IV
правитьСидя в высоком кресле, Моро тихонько ласкал белой холеной рукой свои гладко бритые щеки и круглый подбородок.
Благообразное лицо его имело тот отпечаток прямодушной откровенности, который приобретают только лица совершенных в лукавстве политиков. Большой орлиный нос с горбинкой, выдающиеся вперед, как будто заостренные, тонко извилистые губы напоминали отца его, великого кондотьера Франческо Сфорца. Но если Франческо, по выражению поэтов, в одно и то же время был львом и лисицею, то сын его унаследовал от отца и приумножил только лисью хитрость без львиного мужества.
Моро носил простое изящное платье бледно-голубого шелка с разводами, модную прическу — гладкую, волосок к волоску, закрывавшую уши и лоб почти до бровей, похожую на густой парик. Золотая плоская цепь висела на груди его. В обращении была равная со всеми утонченная вежливость.
— Имеете ли вы какие-нибудь точные сведения, мессер Бартоломео, о выступлении французского войска из Лиона?
— Никаких, ваша светлость. Каждый вечер говорят — завтра, каждое утро откладывают. Король увлечен не воинственными забавами.
— Как имя первой любовницы?
— Много имен. Вкусы его величества прихотливы и непостоянны.
— Напишите графу Бельджойозо, — молвил герцог, — что я высылаю тридцать… нет, мало, сорок… — пятьдесят тысяч дукатов для новых подарков. Пусть не жалеет. Мы вытащим короля из Лиона золотыми цепями! И знаете ли, Бартоломео, — конечно, это между нами, — не мешало бы послать его величеству портреты некоторых здешних красавиц. — Кстати, письмо готово?
— Готово, синьор.
— Покажи.
Моро с удовольствием потирал мягкие, белые руки. Каждый раз, как он оглядывал громадную паутину своей политики, — испытывал он знакомое сладкое замирание сердца, как перед сложной и опасной игрой. По совести, не считал он себя виновным, призывая чужеземцев, северных варваров на Италию, ибо к этой крайности принуждали его враги, среди которых злейшим была Изабелла Арагонская, супруга Джан-Галеаццо, всенародно обвинившая герцога Лодовико в том, что он похитил престол у племянника. Только тогда, когда отец Изабеллы, король Неаполя, Альфонсо, в отмщение за обиду дочери и зятя, стал грозить Моро войною и низвержением с престола, — всеми покинутый, обратился он к помощи французского короля Карла VIII.
— Неисповедимы пути твои, Господи! — размышлял герцог, пока секретарь доставал из кипы бумаг черновой набросок письма. — Спасение моего государства, Италии, быть может, всей Европы в руках этого жалкого заморыша, сластолюбивого и слабоумного ребенка, христианнейшего короля Франции, перед которым мы, наследники великих Сфорца, должны пресмыкаться, ползать, чуть не сводничать! Но такова политика: с волками жить — по-волчьи выть.
Он перечел письмо: оно показалось ему красноречивым, в особенности ежели принять в расчет пятьдесят тысяч дукатов, высылаемых графу Бельджойозо для подкупа приближенных его величества, и соблазнительные портреты итальянских красавиц.
«Господь да благословит твое крестоносное воинство, Христианнейший, — говорилось, между прочим, в этом послании, — врата Авзонии открыты пред тобой. Не медли же, вступи в них триумфатором, о, новый Ганнибал! Народы Италии алчут приять твое иго сладчайшее, помазанник божий, ожидают тебя, как некогда, по воскресении Господа, патриархи ожидали Его сошествия во ад. С помощью Бога и твоей знаменитой артиллерии ты завоюешь не только Неаполь, Сицилию, но и земли великого Турка, обратишь неверных в христианство, проникнешь в недра Святой Земли, освободишь Иерусалим и Гроб Господень от нечестивых агарян и славным именем твоим наполнишь вселенную».
Горбатый плешивый старичок, с длинным красным носом, заглянул в дверь студиоло. Герцог приветливо улыбнулся ему, приказывая знаком подождать.
Дверь скромно притворилась, и голова исчезла.
Секретарь завел было речь о другом государственном деле, но Моро слушал его рассеянно, поглядывая на дверь.
Мессер Бартоломео понял, что герцог занят посторонними мыслями, — кончил доклад и ушел.
Осторожно оглядываясь, на цыпочках, герцог приблизился к двери.
— Бернардо, а, Бернардо? Это ты?
— Я, ваша светлость!
И придворный стихотворец, Бернардо Беллинчони, с таинственным и подобострастным видом, подскочил и хотел было встать на колени, чтобы поцеловать руку государя, но тот его удержал.
— Ну, что, как?
— Благополучно.
— Родила?
— Сегодня ночью изволили разрешиться от бремени.
— Здорова? Не послать ли врача?
— В здравии совершенном обретаются.
— Слава Богу!
Герцог перекрестился.
— Видел ребенка?
— Как же! Прехорошенький.
— Мальчик или девочка?
— Мальчик. Буян, крикун! Волосики светлые, как у матери, а глазенки так и горят, так и бегают — черные, умные, совсем как у вашей милости. Сейчас видно — царственная кровь! Маленький Геркулес в колыбели. Мадонна Чечилия не нарадуется. Велели спросить, какое вам будет угодно имя.
