Вне жизни (Крестовская)/ДО

Вне жизни
авторъ Мария Всеволодовна Крестовская
Опубл.: 1889. Источникъ: az.lib.ru

М. В. КРЕСТОВСКАЯ

править
ВНѢ ЖИЗНИ
УГОЛКИ ТЕАТРАЛЬНАГО МІРКА
С.-ПЕТЕРБУРГЪ
Типографія А. С. Суворина. Эртелевъ пер., д. 11—2

ВНѢ ЖИЗНИ

править
ПОВѢСТЬ

Когда Женичка Лидова выходила изъ института, это было такое чистое и милое существо, что всякій, знавшій ее, чувствовалъ къ ней безотчетное влеченіе. Всегда привѣтливая, веселая, довѣрчиво улыбавшаяся всѣмъ и всему, она невольно вызывала ласковую улыбку и на лица другихъ. Ея длинныя, серебристо-бѣлокурыя, слегка вьющіяся косы, большіе ясные глаза, граціозный овалъ лица и такія изящныя линіи шеи, нѣжно отдѣлявшейся отъ бѣлой институтской пелеринки, все это дышало свѣжестью и непорочностью семнадцатилѣтняго возраста и напоминало одну изъ прелестныхъ головокъ Грёза.

Попадется ли Женичка на глаза какой нибудь изъ классныхъ дамъ, такъ рѣдко нѣжничающихъ со своими питомками, та на глубокій реверансъ Женички добродушно потреплетъ ее по щечкѣ или просто проговоритъ: «bonjour, chère enfant!» Маленькія воспитанницы, еще издали завидѣвъ Женичку, радостно бѣжали къ ней навстрѣчу и, бросившись ей на шею, осыпали ее тѣми восторженными и звонкими поцѣлуями, которыми умѣютъ цѣловать лишь дѣти. Сама «maman», встрѣчая Женичку, всегда ласково подзывала ее къ себѣ и, приподнявъ ея хорошенькую головку своею тонкою и душистою, но уже старческою рукой, нѣжно цѣловала ее въ бѣлый лобъ. Даже горничныя, «полосатки», какъ ихъ называютъ въ институтѣ, кланялись и говорили ей: «здравствуйте, барышня» съ какимъ-то особеннымъ добродушіемъ.

Женичка была коренною питомицей, любимицей и даже какъ бы гордостью чуть не всего института; быть можетъ, только потому, что дѣвочка по натурѣ была очень кротка и скромна, это всеобщее маленькое баловство не испортило ее. Женичка сама всѣхъ любила, а потому ей казалось естественнымъ, что всѣ любятъ ее. Въ своей наивности она думала даже, что всѣ люди любятъ другъ друга и что иначе и быть не можетъ. Она сама была добра и потому доброта въ другихъ не удивляла ее.

Съ тѣхъ поръ, какъ она начала сознавать себя, она не помнила ничего, кромѣ института и его стѣнъ, и представить себѣ жизнь внѣ его не могла и не умѣла. Другія ея товарки ѣздили на праздники домой, но у нея и то, что на институтскомъ языкѣ называется «домомъ», было въ томъ же институтѣ. У другихъ дѣтей были родные, знакомые, друзья: у Женички, кромѣ матери, классной дамы, не было никакихъ родныхъ, а всѣ, кого она знала и любила, жили въ тѣхъ же институтскихъ стѣнахъ, гдѣ очутилась и она съ пятилѣтняго возраста.

Быть можетъ, именно благодаря этому-то, Женичка и пріобрѣла ту всеобщую любовь, которою пользовалась теперь. Своихъ дѣтей въ институтѣ не было почти ни у кого, тѣмъ болѣе такихъ крошечныхъ, и маленькую, пухленькую крошку всѣ невольно ласкали и баловали.

Но теперь, когда пухленькій, розовый ребенокъ выровнялся постепенно во взрослую дѣвушку, Анна Петровна, взглянувъ порой на дочь, радостно вздыхала и улыбалась счастливою улыбкой. Сознаніе, что ея дѣвочка выросла, получила воспитаніе и кончаетъ курсъ первою ученицей, поднимало въ ней тихую, умиленную радость и какъ бы освѣщало ея невеселую жизнь. Ради этой цѣли, которую видѣла теперь уже достигнутою, она двѣнадцать лѣтъ тому назадъ принудила себя пожертвовать всѣмъ и отрѣшиться это всего.

Послѣ смерти мужа, Анна Петровна осталась безъ всякихъ средствъ и съ трехлѣтнимъ ребенкомъ на рукахъ. Цѣлый годъ она кое-какъ перебивалась уроками, но заработокъ отъ нихъ былъ ничтоженъ; она сознавала, что на эти средства ей никогда не удастся дать своей дочери прочное и хорошее образованіе.

Сестра ея мужа была двадцать пятый годъ классною дамой въ институтѣ и дожидалась только выслуги пенсіи, чтобы выйти, какъ она говорила, «на покой».

— Хочешь, я рекомендую тебя начальницѣ на мое мѣсто? Для меня это сдѣлаютъ! — спрашивала она у Анны Петровны.

Красивой, немного застѣнчивой, но еще полной жизни Аннѣ Петровнѣ едва стукнуло 27 лѣтъ, и часто бывая у золовки, приглядываясь къ ея безцвѣтной жизни и слушая всѣ ея разсказы объ институтѣ и его бытѣ, она немного пугалась при мысли о возможностй занять ея мѣсто. Что-то безотчетно страшило и отталкивало ее отъ этого института, который сама золовка ея называла «разсадникомъ лицемѣрія и интригъ».

Аннѣ Петровнѣ казалось, что разъ она очутится въ стѣнахъ института, вся ея личная жизнь, всякая надежда на возможность новаго счастія, желанія, стремленія, все навсегда уже будетъ утрачено.

Ей были непріятны и самый институтъ, и его жизнь, и его обычаи, установившіяся разъ навсегда воззрѣнія его, и даже всѣ тѣ чужіе для нея люди, что жили тамъ и съ которыми, поступая туда, она должна будетъ провести полжизни, отрѣшившись это всего, что ей нравилось и было дорого, всецѣло подчиниться «ихъ» жизни, ихъ взглядамъ, убѣжденіямъ и ихъ привычкамъ. И все это казалось ей такимъ холоднымъ, чопорнымъ, непривычнымъ для нея, что ей невольно становилось тяжело, грустно и страшно при мысли объ этомъ мѣстѣ.

Но въ то же время Анна Петровна понимала, что это почти единственный для нея исходъ изъ нищеты и единственная возможность дать дочери образованіе. И вотъ, переломивъ себя, выдержавъ сама съ собой не мало борьбы и искушеній, она согласилась и, принявъ предложеніе золовки, перешла чрезъ нѣсколько времени въ институтскія стѣны уже въ роли классной дамы.

Сначала ей до того трудно было свыкаться съ новою жизнью между всѣми этими чужими и какъ бы непріятными для нея даже людьми, что, освобождаясь отъ дежурства и приходя въ свою комнату, она не выдерживала и плакала по нѣсколько часовъ.

Ей становилось жаль своей потерянной свободы, независимости, молодости и она инстинктивно предчувствовала, что онѣ утрачены навсегда. Но чрезъ годъ она стала мало-по-малу осваиваться. Когда ей дѣлалось слишкомъ тяжело, она уже старалась утѣшать себя. Ея положеніе было все-таки лучше доли многихъ другихъ, жившихъ съ нею въ однѣхъ стѣнахъ. Во-первыхъ, у нея былъ ребенокъ, а во-вторыхъ, она все-таки же получила свою долю счастія и любви, тогда какъ у большинства ея теперешнихъ товарокъ не было никогда свѣтлыхъ, счастливыхъ страничекъ жизни, никакихъ увлеченій молодости…

Большинство классныхъ дамъ были уже пожилыя дѣвушки, какъ бы высохшія въ своемъ застоѣ и на видъ холодныя, черствыя. Вначалѣ, когда Анна Петровна еще раздумывала о подобныхъ вещахъ, она невольно жалѣла ихъ и многое прощала имъ ради ихъ безцвѣтнаго прошлаго. Приглядываясь къ нимъ, она понемногу перестала и дичиться ихъ, а нѣкоторыхъ даже полюбила. Къ тому же, многимъ изъ нихъ она въ душѣ была глубоко благодарна за ту ласку, которую онѣ оказывали ея ребенку, и уже съ большимъ терпѣніемъ сносила множество едва уловимыхъ, но обидныхъ и оскорбительныхъ для нея мелочей съ ихъ стороны, сначала совершенно отравлявшихъ ея жизнь въ институтѣ, гдѣ всегда косятся на каждаго новаго члена огромной семьи, — будь это классная дама, учитель, воспитанница, сама начальница или даже полосатка. Это чувство непріязни къ «новымъ» такъ сильно развито, что даже маленькія дѣти всякую поступающую къ нимъ новенькую сначала, изподтишка засмѣютъ и задразнятъ. Но разъ новый членъ мало-по-малу обжился, всѣ привыкаютъ къ нему и оставляютъ въ покоѣ. Вскорѣ находятся даже друзья, и дружба эта хотя въ большинствѣ случаевъ и кончается тотчасъ по выходѣ изъ института, но тѣмъ не менѣе почти всегда бываетъ очень искренняя и неясная.

И такъ, съ годами Анна Петровна, постепенно и незамѣтно для самой себя, совершенно втянулась въ институтскій строй жизни, тѣмъ болѣе, что ея маленькой Женичкѣ тутъ было прекрасно: дѣвочка не скучала и отлично чувствовала себя среди этого множества забавлявшихся съ ней дѣтей и взрослыхъ, съ которыми она сдружилась гораздо скорѣй и легче, чѣмъ ея мать.

Когда Женичкѣ минуло десять лѣтъ, Анна Петровна отдала ее въ «классы». Она нарочно пропустила одинъ годъ для того, чтобы Женичка попала именно въ ея классъ и чтобы такимъ образомъ самой вести дочь въ теченіе всѣхъ семи лѣтъ.

Тревожно и радостно забилось сердце Анны Петровны, когда Женичка въ первый разъ надѣла институтское платье. За все время разныхъ экзаменовъ, въ которыхъ pro forma испытывали знаніе Женички, Анна Петровна волновалась и трусила гораздо больше самой дѣвочки, которая, будучи заботливо приготовлена матерью, блистательно сдавала свой маленькій экзаменъ.

Когда все кончилось и Женичку записали и «приняли», Анна Петровна вздохнула съ радостнымъ облегченіемъ и, цѣлуя дочь, не могла удержаться отъ счастливыхъ слезъ.

— Смотри же, дѣточка, говорила она взволнованно, — учись, милая, и главное помни, что если ты будешь плохо учиться и дурно вести себя, тебя выключатъ и намъ съ тобой придется остаться на улицѣ!

Хотя Женичка и не совсѣмъ ясно понимала что это значитъ «остаться на улицѣ», но чувствовала, что это должно быть нѣчто такое ужасное, о чемъ страшно даже и думать.

Она со слезами обнимала мать и увѣряла, что будетъ и учиться, и вести себя какъ можно лучше.

Въ этотъ день всѣ поздравляли Анну Петровну и особенно нѣжно ласкали нѣсколько сконфуженную Женичку.

Женичка сдержала данное матери слово и училась всѣ семь лѣтъ прекрасно. Анна Петровна внимательно слѣдила за ней, сама помогала ей справляться съ уроками и съ каждымъ годомъ начинала все больше сознавать себя счастливою матерью. Ея дочь была первою ученицей и вдобавокъ обѣщала сдѣлаться замѣчательно хорошенькой дѣвушкой.

— Наша Женичка съ каждымъ годомъ все хорошѣетъ, говорила ей, бывало, начальница или кто нибудь изъ классныхъ дамъ.

Анна Петровна радостно вспыхивала, улыбалась и, подозвавъ къ себѣ дочь зачѣмъ нибудь, заботливо оправляла ей пелеринку или волосы и окидывала ее умиленнымъ взглядомъ материнскихъ глазъ…

Съ каждымъ новымъ годомъ Анна Петровна худѣла, старилась и дурнѣла, а Женичка выростала, расцвѣтала и хорошѣла. Казалось, что мать, увядая сама, передавала дочери свою молодость, свѣжесть и красоту.

Но время быстро шло, наступилъ послѣдній годъ. Женичка была въ выпускномъ классѣ и кончила на первую золотую медаль.

Впервые переступивъ институтскій порогъ, Анна Петровна была твердо увѣрена, что останется тамъ лишь до тѣхъ поръ, пока дочь окончитъ курсъ. Но теперь, когда это время приближалось, она совершенно перемѣнила это желаніе. Какъ нѣкогда ее пугала мысль о поступленіи въ институтъ, такъ теперь боялась уйти изъ него. За эти двѣнадцать лѣтъ она совсѣмъ отвыкла отъ прежней жизни и чувствовала, что, очутившись на свободѣ, по которой когда-то грустила, она совсѣмъ растеряется и не съумѣетъ устроиться. И когда ей приходила мысль, что, быть можетъ, Женичка, по окончаніи курса, захочетъ совсѣмъ бросить институтъ, Аннѣ Петровнѣ дѣлалось тяжело и она понимала, что отвыкать отъ него будетъ ей еще труднѣе, чѣмъ было когда-то привыкать, и что она невольно будетъ скучать по немъ. Жизнь внѣ института казалась ей теперь затруднительною, безпокойною и даже въ нѣкоторыхъ отношеніяхъ опасною.

Женичка и не думала уходить изъ института, какъ бы чувствуя невозможность этого; но жизнь въ немъ, или помимо его, не только не казалась ей трудною и непріятною, а напротивъ представлялась такою прекрасною, интересною, хотя и загадочною для нея.

Никакой жизни помимо той, которою жила все время, она не знала и представить себѣ что нибудь иное почти не умѣла. Она слышала порой о горѣ, страданіяхъ, нуждѣ, но, не испытавъ ничего подобнаго, сама, представляла ихъ себѣ такъ неясно и фантастично, что даже и не боялась ихъ.

Самое худшее, что она могла себѣ вообразить, это — получить дурную отмѣтку за уроки, быть наказанною за поведеніе, остаться на другой годъ въ классѣ и, наконецъ, — мѣрило высшаго горя — быть исключенною изъ института и очутиться на этой таинственной, но страшной улицѣ, которою ее пугала мать. Но это былъ уже такой позоръ и срамъ, при одной мысли о которомъ она съ ужасомъ вспыхивала, страшно конфузилась и еще усерднѣе хваталась за свои учебники и тетради.

Но если Женичка мало знала и думала о горестяхъ жизни, то думать о «жизни вообще» ей очень нравилось. Она смутно сознавала, что гдѣ-то есть какая-то иная жизнь, фантастичная и прекрасная, которой она еще совсѣмъ не знаетъ, не видитъ, но которую непремѣнно узнаетъ сейчасъ же какъ только кончитъ учиться.

Дружнѣе другихъ Женичка была съ Шурочкой Веселовской. Ихъ даже прозвали inseoarabl’ями. Шурочка Веселовская въ отношеніи жизни была гораздо просвѣщеннѣе и опытнѣе совершенно наивной Женички. Каждые каникулы и каждые праздники Шурочка уѣзжала «домой» въ большую и богатую семью, откуда ѣздила и въ театры, и на вечера, и на балы, была даже заграницей и, возвращаясь потомъ въ институтъ, восторженно разсказывала и повѣряла внимательно и жадно слушавшей ее Женичкѣ всѣ свои впечатлѣнія.

Эти разсказы, которые прежде, въ дѣтскіе годы, Женичка слушала только съ любопытствомъ, теперь, когда до выпуска оставалось всего нѣсколько мѣсяцевъ, все больше и больше интересовали и волновали ее.

Послѣ девяти часовъ вечера, когда воспитанницы отправлялись въ дортуары и, умывшись, причесавшись на ночь, укладывались спать, для Женички и Шурочки наступали самыя интересныя минуты. Ихъ постели стояли рядомъ. Улегшись поудобнѣе, Женичка говорила:

— Ну, Шурочка!

И обѣ онѣ безъ дальнѣйшихъ разъясненій понимали, что значитъ это «ну».

Шурочкѣ, хорошенькой, шаловливой и лѣнивой, институтская жизнь вовсе не нравилась, но за то очень нравилось дома, гдѣ можно было танцовать съ разными интересными кузенами и офицерами, наряжаться, смѣяться, шалить, кокетничать, читать романы, словомъ, дѣлать все то, что такъ строго воспрещено въ «отвратительномъ» институтѣ. Она такъ и рвалась «на волю» «домой» и съ наслажденіемъ вспоминала обо всемъ, что знала, видѣла, слыхала, разсказывала про себя, про всѣхъ своихъ родныхъ, знакомыхъ, про Италію, куда ѣздила вмѣстѣ съ матерью, и когда всѣ темы уже истощались, принималась пересказывать тѣ романы, которые успѣвала проглотить дома.

И романы имъ нравились даже больше. Въ нихъ было больше интересныхъ приключеній и героевъ, въ которыхъ онѣ заочно даже влюблялись, и потихоньку, тщательно скрывая свою тайну отъ другихъ, обожали и мечтали выйти замужъ. Романы давали больше пищи и простора ихъ воображенію и фантазіи. Онѣ обѣ тихонько приподнимались на локтяхъ и, наклоняя поближе другъ къ другу головы въ уродливыхъ ночныхъ чепчикахъ, шептались взволнованнымъ шопотомъ. Женичка съ пылающимъ лицомъ и горячими глазами жадно слушала свою подругу, мысленно переносилась въ тотъ міръ и разрисовывала его въ своемъ богатомъ воображеніи еще ярче и прекраснѣе. Сказка казалась ей жизнью и жизнь сказкою.

И долго еще, почти до полуночи, въ полумракѣ длиннаго и высокаго дортуара слышался сдержанный шопотъ двухъ дѣвочекъ и тихіе взрывы заглушеннаго смѣха.

Даже засыпая, Женичка продолжала видѣть все это во снѣ, но во снѣ это выходило еще прекраснѣе и живѣе.

Всѣ «выпускныя» о чемъ-то страшно мечтали и съ нетерпѣніемъ ждали отъ своего выпуска какихъ-то необыкновенныхъ, особенныхъ событій. Ждала и мечтала вмѣстѣ съ другими и Женичка; заранѣе назначенный день 27 мая заставлялъ и ее волноваться радостно и тревожно. Ей казалось, что едва наступитъ онъ, этотъ счастливый день, что-то сейчасъ же должно будетъ случиться. Что именно — это она представляла себѣ еще не совсѣмъ ясно, но во всякомъ случаѣ что-то безконечно хорошее и совсѣмъ новое, чего до сихъ поръ она еще никогда не знала, не видала, но что откроется предъ ней во всей своей чудной красотѣ только въ этотъ день.

Всѣ дѣвочки только и говорили, что о выпускѣ. Многія изъ нихъ рѣшили даже напередъ, какъ онѣ проведутъ не только «этотъ день», но и всю послѣдующую недѣлю. Знали даже, какія имъ сдѣлаютъ платья, изъ какой матеріи, съ какими лентами и кружевами, и разсуждали объ этомъ, волнуясь, какъ истыя женщины.

Анна Петровна показывала Женичкѣ и кисею, и ленты, купленныя для Женичкинаго «выпускного» бѣлаго платья, показывала ей даже ту модную картинку, по фасону которой должны были его сшить.

Женичка была въ восторгѣ и отъ кружевъ, и отъ лентъ, а главное отъ прелестной модной картинки, на которой изображенная хорошенькая бѣлокурая дѣвушка, стоявшая въ Женичкиномъ платьѣ, по какой-то странной случайности замѣчательно походила и лицомъ на Женичку. Это сходство замѣтила не только Женичка, но и Анна Петровна и всѣ подруги Женичкины.

Все это ужасно занимало и радовало Женичку, и въ душѣ она даже рѣшила спрятать на память милый журналъ, по которому ей сшили ея первое «настоящее» платье. Шурочка Веселовская волновалась чуть не больше всѣхъ и въ этомъ напряженномъ волненіи блистательно проваливалась на всѣхъ экзаменахъ.

Женя была очень недовольна этимъ, она очень любила свою подругу и, зная ея лѣность и безпечность, трусила за нее каждый экзаменъ гораздо больше самой Шурочки, которая нисколько не огорчалась подобнымъ несчастіемъ.

— Ахъ, Шурочка, Шурочка! — тревожно вздыхала Женичка, — опять ты не готовишься, опять ничего знать не будешь, что ты только это дѣлаешь!

Но Шурочка только смѣялась тревогѣ своей подруги.

— Ничего, ma chère, не дѣлаю! — говорила она, сладко потягиваясь и плутовато улыбаясь. — Да и что дѣлать-то? Долбить-то эту чепуху? Вотъ еще, не было печали! Провалюсь такъ провалюсь, теперь ужъ это не страшно; это прежде надо было стараться, чтобы лишній годъ не прокиснуть въ этомъ противномъ институтѣ, а теперь вѣдь все равно выпустятъ! А что тамъ медалей-то, да книгъ какихъ-то не дадутъ, такъ я и не нуждаюсь! И потомъ, ты не знаешь…

Шурочка быстро оглядывалась по сторонамъ, высматривая нѣтъ ли гдѣ нибудь вѣчныхъ враговъ, кого нибудь изъ классныхъ дамъ, и таинственно шептала, наклоняясь къ самому уху Женички.

— Я и безъ того скорехонько замужъ выйду! Ты послушай-ка, что бабушка-то мнѣ говоритъ! А она ужъ какая умница, ее даже самъ дядя Пьеръ боится. Съ твоимъ, говоритъ, приданымъ, ma petite (у насъ вѣдь у каждой по 150 тысячъ), да съ твоимъ личикомъ въ дѣвкахъ долго не засиживаются. Въ дѣвкахъ! каково! такъ прямо и говоритъ! Она у насъ ужасно смѣшная, маленькая, худенькая, а все бѣгаетъ, да кричитъ, какъ молоденькая! А ужъ какъ выражается иногда — ужасъ. «Ты, милая, говоритъ, не безпокойся, я тебя живо пристрою! У меня даже и на примѣтѣ для тебя кое-кто есть!» Только я знаю, про кого она это думаетъ, это ея любимый генералишка, помнишь, — я тебѣ разсказывала, онъ мнѣ ужъ давно глазки дѣлаетъ! Только пускай ужъ не воображаютъ!

И Шурочка дѣлала капризную и недовольную гримаску — она и сама не ребенокъ! Мало ли какихъ тамъ бабушка инвалидовъ, да допотопныхъ героевъ найдетъ! Такъ она и пошла! Она совсѣмъ не такая дура, какъ они воображаютъ! Она и сама найдетъ! У нея тоже ужъ есть на примѣтѣ. Женичка знаетъ, она ей разсказывала — кузенъ Basile. Вотъ это душка! Кавалергардъ, красавецъ, молодой, а какъ мазурку танцуетъ! Божественно! И они даже ужъ объяснились, только она никому еще не говорила про это!

