушным лицом и толстым носом. Одежда на нём обвисла от росы, трёпаная шапка прилегла к волосам, холщовый мешок за спиной намок и потемнел. Он поглядел на восток, снял мокрую шапку, переложил палку из правой в левую руку, истово перекрестился и произнёс нараспев:
— Слава Тебе, показавшему нам свет.
Перекрестился и отец. Наши страхи совсем исчезли.
— Поди, сыро тебе, малец? — обратился странник ко мне. — Слезь-ка, побежи. Слава Богу, день настал.
И улыбнулся широко во весь рот. Сразу стало видно, что это простой человек и совсем не лихой.
Взошло солнце. Мы шли вместе ещё больше часу. Наконец нам нужно сворачивать вправо, а страннику — прямо.
— Прощайте, други, Бог с вами! — сказал странник.
— Прощай.
— А скажи, — полюбопытствовал странник, — боялся ты меня?
— Боялся, — сказал отец, — думал, лихой ты человек.
— И я тебя боялся, — сказал странник. — И всё это от страха нощного. То ли дело солнышко. Ну, с Богом.
И странник зашагал по зарастающей колее в синюю даль большой степной дороги. Издали донеслось его пение:
— «Во всяк день благословлю Тя и восхвалю-у»…