— Я уже думал, — произнес герцог. — Знаешь, Бернардо, назовем-ка его Чезаре. Как тебе нравится?
— Чезаре? А ведь в самом деле, прекрасное имя, благозвучное, древнее! Да, да, Чезаре Сфорца — имя, достойное героя!
— А что, как муж?
— Яснейший граф Бергамини добр и мил как всегда.
— Превосходный человек! — заметил герцог с убеждением.
— Превосходнейший! — подхватил Беллинчони. — Смею сказать, редких добродетелей человек! Таких людей нынче поискать. Ежели подагра не помешает, граф хотел приехать к ужину, чтоб засвидетельствовать свое почтение вашей светлости.
Графиня Чечилия Бергамини, о которой шла речь, была давнею любовницей Моро. Беатриче, только что выйдя замуж и узнав об этой связи герцога, ревновала его, грозила вернуться в дом отца, феррарского герцога, Эрколе д’Эсте, и Моро вынужден был поклясться торжественно, в присутствии послов, не нарушать супружеской верности, в подтверждение чего выдал Чечилию за старого разорившегося графа Бергамини, человека покладистого, готового на всякие услуги.
Беллинчони, вынув из кармана бумажку, подал ее герцогу.
То был сонет в честь новорожденного — маленький диалог, в котором поэт спрашивал бога солнца, почему он закрывается тучами; солнце отвечало с придворною любезностью, что прячется от стыда и зависти к новому солнцу — сыну Моро и Чечилии.
Герцог благосклонно принял сонет, вынул из кошелька червонец и подал стихотворцу.
— Кстати, Бернардо, ты не забыл, что в субботу день рождения герцогини?
Беллинчони торопливо порылся в прорехе своего платья, полупридворного, полунищенского, служившей ему карманом, извлек оттуда целую кипу грязных бумажек и, среди высокопарных од на смерть охотничьего сокола мадонны Анджелики, на болезнь серой в яблоках венгерской кобылы синьора Паллавичини, отыскал требуемые стихи.
— Целых три, ваша светлость, — на выбор. Клянусь Пегасом, довольны останетесь!
В те времена государи пользовались своими придворными поэтами, как музыкальными инструментами, чтобы петь серенады не только своим возлюбленным, но и своим женам, причем светская мода требовала, чтобы в этих стихах предполагалась между мужем и женой такая же неземная любовь, как между Лаурою и Петраркою.
Моро с любопытством просмотрел стихи: он считал себя тонким ценителем, поэтом в душе, хотя рифмы ему не давались. В первом сонете пришлись ему по вкусу три стиха; муж говорит жене:
И где на землю плюнешь ты, Там вдруг рождаются цветы, Как раннею весной — фиалки. Во втором — поэт, сравнивая мадонну Беатриче с богиней Дианой, уверял, что кабаны и олени испытывают блаженство, умирая от руки такой прекрасной охотницы.
Но более всего понравился его высочеству третий сонет, в котором Данте обращался к Богу с просьбою отпустить его на землю, куда будто бы вернулась Беатриче в образе герцогини Миланской. «О, Юпитер! — восклицал Алигьери. — Так как ты опять подарил ее миру, позволь и мне быть с нею, дабы видеть того, кому Беатриче дарует блаженство», — то есть герцога Лодовико.
Моро милостиво потрепал поэта по плечу и обещал ему сукна на шубу, причем Бернардо сумел выпросить и лисьего меха на воротник, уверяя с жалобными и шутовскими ужимками, что старая шуба его сделалась такою сквозною и прозрачною, «как вермишель, которая сушится на солнце».
— Прошлую зиму, — продолжал он клянчить, — за недостатком дров, я готов был сжечь не только собственную лестницу, но и деревянные башмаки св. Франциска!
Герцог рассмеялся и обещал ему дров.
Тогда, в порыве благодарности, поэт мгновенно сочинил и прочел хвалебное четверостишье:
Когда рабам своим ты обещаешь хлеб, Небесную, как Бог, ты им даруешь манну, — Зато все девять муз и сладкозвучный Феб, О, благородный Мавр [11], поют тебе осанну! — Ты, кажется, в ударе, Бернардо? Послушай-ка, мне нужно еще одно стихотворение.
— Любовное?
— Да. И страстное.
— Герцогине?
— Нет. Только смотри у меня, не проболтайся!
— О, синьор, вы меня обижаете. Да разве я когда-нибудь?..
— Ну, то-то же.
— Нет, нем как рыба!
Бернардо таинственно и почтительно заморгал глазами.
— Страстное? Ну а как? С мольбой или с благодарностью?
— С мольбой.
Поэт глубокомысленно сдвинул брови:
— Замужняя?
— Девушка.
— Так. Надо бы имя.
— Ну вот! Зачем имя?
— Если с мольбою, то не годится без имени.
— Мадонна Лукреция. А готового нет?
— Есть, да лучше бы свеженькое. Позвольте в соседний покой на минутку. Уж чувствую, выйдет недурно; рифмы в голову так и лезут.
Вошел паж и доложил:
— Мессер Леонардо да Винчи.
Захватив перо и бумагу, Беллинчони юркнул в одну дверь, между тем как в другую входил Леонардо.