— Ну, вотъ ты и разсуди! — заключала она нѣсколько свысока и серьезнымъ тономъ благоразумной и практичной женщины. — Для чего мнѣ всѣ эти медали? Какая польза? Еще еслибъ ихъ можно было носить, вотъ какъ офицеры, напримѣръ, носятъ, на груди, тогда еще пожалуй… А такъ-то, только взять, да въ коробку-то спрятать! Такъ изъ-за этого и мучиться, долбя всю эту чепуху, не стоитъ!

Нѣтъ, она совсѣмъ не такъ глупа, какъ воображаютъ.

И въ эти минуты у Шурочки, дѣйствительно, былъ видъ хитрой женщины, себѣ на умѣ. Насмѣшливо улыбаясь одними кончиками губъ, она бросала презрительные и вызывающіе взгляды на всѣхъ «этихъ злючекъ», какъ она окрестила всѣхъ классныхъ дамъ.

Женичка слушала ее съ нѣкоторою завистью и недовѣріемъ. Въ душѣ она нѣсколько сомнѣвалась. Анна Петровна такъ часто говорила ей, что она «пропадетъ», если не получитъ медали. и что для нея все будетъ тогда кончено!

Наконецъ 27-е мая настало. Боже мой, что это былъ за чудный день! Совершенно майскій, свѣтлый, радостный, весь залитый тепломъ и солнцемъ! Ночью пролилъ сильный, весенній дождь, но къ утру небо расчистилось и засіяло бездонною синевой. На дорожкахъ стараго институтскаго сада еще не просохли дождевыя лужи, но въ нихъ уже играло солнце и отражались куски голубого неба. Все кругомъ, казалось, радовалось и ликовало. На столѣтнихъ дубахъ и березахъ вдругъ распустилась свѣжая яркая зелень и уже равцвѣтали бѣлые душистые цвѣты на черемухѣ, въ вѣтвяхъ которой перепархивали сотни воробьевъ, наполняя весь воздухъ своимъ громкимъ чириканьемъ, точно поздравляя съ радостнымъ днемъ юныхъ счастливицъ, изъ коихъ многія въ теченіе всѣхъ семи лѣтъ, прибѣгая гулять въ садъ въ своихъ широкихъ зеленыхъ салопахъ и красныхъ шарфахъ, выбрасывали имъ изъ кармановъ заранѣе приготовленныя крошки бѣлаго хлѣба.

Всѣ дѣвочки проснулись радостныя, веселыя и счастливыя.

Сегодня! наконецъ-то! дождались!

Нѣкоторыя отъ волненія даже не засыпали всю ночь, и всѣ проснулись еще до звонка, даже Шурочка, которая обыкновенно просыпала дольше всѣхъ.

— Ахъ, mesdames! — восклицала она съ восхищеніемъ; она еще сидѣла на кровати и, обхвативъ голыми руками согнутыя колѣнки, прижималась къ нимъ лицомъ и, слегка раскачиваясь изъ стороны въ сторону, улыбалась какою-то мечтательною и задумчивою улыбкой. — Вы только подумайте: «домой» и вдругъ навсегда!! Навсегда! Нѣтъ, вы поймите, что это значитъ!

Она вдругъ соскочила съ постели и, смѣясь сіяющимъ лицомъ, радостно захлопала руками.

— Нѣтъ, нѣтъ, вы ничего не понимаете! Вы только подумайте «навсегда»!

И она повторяла, точно наслаждаясь, это слово захлебывающимся отъ восторга голосомъ!

— Когда я, бывало, пріѣзжала только на каникулы, такъ и то, бывало, думала, — Господи, какъ много! цѣлые два съ половиной мѣсяца! И мнѣ казалось, что это такъ долго, какъ будто два года! А теперь вдругъ навсегда! не два мѣсяца и не два года и даже не десять лѣтъ, а всегда, всегда, всегда! Господи, да это такъ много, что даже не сосчитаешь, не представишь! Женька милая, радость моя!

И она бѣгала, шаля и дурачась, смѣясь и хлопая руками въ какомъ-то бѣшеномъ восторгѣ, по всему длинному дортуару, какъ была, въ одной рубашкѣ, съ босыми ногами и, наталкиваясь на болѣе любимыхъ ею товарокъ, хватала ихъ, обнимая и цѣлуя, кружа въ своемъ страстномъ порывѣ веселья и счастья.

Анна Петровна встала раньше всѣхъ своихъ питомицъ. И для нея этотъ день не былъ днемъ простого выпуска воспитанницъ, повторявшимся каждый годъ. Сегодня выходила ея Женя: съ какою страстною нетерпѣливою тревогой ждала она этого дня всѣ семь лѣтъ! И вотъ она можетъ, наконецъ, со спокойною и чистою совѣстью, сказать себѣ: «Я сдѣлала для моего ребенка все, что могла, и труды мои не пропали даромъ». Дитя ея выросло, окрѣпло и выступало теперь на самостоятельную дорогу съ полною возможностью зарабатывать свой собственный кусокъ хлѣба.

И Анна Петровна, блистая тою же радостною улыбкой, которая свѣтилась и на всѣхъ лицахъ ея питомицъ, отворила дверь своей спальни и вошла въ дортуаръ.

Нѣсколько воспитанницъ, ликуя, бросилось къ ней навстрѣчу. Она всегда считалась одною изъ самыхъ добродушныхъ классныхъ дамъ и пользовалась любовью своихъ воспитанницъ. Къ ней благоволила даже Шурочка, въ которой уже одно синее форменное платье классныхъ дамъ пробуждало какое-то отвращеніе.

Анна Петровна всѣхъ привѣтливо и заботливо оглядѣла. Она всегда старалась быть справедливою и совершенно ровною со всѣми, не дѣлая никакой разницы въ отношеніяхъ къ дочери и къ постороннимъ для нея, но ввѣреннымъ ея попеченію дѣтямъ. За семь лѣтъ она привыкла ко всѣмъ этимъ дѣвочкамъ, которыхъ приняла еще маленькими и которыя на ея глазахъ постепенно развились и превратились во взрослыхъ дѣвушекъ. Съ невольною грустью она прощалась теперь съ ними и особенно съ нѣкоторыми любимицами.

Почти всѣ уже были готовы и, боясь смять свои пышныя бѣлыя платья, стояли и ходили по дортуару отдѣльными группами, нарядныя и какъ бы воздушныя въ облакахъ кисеи и кружевъ, драпировавшихъ ихъ хорошенькія головки. Сознавая свою грядущую независимость отъ институтскихъ правилъ и его начальства, онѣ съ шумнымъ восторгомъ смѣялись, прощались и болтали, не обращая больше вниманія на приходившихъ поминутно посмотрѣть ихъ разныхъ классныхъ дамъ, предъ которыми трепетали еще вчера. Анна Петровна увела Женю въ свою комнату, чтобъ еще разъ, на свободѣ, оглядѣть ее внимательнымъ и любящимъ взглядомъ материнскихъ глазъ, не упускающимъ ни малѣйшей соринки.

Она заботливо поправляла прядочки ея вьющихся бѣлокурыхъ волосъ и складки прелестнаго, легкаго и воздушнаго, какъ бѣлое облако, платья.

Женичка, со сдержаннымъ волненіемъ и восторгомъ стояла предъ ней такая чистая и радостная, что при взглядѣ на нее Анну Петровну невольно охватило какое-то умиленное чувство.

Она нѣжно притянула къ себѣ прелестную головку дочери и, горячо прижавшись къ ней, заплакала вдругъ счастливыми, отрадными слезами.

Женичка инстинктомъ поняла причину этихъ слезъ и полуиспуганно, полурадостно обнимала мать, цѣлуя ея руки.

— Мама… милая… не надо, о чемъ? все будетъ теперь такъ хорошо… вотъ увидишь…

— Дай Богъ, дитя мое, дай Богъ, будемъ надѣяться…

И въ эту минуту обѣ онѣ такъ горячо и страстно вѣрили въ что-то свѣтлое и хорошее, открывавшееся для этой молодой жизни… Растроганная, плачущая, но безконечно счастливая Анна Петровна сняла съ своей груди маленькій образъ Божіей Матери и, съ охватившимъ ее благоговѣйнымъ чувствомъ, поцѣловала его и перекрестила имъ дочь.

— Господи, пошли ей счастья!.. покрой ее, Царица Небесная, Твоимъ святымъ покровомъ, защити ее!..

Слезы катились изъ ея глазъ, но гдѣ-то вдали раздался звонокъ, призывавшій къ чаю и точно эхомъ разнесся и въ ихъ дортуарѣ.

Анна Петровна еще разъ торопливо обняла дочь и слегка оттолкнула ее отъ себя.

— Иди, Женичка, иди, милая, пора, сейчасъ и я выйду, только оправлюсь немного…

Женичка поспѣшно выбѣжала изъ комнаты, Анна Петровна съ тихою улыбкой глядѣла ей вслѣдъ и снова мысленно повторила:

— Господи, защити ее!..

Даже много лѣтъ спустя, Женичка всегда вспоминала день своего выпуска съ какимъ-то радостнымъ чувствомъ. Навсегда сохранилась память о немъ какъ о чемъ-то прекрасномъ, счастливомъ и торжественномъ, и чѣмъ дальше шли года, тѣмъ съ большею живостью воскресалъ онъ въ мельчайшихъ подробностяхъ.

Но тогда, именно въ тотъ день, Женичка не только не могла уловить ихъ (онѣ припомнились ей послѣ и замѣчательно ясно), но онъ весь прошелъ для нея въ какомъ-то свѣтломъ туманѣ.

Для Женички, привыкшей къ тишинѣ, строгому порядку и однообразію, было столько разнообразныхъ впечатлѣній, что она невольно терялась въ этихъ необычайныхъ для нея происшествіяхъ. Сначала онѣ пошли длинною вереницей бѣлыхъ паръ въ институтскую церковь. И по всѣмъ корридорамъ навстрѣчу имъ высыпали со всѣхъ сторонъ институтки, классныя дамы и полосатки; всѣ глядѣли на нихъ съ какимъ-то особеннымъ любопытствомъ и удивленіемъ, какъ будто видѣли ихъ въ первый разъ, мимоходомъ ихъ всѣ поздравляли.

Въ церкви Женичка то начинала горячо молиться, то невольно развлекалась, заинтересовываясь общимъ наряднымъ и торжественнымъ видомъ ихъ обыкновенно скромной и тихой церкви. Во всемъ чувствовалось что-то особенное, праздничное, начиная отъ «maman» въ сиреневомъ шелковомъ платьѣ съ длиннымъ шлейфомъ и инспектора въ Анненской лентѣ черезъ плечо и кончая не только учителями во фракахъ и орденахъ да классными дамами въ пышныхъ платьяхъ и новыхъ наколкахъ, но даже полосатками въ нарядныхъ бѣлыхъ передникахъ и пелеринкахъ, выглаженныхъ и вычищенныхъ для торжественнаго дня особенно тщательно. Даже старый батюшка и толстый дьяконъ служили въ тѣхъ свѣтлыхъ ризахъ, въ которыя облачались только по большимъ праздникамъ.

Церковь была переполнена родственниками выходящихъ дѣвицъ. Нарядныя дамы въ такихъ изящныхъ и модныхъ платьяхъ, какихъ Женичка никогда еще, кажется, не видала на своихъ институтскихъ, и много разной штатской и военной молодежи, воспользовавшейся случаемъ пріѣхать за своими сестрами и кузинами, чтобы поглядѣть вблизи на хорошенькихъ институтокъ.

Женичка осторожно оглядывалась кругомъ любопытными глазами и ей невольно начинало казаться, что то новое, таинственное и прекрасное, о которомъ она такъ долго мечтала, наконецъ началось и раскрывало предъ ней свои чудныя волшебныя картины.

Сѣдой священникъ сказалъ проповѣдь о томъ, какъ онъ впервые встрѣтилъ ихъ еще малютками въ институтѣ, гдѣ онѣ росли тихо и спокойно вдали отъ житейскаго зла и искушеній, оберегаемыя заботами и любовью ихъ добрыхъ наставницъ и наставниковъ, какъ самъ онъ полюбилъ ихъ и старался вдохнуть въ ихъ юныя сердца искру святой любви и вѣры въ Бога, и какъ теперь, отпуская ихъ за врата сего тихаго и мирнаго убѣжища, онъ не перестанетъ молиться за нихъ и просить Господа, дабы Онъ послалъ имъ Свою помощь, милость и защиту. Онъ умолялъ ихъ сохранить на всю жизнь ту вѣру, кротость и чистоту души, которыя должны будутъ служить имъ вѣчною опорой и утѣшеніемъ въ новой, быть можетъ, трудной жизни.

— Молитесь, уповайте на Господа Бога нашего и Онъ не оставитъ васъ безъ помощи на невѣдомой вамъ дорогѣ жизненной и даруетъ Свое благословеніе.

Его голосъ, уже слабый, тихій, дрожалъ и прерывался отъ волненія, а на добрыхъ старческихъ глазахъ свѣтились слезы, и слезы эти какъ бы отражались и въ сотнѣ другихъ глазъ, еще невинныхъ и прекрасныхъ. Порой въ торжественной тишинѣ вдругъ вырывались гдѣ-то тихій вздохъ или сдержанное рыданіе, и тогда Женичка еще ниже опускала голову и чувствовала, какъ крупныя капли горячихъ слезъ катились изъ ея глазъ и падали на руки. Когда обѣдня кончилась, воспитанницъ повели въ огромную свѣтлую и высокую институтскую залу съ двумя рядами оконъ съ обѣихъ сторонъ.

Посреди залы, заливаемой яркимъ веселымъ солнцемъ, стоялъ длинный столъ, покрытый краснымъ сукномъ, съ разложенными на немъ рядами книгъ въ дорогихъ переплетахъ и футлярами съ блестящими серебряными и золотыми медалями.

Все начальство было уже здѣсь на-лицо и готовилось приступить къ акту раздачи наградъ.

Женичка знала, что ей присудили первый шифръ, и чувствуя, что ее сейчасъ вызовутъ и что ей придется, отдѣлившись отъ своихъ подругъ, предстать предъ всею этою толпой, волновалась, радовалась и смущалась, не умѣя сама рѣшить: ужасно ли счастлива она или только ужасно боится.

Но когда инспекторъ громко выговорилъ ея фамилію, она слегка вздрогнула, потихоньку перекрестилась и подошла къ столу довольно спокойно, и только нѣжныя щеки ея загорѣлись вдругъ жгучимъ румянцемъ.

За столомъ возсѣдалъ «весь синклитъ», какъ говорила потомъ Шурочка Веселовская, но сконфуженная и смущенная чуть не до слезъ Женичка не видѣла никого. Предъ ея затуманенными волненіемъ и страхомъ глазами всѣ лица какъ бы сливались въ неясныя пятна.

Она слышала, какъ инспекторъ что-то говорилъ сначала ей, потомъ про нея, обращаясь ко всѣмъ сидящимъ за столомъ, потомъ опять ей, но Женичка внимала только его густому голосу, не сознавая смысла его словъ, поглощенная и волнуемая только одною мыслію, что сейчасъ «она» встанетъ, подзоветъ ее, Женичку, къ себѣ и надѣнетъ на нее брилліантовый шифръ. И это сознаніе охватывало ее всю умиленною радостью и счастьемъ. Она всегда съ какимъ-то благоговѣніемъ обожала свою высокую покровительницу, но когда инспекторъ кончилъ и Женичка услышала милый голосъ, казавшійся ей какимъ-то особеннымъ, чуднымъ и неземнымъ, подзывавшій ее къ себѣ, горячая краска еще сильнѣе залила ея лицо, и она робко подошла, смущенная, радостная и испуганная. И въ ту минуту, какъ тонкая и прелестная рука прикалывала къ ея груди маленькій шифръ на голубой лентѣ, блестѣвшій въ солнечныхъ лучахъ искрившимися брилліантами, Женичка почувствовала, какъ ея душу охватилъ вдругъ такой восторгъ, что ей хотѣлось бы упасть на колѣни предъ тою, чью руку она чувствовала на своей груди, такъ близко отъ своего лица, и, схвативъ ее, эту прекрасную, блѣдную и тонкую руку съ нѣжными голубыми жилками, крѣпко прижать ее къ своимъ губамъ и цѣловать такъ горячо, такъ страстно…

Но, не смѣя этого сдѣлать, она стояла, сдерживая неровное дыханіе, какъ бы боясь дотронуться до нея даже этимъ дыханіемъ.

Наконецъ, слегка склонившееся надъ нею прекрасное лицо приподнялось, рука тихо соскользнула съ ея груди, и Женичка вспомнила, что теперь она должна и можетъ поцѣловать дорогую руку, но, сознавая, что сотни глазъ устремлены на нее, она сдѣлала это не такъ, какъ хотѣла бы, это всей души, а сконфуженно, едва дотронувшись до нея своими похолодѣвшими отъ волненія губами.

И вдругъ она почувствовала, — не поняла, не увидѣла сознательно и ясно, нѣтъ, — именно только почувствовала, какъ теплая рука подняла ея голову и «ея» губы поцѣловали ее въ лобъ.

Все смутилось въ душѣ Женички; она вдругъ перестала окончательно видѣть, понимать и чувствовать… Сердце ея забилось и застучало, въ ушахъ что-то зазвенѣло такъ сильно и звонко, что она, оглушенная, не слышала и не различала больше уже ничьихъ словъ. Все слилось въ туманное облако и завертѣлось вокругъ нея, и полъ подъ ея ногами началъ вдругъ колыхаться, опускаясь все ниже и ниже…

И вдругъ какая-то мысль, еще неясная, но повелительная, «что этого нельзя», мелькнула въ ея затуманившейся головѣ и заставила ее опомниться и очнуться…

Она приподняла голову, тяжко вздохнувъ, какъ будто ей было трудно и жаль очнуться отъ своего сладкаго забытья, и въ это мгновеніе встрѣтилась взглядомъ съ другими глазами, глубокими и задумчивыми на блѣдномъ лицѣ, склонившемся такъ близко надъ нею, что она даже ощущала на себѣ его легкое дыханіе.

— Прелестное дитя…

И милое лицо вдругъ отодвинулось отъ нея; она не чувствовала больше его дыханія и толыго видѣла, какъ оно, кроткое и прекрасное, улыбалось ей, но уже вдали, задумчивою и ласковою улыбкой…

Женичка была такъ восторженно настроена, что въ эту минуту она ни на одно мгновеніе не задумалась бы умереть за ту любовь, которая такъ страстно и благоговѣйно охватывала теперь все ея существо.

Инспекторъ вызвалъ другую ученицу, и Женичка тихо отошла на свое мѣсто. Всѣ ее поздравляли, цѣловали, чего-то желали ей, радовались за нее, она видѣла лицо матери, издали улыбавшееся ей со слезами на глазахъ, но послѣ того, что она только пережила, ничто не вызывало въ ней сильнаго чувства. Она все еще была въ какомъ-то свѣтломъ снѣ и за короткую минуту прочувствовала такъ много и сильно, что теперь ощущала какое-то утомленіе и машинально улыбалась въ отвѣтъ на привѣтствія и поздравленія.

Послѣ раздачи наградъ, воспитанницъ повели въ другую большую залу, гдѣ сегодня былъ сервированъ богатый завтракъ. Длинный узкій столъ, накрытый почти на сто персонъ, былъ заставленъ цвѣтами, вазами съ фруктами и винами. Въ залѣ стоялъ легкій гулъ отъ сотни голосовъ.

Волненіе Женички прошло; съ быстрою впечатлительностію молодости она уже забыла свой страхъ, восторгъ, смущеніе, и весело оглядывалась кругомъ. Все было такъ ново и такъ странно для нея; ей казалось, что она попала на блестящій балъ, одинъ изъ тѣхъ, какіе описывала ей Шурочка и о которыхъ онѣ мечтали вмѣстѣ съ нею, лежа по ночамъ въ дортуарѣ на узкихъ и жесткихъ постеляхъ. Она почти не узнавала ни старой институтской залы, принявшей вдругъ такой эффектный и необычайный видъ, ни своихъ подругъ, превратившихся изъ скромныхъ, застѣнчивыхъ институтокъ въ нарядныхъ, хорошенькихъ дѣвушекъ, оживленно болтавшихъ съ своими кавалерами.

Всѣ смѣялись, шутили, разговаривали громко и смѣло, и звонкій хохотъ Шуры, явно бравировавшей, часто покрывалъ общій гулъ всѣхъ голосовъ.

Дѣвочки чувствовали себя не только свободными уже отъ «ига», какъ говорила Шурочка, но и героинями этого дня, которымъ все прощалось, все разрѣшалось, которыхъ всѣ ласкали, поздравляли, и онѣ съ какимъ-то сладкимъ, кружившимъ имъ головы, опьяненіемъ наслаждались этимъ первымъ днемъ свободы.

Всѣ говорили имъ любезности, комплименты, улыбались, любовались ими, даже учителя, казалось, только впервые замѣтившіе прелестныхъ дѣвушекъ въ своихъ ученицахъ, которымъ они были властны дѣлать выговоры и ставить нули да единицы за дурно приготовленный урокъ и шалость и, какъ бы желая загладить предъ ученицами свое невниманіе, любезно и наперерывъ ухаживали за ними, подливая вина, желая счастья, давали совѣты, извинялись и каялись, уже не отличая дурныхъ ученицъ отъ хорошихъ и развѣ только хорошенькихъ отъ дурнушекъ… И все это дѣлалось на глазахъ классныхъ дамъ, но и тѣ лишь ласково и снисходительно улыбались теперь тому, за что недѣлю тому назадъ сняли бы передникъ и записали бы въ черную книжку.

Сколько говорилось рѣчей! Сколько привѣтствій, пожеланій, напутствій, поздравленій!.. и въ довершеніе всего, всѣ вмѣстѣ съ начальницей, инспекторомъ и гостями подняли бокалы и провозгласили тосты за дальнѣйшее счастье, здоровье и удачи своихъ отпускаемыхъ на волю питомицъ.

Завтракъ кончился, начался разъѣздъ, всѣ прощались, цѣловались другъ съ другомъ, давали клятвы и обѣщанія не забывать другъ друга, то есть вѣчно любить. Въ эту послѣднюю минуту всѣ забывали прежнія неудовольствія и непріятности и только теперь почувствовали, какъ привыкли другъ къ другу и какъ грустно было разставаться, быть можетъ, уже навсегда.

Бѣлыя платья мелькали по всѣмъ корридорамъ, вездѣ толпились пріѣхавшіе родственники, воспитанницы другихъ классовъ, учителя, классныя дамы и даже полосатки съ заплаканными лицами, прощавшіяся со своими барышнями.

Казалось, самыя толстыя, каменныя стѣны института ожили и заговорили, столько было во всѣхъ ихъ уголкахъ оживленія, суеты и говора!

Женичка также улыбалась сквозь слезы, но когда летавшая повсюду и страшно суетившаяся

Шурочка бросилась къ ней на шею, она не выдержала и горько заплакала. Шурочка утѣшала ее; что-то говорила о любви къ ней, о кузенѣ Базилѣ, о новомъ платьѣ и своей вѣчной дружбѣ, звала къ себѣ на дачу и заграницу… но Женичка почти не слушала ее. Она видѣла только, что всѣ, къ кому она привыкла, кого любила, уѣзжаютъ, покидая ее; по корридорамъ все меньше и меньше мелькало уже бѣлыхъ платьицъ. Она вышла вмѣстѣ съ Шурочкой на парадную, широкую и свѣтлую лѣстницу, по которой уходили институтки, подсаживаемыя въ кареты услужливыми вахтерами и толстымъ швейцаромъ Демидычемъ, одѣтымъ въ красную придворную ливрею, въ треуголку и съ высокою булавой въ рукахъ.

Женичка грустно глядѣла вслѣдъ уѣзжавшей Шурочкѣ, которая долго еще цѣловалась со всѣми, провожавшими ее. Ея веселый смѣхъ и болтовня звонко разносились по всей лѣстницѣ, и она, не стѣсняясь уже напослѣдокъ присутствіемъ классныхъ дамъ и начальства, казалось, на зло дразнила ихъ, шокируя нарочно своимъ усиленнымъ кокетствомъ съ ея красавцемъ-кузеномъ, тайно приводившимъ въ восторгъ всѣхъ воспитанницъ своею красотой и блестящимъ гусарскимъ мундиромъ.

За Шурочкой пріѣхала цѣлая толпа разныхъ родственниковъ, но она не скрывала своего явнаго предпочтенія одному лишь Базилю и, шаловливо схвативъ его подъ руку, заставляла его разъ двадцать то сбѣгать съ лѣстницы, то снова подниматься на нее, забывая проститься то съ тѣмъ, то съ другимъ.

Наконецъ, она уѣхала и ея звонкій раскатистый голосокъ навсегда замолкъ въ институтскихъ стѣнахъ.

Женичка молча стояла на лѣстницѣ, глядя, какъ одна за другою скрывались ея подруги, веселыя и счастливыя, окруженныя родными, и, садясь въ кареты, разъѣзжались въ разныя стороны.

Голоса все замолкали, становилось все тише и спокойнѣе, наконецъ, спустилась вмѣстѣ со старухой матерью Маня Прохорова, одна изъ первыхъ, но и самыхъ бѣдныхъ воспитанницъ. Некрасивое лицо ея было заплакано и угрюмо. Она молча обнялась съ Женичкой и спустилась внизъ. Женичка видѣла, какъ онѣ повернули за уголъ и какъ ея платье, мелькнувъ яркимъ бѣлымъ пятномъ среди зелени сада, вдругъ исчезло за выступомъ стѣны.

Маня Прохорова ушла послѣднею, изъ выпускныхъ не осталось больше никого.

Кругомъ все затихло… гдѣ-то вдали прозвонилъ колоколъ, призывавшій къ обѣду.

Женичка грустно оглянулась. Важный Демидычъ затворялъ дверь параднаго подъѣзда, лѣстница опустѣла, всѣ разъѣхались, и жизнь, такъ бурливо волновавшаяся въ институтѣ все утро, снова замерла и успокоилась…

— Ты тутъ, Женичка! я тебя въ классахъ искала, пойдемъ наверхъ, милая, теперь и раздѣться можно, все ужъ кончено…

И Анна Петровна ласково обняла дочь за талію.

Женичка машинально пошла рядомъ съ ней. Она слегка вздрогнула, когда мать сказала «все кончено». Все кончено! но когда же начнется «то», о чемъ всѣ онѣ такъ горячо мечтали, чего такъ страстно ждали?

— Я не знала, что ты тутъ одна, спокойно продолжала Анна Петровна.

Одна! да, это правда, всѣ куда-то уѣхали — и она осталась одна.

Горло Женички сжимала сухая судорога, ей вдругъ такъ захотѣлось заплакать, — о чемъ? отчего? она не знала и сама, но ей было такъ грустно, она чувствовала себя такою одинокою и на душѣ ея лежало чувство безсознательнаго, невольнаго перваго разочарованія.

Онѣ молча поднялись наверхъ, въ комнату Анны Петровны.

— Раздѣнься, Женичка, а то платье все сомнешь, надѣнь вотъ это сѣренькое, оно простенькое, ему ничего не сдѣлается… Да ты, можетъ быть, устала? Такъ прилегла бы, дѣточка, отдохнула. Твою кровать теперь пока ко мнѣ поставили. Зимой къ Марьѣ Львовнѣ въ спеціальный перейдешь, тамъ и спать будешь, если захочешь… Ну, раздѣвайся же, милая, а я пойду къ начальницѣ, она за мной за чѣмъ-то присылала.

Анна Петровна ушла. Женичка молча стояла посреди комнаты, прислуживаясь, какъ шаги матери затихали въ концѣ длиннаго дортуара, въ которомъ сегодня всѣ постели остаются пустыми.

Всѣ разъѣхались…

Она тихо, точно нехотя, снимала свое нарядное бѣлое платье и съ какою-то ноющею пустотой въ сердцѣ переодѣвалась въ домашнее.

— Что теперь съ ними?… Что онѣ дѣлаютъ?… Что Шурочка? теперь у нихъ обѣдъ въ честь ея выпуска… вѣрно весело…

Она старалась представить себѣ и нарядную, смѣющуюся Шурочку, и всѣхъ ея родныхъ и знакомыхъ, и ухаживающаго за ней кузена Базиля, и парадный столъ съ фруктами и цвѣтами, какъ было у нихъ въ институтѣ, и красивыя комнаты съ изящною мебелью…

«А чрезъ недѣлю онѣ уѣдутъ заграницу… счастливыя… а я… я останусь одна все тутъ же».

Чего же она ждала?… она все мечтала, будто что-то такое сейчасъ же начнется… а вотъ и не началось…

Она внимательно оглядывала знакомую комнату, какъ будто желая отыскать въ ней что-то новое, и, не находя ничего такого, уныло опускала голову.

Да, все было старое: и сама комната; и раздѣлявшая ее на двѣ половины, коричневая, выцвѣтшая съ годами драпировка; и старинный комодъ и письменный столъ съ разложенными на немъ въ строгомъ симметричномъ порядкѣ книгами, карандашами, и видъ изъ окна на надоѣвшій ей институтскій дворъ, и чистенькіе, чинно и аккуратно разставленные на подоконникѣ цвѣточные горшки съ тонкими маленькими пальмами и фикусами.

Да и что же можетъ быть новаго для нея! Она осталась тамъ, гдѣ и всегда жила, другія же уѣхали домой… Но вѣдь она тоже дома… и значитъ всегда была дома?.. Однако, для всѣхъ ея подругъ ихъ домъ, куда онѣ теперь поѣхали, и есть именно то новое и чудное, чего она никогда не видала и не знала… А для нея-то, для нея, гдѣ же все то, о чемъ она мечтала?

Она пріотворила дверь въ дортуаръ и грустно глядѣла на пустыя кровати. Еще сегодня утромъ онѣ были всѣ тутъ подлѣ нея, а теперь… и ей казалось теперь, что даже эти самыя подруги ея, съ которыми она провела вмѣстѣ столько лѣтъ, вмѣстѣ выростала и такъ сжилась, безъ которыхъ ей даже трудно было представить свою собственную жизнь, сдѣлались для нея вдругъ какими-то далекими, чуждыми и таинственными, какъ тѣ самые дома, въ которые онѣ всѣ разъѣхались, и та жизнь, которая началась теперь для нихъ — жизнь уже совершенно отдѣльная отъ нея и непонятная ей. Она осталась одна; многихъ она даже больше уже никогда и не увидитъ… Одна!

— Господи, какъ пусто, какъ скучно!..

И она вдругъ бросилась на свою постель и горько зарыдала, глубоко пряча свою граціозную бѣлокурую головку между подушками.

Лѣто хотя и не промелькнуло для Женички, но тѣмъ не менѣе прошло такъ тихо и спокойно въ своемъ строгомъ разъ навсегда установленномъ институтскомъ распредѣленіи времени, что Женичка почти и не замѣтила его.

Дни становились все короче и холоднѣе, въ саду уже золотились кое-гдѣ красноватые листья, среди густой еще зелени, и въ воздухѣ уже тянулись тонкія длинныя нити августовской паутины. Наступали первые дни осени. Снова начали съѣзжаться въ классы, и опустѣвшій на лѣто институтъ началъ опять мало-по-малу наполняться и оживляться.

Въ низшіе классы привозили много новенькихъ, и Анна Петровна, принимавшая теперь самый маленькій классъ, состоявшій исключительно изъ «новыхъ», не могла никуда уѣхать въ теченіе всего лѣта.

Женичка, какъ и въ прежніе года, прожила все время въ институтѣ, и вся перемѣна заключалась для нея только въ томъ, что она носила свое платье и въ неуказанное время могла сидѣть, читая или работая, въ комнатѣ матери или саду; а потому, когда наступило 18 августа, день окончанія каникулъ, и всѣ воспитанницы должны были возвратиться, Женичка была очень довольна. Она радостно встрѣчалась со знакомыми ей уже лицами и со своими бывшими подругами, изъ которыхъ многія вернулись для поступленія въ спеціальный классъ, куда поступала и Женичка для довершенія своего образованія.

Она снова перемѣнила домашнее платье на костюмъ пепиньерки, кисейная шемизетка котораго и розовый бантикъ у ворота замѣчательно шли къ ея прелестной задумчивой головкѣ. Снова перешла спать въ общій дортуаръ, снова начались занятія и классы, и жизнь ея пошла опять точно такъ же, какъ и въ прошлые годы. Недоставало только многихъ изъ ея подругъ. Больше всѣхъ она скучала по своей Шурочкѣ. Не слыша больше ея разсказовъ и звонкаго смѣха и не видя ея подлѣ себя, она невольно чувствовала, что ей чего-то недостаетъ.

Женичка часто писала ей длинныя письма, наполненныя наивными, но страстными мечтами и вопросами, но отъ Шурочки получила всего три письма и то очень короткія. Шурочка писать не любила и сѣсть за письмо ей было всегда некогда: она набрасывала его торопливыми фразами, небрежнымъ и неразборчивымъ почеркомъ.

« Мнѣ очень весело», — писала она наскоро, — «за мной пропасть ухаживаютъ, я уже нѣсколько разъ была влюблена, получила два предложенія и, вѣроятно, скоро выскочу замужъ. Еслибы ты видѣла мое новое голубое платье, ты бы сошла съ ума отъ восторга, но теперь мы поѣдемъ въ Парижъ и тамъ я себѣ нашью еще лучше. Италія — прелесть! особенно Венеція! словомъ, все прекрасно и чудесно, и я только теперь поняла, что за восхитительная вещь жизнь и что за отвратительная штука твой прокислый институтъ».

Женичка съ грустною задумчивостью опускала письмо. Ей не было ни особенно скучно, ни особенно весело, за ней никто не ухаживалъ, не дѣлалъ предложеній, влюбиться ей было не въ кого, да это было и строго воспрещено въ институтѣ, гдѣ позволялось только «обожать» старшихъ воспитанницъ, классныхъ дамъ, начальницу и батюшку. Но институтки умудрялись втихомолку обожать и разныхъ учителей, изъ которыхъ самому молодому было 49 лѣтъ, и толстаго дьякона, и даже полосатокъ за неимѣніемъ ничего лучшаго. Женичку называли «холодною» и «размазней» за то, что она почти никогда и никого не обожала, хотя и не могла себѣ сказать, почему: потому ли что этого не было въ ея характерѣ и натурѣ, или же только потому, что это не нравилось класснымъ дамамъ.

Письма Шурочки были для нея какъ бы изъ другого совершенно міра, еще недоступнаго ей, но о которомъ она все-таки мечтала и грустила. Она уже не требовала, чтобъ этотъ новый міръ и жизнь явились къ ней сейчасъ же. За одно лѣто она сознала уже, что это невозможно, но хотя она и не ждала его съ такимъ лихорадочнымъ нетерпѣніемъ, какъ предъ выпускомъ, тѣмъ не менѣе въ душѣ горячо вѣрила, что когда нибудь все это наступитъ и для нея. Въ пепиньеркахъ онѣ были уже болѣе свободны. Съ ними обращались не какъ съ прочими институтками, а какъ бы отчасти уже съ равными прочему начальству, глядѣли на нихъ какъ на взрослыхъ и онѣ въ нѣкоторыхъ отношеніяхъ были уже начальствомъ въ миніатюрѣ. Маленькія воспитанницы, встрѣчаясь съ ними, присѣдали имъ; онѣ могли ложиться спать въ одиннадцатомъ часу и имъ разрѣшали читать даже романы, хотя съ большимъ и строгимъ выборомъ. Женичка зачитывалась ими.

Съ началомъ занятій и съ возвращеніемъ въ институтъ всѣхъ воспитанницъ ей опять стало гораздо веселѣе, чѣмъ лѣтомъ. Все ея время было строго распредѣлено и занято. Она то училась, то читала или работала, то ходила гулять вмѣстѣ съ другими пепиньерками, то занималась съ кѣмъ нибудь изъ маленькихъ и почти не замѣчала, какъ летѣлъ день за днемъ.

Часто ее назначали на дежурства вмѣсто какой нибудь заболѣвшей классной дамы, и Женичкѣ это очень нравилось. Маленькія институтки попрежнему ласкались къ ней и любили свою молоденькую хорошенькую наставницу.

Многія изъ пепиньерокъ, посылаемыя на эти дежурства, съ комичною важностью входили въ свою роль и, чувствуя себя въ нѣкоторомъ родѣ начальствомъ, подражали во всемъ класснымъ, бросали на своихъ питомицъ строгіе взоры, говорили съ ними свысока, съ сознаніемъ собственнаго превосходства, придирались къ нимъ и ихъ шалостямъ и съ солидною важностью и строгостью наказывали провинившихся. Нѣкоторыя изъ нихъ были сами еще такъ молоды, что имъ просто нравилось играть въ «большихъ». Но Женичка не дѣлала этого. Она всегда очень и очень любила дѣтей, ей было съ ними весело и легко, она ласкала ихъ, спускала разныя маленькія шалости, кормила своими гостинцами, помогала приготовлять уроки, и дѣвочки бѣгали за ней, «обожали» ее цѣлыми классами, какъ праздника ждали ея дежурства и, завидѣвъ ее, съ восторгомъ бросались къ ней навстрѣчу и съ радостными криками, поцѣлуями и объятіями облѣпляли ее со всѣхъ сторонъ. Онѣ кидались къ ней на шею, цѣплялись за ея платье и ссорились между собою за мѣсто у ея ногъ.

— Ахъ, mademoiselle Lidoff, еслибы вы были нашею классною дамой, вотъ было бы счастье!

Но Женичка молча улыбалась своею прелестною, кроткою улыбкой и тихо качала головой. Нѣтъ, она не будетъ классною дамой… Это только такъ, пока… а потомъ, потомъ наступитъ «то»! И яркія грезы опять смѣняли предъ ней въ ея воображеніи чудныя картины будущаго и, низко наклоняя надъ работой хорошенькую головку, какъ будто инстинктивно пряча подъ ней свое зарумянившееся личико, точно боясь, что оно невольно выдастъ и разскажетъ всѣмъ ея прекрасныя грезы, она сидѣла такая чистая, прелестная и невинная въ своей кисейной пелеринкѣ съ нѣжнымъ розовымъ бантикомъ, окруженная со всѣхъ сторонъ дѣтскими головками, глядѣвшими на нее влюбленными, радостными глазами.

Разъ вечеромъ, часовъ въ семь, когда она такъ сидѣла, въ корридорѣ вдругъ зазвенѣлъ веселый, раскатистый, такъ хорошо знакомый ей голосокъ.

Женичка вздрогнула, прислушалась на мгновеніе и, вдругъ быстро вскочивъ со стула, впилась изумленными и радостными глазами въ дверь, выходящую изъ класса въ корридоръ.

— Гдѣ она? гдѣ она? — доносилось оттуда. — Ахъ, Боже мой, я тутъ такъ давно не была, что даже всѣ ходы и выходы перезабыла! Сюда? тутъ? А, вотъ она!

И въ тихій классъ, нарушая его строгую тишину и порядокъ, влетѣла шикарная, нарядная Шурочка, вся въ кружевахъ, лентахъ и цвѣтахъ.

— Женька, радость моя, здравствуй, глупая!

И, громко хохоча надъ изумленіемъ смущенной Женички, она горячо и радостно обнимала и цѣловала ее.

Женичка чуть не плакала отъ радости. Она глядѣла счастливыми, улыбающимися глазами на любимую подругу и почти не узнавала ее въ этомъ морѣ газа, тюля и цвѣтовъ.

Шурочка ей быстро что-то разсказывала, смѣясь, хохоча, перебивая себя и мгновенно перескакивая съ одного предмета на другой.

Она только что вернулась изъ заграницы. Были въ Вѣнѣ, Парижѣ, Швейцаріи, Италіи, даже въ отвратительной Нѣметчинѣ, но тамъ скучища и мерзость. Бормочутъ только по-нѣмецки и всѣ нѣмки похожи на классныхъ дамъ. Теперь вернулись, почти съ мѣсяцъ уже, даже больше. Она давно все собиралась посмотрѣть старое пепелище, а главное ее, Женичку, да все некогда. Времени ни минуты: то на вечеръ, то въ театръ, то на балъ; утромъ надо кататься, дѣлать визиты. Просто насилу вырвалась. Теперь она съ сестрой и теткой ѣдетъ также на одинъ балъ къ Рогожинымъ. Она такъ въ бальномъ платьѣ прямо и заѣхала, иначе не поспѣетъ переодѣться. Сестра будетъ ждать ее у тетки. Будетъ также Basile, помнишь, кузенъ Basile? препротивный сталъ! Но платье очень удалось, не правда ли? У *** шили, тамъ ей и приданое все шьютъ, исключая подвѣнечнаго только, его выписываютъ изъ Парижа отъ Ворта. Ахъ, Вортъ! это геній просто, даже безобразныхъ превращаетъ въ красавицъ. Она была у него съ матерью два раза. Какая у него пріемная, чудо! И для всѣхъ дамъ даромъ пирожки, фрукты и мороженое.

— Ахъ, да что же это, опомнилась она вдругъ. — Ты знаешь, вѣдь чрезъ недѣлю моя свадьба… Я только за этимъ и пріѣхала! Ты будешь? не правда ли? Пожалуйста, это рѣшено! Отказываться и не воображай! разозлюсь на всю жизнь!…

Женичка молча стояла предъ ней, оглушенная и пораженная. Она на лету схватывала этотъ потокъ словъ, на половину ничего не понимая и не соображая.

— А ты все съ этими плаксами возишься? несчастная!

Тутъ только Женичка тревожно оглянулась и опомнилась. Онѣ стояли посреди класса, и маленькія «плаксы», подсмѣиваясь и хихикая, столпились вокругъ нихъ, школьничая изподтишка за спиной необычайной гостьи, съ любопытствомъ разглядывая ее; а гостья, ничуть не смущаясь ихъ присутствіемъ, продолжала оживленно болтать о вечерахъ, платьяхъ, Базилѣ, женихѣ и своихъ побѣдахъ.

Женичка глядѣла на нее уже испуганно, стараясь знаками и взглядами указать Шурочкѣ на маленькихъ дѣвочекъ, но та не обращала на это никакого вниманія.

Тогда Женичка рѣшилась увести ее. Она послала одну изъ дѣвочекъ за другою пепиньеркой, съ просьбой замѣнить ее, и обратилась къ Шурочкѣ:

— Пойдемъ лучше въ мамину комнату, тамъ никого нѣтъ, мама дежуритъ сегодня, и мы можемъ поговорить.

Шурочкѣ было все равно, гдѣ болтать и сидѣть, и она охотно повиновалась. Наединѣ даже лучше, она ей все, все, все разскажетъ.

— Ну, вотъ теперь мы однѣ и на свободѣ! — воскликнула Женичка, вбѣгая вмѣстѣ съ Шурочкой въ комнату матери. — Ахъ, Шурочекъ, мой дорогой! я такъ рада тебя видѣть, просто въ себя отъ восторга не приду! И какая ты нарядная, хорошенькая! Но только и неосторожная же какая! болтаешь при дѣтяхъ, нисколько не сдерживаясь!

И съ тихою, слегка какъ бы извиняющеюся за рѣзкія слова, лаской, она, нѣжно обнявъ подругу, смотрѣла на нее глазами, хотя и радостными и любующимися, но все же благоразумной и благовоспитанной старшей сестры.

Но Шурочка не признавала никакихъ выговоровъ.

— Вотъ чепуха! Что я такое болтала особенное! ничего! не безпокойся, ma chère, онѣ еще побольше тебя видѣли и слышали! Вотъ какъ пролетитъ семь лѣтъ въ институтѣ, ну, тогда дѣло другое, опять все перезабудутъ! А теперь, пожалуй, еще побольше насъ съ тобой знаютъ — вѣдь это только ты такой агнецъ чистоты и невинности! Ну, а ты какъ? все киснешь? несчастная!

Женичка улыбнулась. Чѣмъ же она киснетъ, живетъ себѣ понемногу, какъ и всѣ живутъ, работаетъ, занимается, читаетъ, имъ теперь уже гораздо больше книгъ разрѣшаютъ читать…

— Воображаю! «Paul et Virginie», да «Робинзонъ Крузо» — вотъ и все, что вамъ «разрѣшаютъ!» Признаться, милочка, я читать-то и не поспѣваю даже… Да и къ чему? серьезныхъ книгъ терпѣть не могу, а романы-то?.. такъ сама жизнь для меня романъ! Ты знаешь… — Шурочка быстро оглянулась кругомъ, точно боялась, что ихъ услышитъ кто нибудь, и вдругъ, обнявъ Женичку, таинственно наклонилась къ ея лицу. — Ты знаешь, я влюблена и онъ тоже! чрезъ недѣлю наша свадьба!

И, все еще нагнувшись къ Женичкѣ, она глядѣла на нее торжествующею мордочкой наивной институтки и горящими глазами страстной женщины.

Женичка съ изумленіемъ слушала ее. «Влюблена и онъ тоже! чрезъ недѣлю свадьба!» и съ любопытствомъ вглядывалась въ склонившееся такъ близко лицо Шурочки, точно желая по немъ еще яснѣе понять что-то. Но Шурочка уже откинулась и смѣялась. Она то разсказывала о немъ, о своей любви, передавала разныя событія, приключенія, даже разговоры, и, увлеченная собственными разсказами, порой быстро вскакивала, начиная со свойственною ей способностью представлять все это въ лицахъ, то снова наклонялась къ самому уху Женички и шептала ей со слегка смущенною улыбкой то, что почему-то стѣснялась сказать вслухъ. Женичка сидѣла передъ нею вся взволнованная, разгорѣвшаяся и, не сводя съ Шурочки блистающихъ глазъ, чуть дыша, слѣдила за каждымъ ея словомъ и жестомъ, точно боясь пропустить что нибудь изъ этихъ разсказовъ. Но когда Шурочка съ шопотомъ наклонялась къ ней, она вспыхивала еще ярче и, чувствуя какую-то неловкость, восклицала:

— Ахъ, Шурочка, какъ это можно!

Но Шурочка горячо протестовала.

— Что такое можно? Отчего же и не цѣловаться, если мы женихъ и невѣста! я не съ чужимъ! Вѣдь ты, дурочка, пойми, вѣдь онъ «моимъ же» мужемъ будетъ чрезъ недѣлю! Нѣтъ, я съ нимъ цѣлуюсь и даже не желаю этого скрывать! Онъ мой женихъ! и пускай всѣ это знаютъ и завидуютъ мнѣ… я знаю: мнѣ всѣ завидуютъ, въ него пропасть влюблены! Онъ такой красавецъ, но онъ любитъ только меня, съ гордымъ презрѣніемъ и важностью прибавила она. — Еслибы ты его видѣла, ты бы сама влюбилась въ него. Въ него всѣ влюбляются. И какіе у него глаза — чудо! восторгъ! и особенно, когда цѣлуется! такіе темные сдѣлаются и такъ горятъ, горятъ…

Но Женичка взволнованно вскочила съ дивана, на которомъ онѣ сидѣли. Она инстинктивно чувствовала какой-то стыдъ и безотчетно сознавала, что онѣ говорятъ о чемъ-то такомъ, о чемъ никогда ни одна классная дама говорить бы имъ не позволила.

— Нѣтъ, нѣтъ, я не хочу, такъ не надо говорить! Это нехорошо!

И она отошла, краснѣя и конфузясь; она не хочетъ дѣлать того, что не позволено, и поступать дурно только потому, что ихъ никто не видитъ. Не надо говорить такія вещи!

Шурочка съ изумленіемъ раскрыла свои блестящіе большіе глаза…

— Ну, Женька, и глупа же ты! — проговорила она, покачивая головой и глядя на свою подругу не то съ удивленіемъ, не то съ сожалѣніемъ, — ты просто совсѣмъ скоро одурѣешь въ этомъ колодцѣ. Нѣтъ, ты тутъ, ей-Богу, старою дѣвой на всю жизнь останешься, синимъ чулкомъ! Вотъ увидишь, онѣ тебя совсѣмъ, совсѣмъ заквасятъ. Того нельзя, этого нельзя, такъ, пожалуй, и замужъ даже нельзя! Онѣ и до этого скоро дойдутъ, пожалуй, конечно, только на словахъ, потому что найдись какой нибудь юродивенькій — предложи — такъ любая изъ нихъ съ восторгомъ выскочитъ, — только возьми, сдѣлай божескую милость, тогда, небось, все можно сдѣлается! Только не слыхать что-то такихъ дураковъ, не находится; такъ и другимъ всѣмъ нельзя! Терпѣть ихъ не могу и, знаешь, даже въ обществѣ насъ всѣхъ ужасно не любятъ, даже смѣются надъ нами!

— Не любятъ? Смѣются? За что же?

— Да за то, что всѣ институтки выходятъ, Богъ ихъ знаетъ, полудуры какія-то; я даже и не признаюсь, что воспитывалась въ институтѣ, говорю, въ пансіонѣ; гораздо лучше! А то, какъ только скажешь институтка, такъ всѣ сейчасъ и думаютъ: «ну, дура, значитъ!» Однако, шерочка, мнѣ пора, до свиданія, и то заболталась, тетя съ сестрой вѣрно ужъ сердятся. Смотри же, на свадьбу непремѣнно пріѣзжай, я тебѣ билетъ пришлю, только бала у меня не будетъ — это mauvais genre — просто обвѣнчаемся, выпьемъ шампанскаго и сейчасъ же на вокзалъ и заграницу! въ Италію! Прощай, душка!

И Шурочка упорхнула такъ же быстро и стремительно, какъ и пріѣхала, какимъ-то блестящимъ метеоромъ, поселивъ въ душѣ своей тихонькой подруги какое-то странное смятеніе. Долго еще потомъ Женичка часто вспоминала и думала обо всемъ, что ей говорила тогда Шурочка, но рѣшить: хорошо это или дурно, слѣдуетъ это дѣлать или не слѣдуетъ, — такъ и не рѣшила.

Ѣхать на свадьбу Женичкѣ, однако, не пришлось, хотя и очень хотѣлось. Анна Петровна отговорила:

— Танцовать не будутъ, значитъ удовольствій предстоитъ не очень много, а платья меньше пятидесяти рублей не сдѣлаешь, да карета, перчатки цвѣтныя, глядишь и всѣ семьдесятъ выйдутъ. Да въ одну недѣлю и не поспѣешь все сшить и приготовить!

Анна Петровна хотя и любила веселую, хорошенькую Шурочку, но тѣмъ не менѣе потворствовать ея дружбѣ съ Женичкой, по выходѣ изъ института, не хотѣла. Отпустить же дочь къ ней на свадьбу она не только не желала, но отчасти даже и боялась. Это совсѣмъ другой міръ, войти въ который ея Женѣ никогда не будетъ по средствамъ, но который тѣмъ не менѣе могъ вскружить дѣвушкѣ голову, наполнивъ ее безполезными мечтами и вредными желаніями. Къ тому же, на Шурочку въ институтѣ глядѣли нѣсколько косо и единственнымъ пятнышкомъ на безупречномъ поведеніи Женички была именно эта дружба, которую начальство не особенно одобряло. Женичка знала, какъ малы средства ея матери, и потому настаивать на этой поѣздкѣ, сопряженной съ семидесятирублевымъ расходомъ, совѣстилась и не хотѣла, но въ душѣ очень огорчалась и не разъ потихоньку плакала.

Начальница, очень любившая Женичку, замѣтивъ ея грустный видъ и заплаканные глаза, узнала отъ Анны Петровны, въ чемъ дѣло и захотѣла утѣшить свою любимицу.

— Я возьму ее какъ нибудь за это съ собой въ оперу, сказала она.

И этотъ вечеръ въ оперѣ былъ въ жизни Женички цѣлымъ событіемъ. Она сидѣла въ ложѣ, очарованная и музыкой, и блестящимъ освѣщеніемъ, и нарядною толпой, и великолѣпными декораціями, и ей казалось, что она попала, наконецъ, въ тотъ чудный, сказочный міръ, который называется жизнью и о которомъ она столько мечтала.

Вся разгорѣвшаяся отъ волненія и восторга, она сидѣла съ полуоткрытымъ ртомъ и блистающими глазами, боясь не только говорить, но даже дышать, чтобы только не отрываться глазами отъ прекрасныхъ, безпрестанно смѣняющихся предъ ней картинъ.

Давали «Фауста». На сценѣ пѣла театральная Маргарита, очень эффектная въ своемъ бѣлокуромъ парикѣ съ разрисованнымъ лицомъ, но похожая больше на даму полусвѣта, чѣмъ на Гётевскую Маргариту. Женичка не знала о существованіи этихъ дамъ, забыла, что есть румяна и парики, и, принимая все за дѣйствительность, искренно страдала и радовалась вмѣстѣ съ неискренно игравшею на сценѣ Гретхенъ.

Ей вспоминалась Шурочка и ея разсказы о женихѣ, любви и поцѣлуяхъ, и все это какъ-то странно тогда смѣшивалось въ ея воображеніи; ей начало казаться, что это не Фаустъ и Маргарита, а Шурочка съ ея женихомъ. Она жадно слушала дивную партію Фауста, когда онъ пѣлъ Маргаритѣ о своей любви въ освѣщенномъ луной саду, и когда они страстно обнимались, она чувствовала себя въ какомъ-то чаду и сладкомъ снѣ; растроганная и пораженная этой любовью, которую впервые еще показывали ей, она почти переставала дышать и ей хотѣлось о чемъ-то плакать. Какое-то странное чувство шевелилось въ ней: смущенное и вмѣстѣ съ тѣмъ радостное пробужденіе инстинктивной потребности любви, лежащей въ каждой женщинѣ. Такъ вотъ то, чего она не знала и о чемъ говорила Шурочка. Она переносилась всецѣло на сцену, и въ ея воображеніи вставали смутныя картины и грезы о томъ, какъ это будетъ съ нею, кто будетъ онъ, и когда это будетъ, скоро ли и какъ… и тогда ей начинало казаться, что на сценѣ поетъ уже не пѣвица, а сама она, Женичка… И снова какой-то стыдъ поднимался въ душѣ ея, она гнала эти картины и вопросы, но они какъ бы насильно вставали предъ нею, смущая ея душу, и заставляли еще ярче вспыхивать ея разгорѣвшееся лицо… Начальница долго глядѣла на нее и, обернувшись къ сидѣвшей тутъ же Аннѣ Петровнѣ, ласково улыбнулась ей.

— Я нахожу, сказала она, — что наша Женичка больше похожа на Гретхенъ, чѣмъ эта пухлая актриса.

Анна Петровна съ нѣжною улыбкой взглянула на дочь, не замѣчавшую и не видавшую ничего, кромѣ сцены. И, дѣйствительно, эта тоненькая дѣвушка съ серебристыми вьющимися косами, яснымъ взглядомъ чистыхъ голубыхъ глазъ и прелестною улыбкой, въ простенькомъ бѣломъ платьѣ, съ одною блѣдною чайною розой, тихо трепетавшею на ея невысокой дѣвичьей груди, казалось воплощала собою идеалъ Гётевской героини.

Занавѣсъ упалъ въ послѣдній разъ, публика заволновалась, двигаясь къ выходу. Начальница и Анна Петровна закутывались въ свои платки и лакей уже надѣвалъ Женичкѣ ея калоши, а она все еще глядѣла въ открытую дверь ложи на потухшую сцену, какъ бы все еще ожидая, что занавѣсъ снова взовьется предъ ея очарованными глазами и откроетъ ей свой таинственный волшебный міръ; ей было жаль двинуться къ выходу вмѣстѣ съ толпой народа и тянувшею ее за руку Анной Петровной, немного растерявшейся въ этой массѣ людей и суеты, и оторваться отъ своего чуднаго сна любви, жизни, Маргаритъ и Фаустовъ для того, чтобъ очнуться въ тѣсной каретѣ съ Анной Петровной и уставшей начальницей. Съ тоской и съ сожалѣніемъ она скользнула еще разъ глазами по спущенной темной занавѣси, тонувшей во мракѣ, и съ тихимъ вздохомъ пошла за матерью. Всю дорогу молча ѣхала Женичка, забывъ даже поблагодарить добрую maman за доставленное удовольствіе…

Долго въ эту ночь не могла заснуть Женичка и долго еще грезила, вспоминая о вечерѣ въ оперѣ.

Съ тѣхъ поръ театръ сталъ ея любимою мечтой, и каждый разъ, когда ей удавалось попасть туда, она казалась себѣ счастливѣйшею дѣвушкой, если не во всемъ свѣтѣ, то, по крайней мѣрѣ, изо всего института. Но бывать тамъ ей приходилось очень рѣдко, раза два-три въ годъ. Зданіе института, стоявшее на окраинѣ города, было очень отдалено это всѣхъ театровъ, ѣздить туда приходилось съ большими затрудненіями, да и особенныхъ любительницъ подобнаго рода удовольствій между классными дамами, — въ большинствѣ почтенными старушками, боявшимися возвращаться домой на извозчикѣ такъ поздно, — не было, и потому Женичка даже и впослѣдствіи, когда она считалась уже выпущенною, не могла бывать тамъ чаще трехъ разъ въ годъ.

Послѣ свадьбы Шурочка совсѣмъ пропала. Она даже перестала писать, можетъ быть потому, что Женичка не пріѣхала къ ней на свадьбу и она дулась на нее за это, согласно своему обѣщанію, вѣрнѣе же ей просто было некогда, среди своихъ путешествій, баловъ выѣздовъ и тому подобныхъ удовольствій. Адресъ Шурочки вѣчно мѣнялся: то она ѣхала въ Крымъ, то на Кавказъ, то въ свою симбирскую деревню, то заграницу, такъ что и Женичка, не смотря на свое желаніе, не могла писать ей, не зная куда.

Въ душѣ Женичка была даже обижена своею закадычною, но вѣтренною подругой, которая среди удовольствій такъ скоро забыла и ее, и всѣ свои клятвы въ вѣчной дружбѣ и любви, Женичка уже не находила себѣ такой подруги, какою была для нея Шурочка, хотя и была, дружна почти со всѣми. Съ Шурочкой прошло все ея дѣтство, дѣлающее дружбу всегда особенно простою и задушевною, и годы первой молодости, когда дѣвушки только что начинаютъ прозрѣвать многое и мечтать о жизни. Но эта же Шурочка заронила и первое сомнѣніе въ душѣ Женички насчетъ дружбы вообще. Вспоминая свою бывшую подругу, она съ грустью думала: что, кажется, могло быть прочнѣе и задушевнѣе ихъ дружбы — онѣ не разлучались по цѣлымъ днямъ, дѣлили поровну всѣ гостинцы, мечтали провести вмѣстѣ всю жизнь… и вотъ первая разлука — и все исчезло какъ сонъ, разлетѣлись всѣ мечты о вѣчной любви и жизни вмѣстѣ, и дружба ихъ кончилась такъ же легко и скоро, какъ и началась!.. Богъ вѣсть, увидятся ли даже онѣ когда нибудь опять!

И Женичка глядѣла какъ бы съ оттѣнкомъ грустнаго недовѣрія къ любви и постоянству на другихъ своихъ товарокъ, ходившихъ взадъ и впередъ по длинному корридору предъ спеціальнымъ классомъ, нѣжно обнявъ другъ друга за талію.

Въ душѣ Женички, бывшей еще въ прошломъ году ясною и довѣрчивою, появились уже двѣ маленькія царапинки перваго разочарованія. Царапинки еще неглубокія и не очень болѣзненныя, но тѣмъ не менѣе уже безпокоившія ее порой. Это Шурочкина измѣна и то, что «тогда» не началось ничего; правда, она смутно чувствовала, что какъ бы она ни мечтала и ни желала, но «это» не можетъ придти сразу, и что даже пройдетъ и годъ, и два, и три, быть можетъ (долѣе она не допускала), прежде чѣмъ оно настанетъ и «она» увидитъ жизнь, но для Шурочки это уже настало, а для нея нѣтъ. Ей измѣнили и подруги, и ожиданія. И въ душѣ ея появлялась третья царапинка, еще менѣе незамѣтная, чѣмъ и двѣ первыя, — зависть.

Но такъ какъ Шурочка, повидимому, совсѣмъ забыла ее, то она все-таки сошлась съ Вѣрой Арсеньевою, по крайней мѣрѣ ближе чѣмъ съ другими.

Вѣра Арсеньева была высокая, тонкая брюнетка, съ продолговатымъ блѣднымъ лицомъ и задумчивыми синими глазами. Казалось, она всегда о чемъ-то думала и мечтала про себя, но разговаривала мало. Еще въ дѣтствѣ она почти никогда не шалила, но училась неровно и была вообще какою-то странною, болѣзненною и нѣсколько дикою дѣвочкой. Въ занятіяхъ у нея были свои любимые предметы, въ родѣ исторіи и географіи, по которымъ она считалась одною изъ первыхъ, но за то по другимъ шла довольно туго, два раза она даже оставалась на другой годъ, и только со второго предпослѣдняго класса очутилась вмѣстѣ съ Женичкой, старше которой была года на два.

За то она считалась одною изъ лучшихъ музыкантшъ въ институтѣ. Въ ней вообще были артистическія наклонности, и она предпочитала занятія музыкой, пѣніемъ и рисованіемъ всѣмъ другимъ урокамъ.

Ко дню рожденія Анны Петровны она написала акварелью Женичкинъ портретъ, по окончаніи котораго ее чуть не весь институтъ провозгласилъ замѣчательною художницей. Анна Петровна, увидѣвъ его, даже замлѣла; портретъ, дѣйствительно, очень удался. Женичка была изображена въ институтскомъ платьѣ, въ кисейномъ платочкѣ на плечахъ и съ Евангеліемъ въ темномъ переплетѣ съ крестомъ, которое съ благоговѣніемъ прижимала къ груди, поднявъ къ небу свои ясные голубые глаза. На головѣ у нея лежалъ вѣнокъ изъ чайныхъ розъ, который Женичка, хотя и не надѣвала во время сеансовъ, но который былъ нарисованъ по личному желанію Вѣры, находившей, что это необходимо. Портретъ хотя и очень походилъ на оригиналъ, но тѣмъ не менѣе былъ такъ хорошъ, что его скорѣе можно было принять за картину, тѣмъ болѣе, что Вѣра подписала подъ нимъ почему-то «Молитва».

Анна Петровна повѣсила его у себя въ комнатѣ, и порой, смотря на него, Женя невольно спрашивала себя съ какимъ-то восторгомъ и удивленіемъ: неужели она, дѣйствительно, такъ хороша и неужели эта прекрасная дѣвушка съ вѣнкомъ изъ розъ и голубыми глазами — она? сама она, Женичка?

Арсеньева была полусирота. Мать у нея умерла, когда Вѣра была еще ребенкомъ; отецъ, старый морякъ, почти всегда находился въ плаваніи, и потому даже на лѣтнія каникулы она оставалась въ институтѣ.

Когда подошло лѣто и снова всѣ институтки разъѣхались по домамъ, Женя отъ души была рада, что хоть ея новая подруга останется вмѣстѣ съ нею и она все-таки не будетъ такъ одинока. Положимъ, что съ этою подругой было совсѣмъ не такъ весело, какъ съ Шурочкой, она ничего не разсказывала ни о балахъ, ни объ Италіи и Парижѣ, была молчалива и задумчива, и рѣдко дѣлилась съ Женичкой своими мечтами. За то она всегда умудрялась доставать откуда-то книги. Тогда онѣ вмѣстѣ съ Женичкой убѣгали въ одну изъ дальнихъ аллей институтскаго сада, выбирали себѣ мѣсто подъ тѣнью любимаго стараго дуба и, бросаясь подлѣ него на траву, начинали читать. Читала больше Женичка, такъ какъ Вѣра была въ этомъ отношеніи нѣсколько эгоисткой: она читала или только про себя, или же слушала, заставляя Женичку читать вслухъ.

Женичка вообще чувствовала себя съ ней не такъ просто и легко какъ съ Шурочкой. Въ Арсеньевой было что-то загадочное и недоступное и что-то такое, что невольно заставляло Женичку молча подчиняться ей, какъ бы инстинктивно чувствуя надъ собой ея превосходство. Что было на душѣ у Вѣры, о чемъ она думала, чего желала — Женичка не только не знала, но почему-то стѣснялась даже и спрашивать, покорно довольствуясь тою ролью младшей сестры, которую Вѣра, какъ бы снисходя только, отдавала ей.

Часто, когда Женичка читала что нибудь вслухъ (преимущественно какія нибудь путешествія, которыя больше всего любила ея подруга), Вѣра лежала на травѣ, закинувъ руки за голову и смотря своими темными, немигающими глазами куда-то высоко въ яркую синеву лѣтняго неба, по которому плыли причудливыя бѣлыя облака.

Институтскій садъ выходилъ прямо на рѣку, но ограждался отъ нея высокою каменною стѣной, изъ-за которой имъ виднѣлись только мачты съ разноцвѣтными развѣвающимися на нихъ флагами тихо проплывавшихъ мимо большихъ барокъ, да изрѣдко доносились свистки пароходовъ, оставлявшихъ послѣ себя густой слѣдъ дыма, тянувшагося прямо къ небу, или вдругъ доносились порой съ рѣки какая-то пѣсня и чьи-то голоса… На минуту Женичка прерывала чтеніе, съ любопытствомъ прислушиваясь къ этимъ отголоскамъ какой-то другой невѣдомой жизни; Вѣра молча отрывала глаза отъ синевы и задумчиво глядѣла вслѣдъ исчезавшимъ мачтамъ…

Но разъ онѣ нашли въ углу стѣны нѣсколько обвалившихся кирпичей, по уступамъ которыхъ оказалось очень удобно взбираться на стѣну такъ, чтобы приходиться головой выше ея и видѣть все, что она отъ нихъ скрывала.

Съ этихъ поръ онѣ часто приходили сюда въ то время, когда никто не видалъ ихъ и, помогая другъ другу, быстро вскарабкивались на стѣну, цѣпляясь руками за ея шершавые, покрытые сыростью и мохомъ кирпичи, и простаивали здѣсь до тѣхъ поръ, пока не замѣчали вдали фигуру какой нибудь классной дамы.

Такъ онѣ могли видѣть всю рѣку, широко разстилавшуюся предъ ними, въ которой, какъ опрокинутое, отражалось синее небо съ бѣлыми, чуть колышущимися отъ легкой ряби облаками. Пароходы, барки и лодки быстро скользили вверхъ и вниз.ъ по руслу, а на противоположной сторонѣ берега виднѣлись дома, фабрики, пароходныя пристани, какіе-то сады и даже люди, казавшіеся издали движущимися темными точками.

— Еслибъ я была мужчиной, задумчиво говорила Вѣра, — я бы тоже сдѣлалась морякомъ.

Женичка съ удивленіемъ взглядывала на нее.

— Зачѣмъ?

— Ушла бы въ море, увидѣла бы Индію, Японію, Египетъ, въ Іерусалимъ поѣхала бы…

Женичка еще удивленнѣе смотрѣла на нее. «Японію, Іерусалимъ… совсѣмъ не похоже на Шурочку», думалось ей, — «та никогда объ этомъ не мечтала».

Вѣра родилась въ Севастополѣ и до десяти лѣтъ, когда умерла ея мать и отецъ отвезъ ее въ институтъ, жила постоянно тамъ и не разъ вмѣстѣ съ отцомъ переѣзжала море, къ которому у нея было какое-то врожденное влеченіе. Не смотря на то, что тогда она была еще совсѣмъ ребенкомъ, все это оставило въ ней такое сильное впечатлѣніе, что ее до сихъ поръ еще невольно тянуло туда.

Иногда, проснувшись ночью, Женичка видѣла, что Вѣра не спитъ, лежа съ открытыми широко глазами, смотря куда-то въ темный уголъ комнаты.

Женичка слегка приподнималась и осторожно посматривала на нее, стараясь разглядѣть ея лицо. Ей хотѣлось бы спросить, о чемъ она думаетъ и отчего не спитъ. Но почему-то она не рѣшалась и только тихо кашляла, какъ бы давая этимъ понять, что и она тоже не спитъ и что если Вѣра хочетъ, онѣ могутъ о чемъ нибудь поговорить.

Но Вѣра лежала все также молча.

Тогда Женичка шопотомъ окликала ее.

— Вѣра…

— Что?

— Ты не спишь?

— Нѣтъ…

— Отчего?

— Такъ…

— Ты думаешь о чемъ нибудь?

Вѣра вдругъ переставала отвѣчать. Но Женичка съ оскорбленной ноткой въ голосѣ повторяла уже настойчивѣе.

— Нѣтъ, ты думаешь! я знаю! Отчего ты не хочешь сказать мнѣ?.. Вѣра, послушай…

— Ну?

— Отчего ты не хошешь сказать мнѣ?

Но Вѣра вдругъ отворачивалась, закрывалась плотнѣе одѣяломъ, даже съ головой, какъ бы нарочно отъ Женички пряча свое лицо.

— Ни о чемъ я не думаю! — нетерпѣливо отвѣчала она, — не приставай, пожалуйста, спи лучше, вѣдь поздно уже, добавляла она мягче нѣсколько.

Женичка также отворачивалась отъ нея, оскорбленная и обиженная почти до- слезъ.

Отчего она не хочетъ сказать? Зачѣмъ она постоянно скрытничаетъ? Развѣ онѣ не друзья? Развѣ Шурочка не говорила ей все, все? Да, Шурочка была не такая… Но воспоминаніе о Шурочкѣ всегда разбереживало ея ранки, и порой Женичка начинала плакать, сама не зная о чемъ и почему… Второй годъ ихъ спеціальнаго курса подходилъ къ концу и скоро долженъ былъ начаться второй и послѣдній уже выпускъ. Но Женичка ждала его уже не съ тѣмъ страстнымъ нетерпѣніемъ какъ перваго. И когда онъ наступилъ, то ни очарованіе, ни разочарованіе имъ не были особенно сильны.

Она уже знала всѣ тѣ впечатлѣнія, которыя онъ несъ съ собой и которыя два года тому назадъ она прочувствовала такъ сильно и горячо. Не смотря на то, что опять былъ обѣдъ и балъ, опять раздавались награды, провозглашались тосты, говорились рѣчи, поздравленія, на душѣ у Женички было скорѣй даже грустно.

Теперь она уже окончательно разставалась съ послѣдними своими товарками, оставшимися въ пепиньеркахъ; у нея не было даже утѣшенія вновь увидаться съ ними зимой.

Она печально прощалась съ ними и Вѣрой, отецъ которой рѣшилъ ради дочери выйти въ отставку и поселиться вмѣстѣ съ нею на Южномъ берегу Крыма.

— Ты будешь писать мнѣ? — спрашивала она у Вѣры, хотя, вспоминая клятвы Шурочки, невольно уже сомнѣвалась въ этомъ.

Но Вѣра и не спѣшила утѣшить ее.

— Ты знаешь, какъ я не люблю писать. Изрѣдка, пожалуй; лучше пріѣзжай ко мнѣ гостить.

Но Женичка печально качала головой. Она чувствовала, что ее не пустятъ одну такъ далеко.

— Ну, хочешь, я постараюсь найти тебѣ тамъ мѣсто гувернантки, у отца тамъ много знакомыхъ.

Но это было еще невозможнѣе. Конечно, она не можетъ оставить мать не только на нѣсколько лѣтъ, но даже и на одинъ годъ, да и сама Анна Петровна не согласится на это.

Она еще печальнѣе качала головой, смотря вслѣдъ уѣзжающей Вѣры застилавшимися отъ слезъ глазами.

Первое время Женичка, оторванная и отъ подругъ, и отъ правильныхъ занятій, регулярно распредѣлявшихъ прежде ея день, скучала даже больше чѣмъ послѣ перваго выпуска. Но постепенно она стала свыкаться и съ новымъ положеніемъ, и съ новымъ платьемъ, въ которомъ чувствовала себя первое время какъ-то неловко и неудобно.

Анна Петровна объявила ей, что теперь она уже вполнѣ свободна, можетъ дѣлать что угодно, вставать и ложиться спать не по звонку, а когда пожелаетъ, обѣдать у нея въ комнатѣ, а не въ институтской столовой, и что въ выборѣ книгъ для чтенія она, Анна Петровна, будетъ только отчасти руководить ею, но надѣется и убѣждена, что ея Женя все-таки будетъ во всемъ совѣтоваться съ нею и не сдѣлаетъ никогда ничего такого, что ее, Анну Петровну, могло бы огорчить.

Вскорѣ послѣ этого между ними былъ очень серьезный разговоръ.

Анна Петровна угадывала, что та жизнь, которую Женичкѣ придется теперь вести, быть можетъ, покажется ей слишкомъ скучною и однообразною, что, быть можетъ, она даже и не имѣетъ права заставлять дѣвушку молодую и полную жизни жить подобною жизнью. Она считала своею обязанностью поговорить объ этомъ съ нею, но въ то же время въ душѣ боялась, что Женичка, дѣйствительно, обрадуется ея вынужденному предложенію — покинуть институтъ и даже станетъ настаивать на скорѣйшемъ исполненіи этого плана. Это уже заранѣе пугало и мучило Анну Петровну, утѣшавшуюся надеждой, что Женичка откажется.

Но вопросъ былъ важный; Анна Петровна это понимала, а потому рѣшила быть справедливою, безпристрастно взвѣсивъ всѣ доводы за подобный шагъ и противъ него. Но сколько она ни думала, какъ ни искала, — доводовъ за рѣшительно не оказывалось, исключая Женичкиной скуки и неудовольствія, причинъ въ сущности не особенно важныхъ, тогда какъ противъ находилось все больше и больше.

Во-первыхъ, вопросъ: чѣмъ онѣ будутъ жить. Положимъ, за свое двѣнадцатилѣтнее пребываніе въ институтѣ Анна Петровна, живя на готовомъ и по возможности урѣзывая себя во всемъ, скопила около тысячи рублей, кромѣ билета внутренняго займа, который въ будущемъ долженъ былъ ихъ обогатить, принеся двѣсти тысячъ выигрыша, какъ мечтала и надѣялась сама Анна Петровна, но который пока, кромѣ пяти, рублей каждогоднихъ процентовъ, не далъ еще, къ сожалѣнію, ничего.

Денегъ этихъ, приберегаемыхъ ею на черный день (въ чемъ будетъ заключаться этотъ черный день, Анна Петровна не объясняла себѣ, но вѣдь мало ли что можетъ случиться), на первое время, положимъ, хватило бы, но вѣдь только на первый годъ, тѣмъ болѣе, что снова пришлось бы обзаводиться хозяйствомъ и мебелью, и уже одна мысль почать этотъ капиталъ мучила и пугала Анну Петровну.

Потомъ, конечно, и она, и Женичка могли бы давать уроки. Женичка, по всей вѣроятности, достала бы ихъ легко и скоро, тѣмъ болѣе, что ей въ этомъ помогли бы и начальница, и бывшія подруги, но Анна Петровна, еслибы даже и достала ихъ, едва ли бы справилась съ ними теперь, когда начала уже и старѣть, и ослабѣвать. Къ своимъ обязанностямъ классной дамы и спокойному дежурству черезъ день она уже привыкла и это не было ей въ тягость, тѣмъ болѣе, что когда она чувствовала себя нездоровою, за нее дежурила или пепиньерка, или кто нибудь изъ другихъ дамъ. Но бѣгать во ѣсякую погоду по пятымъ и четвертымъ этажамъ ей уже не подъ силу. Слѣдовательно, вѣрнѣе всего, что ей поневолѣ пришлось бы отказаться отъ этихъ уроковъ и сѣсть всецѣло на шею дочери, которая была бы принуждена трудиться и работать за двоихъ. Мысль объ этомъ была ей непріятна и даже какъ-то унижала ее въ собственныхъ глазахъ. Она еще и сама въ состояніи прокормить и дочь, и себя. Наконецъ, какъ жить двумъ женщинамъ совершенно одинокимъ и безпомощнымъ? Сама она уже давно отъ этого отвыкла и все забыла; Женичка же ничего не знаетъ и не понимаетъ, какъ трудна жизнь, и Богъ вѣсть, сколько придется имъ, быть можетъ, вынести горя прежде чѣмъ научиться жить! Тѣмъ болѣе Женичкѣ! Она такъ чиста, непорочна, довѣрчива. Кто знаетъ, какія искушенія, ей встрѣтятся на дорогѣ, мало ли злыхъ людей… Кому же, какъ не ей, матери, спасти и предохранить дочь это всего этого. Не лучше ли имъ жить тутъ спокойно и безъ тревогъ? Тутъ всѣ ихъ знаютъ, любятъ, никто ихъ не обидитъ; къ тому же, оставшись здѣсь, онѣ не только не тронутъ ихъ маленькаго запаса денегъ, скопленныхъ съ такимъ трудомъ и лишеніями, но по немножечку будутъ и еще откладывать на черный день. Наконецъ, чрезъ три года она выслужитъ полпенсіи, тогда все-таки, имѣя каждый мѣсяцъ хоть сколько нибудь вѣрныхъ денегъ, возможнѣе будетъ прожить. Къ тому времени и Женичка подростетъ и сдѣлается поопытнѣе.

Пожалуй, Женичка захочетъ поступить куда нибудь въ гувернантки? Но это положительно нагоняло на Анну Петровну тоску и страхъ. Отпустить дочь куда нибудь одну, разстаться съ ней, она и не хотѣла, да находила, что и не должна. До сихъ поръ онѣ никогда не разставались, легко ли разстаться на старости лѣтъ. Мало ли чего Женичка захочетъ, она еще ребенокъ, многаго не понимаетъ и не знаетъ, какъ тяжела и трудна жизнь гувернантки. Ужъ не говоря о тѣхъ мелкихъ обидахъ и униженіяхъ, которыя приходится переносить и отъ дурныхъ дѣтей, и отъ прислуги, и отъ самихъ господъ, бываютъ примѣры еще хуже. Порой молоденькая дѣвушка поступаетъ на мѣсто въ домъ совершенно порядочный и безупречный на видъ и вдругъ оказывается какой нибудь кузенъ, братецъ, дядюшка, иногда даже и самъ мужъ хозяйки дома; долго ли смутить довѣрчивую неопытную дѣвушку? долго ли до бѣды? Нѣтъ, нѣтъ, Анна Петровна твердо рѣшила никогда и никуда дочь безъ себя не отпускать. Чѣмъ больше раздумывала она и обсуждала вопросы со всѣхъ сторонъ, тѣмъ больше убѣждалась, что имъ слѣдуетъ оставаться въ институтѣ и что только тутъ онѣ могутъ жить спокойно и безопасно.

Но тѣмъ не менѣе, чувствуя въ душѣ какую-то безотчетную неловкость, она, какъ бы желая снять съ себя отвѣтственность, рѣшила посовѣтоваться и съ начальницей, очень благоволившей и къ ней, и къ Женичкѣ.

«Maman» пришла совсѣмъ въ ужасъ съ первыхъ же словъ.

— Какъ это возможно! бросать институтъ, когда всего три года остается до пенсіи! Да, наконецъ, знаете ли вы какія опасности, нужда могутъ встрѣтиться вамъ!

И maman почти отъ слова до слова повторила громко Аннѣ Петровнѣ всѣ тѣ мысли, которыя та думала про себя.

Но Анна Петровна, какъ бы желая еще больше отрѣзать себѣ всѣ выходы, слабо протестовала.

— Женичка сама, вѣроятно, пожелаетъ оставить институтъ. Въ правѣ ли я мѣшать ей въ этомъ и распоряжаться ея жизнію?

— А quelles idées! Какія зловредныя идеи!

Maman, не смотря на свою нѣсколько лѣнивую доброту, даже разсердилась.

— Какъ это не въ правѣ! Кто же тогда въ правѣ? И кто это слушаетъ дѣтей?

Вѣдь Женичка еще совсѣмъ дитя, и Анна Петровна не только, въ правѣ, но обязана руководить ея поступками и оберегать ея жизнь и нравственность отъ опасности искушеній и нужды. Да, наконецъ, чѣмъ она можетъ быть несчастна въ этихъ стѣнахъ, которыя выростили ее, можетъ ли она чувствовать недовольство среди столькихъ друзей, которые всѣ ее любятъ, всѣ заботятся о ней и воспитали ее! Нѣтъ, нѣтъ, даже она сама, maman, не допуститъ этого. Пусть Анна Петровна вспомнитъ, что она мать, и что никто, какъ она, отвѣтитъ за дочь и предъ Богомъ, и предъ людьми, и предъ собственною совѣстью, и даже предъ этою самою дочерью.

И обѣ женщины, взволнованныя и растроганныя прекрасными фразами, нѣжно обнялись и сквозь слезы поцѣловали другъ друга, maman, Анну Петровну — въ щеку, Анна Петровна, согласно институтскому обычаю, начальницу — въ плечо, послѣ чего она ушла къ себѣ уже совершенно успокоенная и убѣжденная. Анна Петровна рѣшила не откладывать своего объясненія съ дочерью въ долгій ящикъ, а поговорить именно теперь, когда чувствовала въ себѣ достаточно и твердости воли, и убѣжденія, чтобы не поддаться просьбамъ Женички въ случаѣ, если онѣ послѣдуютъ. Она призвала дочь и заговорила съ ней самымъ твердымъ и увѣреннымъ въ собственной правотѣ голосомъ.

Хотя Анна Петровна и не отказывала дочери прямо, хотя та въ сущности ни о чемъ и не просила еще, но тѣмъ не менѣе говорили такъ, что сама Женичка поневолѣ должна была придти къ убѣжденію въ невозможности, «зловредности», какъ сказала maman, такихъ мыслей, въ случаѣ если онѣ у нея имѣются, и добровольно отъ нихъ отказаться.

Все еще подъ впечатлѣніемъ своихъ опасеній и разговора съ maman, Анна Петровна рисовала дочери жизнь внѣ института въ такихъ мрачныхъ краскахъ, усиливая ихъ еще всевозможными тревогами, непріятностями, нищетою, болѣзнями и даже въ концѣ концовъ чѣмъ-то въ родѣ позора и посрамленія чести, что невольно заражала своимъ страхомъ и Женичку, слушавшую ее съ удивленнымъ и испуганнымъ лицомъ.

— Да я и не хочу, мама, мнѣ, право, и тутъ отлично; конечно, мы можемъ подождать, куда же торопиться… проговорила она, наконецъ, сама уже не понимая: хочетъ она «на волю», какъ говорила, бывало, Шурочка, или не хочетъ и даже боится ея, и хороша эта воля или же, дѣйствительно, такъ ужасна.

Но какъ это не похоже на то, что разсказывала тогда Шурочка…

Анна Петровна горячо обняла Женичку и ото всей души поцѣловала ее съ облегченнымъ вздохомъ и улыбкой успокоенія. Она была увѣрена, что Женя не захочетъ огорчать ее, будетъ благоразумна и послушна, какъ всегда, и пойметъ сама, что это невозможно…

Личико Женички было блѣдно и грустно, она смутно догадывалась, что «то», о чемъ она когда-то такъ мечтала, такъ ждала, опять куда-то ускользало и уходило отъ нея. Печальными глазами она глядѣла въ окно, изъ котораго была видна рѣка съ плывущими пароходами и лодками, и съ противоположнымъ берегомъ, тонувшимъ въ садахъ…

Неужели и опять она будетъ это видѣть только изъ оконъ да изъ щелей институтскаго забора… Конечно, быть можетъ, тамъ совсѣмъ не такъ хорошо и вольно, какъ ей кажется; конечно, она не знаетъ этихъ людей, что снуютъ тамъ взадъ и впередъ; конечно, она ничего не знаетъ и жить, быть можетъ, трудно, но… все-таки ей такъ хочется жить, такъ страстно тянетъ ее въ тотъ просторъ, кажущійся такимъ прекраснымъ и безграничнымъ, и къ этимъ людямъ, которыхъ она не знаетъ, но къ которымъ все-таки ее невольно тянетъ и влечетъ… Она вспоминала всѣ лица людей, живущихъ въ однѣхъ съ нею стѣнахъ, но они не влекли ея, они казались ей уже скучными, старыми и даже непріятными почему-то… Ей хотѣлось чего-то совсѣмъ иного, чего она сама не умѣла понять, и желаніе это наполнило ей всю грудь какою-то неопредѣленною тоской и тревожною радостью.. Оно захватывало ее порой въ самыя спокойныя минуты, днемъ и ночью, даже кружило ей голову, заставляя сердце биться такъ скоро и сильно.

И вотъ… вотъ опять она останется здѣсь и…

И блестящія слезинки вдругъ повисли на уголкахъ ея рѣсницъ и скользнули на поблѣднѣвшія щеки…

Сердце Анны Петровны тоскливо сжалось тою жалостью и болью, которую она всегда, чувствовала, видя слезы дочери. Что-то далекое и милое вдругъ мелькнуло въ ея памяти, воскресивъ на мгновеніе годы ея собственной молодости съ ея мечтами, любовью, счастьемъ… и ей стало такъ жаль свою дѣвочку, такую свѣжую, прелестную, всю какъ бы пропитанную ожиданіемъ жизни, свободы, любви… Но сейчасъ же она постаралась переломить себя, не поддаваясь этимъ глупостямъ и «зловреднымъ» искушеніямъ, да въ сущности вѣдь если онѣ и пробудутъ въ институтѣ лишніе три года — Женичка въ будущемъ отъ этого несчастнѣе не будетъ. Она слегка отвернулась отъ лица дочери, вызывавшаго въ ней и жалость, и колебаніе, но все-таки не могла не утѣшить ея.

— Ты и не увидишь, прибавила она, привлекая къ себѣ Женичку и цѣлуя ее въ лобъ, таісъ что ея собственное лицо мѣшало ей видѣть Женичкины глаза, застилавшіеся слезами, какъ пройдутъ эти три года! Я попрошу maman почаще брать тебя въ оперу и кататься, она уже мнѣ обѣщала, будемъ гулять, читать, даже я сама, чтобы сдѣлать тебѣ удовольствіе, буду ѣздить съ тобой иногда въ театръ; увидишь, мы превесело заживемъ, повѣрь мнѣ, дитя мое.

— Я вѣрю, мама; и вполнѣ согласна, улыбнулась сквозь слезы Женичка; она не хотѣла огорчать мать. — Тѣмъ болѣе, что вѣдь это и не навсегда, прибавила она съ какою-то робкою вопрошающею улыбкой, какъ будто въ душѣ она боялась, что это будетъ навсегда.

Чрезъ три года онѣ уѣдутъ и поселятся гдѣ хотятъ, хоть за границей даже или въ Крыму… Въ Крыму даже лучше!

И Женичка улыбнулась уже совсѣмъ веселою, счастливою улыбкой.

Анна Петровна не хотѣла заранѣе спорить о выборѣ будущаго мѣстожительства и потому поспѣшила согласиться и еще разъ, поцѣловавъ дочь, пошла къ maman, чтобъ успокоить ее и передать подробности объясненія.

Женичка осталась одна и съ мечтательною улыбкой машинально глядѣла на синѣющую вдали рѣку, въ которой багровыми полосами отражалось заходящее солнце. Перспектива жизни на южномъ берегу Крыма, возлѣ безконечнаго моря, среди цвѣтущихъ розъ и магнолій, подъ тѣнью старыхъ кипарисовъ, вмѣстѣ съ Вѣрой Арсеньевой, къ которой Женичка привязалась какимъ-то страннымъ чувствомъ благоговѣйнаго подчиненія, улыбалась ей и влекла къ себѣ, а перспектива чтенія почти безконтрольнаго, оперы и катаній все-таки ободряла и утѣшала ее. Но слова матери о тѣхъ опасностяхъ, обманахъ, горѣ и нуждѣ, которыя предстояли имъ, по ея словамъ, смущали и удивляли ее. Какимъ-то внутреннимъ инстинктомъ она не хотѣла вѣрить, чтобъ это было такъ на самомъ дѣлѣ, но привычка къ материнскому авторитету не позволяла ей не вѣрить ея словамъ. И она сидѣла на окнѣ, задумчиво глядя на заходящее въ рѣкѣ солнце, встревоженная въ своихъ сладкихъ мечтахъ, но все еще не имѣющая силы совсѣмъ отказаться отъ нихъ.

Анна Петровна подѣлилась своею радостью со всѣми своими друзьями и сослуживцами. Онѣ остаются! — Да? Ну, — слава Богу! Такъ гораздо спокойнѣе и лучше! — Всѣ поздравляли Анну Петровну и всѣ радовались вмѣстѣ съ нею, всѣ хвалили Женичку: и maman, и подруги матери, классныя дамы, и старикъ докторъ Карлъ Ивановичъ, и самъ батюшка сказалъ ей, что она добрая и благоразумная дочь. Даже полосатки, встрѣчаясь съ нею, радостно спрашивали ее.

— Остаетесь, барышня?

— Остаемся!

— Ну, вотъ и слава Богу, а то ужъ мы всѣ тутъ испугались даже! Неужели, думаемъ, уйдутъ отъ насъ! Такія прекрасныя барышни и мамаши тоже и вдругъ уйдутъ! Вѣдь тутъ къ вамъ всѣ какъ къ роднымъ привыкли. Да и мамаша не въ примѣръ спокойнѣе, тутъ онѣ ровно какъ дома у себя, а поди-ка поживи въ чужихъ людяхъ! Тоже на старости лѣтъ нелегко!

Чѣмъ больше слушала Женичка всѣ эти разговоры окружавшихъ ее, тѣмъ болѣе проникалась сознаніемъ, что она поступала какъ слѣдовало и что уходить имъ, дѣйствительно, и некуда, и не къ кому, да и не къ чему. Но все-таки въ душѣ ее сосалъ какой-то маленькій червячекъ и порой ей опять дѣлалось грустно и больно до слезъ.

На первыхъ порахъ Женичку положительно всѣ заласкали, какъ бы инстинктивно сознавая ту жертву, которую она принесла матери, и стараясь отчасти вознаградить ее за лишеніе.

Maman очень нѣжно поцѣловала ее и подарила ей маленькій золотой браслетъ, обѣщая ей при этомъ приглашать ее въ тѣ вечера, когда у нея будутъ собираться гости.

Классныя дамы всѣ ухаживали за ней, поминутно приглашали въ свои комнаты, поили чаемъ съ вареньемъ, давали читать книги и, очевидно, старались содѣйствовать тому, чтобъ она не скучала.

Женичка была всѣмъ очень благодарна за эту внимательность, но тѣмъ не менѣе порой это невольно стѣсняло ее, ставя ее въ какія-то обязательныя отношенія, лишая ее и той свободы, какою она пользовалась раньше, когда на нее меньше обращали вниманія.

Иногда maman, дѣйствительно, брала ее съ собой кататься, но послѣднее время начальница все немного прихварывала и потому предпочитала «дышать воздухомъ» въ институтскомъ саду, гдѣ не пыльно и не душно, а главное — ея любимый бельведеръ, устроенный въ углу сада, на самомъ берегу рѣки, гдѣ она очень любила пить чай съ кѣмъ нибудь изъ наиболѣе приближаемыхъ ею къ себѣ классныхъ дамъ и Женички, которую она приглашала все чаще и съ видимымъ удовольствіемъ оставляла подлѣ себя.

Женичка читала ей вслухъ, прикрывала ея старыя, вѣчно зябшія, ноги толстымъ пледомъ, кормила леденцами Вижу, подавала старушкѣ разныя требуемыя ею вещи и ухаживала, прислуживая ей съ предупредительною внимательностью покорной дочери.

Анна Петровна была очень польщена такою очевидною нѣжностью maman къ ея дочери. Это и ей самой придавало больше значенія, поднимая ее въ глазахъ окружающихъ.

И хотя Анна Петровна была женщина очень добрая и простая, это не могло не доставлять ей большого удовольствія, тѣмъ болѣе, что и самое обращеніе окружающихъ сейчасъ же нѣсколько измѣнилось. Теперь къ ней начали приходить съ разными совѣтами и даже маленькими просьбами по адресу maman, которыя она пока очень любезно бралась передавать. Словомъ, чувствовалось уже нѣкоторое почтеніе, маленькая лесть и уваженіе, котораго добивались всѣ въ институтѣ, какъ будто этотъ льстящій самолюбію почетъ замѣнилъ имъ всѣ другія прелести жизни.

Къ этому же постепенно пристрастилась и Анна Петровна. Ей нравилось играть, такъ сказать, нѣкоторую роль въ тѣхъ самыхъ стѣнахъ, куда тринадцать лѣтъ тому назадъ она поступила такою безличною и робкою; нравились почтительные поклоны полосатокъ и заискивающая любезность другихъ классныхъ дамъ; нравился даже собственный, недавно и невольно явившійся въ ней тонъ, сообразный ея новому положенію, то покровительственно любезный, то строго-начальствующій, какъ напримѣръ, съ провинившимися въ чемъ нибудь полосатками.

Чѣмъ больше пристращалась maman къ присутствію у себя Женички, тѣмъ большимъ почетомъ окружали Анну Петровну и тѣмъ больше втягивалась она въ свое институтское значеніе и власть. Maman незамѣтно и для Женички, и для себя самой привязывалась къ ней и дѣлала изъ нее нѣчто среднее между дочерью и компаньонкой.

Ей нравились въ Женичкѣ и ея свѣжій молодой голосъ, и хорошенькое личико, и всегда привѣтливая и веселая улыбка; она развлекала ее и занимала какъ что-то изящное, молодое и прекрасное, къ чему у нея всегда была маленькая страсть.

Если Анна Петровна входила въ комнату maman въ то время какъ Женичка находилась тамъ, maman, кажется, всегда думала, что Анна Петровна пришла за дочерью и потому большею частью очень скоро и любезно соглашалась на ея маленькія просьбы, лишь бы та не отнимала у нея дочери.

Хотя у maman и были свои три взрослыя дочери, но всѣ онѣ были уже замужемъ и двѣ изъ нихъ жили даже въ другихъ городахъ. Она поступила на это мѣсто по смерти мужа и, привыкшая къ свѣтской жизни, еще и до сихъ поръ нѣсколько скучала въ однообразной тишинѣ института, закинутаго на окраинѣ города.

Эта дальность разстоянія мѣшала ея младшей дочери, жившей тутъ же, но занятой постоянными выѣздами, балами и визитами, часто посѣщать ее.

Женичка все чаще и чаще, сначала приглашаемая, а потомъ и просто требуемая къ maman, приходила иногда еще съ утра и поджидала въ гостиной выхода одѣвавшейся maman, не допускавшей въ это время къ себѣ никого, кромѣ горничной.

Maman занимала небольшую квартиру всего въ шесть комнатъ, но за то лучшихъ во всемъ институтѣ и убранныхъ съ тонкимъ, нѣсколько стариннымъ вкусомъ и съ изящною, но строгою роскошью. Въ этихъ просторныхъ высокихъ комнатахъ съ длинными полукруглыми окнами былъ только одинъ недостатокъ — отсутствіе яркаго свѣта и солнца, которыхъ не допускали тяжелыя темныя портьеры. Повсюду стояли кадки съ постоянно перемѣняемыми изъ оранжерей пальмами и латаніями, прекрасно гармонировавшими съ темными обоями гостиной и старинною мебелью чернаго дерева тонкой рѣзьбы съ инкрустаціей. По стѣнамъ висѣли писанные масляными красками портреты ея родныхъ, мужа, виднаго генерала, въ густыхъ эполетахъ и звѣздахъ, матери, отца, дочерей и ея самой; на послѣднемъ она была изображена тридцать лѣтъ назадъ, въ изящной прическѣ и туалетѣ того времени, съ улыбкой тонкой кокетки, на которую теперь, худая и совершенно посѣдѣвшая, хотя все еще изящная и величественная, она походила уже такъ мало.

Когда-то она была очень хороша и богата. Мужъ занималъ прекрасный постъ и она совершенно справедливо считалась одною изъ самыхъ блестящихъ львицъ своего времени. Даже, когда старшая дочь подарила ей перваго внука, она не потеряла еще своихъ послѣднихъ поклонниковъ, которымъ говорила со скромною, кокетливою улыбкой красивой женщины, прекрасно сознающей свою моложавость и красоту: «О! я старуха! у меня уже есть внучата!» Но ея прекрасные глаза еще блестѣли такимъ молодымъ огнемъ, а въ свѣтлыхъ волосахъ, пушистыми волнами окаймлявшихъ овалъ ея аристократическаго лица съ тонкимъ изящнымъ профилемъ, мелкая сѣдина была еще такъ мало замѣтна, что эта фраза вызывала только невольную улыбку и новый комплиментъ, которые всегда тѣмъ болѣе нравятся и радуютъ женщину, чѣмъ она больше сознаетъ, что подходитъ все ближе то время, когда ей скоро совсѣмъ уже перестанутъ ихъ говорить. Ей было еще съ небольшимъ сорокъ, когда мужъ ея умеръ. Къ ея удивленію и ужасу, состояніе оказалось сильно расшатаннымъ, а долговъ такъ много, что ей поневолѣ приходилось или уѣхать доживать вѣкъ въ дальней деревнѣ, или переселиться къ которой нибудь изъ дочерей, уже вышедшихъ замужъ и любезно приглашавшихъ ее переѣхать къ нимъ жить. Но послѣ той жизни, среди власти, почета и роскоши, которую вела при мужѣ, ей не хотѣлось ни хоронить себя заживо въ деревнѣ, какъ она говорила, ни переселяться къ дочерямъ, что отзывалось уже нѣсколько приживалкой. А пять тысячъ ея вдовьей пенсіи казались ей такими мизерными, послѣ тѣхъ десятковъ тысячъ, которыя она привыкла проживать каждый годъ, что ей казалось невозможнымъ существовать на нихъ сколько нибудь comme il faut.

Въ нѣсколько мѣсяцевъ она опустилась и постарѣла такъ же сильно, какъ до сихъ поръ упорно держалась въ своей моложавой красотѣ, какъ бы наперекоръ годамъ. Но, благодаря связямъ мужа и роднѣ, ей достали мѣсто начальницы въ одномъ изъ самыхъ аристократическихъ институтовъ.

Изъ того, что ей оставалось — это, пожалуй, было еще самое лучшее и почетное въ ея положеніи. Тутъ снова открывалось предъ ней вполнѣ обезпеченное существованіе, избавлявшее ее отъ мелкихъ дрязгъ нужды, и новый почетъ, и власть, хотя врожденной любви къ этой власти въ ней не было совсѣмъ, но вслѣдствіе долголѣтней привычки развилась какая-то невольная въ ней потребность. Она приняла свое начальство надъ институтомъ, хотя нѣсколько величественно, какъ бы снисходя съ высоты своего положенія, но тѣмъ не менѣе въ душѣ довольно охотно. Въ институтѣ она скоро пріобрѣла всеобщее уваженіе и любовь, какъ за свою доброту, такъ и за ту особенную манеру, съ которою держала себя: величаво — но не гордо, великодушно — но не безхарактерно.

Съ этимъ благороднымъ тактомъ и обаяніемъ красоты она казалась какъ бы королевой, окруженною своимъ, въ сущности очень не малочисленнымъ дворомъ, гдѣ она царила почти полновластно, вызывая между своими юными экзальтированными подданными какое-то благоговѣйное обожаніе и поклоненіе.

Она со всѣми была добра, ровна и справедлива, но въ то же время съ ней немыслима была никакая фамильярность или неповиновеніе. Никто не запомнилъ, чтобъ она на кого нибудь сильно разсердилась, кричала, бранила или наказала, но всѣ почему-то боялись ея. Приказывая что нибудь, она никогда не возвышала голоса и даже въ самомъ тонѣ ея не слышалось непріятной, требовательной нотки власти, но никто и никогда еще не ослушался ея. По воскресеньямъ, въ своемъ изящномъ сѣромъ шелковомъ платьѣ съ длиннымъ придворнымъ шлейфомъ и въ изящной наколкѣ изъ желтоватыхъ кружевъ съ лиловою сиренью или лентами, она входила въ церковь при всеобщемъ почтительномъ и глубокомъ поклонѣ и величественно проходила на свое почетное мѣсто, обтянутое бархатнымъ коврикомъ съ высокимъ рѣзнымъ кресломъ стариннаго фасона. Молоденькая пепиньерка, со скромнымъ застѣнчивымъ видомъ фрейлины, шла за нею, неся на рукахъ ея пушистую накидку, подбитую собольимъ мѣхомъ. Не смотря на то, что maman теперь уже шестой десятокъ, она держалась прямо, носила корсетъ, затягивала талію и плечи держала высоко приподнятыми, что придавало ей еще больше росту и величавости. Стоя на самомъ видномъ мѣстѣ, она казалась цѣлою головой выше всѣхъ присутствующихъ.

Ей первой выносили просвиру, и священникъ, выходя со крестомъ, самъ дѣлалъ навстрѣчу къ ней нѣсколько шаговъ; въ ея сторону институтскій дьяконъ съ почтительнымъ поклономъ кадилъ душистымъ ладаномъ, отъ котораго у нея слегка кружилась голова; все вставало при ея появленіи, когда она входила въ классы или проходила, по корридорамъ, все слушалось и повиновалось ей…

Женичка и прежде еще вмѣстѣ съ другими институтками обожала maman и съ благоговѣніемъ прикасалась губами къ ея платку или накидкѣ, которую онѣ всегда упрашивали дежурную пепиньерку позволить имъ поцѣловать, и это чувство благоговѣнія не исчезло въ ней и до сихъ поръ, хотя теперь она уже не цѣловала ея платковъ, но, постепенно приближаемая къ ней, все больше любила ее, перемѣшивая свою любовь съ какимъ-то почтительнымъ страхомъ, безпредѣльнымъ уваженіемъ и повиновеніемъ, и благодарностью.

Съ Женичкиному присутствію въ комнатахъ начальницы привыкла не только сама maman, но и ея маленькая пушистая болонка Бижу, сквозь шелковистую, вычесанную и даже слегка надушенную бѣлую шерсть которой сквозила нѣжная розовая кожа. Даже старый зеленый попугай, стоявшій въ углу гостиной въ большой золоченой клѣткѣ, каждое утро привѣтствовалъ Женичку заученною имъ отъ maman фразой «bonjour, chère enfant».

Какъ только Женичка входила сюда поутру въ своемъ простенькомъ платьѣ съ гладко причесанными волосами, Бижу спрыгивала со своей бархатной подушки у камина, возлѣ котораго почти постоянно грѣла свое маленькое выхоленное тѣло, такое же зябкое, какъ и у ея старой госпожи, и лѣниво, какъ бы только изъ одной любезности виляя пушистымъ хвостомъ, подходила къ Женичкѣ тою особенною походкой, что свойственна маленькимъ избалованнымъ собаченкамъ.

Maman нѣжнымъ прикосновеніемъ губъ цѣловала Женичку въ лобъ, спрашивала, какъ она спала, хорошо ли чувствуетъ себя, и переходила въ столовую, имѣвшую нѣсколько готическій характеръ, усаживая за серебряный самоваръ разливать душистый чай въ миніатюрные чашки стараго саксонскаго фарфора.

На столѣ въ изящныхъ тарелочкахъ стояли англійскія печенья, бисквиты и маленькія тартинки съ анчоусами и сыромъ; хотя Женичкѣ, оторванной порой отъ завтрака въ материнской комнатѣ, ужасно хотѣлось ѣсть, но, стѣсняемая присутствіемъ maman, страдавшей потерей аппетита, и прислуживавшаго за столомъ съ величественно грознымъ выраженіемъ лица ея лакея Жака съ длинными расчесанными бакенбардами, въ бѣломъ галстукѣ и коричневыхъ штиблетахъ, она невольно конфузилась и, заглушая свой молодой, здоровый аппетитъ, довольствовалась крошечною чашкой крѣпкаго чая, котораго терпѣть не могла, и маленькою бисквитой.

Послѣ завтрака, если это было весной или лѣтомъ, Жакъ распахивалъ окно, выходившее въ садъ, и maman, закутавшись предварительно въ мягкій платокъ или накидку, садилась у окна съ изящною работой въ рукахъ въ свое глубокое бархатное кресло, а Женичка подлѣ нея принималась читать какой нибудь нравственный англійскій романъ и украдкой посматривала въ распахнутое окно, куда врывался ароматъ распускающейся сирени и зелени и виднѣлась широкая полоса синѣющейся рѣки… Птицы громко чирикали и пѣли, и, перелетая съ вѣтки на вѣтку почти у самаго окна, казалось, дразнили и звали ее. И Женичку снова тянуло куда-то вдаль на воздухъ и на волю.

Ей хотѣлось бы убѣжать изъ этой душной гостиной съ тяжелою мебелью и темными портьерами въ тѣ сады, что расли лишь на противоположномъ берегу, хотѣлось бы сѣсть въ лодку и нестись по этой синей глади рѣки въ перегонку съ другими лодками, хотѣлось бы запѣть, выѣхавъ на самую середину, какъ пѣли тѣ лодочники, красныя рубашки которыхъ издали мелькали на солнцѣ яркими пятнами, хотѣлось бы выбѣжать въ поле и начать бѣгать, кричать, махать руками, хотѣлось бы… она сама не знала, чего ей хотѣлось, но только не того, чѣмъ ее занимали… И она печально отрывала отъ окна тоскующіе глаза и продолжала машинально ровнымъ голосомъ читать свой добродѣтельный романъ и думать совсѣмъ о другомъ…

Когда-то, взамѣнъ того, что Женичка согласилась три года ждать, Анна Петровна обѣщала ей взять отпускъ и поѣхать куда нибудь первымъ же лѣтомъ, но съ тѣхъ поръ проходило уже второе лѣто, и Анна Петровна все отсрочивала поѣздку, тѣмъ легче, что въ этомъ отношеніи находила дѣятельную поддержку maman, которой не хотѣлось лишиться Женички на цѣлые три мѣсяца. Анна Петровна въ сущности была очень довольна этимъ и въ глазахъ Женички старалась всю вину свалить на maman, хотя на самомъ дѣлѣ причина была нѣсколько иная.

Разсчетливая и съ молоду, Анна Петровна къ старости дѣлалась постепенно скупѣе. У нея было накоплено уже около полуторы тысячи и починать эти деньги, тратя ихъ на какую-то совершенно ненужную и безполезную, какъ въ душѣ она называла, поѣздку въ Крымъ или на Кавказъ ей очень не хотѣлось. При томъ же, думала она, Женичка совершенно здорова, воздухъ въ институтѣ прекрасный, maman ее любитъ, доставляетъ ей разныя удовольствія, ей не скучно, — чего же еще нужно? Съ этою поѣздкой выйдетъ, по меньшей мѣрѣ, рублей пятьсотъ. Скоро ли ихъ потомъ накопишь? Истратить легко — накопить трудно! Женичка молода, глупа, не понимаетъ этого, а современемъ она же будетъ благодарна, если ей удастся скопить капиталъ тысячъ въ пять. Тогда имъ не страшны уже никакія опасности и нужды, онѣ будутъ обезпечены про всякій черный день. А полторы тысячи много ли? выйдутъ и не замѣтишь какъ! Вотъ еслибъ имъ удалось про! быть въ институтѣ еще лѣтъ 5—6, такъ за это время навѣрное удалось бы скопить эти пять тысячъ. Можно будетъ во многомъ обрѣзать себя, живя на всемъ готовомъ, послѣ выслуги пенсіи жалованье ея значительно увеличится.

Женичка пока не протестовала. Она съ дѣтства такъ привыкла подчиняться чужой власти, что и теперь не отваживалась настаивать на обѣщанномъ когда-то путешествіи, тѣмъ болѣе что утѣшала себя мыслью о скорой и полной уже свободѣ.

За всѣ эти два года она только разъ имѣла съ матерью довольно серьезную размолвку по поводу одного вопроса. Къ удивленію Анны Петровны, привыкшей къ полному послушанію дочери, Женичка отстаивала довольно энергично свое желаніе, хотя отстоять ей такъ-таки и не удалось.

Дѣло было въ томъ, что Женичка вдругъ получила письмо такъ хорошо знакомаго ей почерка, который сразу узнала, не смотря на то, что болѣе трехъ лѣтъ не видала его.

Она вся радостно вспыхнула, быстро разорвала конвертъ и въ первую минуту почти не могла разобрать ни одной буквы сіяющими отъ радости глазами.

Шурочка писала ей изъ Саратовской губерніи, гдѣ у ея мужа было имѣніе. "Я даже не знаю, писала она, застанетъ ли тебя мое письмо все еще въ твоемъ институтѣ или вы, наконецъ, уѣхали изъ него, чему я это всей души порадуюсь. Но если ты все еще тамъ прозябаешь, то я думаю, что вѣрно ты, милая Женька, не откажешься погостить у меня и провести вмѣстѣ лѣто. Анна Петровна тебя, вѣроятно, отпуститъ, а остальное институтское начальство, всегда неблаговолившее ко мнѣ, теперь, конечно, уже не имѣетъ надъ тобой власти. Надѣюсь, что ты хоть теперь вышла у него изъ опеки и порабощенія! Нынѣшнее лѣто мы проводимъ съ мужемъ въ деревнѣ, что послѣ Ниццы и Парижа, конечно, не интересно. Но онъ говоритъ, что дѣла разстроены и что хоть одно лѣто нужно самому похозяйничать въ имѣніи, чтобы сколько ни будь поправить тѣ промахи, что надѣлалъ послѣдній управляющій. Но, разумѣется, подкладка здѣсь иная. Его просто тянетъ къ Торковской, имѣніе которой по сосѣдству съ нашимъ; она еще въ Баденъ-Баденѣ вскружила ему голову. Да, ma chère, всѣ мужчины одинаковы и стоятъ одинъ другого.

«Ты, конечно, воображаешь меня блаженствующею въ той сентиментальной любви, которая, по вашимъ институтскимъ понятіямъ, составляетъ идеалъ супружескаго счастья. Но съ нашими мужьями, милочка, подобная любовь всегда будетъ недолга, неудачна и глупа. Они сами подаютъ намъ примѣръ. Впрочемъ, я и забыла, что ты все еще институтская добродѣтель, краснѣющая отъ каждаго простого слова. Ну, Богъ съ тобой, щажу твою щепетильность и цвѣтъ лица, тѣмъ болѣе, что въ письмѣ все равно не выходитъ. Лучше пріѣзжай скорѣй, тогда наговоримся и я разскажу тебѣ всю мою жизнь, всѣ приключенія, словомъ, все, что со мной было въ эти четыре года. Ты увидишь, что это очень интересно. Ахъ, да, кстати, у меня есть дочка, ей уже скоро три года, я хотѣла назвать ее Женькой въ честь тебя, но пришлось пожертвовать этимъ въ пользу прозаической Авдотьи, въ честь бабушки, которая все еще жива и сама крестила его. Тутъ, видишь ли, соображенія чисто матеріально-дипломатическаго свойства. Впрочемъ, мы зовемъ ее Додо, это выходитъ очень мило. Пріѣзжай же, Женичка, я, право, соскучилась по тебѣ, ты не бойся, ты, быть можетъ, думаешь, что совсѣмъ умрешь со скуки у насъ въ деревнѣ. Это мнѣ послѣ Италіи да Парижа поневолѣ зѣвать приходится, а тебѣ послѣ твоего окисленія и наши „Липовки“ Парижемъ покажутся. Къ тому же, тутъ все-таки же есть нѣкоторое общество, многіе помѣщики, люди очень порядочные и богатые, часто устраиваются пикники, охоты и даже вечера. Я тебя тутъ даже замужъ выдамъ на зло всѣмъ твоимъ фуріямъ. Выборъ жениховъ хотя и не разнообразенъ, но все-таки кой-что есть, одна я насчитываю семь страстныхъ поклонниковъ, да столько же у Торковской. Коли отъ каждой по два отобьешь — и то тебѣ; на первый разъ довольно будетъ. Что же касается Торковской, то, кажется, мы съ ней досоперничаемся до того, что въ одинъ прекрасный день или всѣхъ нашихъ поклонниковъ заставимъ передраться на дуэли, или просто сами съ большимъ аппетитомъ выцарапаемъ другъ другу глаза. Я, впрочемъ, все-таки останусь въ проигрышѣ, такъ какъ мнѣ тогда придется лишиться лучшаго украшенія моего лица, а у нея они такіе подслѣповатые, что отсутствіе ихъ не сразу даже замѣтятъ, кромѣ развѣ моего милаго муженька, разглядывающаго ихъ слишкомъ близко. Однако, кончаю письмо, я вообще на нихъ, какъ знаешь, лѣнива. а такого длиннаго положительно никогда и никому еще не писала; въ награду за такую жертву, ты завтра же телеграфируешь мнѣ, когда выѣдешь, и я сама выѣду тебя на станцію встрѣчать».

Женичка нѣсколько разъ перечитывала письмо, сознавая только, что Шурочка наконецъ-то вспомнила ее и зоветъ къ себѣ. На нѣкоторыхъ строчкахъ она невольно краснѣла, сама не умѣя объяснить себѣ почему. Многое озадачивало ее и казалось страннымъ и непонятнымъ. Шурочка предполагала вѣрно. До сихъ поръ Женичка, дѣйствительно, воображала ее съ мужемъ страстно влюбленными другъ въ друга, какъ и говорила ей когда-то сама же Шурочка… Но, читая это письмо, даже Женичка, не смотря на свою полную неопытность, не могла не понять, что Шурочка мужемъ почему-то недовольна, и удивлялась, перечитывая тѣ строки, гдѣ говорилось о какой-то Торковской, совершенно неизвѣстной Женичкѣ, но которая почему-то могла кружить голову Шурочкина мужа. Въ тѣхъ англійскихъ романахъ, которые Женичкѣ давала читать maman, случалось, правда, что какія нибудь злыя дѣвушки старались отбить любимаго жениха у какой нибудь подруги въ свою пользу. Но за то онѣ всегда бывали наказаны самою судьбой или раскаивались, обиженная выходила замужъ и на этомъ мѣстѣ всегда кончался романъ. Вѣдь понятно, что послѣ этого они уже всю жизнь любили другъ друга! Развѣ возможно кокетничать съ чужимъ мужемъ?!! и какъ можно сердиться на своего мужа?

Но труднѣе всего было Женичкѣ вообразить Шурочку матерью. У нея есть маленькая Додо! Это почему-то смѣшило Женичку, она силилась представить себѣ Шурочку съ ребенкомъ на рукахъ, но та невольно вспоминалась ей такою, какою она знала ее, въ институтскомъ передникѣ и пелеринкѣ, и грудной ребенокъ такъ не подходилъ къ этой шаловливой и почти дѣтской фигуркѣ, что Женичка невольно смѣялась и ей ужасно хотѣлось взглянуть и на теперешнюю Шурочку, и на ея маленькую Додо. Одно безпокоило ее: она предчувствовала, что мать отпуститъ ее очень неохотно, пожалуй, даже совсѣмъ не захочетъ отпустить, но она твердо рѣшила въ душѣ попробовать всѣ средства и заставить Анну Петровну согласиться на ея отъѣздъ. Женичка не ошиблась; съ первыхъ же словъ о полученіи письма Анна Петровна, какъ бы заранѣе догадавшись о его содержаніи, разомъ приняла очень сдержанный и сухой тонъ.

— Дай мнѣ письмо… сказала она.

Женичка чувствовала инстинктивно, что въ этомъ письмѣ много такого, что совсѣмъ не понравится Аннѣ Петровнѣ и только хуже затруднитъ дѣло: она невольно колебалась. На минуту въ головѣ ея мелькнула даже мысль сказать, что она разорвала или потеряла его. Но ложь всегда внушала ей какой-то безотчетный ужасъ и отвращеніе; къ тому же, не прочтя его, Анна Петровна все равно не пуститъ ее. Она все-таки вынула письмо и молча подала его матери. Пока Анна Петровна читала, Женичка безнадежно слѣдила за выраженіемъ ея лица, которое становилось все болѣе недовольнымъ и раздраженнымъ. Нѣсколько разъ у Анны Петровны вырывались невольныя восклицанія самаго сердитаго тона. Окончивъ чтеніе, она аккуратно сложила письмо и опустила къ себѣ въ карманъ и Женичка уже по одному этому движенію поняла, что судьба ея рѣшена и никуда ее не пустятъ. Едва сдерживая слезы, она печально опустила глаза и молча стояла, не глядя на мать все время, пока та ей говорила.

— Ну, разсуди сама, душа моя (Анна Петровна говорила душа моя только въ минуты самаго сильнаго раздраженія), могу ли я отпустить тебя къ женщинѣ, которая пишетъ такія безнравственныя письма. И притомъ одну, на цѣлое лѣто, безо всякаго присмотра, ввѣряя тебя всецѣло ея вредному и развращенному вліянію? Я прочла письмо, чтобы судить: исправилась она или все такая же вѣтрогонка? Сначала я еще думала пустить тебя, но теперь, прочитавъ это письмо, положительно не могу. И въ то время, когда она еще въ институтѣ училась, я всегда была противъ вашей дружбы, и не только одна я, но и maman, и madame Фулонъ, и mademoisselle Верховецкая, и батюшка, и всѣ, всѣ рѣшительно. Она совершенно не подходитъ къ тебѣ ни по натурѣ, ни по общественному положенію. Надѣюсь, ты и сама понимаешь, что я не могу пустить тебя, а если ты, душа моя, этого не понимаешь, то я, какъ твоя мать и наставница, должна оберегать тебя… Покажи письмо maman или madame Фулонъ, или Ольгѣ Николаевнѣ и спроси ихъ мнѣнія на этотъ счетъ. Что онѣ тебѣ скажутъ?

— Ахъ… Женичка вдругъ нетерпѣливо махнула рукой и заплакала. — Сколько разъ ужъ она все это слышала! Всегда и у всѣхъ должна спрашиваться въ каждомъ пустякѣ! Всѣ почему-то и отъ чего-то должны оберегать ее! Да какъ же другія-то живутъ? Почему она всегда должна быть подъ какимъ-то присмотромъ, точно маленькая! Всѣ ея подруги теперь свободны, и независимы, и дѣлаютъ что хотятъ, только она, одна она!..

И, нервно всхлипывая и рыдая, она, казалось, нарочно торопилась высказать матери все, что накопилось на ея душѣ, пока не прошла ея храбрость.

Анна Петровна въ изумленіи остановилась предъ нею, въ первую минуту ее такъ поразило неожиданное противорѣчіе всегда покорной и застѣнчивой Женички, что она даже потерялась. Къ тому же, Женичка такъ рѣдко плакала, что это невольно смутило Анну Петровну и ей сдѣлалось жаль дочери и даже захотѣлось чѣмъ нибудь утѣшить и успокоить ее. Но мысль, что ее можно утѣшить, лишь отпустивъ отъ себя на три мѣсяца къ этой сумасбродной Шурочкѣ, вредное вліяніе которой уже успѣло сказаться вотъ въ этихъ самыхъ слезахъ и внезапно явившемся непослушаніи, снова раздражило ее, и она закричала на плачущую Женичку уже совсѣмъ сердитымъ голосомъ.

— Да что съ тобой, душа моя? Ты, кажется, совсѣмъ съ ума сошла? И кому ты все это говоришь! Мнѣ, твоей матери? Прекрасно, очень похвально! Ну что-жъ, продолжай, пожалуйста, не стѣсняйся, говори матери дерзости, дѣлай ей все на зло, какъ тебя учатъ милыя подруги; она это заслужила, ей это будетъ наградой за всѣ ея жертвы и лишенія, которыя она перенесла для тебя!

И, съ сердцемъ хлопнувъ дверью, Анна Петровна быстро вышла изъ комнаты, вся раскраснѣвшаяся отъ волненія и гнѣва, и прошла прямо къ maman подѣлиться пріятною новостью и попросить ее, чтобы та со своей стороны сдѣлала Женичкѣ строгій выговоръ и внушеніе.

Женичка, тихо плача и всхлипывая, осталась одна. Она догадывалась, куда пошла мать; это и пугало ее, такъ хорошо знакомымъ ей безотчетнымъ страхомъ, который она еще съ дѣтства привыкла чувствовать къ maman, и въ то же время невольно раздражало.

Она предчувствовала, что теперь на нее разсердятся не только мать, но и maman, и madame Фулонъ, и m-lle Верховецкая, и Ольга Николаевна, и батюшка, и всѣ, всѣ, кому мать пожалуется на нее. Всѣ будутъ коситься на нея и читать нотаціи и выговоры въ каждомъ корридорѣ, гдѣ встрѣтятъ ее. И это заранѣе уже возмущало ее тѣмъ сильнѣе, чѣмъ яснѣе она сознавала свое безсиліе и подчиненность. Вдобавокъ, ее, какъ маленькую, заставятъ просить прощенія и опять-таки же не только у матери, но и у madame Фулонъ, и у maman, и у Ольги Николаевны, и у всѣхъ, кому она скажетъ хоть одно слово въ противорѣчіе. Въ первый еще разъ глаза Женички вдругъ вспыхнули и загорѣлись холоднымъ, сердитымъ огонькомъ, а въ душѣ шевельнулось какое-то озлобленіе.

Она дала себѣ слово не только не робѣть, но даже и не поддаваться всѣмъ тѣмъ выговорамъ и нотаціямъ, которыя она услышитъ теперь.

Результатъ, однако, вышелъ совсѣмъ непредвидѣнный. Анна Петровна взволновалась слишкомъ сильно и къ вечеру заболѣла. У нея сдѣлалась страшная головная боль, лихорадка, жаръ, она слегла въ постель и всю ночь не засыпала, была въ какомъ-то забытьи, охала, стонала, но присутствіе Женички видимо игнорировала и принимала услуги только Стеши. Женичка, не говорившая съ нею весь день, не только испугалась, тѣмъ болѣе, что Анна Петровна болѣла очень рѣдко, но, сознавая свою вину, приписывала этой послѣдней причину матерниной болѣзни и въ душѣ была немного смущена.

Она сконфуженно ухаживала за матерью, мѣняя ей компрессы и закрывая ноги пледомъ и еще ночью послала за Рудольфомъ Карловичемъ, который когда-то лечилъ и ее отъ кори и дифтерита.

Рудольфъ Карловичъ пришелъ, осмотрѣлъ больную, выслушалъ пульсъ, измѣрилъ температуру и долго качалъ сѣдою, плѣшивою головой, съ безукоризненно выбритымъ розоватымъ подбородкомъ, прищуривъ маленькіе глазки въ золотыхъ очкахъ.

Смущенная Женичка испуганно слѣдила за нимъ. Она и такъ сознавала свою вину и уже мучилась ею, но когда Рудольфъ Карловичъ какъ-то укоризненно сказалъ ей нѣмецкимъ акцентомъ и какъ-то странно покачивая головой: «Это нервное… мамашу нужно беречь, она ужъ слаба и немолода, въ наши годы всякое волненіе и болѣзнь тяжелѣе и опаснѣе чѣмъ смолоду», то Женичка уже совсѣмъ испугалась и чуть-чуть не расплакалась.

Разумѣется, Рудольфъ Карловичъ еще ничего не могъ знать про Шурочкино письмо, но онъ, очевидно, понялъ, что мать больна отъ огорченія, а огорчила ее именно она, Женичка, и онъ подозрѣваетъ это… Укоры совѣсти мучили ее и она сконфуженно опускала глаза, встрѣчая приходившихъ навѣщать больную Анну Петровну.

Ясно, что всѣ считали ее виноватою, и, вопреки данному себѣ слову, не обращать на нихъ вниманія, она чуть не плакала и только молча потупляла глаза, когда онѣ съ укоризной говорили ей: «Надо беречь мамашу, у тебя только одна она и есть; что будетъ съ тобой, если она умретъ!»

Но это было уже слишкомъ! Женичка страшно блѣднѣла, быстро убѣгала въ сосѣдній совершенно пустой корридоръ и, припадая головой къ его холодной каменной стѣнѣ, рыдала, ужасаясь одной мысли, что мать ея умретъ и она останется одна безъ нея, навсегда, навсегда… Доброта и любовь матери теперь выступали въ ея сознаніи во всей своей силѣ и, терзая себя упреками, Женичка въ душѣ клялась себѣ никогда и ничѣмъ уже не огорчать Анну Петровну, дѣлать все, что она захочетъ, и во всемъ повиноваться ей. Что ей Шурочка и всѣ эти поѣздки въ гости, если мать ея умретъ! На третій день Аннѣ Петровнѣ стало лучше немного. Женичка, мысленно благодаря Бога, радостно, но все еще какъ-то виновато ухаживала за нею.

Анна Петровна не лгала, говоря, что больна. Извѣстнаго рода нервное потрясеніе все-таки было. Но, страстно любя дочь, она относилась къ ней уже съ начинающимъ развиваться старческимъ эгоизмомъ. Она забывала, что и въ дочери можетъ быть инстинктивная потребность той жизни, счастья и любви, которыхъ она не можетъ ей дать, и даже не думала объ этомъ, находя, что Женичка еще слишкомъ молода. Анна Петровна желала только одного, чтобы дочь всегда была подлѣ нея, принадлежала ей всецѣло и одной ей отдавала всю свою любовь, нѣжность и внимательность. А потому, огорченная и неповиновеніемъ Женички, и возможностью ея отъѣзда, она съ удовольствіемъ схватилась за совѣтъ maman, усилить нѣсколько свою болѣзнь, какъ за средство, которое навѣрное лучше всякаго другого подѣйствуетъ на вырвавшуюся вдругъ изъ повиновенія Женичку и, конечно, заставитъ ее отказаться это всякой мысли объ отъѣздѣ.

— Это всегда дѣйствуетъ прекрасно. C’est très efficace quand même! — совѣтовала maman съ улыбкой добродушно хитрой женщины, — je le tiens de ma propre expérience, повѣрьте мнѣ, ma obère.

И тихо вздыхая, она мечтательно улыбалась, какъ бы вызывая въ памяти тѣ далекія времена ея молодости, когда это испытанное средство, рекомендуемое ею теперь для непослушной дочери, такъ хорошо дѣйствовало на ея покойнаго мужа, когда онъ велъ себя не совсѣмъ такъ, какъ ей бы того хотѣлось… И онѣ не ошиблись. Средство подѣйствовало, и теперь Анна Петровна, видя дочь такою испуганною и страдающею, разстроилась и сама чуть не до слезъ, но тѣмъ не менѣе все еще выдерживала свою роль и говорила ей тихимъ голосомъ больного человѣка:

— Я тебя не удерживаю, мой другъ, поѣзжай, если хочешь; конечно, тебѣ скучно со мной, тѣмъ болѣе, что я еще, вѣроятно, долго не оправлюсь совсѣмъ.

Но Женичка со слезами бросалась къ ней и, закрывая ей ротъ поцѣлуями, казалось, умоляла не говорить тѣхъ словъ, которыя теперь еще мучительнѣе терзали ей совѣсть, доказывая доброту матери и ея собственную черствую неблагодарность. Неужели мама думаетъ, что она уѣдетъ и броситъ ее, нѣтъ, нѣтъ, ей совсѣмъ не скучно и она никуда-никуда не хочетъ и ни за что не поѣдетъ…

Дней черезъ шесть Анна Петровна встала съ постели. Но это шестидневное лежаніе, діэта и волненіе все-таки подѣйствовали: она похудѣла, поблѣднѣла и ослабла.

Женичка съ безпокойствомъ вглядывалась въ лицо матери.

Въ эти дни вся любовь ея къ матери, обыкновенно спокойная и тихо дремавшая въ ней, вдругъ, подъ страхомъ потерять ее навсегда, вспыхнула какимъ-то экзальтированнымъ чувствомъ. Въ ней какъ бы проснулся весь запасъ страсти, не находившей себѣ ни въ чемъ иномъ исхода. Женичка чувствовала себя крѣпкою, молодою, здоровою, а главное виноватою и съ какимъ-то восторгомъ сильнаго и влюбленнаго человѣка, нѣжно, но крѣпко поддерживала, обнимая за талію, поминутно слабѣвшую въ ея рукахъ мать и водила ее взадъ и впередъ по комнатѣ.

Едва Анна Петровна уставала, какъ Женичка тотчасъ сама испуганно блѣднѣла, боясь, что матери сдѣлается дурно, и, поспѣшно подхватывая, усаживала ее на кресло, давала воды и, осыпая поцѣлуями ея руки и лицо, растирала ей спиртомъ виски.

Женичка была какъ бы влюблена. Анна Петровна чувствовала это и въ свою очередь это вызывало въ ней какое-то странное, блаженное и сладкое чувство.

Уже давно и никто не ухаживалъ за ней такъ нѣжно, какъ теперь Женичка, и ей невольно нравилось и это влюбленное ухаживаніе, и болѣзнь, вызывавшая его. Она увѣрила не только дочь, но и самоё себя, что она совсѣмъ больна и страшно слаба; казалось, что съ ней поминутно дѣлаются дурноты и обмороки, заставлявшіе трепетать Женичку, она не хотѣла ничего ѣсть, какъ изъ желанія навѣчно продлить свою болѣзнь, нервничала, капризничала, сердилась, а, Женичка безмолвно, даже какъ бы съ наслажденіемъ, сносила всѣ ея требованія и капризы, точно стараясь найти въ нихъ искупленіе своей вины, а главное въ силу того же безотчетнаго стремленія къ страстной любви.

Въ эти двѣ недѣли Женичка даже ни разу не дежурила у maman, которая уже начинала слегка сердиться на столь долгое отсутствіе. Maman лучше чѣмъ кто нибудь знала, что болѣзнь Анны Петровны совсѣмъ неопасна и въ душѣ была даже недовольна на самоё себя, подавъ такой совѣтъ, который совсѣмъ почти отнялъ у нея. развлекавшую ее Женичку.

Во время своихъ послѣднихъ визитовъ къ Аннѣ Петровнѣ, maman уже намекала, что ей теперь, кажется, гораздо лучше, но за то у Женички видъ очень утомленный и ей необходимо бы развлечься.

Анна Петровна понимала, къ чему ведутъ эти намеки, и хотя въ душѣ ей было непріятно, но тѣмъ не менѣе она сознавала, что въ сущности уже совсѣмъ здорова, и maman, если дѣло затянуть еще дальше, пожалуй, совсѣмъ разсердится. Анна Петровна сама уговорила Женичку пойти посидѣть у maman, такъ какъ теперь она чувствовала себя прекрасно.

Женичка повиновалась, хотя и неохотно; онаивсе еще безпокоилась за мать. Обрадованная ея приходомъ, maman захотѣла отплатить ей маленькою любезностью. Она пригласила къ себѣ обѣдать и Анну Петровну, а послѣ обѣда повезла ихъ немного прокатиться, послѣ чего онѣ, вернувшись, пили чай всѣ вмѣстѣ на бельведерѣ. Женичка, радующаяся выздоровленію матери, нѣжно ухаживала за обѣими старухами, закрывала пледомъ ихъ ноги, разливала чай и читала имъ такъ охотно и любезно, что всѣмъ невольно дѣлалось весело и пріятно.

Съ тѣхъ поръ онѣ очень часто собирались у maman, проводя время втроемъ, такъ какъ, вслѣдствіе каникулъ, у Анны Петровны было гораздо больше свободнаго времени.

Если погода была хороша, онѣ всѣ усаживались пить чай на бельведерѣ, и пока Женичка читала имъ своимъ ровнымъ, гармоничнымъ голосомъ, онѣ что нибудь работали.

Въ дождливые дни maman приказывала величественному Жаку спустить на окнахъ всѣ портьеры, зажечь лампы и затопить каминъ, у котораго она съ удовольствіемъ грѣла свои зябнущія ноги. Маленькая Бижу почему-то очень полюбила Анну Петровну, которая въ душѣ совсѣмъ недолюбливала собакъ, но изъ любезности къ maman всегда такъ охотно ласкала ея маленькую собаченку, что въ ея симпатію повѣрила не только maman, а и сама Бижу, взявшая себѣ за привычку безъ церемоніи вскакивать прямо на колѣни къ Аннѣ Петровнѣ и комфортабельно укладываться на нихъ почивать, чѣмъ брезгливую Анну Петровну всегда ужасно сердила внутренно.

Старухи мало-по-малу очень сошлись. Въ прошломъ у нихъ у обѣихъ была совсѣмъ иная жизнь, которая хотя и не безпокоила ихъ уже желаніемъ вернуть ее, но которую тѣмъ не менѣе онѣ не могли не вспомнить порой съ какимъ-то особеннымъ, пріятнымъ и теплымъ чувствомъ.

Со времени своего поступленія въ институтъ, maman еще ни съ кѣмъ не сближалась такъ коротко, какъ теперь съ Анной Петровной; это льстило послѣдней и maman въ свою очередь также доставляло не мало удовольствія. Чѣмъ дальше отходило отъ нея время ея блестящей молодости, тѣмъ больше любила она вспоминать ее, хотя и не желала дѣлать этого со всѣми. Съ Анной Петровной ее сблизила Женичка, нравившаяся ей какъ веселая, хорошенькая дѣвушка; но Женичка была еще дитя и годилась только какъ развлеченіе, тогда какъ съ Анной Петровной maman чувствовала себя даже еще лучше: съ нею можно было, не стѣсняясь, обо всемъ поговорить, и онѣ разсказывали другъ другу о своихъ покойныхъ мужьяхъ, вспоминали различные эпизоды далекой молодости и очень пріятно проводили время въ этихъ воспоминаніяхъ, равно интересовавшихъ обѣихъ. При мысленномъ возвращеній къ милому времени, когда она была еще «львицей», выцвѣтшіе глаза maman снова вспыхивали, лицо разгоралось и, мечтательно смотря на догорающіе въ каминѣ красноватые уголья, она тихо вздыхала и печально говорила, какъ бы невольно удивляясь тому, какъ быстро пролетѣло время:

— Да давно ли, кажется… и вотъ… гдѣ все это?…

На каминѣ стоялъ портретъ ея старшаго внука, которому шелъ уже семнадцатый годъ и черты котораго замѣчательно напоминали черты ея покойнаго мужа. Она съ грустною улыбкой глядѣла на его темные глаза, загадочно смотрѣвшіе на нее изъ глубины бархатной рамы, и губы ея тихо, безсознательно шептали:

— Его глаза… да, гдѣ все это?…

Но въ каминномъ зеркалѣ отражались ея собственные глаза, уже потухшіе и старческіе, и она грустно и быстро отворачивалась отъ него, какъ бы не желая въ эту минуту видѣть свое лицо такимъ, какъ оно было теперь.

— Oui, chère Анна Петровна, печально говорила она, глубоко вздыхая, — tout passe, tout casse à n’у revenir jamais.

Въ этой спокойной тишинѣ и пріятной интимности время шло медленно, но незамѣтно.

Сама Женичка, постепенно привыкая, втягивалась въ эту жизнь. Порывы тоски и какихъ-то неопредѣленныхъ желаній какъ бы затихли и успокоились въ ней послѣ материнской болѣзни. Хотя разговоры объ уходѣ Анны Петровны послѣ выслуги пенсіи какъ-то сами по себѣ замолкли, но тѣмъ не менѣе Женичка не скучала и не ждала этого какъ три года назадъ, досадуя, волнуясь и мечтая. Она была счастлива, видя мать здоровою, веселою и довольною вслѣдствіе этой дружбы съ maman, дѣлавшей ихъ жизнь такою пріятною и спокойною.

Она уже не была тою дѣвочкой, которая когда-то страстно мечтала о недоступной манящей ее къ себѣ жизни, томилась, рвалась куда-то, желала чего-то и плакала по ночамъ оттого, что ея мечты не сбываются тотчасъ же.

Нѣтъ, она постепенно развивалась, умнѣла и успокоивалась. Теперь она могла, спокойно любуясь, глядѣть какъ на рѣкѣ свободно скользили лодки и пароходъ, и видъ садовъ на противоположномъ берегу уже не манилъ ее къ себѣ такъ страстно, какъ прежде. Ее не охватывало безумное желаніе вырваться отсюда и начать бѣгать тамъ на просторѣ, смѣясь, крича и радуясь своей свободѣ.

Она научилась разсуждать уже благоразумнѣе и поняла, что «тутъ» имъ хорошо, пріятно и спокойно, тогда какъ «тамъ», — и она неопредѣленно кивала куда-то головой — имъ, быть можетъ, дѣйствительно, придется трудно и плохо. Съ тому же мама такъ слаба, ей нужно спокойствіе, ея здоровье такъ плохо, а «тамъ» можетъ разболѣться окончательно. Положимъ, она не отказалась бы уѣхать изъ института, еслибъ Анна Петровна пожелала этого сама, но настаивать, просить и даже намекать теперь уже не хотѣла. Наконецъ, Анна Петровна говоритъ правду: «все придетъ въ свое время», и Женичка, не волнуясь, но, все еще твердо вѣря чему-то, поджидала этого времени.

Съ этихъ поръ Женичка сдѣлалась точно еще милѣе, привѣтливѣе и симпатичнѣе; всѣ невольно замѣчали это и говорили Аннѣ Петровнѣ:

— Что за прелестная дѣвушка эта Женичка и какъ любитъ васъ!

Наконецъ, насталъ и знаменательный для Анны Петровны день, въ который праздновалось третье пятилѣтіе ея службы, принеся ей не мало различныхъ удовольствій, наградъ, поздравленій, подарковъ и комплиментовъ.

Женичка приготовила ей къ этому торжественному дню великолѣпную подушку, на которой вышила ея вензель и римское XV. Maman подарила золотую брошь съ изображеніемъ все того же XV. Воспитанницы ея класса приготовили множество разныхъ сюрпризовъ и цвѣтовъ. Въ комнатѣ Анны Петровны былъ устроенъ торжественный кофе съ конфектами, фруктами и пирожками, на которомъ, поздравляя ее, перебывалъ чуть не весь институтъ, начиная отъ инспектора и кончая даже полосатками. Всѣ знали ея близость съ maman и всѣ желали оказать ей особенное вниманіе и любезность.

Анна Петровна, счастливая и торжествующая, вся даже раскраснѣвшаяся отъ удовольствія и волненія, принимала визиты въ новомъ ярко-синемъ шелковомъ платьѣ и цѣлый день чувствовала себя героиней дня; съ особенною, добродушною любезностью отвѣчала на всѣ поздравленія, стараясь всѣхъ отблагодарить за вниманіе.

Послѣ этого прошло нѣсколько дней, потомъ недѣля, но никакихъ намековъ на уходъ изъ института не слышно было ни отъ дочери, ни отъ матери.

Анна Петровна, въ душѣ слегка побаивавшаяся, какъ бы этотъ вопросъ снова не поднялся, даже удивлялась.

— En bieu? — спрашивала ее maman каждый вечеръ съ нѣкоторою тревогой.

— Mais rien du tout, утѣшала Анна Петровна, и обѣ съ маленькимъ недоумѣніемъ взглядывали другъ на друга.

— Tant mieux! tant mieux! — приговаривала maman съ очевиднымъ удовольствіемъ, — нигдѣ не будетъ, chère Анна Петровна, вамъ и Женичкѣ такъ хорошо и спокойно, какъ здѣсь!

О! Анна Петровна, разумѣется, и сама сознаетъ это прекрасно, потому-то она и боится этихъ разговоровъ. Видя, что Женичка молчитъ, онѣ обѣ успокоивались, но какъ бы въ награду за ея великодушіе, которое въ душѣ онѣ невольно сознавали, обѣ старушки старались быть съ нею еще ласковѣе и добрѣе, и maman, какъ болѣе щедрая и богатая, поминутно дѣлала ей разные подарки: то хорошенькій бюваръ для работы, то кружевной шарфикъ, то простенькое колечко съ жемчужиной.

Такъ прошелъ еще годъ. Къ этому времени madame Шартье, дававшая въ двухъ низшихъ классахъ уроки французскаго языка, внезапно умерла, что вызвало, конечно, и сожалѣніе о ней, и заботы, кого взять на ея мѣсто.

Женичка уже давно чувствовала, что ей недостаетъ серьезнаго занятія. Она съ дѣтства привыкла строго распредѣлять свои часы, наполняя весь день систематически, а за эти четыре года, съ тѣхъ поръ, какъ вышла изъ спеціальнаго класса, образовались какіе-то пробѣлы.

И когда открылось это свободное мѣсто, она сама попросила maman устроить, если возможно, такъ, чтобъ ей удалось получить его. Къ тому же, это давало ей возможность заработывать каждый мѣсяцъ 25 рублей, а Женичкѣ уже давно хотѣлось имѣть «собственныя деньги».

Maman сначала не только удивилась подобному желанію, она выказала даже нѣкоторое неудовольствіе, опасаясь, быть можетъ, что это будетъ слишкомъ часто отнимать отъ нея любимую компаньонку; но совсѣмъ отказать въ этомъ своей любимицѣ не хотѣла, тѣмъ болѣе, что планъ этотъ и Анна Петровна очень одобряла.

— Женичка права, говорила она, — конечно, отчего же ей не заняться, времени свободнаго у нея много, деньги никогда не лишнія, ей же пригодится на туалетъ, а главное, прибавила она, — тогда она не станетъ уже думать о мѣстѣ гдѣ нибудь на сторонѣ, а такъ вѣдь кто же можетъ поручиться, что рано или поздно, она не найдетъ себѣ подходящаго мѣста и не уѣдетъ; не отпустить ее нельзя будетъ, она ужъ давно совершеннолѣтняя.

Послѣдній аргументъ сильнѣе прочихъ, кажется, убѣдилъ maman, дѣло было устроено очень скоро, и Женичка вступила въ свои обязанности институтской учительницы. Это очень занимало и радовало ее, такъ какъ она чувствовала себя самостоятельною и какъ бы болѣе взрослою; это придавало ей уже нѣкоторую солидность и серьезность, тогда какъ до сихъ поръ всѣ по привычкѣ глядѣли на нее, какъ на милаго ребенка. Занимало тѣмъ болѣе, что Женичка вообще любила дѣтей и ей нравилось окружать себя ими.

Дѣтямъ также нравилась молоденькая, добрая и хорошенькая учительница, замѣнившая старую и ворчливую Шартье, вѣчно больную и придирчивую. Онѣ всѣ на перебой обожали ее, и когда она входила въ классъ, привѣтливая и улыбающаяся, всеобщій радостный «bonjour, mademoiselle!» сливался въ какой-то веселый гулъ и вызывалъ невольную улыбку на лицахъ и учительницы, и ученицъ.

Дѣвочки выбирали теперь для французскихъ тетрадей самые красивые переплеты и украшали ихъ розовыми ленточками на клакспапирѣ съ нарядными облатками. Онѣ съ особенною тщательностью приготовляли для учительницы стулъ, вытирая его со всѣхъ сторонъ надушеннымъ полотенцемъ, клали на столъ къ ней лучшее перо во всемъ классѣ и потомъ цѣловали въ журналѣ то мѣсто, гдѣ она своею рукой ставила имъ баллы.

— Душечка, mademoiselle, прелесть, восторгъ, божество! — кричали онѣ, посылая ей вслѣдъ воздушные поцѣлуи.

Чрезъ полгода и учителя, и классныя дамы признали въ ней замѣчательныя педагогическія способности и, дѣйствительно, никогда еще дѣти не занимались такъ охотно, какъ при ней. Онѣ на перегонку учили задаваемые ею уроки, чтобы только лучше отличиться передъ ней. Она какъ-то особенно умѣла дѣйствовать на дѣтей; это не была уже та наивная институточка, которая когда-то дежурила въ классахъ, будучи еще пепиньеркой. У нея явилась извѣстнаго рода выдержка, характеръ и вмѣстѣ съ обожаніемъ она внушала къ себѣ и уваженіе. Она никогда не наказывала дѣтей, не бранила, не кричала на нихъ, но онѣ слушались ея спокойнаго, ласковаго голоса и въ одинъ годъ она достигла такихъ блестящихъ результатовъ, которые даже опытнымъ учителямъ давались гораздо медленнѣе и труднѣе.

Теперь Женичка совсѣмъ уже не скучала. Она нашла себѣ цѣль и занятіе, которыя наполнили ей весь день и совершенно отвлекали отъ тѣхъ смутныхъ порывовъ тоски и желаній, которые прежде нападали на нее иногда.

Къ девяти часамъ утра ей было уже нужно быть въ классѣ; она бодро вскакивала съ постели, поспѣшно одѣвалась, наскоро пила свой чай и спускалась внизъ еще свѣжая и розовая отъ холодной воды, которою только что умывалась. Если ей случалось иногда уставать, она отдыхала теперь съ какимъ-то особенно пріятнымъ чувствомъ, котораго не испытывала раньше, когда всѣ ея дни были праздны и свободны; даже у maman она проводила время съ гораздо большимъ удовольствіемъ, такъ какъ теперь это уже не было постояннымъ ея времяпрепровожденіемъ.

Время летѣло незамѣтно и пріятно, и такъ прошло еще три года, въ которые Женичка еще выросла, окрѣпла и развилась окончательно. Это не была уже тоненькая, худенькая полу-дѣвочка, полу-дѣвушка съ наивнымъ взглядомъ голубыхъ глазъ. Плечи ея закруглились, грудь пополнѣла, въ глазахъ явилось какое-то спокойное сознаніе своего достоинства и на щекахъ уже рѣже вспыхивалъ тотъ яркій смущенный румянецъ, который, бывало, отъ всякаго пустяка заливалъ все ея лицо.

Къ концу третьяго года mademoiselle Фурманъ выслуживала пенсію и уѣзжала къ своей замужней сестрѣ, жившей въ Германіи, гдѣ она намѣревалась поправить свое разстроенное здоровье. Мѣсто ея оставалось вакантнымъ и maman была крайне недовольна, что mademoiselle Фурманъ не хочетъ довести до выпуска свой классъ, которому оставалось всего два года. Замѣнить ея можно было или сдѣлавъ всеобщее перемѣщеніе классныхъ дамъ, или же кѣмъ нибудь изъ совершенно новыхъ кандидатокъ, которымъ въ институтѣ вообще не любили сразу поручать высшихъ классовъ, боясь, что имъ будетъ трудно справиться со взрослыми дѣвушками.

И maman, и инспекторъ были въ большомъ затрудненіи, пріискивая, кѣмъ бы замѣнить уѣзжавшую Фурманъ. Maman даже совѣтовалась съ Анною Петровной, когда та вмѣстѣ съ Женичкой пила у ней чай. Анна Петровна предлагала разныя комбинаціи, но всѣ онѣ были почему-либо неудобны.

Женичка молча сидѣла на своемъ обычномъ мѣстѣ за самоваромъ и, разливая чай, внимательно прислушивалась къ ихъ разговору, но сама не вмѣшивалась. Весь вечеръ она была молчалива, задумчива и даже какъ будто слегка грустна и, сославшись на головную боль, ушла къ себѣ въ комнату раньше Анны Петровны.

Анна Петровна засидѣлась у maman довольно долго и вернулась къ себѣ только къ одиннадцати часамъ. Въ комнатѣ было уже темно, и Анна Петровна подумала, что Женичка уже спитъ, но, къ ея удивленію, Женичка не спала, а сидѣла на креслѣ подлѣ окна, укутавшись въ платокъ, точно ей было холодно или нездоровилось.

Анна Петровна очень удивилась, увидѣвъ, что дочь еще не раздѣвалась, и вдругъ, вспомнивъ про ея головную боль, на которую та вечеромъ жаловалась, испугалась: не больна ли Женичка.

— Ты еще не ложилась, Женичка? — спросила она и, подойдя къ ней, тревожно приложила руку къ ея головѣ, щупая не горячъ ли ея лобъ. — Ты не больна ли, милая?

— Нѣтъ, мама, ничего…

— Такъ что же ты въ темнотѣ сидишь?

— Такъ, не хотѣлось зажигать свѣчей…

Она встала, поцѣловала мать и пошла зажигать лампу. Анна Петровна заботливо вглядывалась въ нее, но Женичка казалась вполнѣ спокойною и слегка только блѣдною. Анна Петровна успокоилась, тѣмъ болѣе, что Женичка сейчасъ же раздѣлась, легла и скоро заснула.

Анна Петровна перекрестила ее и легла сама. Ночью, когда Анна Петровна, все еще тревожимая Женичкинымъ нездоровьемъ, нѣсколько разъ просыпалась и прислушивалась, ей казалось, что Женичка не спитъ и тихо ворочается; она окликала ее, но не получала отвѣта и, прислушавшись съ минуту къ ровному дыханію дочери, снова засыпала.

Утромъ, когда Анна Петровна проснулась, Женичка уже причесывалась у туалета. Анна Петровна спросила ее, какъ она себя чувствуетъ и не болитъ ли у нея что нибудь, но всѣ слѣды вчерашняго нездоровья исчезли за ночь. Цвѣтъ лица былъ ровный и свѣжій, глаза блестѣли и Женичка улыбалась спокойною, веселою улыбкой.

— Ну, мама, сказала она, подходя къ матери и крѣпко цѣлуя ее, — я рѣшила взять мѣсто m-lle Фурманъ и ты должна помочь мнѣ въ этомъ у maman и инспектора.

Анна Петровна сначала даже разсердилась.

— Какая ты классная дама!.. сама еще ребенокъ… гдѣ тебѣ справиться!

Но Женичка стояла на своемъ. Она доказывала мягко и спокойно, не волнуясь, но и не уступая. Отчего ей не взять этого мѣста? Она молода, но за то съ дѣтства привыкла къ дѣтямъ и умѣетъ обращаться съ ними. Тѣмъ болѣе, что за эти три года она была учительницей, напрактиковалась и подготовилась еще лучше. Если она умѣла учить дѣтей, то, конечно, съумѣетъ и смотрѣть за ними. Сколько разъ она дежурила за Анну Петровну! О, если въ нѣкоторыхъ вопросахъ она будетъ затрудняться, то Анна Петровна сама всегда ей поможетъ. Въ сущности она и теперь дѣлаетъ то же самое, а между тѣмъ тогда она будетъ почти вдвое больше получать жалованья. Наконецъ, это уже вѣрный кусокъ хлѣба на всю жизнь, а онѣ не богаты, къ чему же пропускать случай.

Женичка говорила такъ убѣдительно, что Аннѣ Петровнѣ даже странно какъ-то было слушать эти благоразумныя рѣчи отъ своей маленькой Женички, которая и до сихъ поръ казалась ей все еще ребенкомъ. Конечно, Женичка права во многомъ, но въ этой идеѣ поступленія въ классныя дамы было для Анны Петровны что-то непріятное. Разсуждая обстоятельно, Анна Петровна почти соглашалась, но сердцемъ она почему-то невольно противилась этой мысли. Возраженія ея все слабѣли, но она все еще не соглашалась окончательно.

— Это очень важный шагъ! — сказала она наконецъ. — Шутить имъ нельзя; обдумала ли ты и сама настолько, чтобы послѣ не раскаиваться?

Женичка на мгновеніе задумалась.

— Нѣтъ, я думаю, что не раскаюсь! — сказала она рѣшительно. — Я давно уже думала объ этомъ, но сегодня ночью рѣшила совсѣмъ. Въ сущности отъ этого вѣдь ничего даже и не перемѣнится. Буду ли я классною дамой или учительницей — не все ли это равно?…

Но Анна Петровна, какъ и всегда въ трудныхъ вопросахъ, не желала брать на себя всю отвѣтственность и сказала, что посовѣтуется сначала съ maman.

У maman сидѣлъ инспекторъ. Анна Петровна рѣшилась говорить при немъ же, во-первыхъ, потому, что это дѣло все равно нельзя было устроить помимо его, а во-вторыхъ, онъ, какъ человѣкъ, предъ умомъ котораго склонялся весь институтъ, лучше чѣмъ кто нибудь могъ посовѣтовать въ этомъ трудномъ вопросѣ.

Къ удивленію Анны Петровны, Иванъ Алексѣевичъ не только не возражалъ, какъ она ожидала, но выразилъ даже удовольствіе. Онъ находилъ, что это выручаетъ ихъ изъ затрудненія и хлопотъ. M-lle Eugenie съ дѣтства знаютъ въ институтѣ и притомъ съ самой лучшей стороны; дѣти ее любятъ и привыкнутъ къ ней скорѣе чѣмъ ко всякой другой. Къ тому же, у нея несомнѣнныя педагогическія способности и на нее можно вполнѣ положиться.

Иванъ Алексѣевичъ былъ очень доволенъ, что нашелъ такую подходящую особу для труднаго поприща классной дамы и даже съ почтительною любезностью поцѣловалъ руку Анны Петровны.

У Анны Петровны уже такъ давно никто, кромѣ Женички, не цѣловалъ рукъ, что она совсѣмъ сконфузилась и, растроганная, со слезами на глазахъ, неловко поцѣловала Ивана Алексѣевича въ лобъ и почувствовала, что послѣ этого ей уже невозможно будетъ противиться желанію Женички, къ которому милый Иванъ Алексѣевичъ отнесся такъ сочувственно и любезно.

Maman слушала весь этотъ разговоръ молча и даже сухо. Что касается ея, то было очевидно, что она совсѣмъ этому не сочувствуетъ. Не смотря на то, что дѣло, казалось, совсѣмъ уже поконченнымъ, она все-таки рѣшила сдѣлать нѣкоторыя возраженія, хотя не могла бы представить никакихъ серьезныхъ аргументовъ, исключая Женичкиной молодости да собственнаго нежеланія. Послѣдніе годы Женичка и безъ того уже не могла всецѣло посвящать ей свое время, а теперь и окончательно, пожалуй, отнимутъ ее.

— C’est impossible! она не справится! — сказала она сердито недовѣрчивымъ голосомъ. — Она сама еще ребенокъ!

Но Иванъ Алексѣевичъ положительно протестовалъ.

Положимъ, что m-lle Eugenie еще очень молода, но все же не ребенокъ! А что касается ея молодости, то это даже еще лучше: дѣти скорѣе сблизятся съ ней. Онъ замѣчалъ въ теченіе своей педагогической дѣятельности, что дѣти съ молодыми наставницами сходятся гораздо скорѣе, лучше понимая другъ друга.

Идти одной противъ троихъ maman было уже трудно; къ тому же, она и сама раздѣляла всеобщую слабость къ непоколебимому авторитету и глубокому уму Ивана Алексѣевича, тѣмъ болѣе, что онъ приходился троюроднымъ братомъ ея покойнаго мужа и былъ въ этихъ стѣнахъ единственнымъ представителемъ того міра, въ которомъ она когда-то блистала.

Вопросъ, какъ и слѣдовало ожидать, уладился очень скоро и легко, но хотя все было сдѣлано согласно просьбѣ самой Женички и Анны Петровны, тѣмъ не менѣе на душѣ у Анны Петровны было почему-то грустно и тяжело.

Чрезъ нѣсколько дней m-lle Фурманъ уѣхала, передавъ свой классъ Женичкѣ.

Когда Женичка въ день своего перваго дежурства надѣвала свое синее платье, общій мундиръ всѣхъ дамъ, Анна Петровна помогала ей, точно такъ же какъ и нѣсколько лѣтъ тому назадъ, въ день ея перваго выпуска, когда она, растроганная и счастливая, прикалывала бутоны чайныхъ розъ къ бѣлому платью дочери.

Тогда Женичка, вся сіяющая радостью и дышащая такою же свѣжею молодостію, какъ и бутоны на груди ея, стояла предъ ней съ такою счастливою улыбкой, порхавшей и въ глазахъ, и на губахъ ея, и въ каждомъ движеніи…

И теперь Женичка такъ же стоитъ предъ ней и такъ же улыбается… Но какъ не похожа эта спокойная улыбка на ту, заражавшую невольно восторгомъ и радостью!… Она даже не разгоняетъ тоскливой боли подъ сердцемъ Анны Петровны.

— 45 минутъ восьмого! — говоритъ торопливо Женичка, — скорѣй, мама, пожалуйста, я опоздаю.

Анна Петровна торопится застегивая какой-то крючекъ, но слезы застилаютъ глаза и мѣшаютъ ей.

Наконецъ Женичка готова, Анна Петровна приподняла голову, чтобъ осмотрѣть ее еще разъ и… вдругъ заплакала…. О чемъ, почему, она и сама понимала какъ-то смутно, но за то чувствовала такъ больно и тоскливо.

Женичка удивилась.

— Мама, о чемъ же! все такъ хорошо устроилось, а она плачетъ!

И Женичка, какъ бы шутя и смѣясь, старалась отвести отъ лица матери ея руки.

Но эта фраза, «о чемъ же, мама! все такъ хорошо устроилось!» вдругъ напоминаетъ Аннѣ Петровнѣ, какъ эту же самую фразу сказала Женичка и тогда. Тогда, дѣйствительно, не о чемъ было плакать, тѣ слезы были слезами счастья, а теперь… теперь… и Аннѣ Петровнѣ дѣлается еще тоскливѣе: ей и жаль дочери, и больно за нее почему-то, и въ чемъ-то она чувствуетъ себя предъ ней безконечно виноватою. Сознаніе этой странной вины мучительнѣе всего для Анны Петровны. Она ли не заботилась о своей Женѣ, она ли не думала только объ ея счастьѣ, жертвуя для нея всѣмъ, всѣмъ… и все-таки она въ чемъ-то виновата предъ ней! Рыдая и плача, Анна Петровна прижимала къ себѣ дочь, осыпая поцѣлуями ея лицо, глаза и даже руки, какъ бы выпрашивая себѣ въ чемъ-то прощенія.

Женичка всѣми силами утѣшаетъ ее, стараясь шутить и смѣяться надъ ея слезами, но эти слезы безсознательно невольно подступаютъ и къ ея глазамъ. Она боится, что расплачется сама, и, чтобы не разстроивать мать еще больше, крѣпится и подавляетъ въ себѣ невольное рыданіе.

— Да, мамочка, полно же! ну о чемъ ты плачешь? — говоритъ она, громко смѣясь, — неужели все о томъ, что я поступила въ классныя дамы!

И она нарочно смѣется еще громче, какъ бы увѣряя не только мать, но и самоё себя, что это очень смѣшная причина для слезъ, однако при этихъ словахъ, надъ которыми она сама же смѣется, ей вдругъ дѣлается какъ-то жутко и холодно.

— Не о томъ… не о томъ я, Женичка, мечтала, проговариваетъ сквозь слезы Анна Петровна. Руки Женички, обнимавшія мать, вдругъ дрогнули, щеки поблѣднѣли и на мгновеніе она замолчала, какъ будто что-то вспомнивъ, чего-то испугавшись….

Но въ корридорѣ раздался звонокъ, призывавшій къ чаю, и Женичка быстро вырвалась отъ матери. Она просрочила цѣлыхъ 10 минутъ. Вѣроятно, уже прочли молитву…

— Ну, полно же, мама! перестань! заговорила она нетерпѣливо, — пора, мы опоздали! перекрести меня скорѣй!

Анна Петровна, привыкшая подчиняться этому звонку, какъ закону, такъ же быстро встала и начала торопливо крестить дочь.

Женичка еще разъ наскоро поцѣловала ее и выбѣжала въ корридоръ.

Она почти бѣжала по длинному корридору къ своему классу и хотѣла думать только о томъ, что она опоздала на цѣлыя 10 минутъ и что для перваго раза это болѣе чѣмъ неловко, но въ то же время она невольно чувствовала, что это ей все равно и что въ ея жизни свершилось теперь нѣчто гораздо болѣе серьезное и важное, чѣмъ эти просроченныя 10 минутъ. А въ головѣ, какъ эхо, звучали слова матери: «не о томъ я мечтала!»

А сама-то она… развѣ объ этомъ мечтала она? и разомъ предъ ней вдругъ снова, какъ бы озарившись, встали всѣ ея яркія мечты и снова нахлынулъ порывъ страстной тоски, который охватывалъ ее безумнымъ желаніемъ бѣжать куда-то, къ чему-то рваться…

Но чрезъ мгновеніе она вдругъ сердито и рѣшительно встряхнула головой.

— Нѣтъ, ее просто разстроила мама съ этими слезами! Что же ужаснаго въ томъ, что случилось! Она нашла себѣ вѣрный кусокъ хлѣба и любимое занятіе — вотъ и все. Да развѣ она одна! Всѣ окружающія ее живутъ такъ же — и развѣ онѣ несчастны? Конечно, нѣтъ. Это ребячество и нервы, и она не станетъ поддаваться имъ!

И быстрымъ, рѣшительнымъ движеніемъ она растворила дверь и смѣло вошла въ ожидавшій ее классъ.

Въ концѣ мая 18… въ институтѣ, по обыкновенію, происходилъ выпускъ воспитанницъ, но Женичкѣ онъ казался торжественнѣе и значительнѣе всѣхъ предыдущихъ. Выходилъ ея классъ.

Хотя она приняла его всего два года назадъ, но за это время она успѣла втянуться въ свое дѣло и привязаться къ своимъ питомицамъ, которыя всѣ очень любили ее.

Женичка всѣми силами старалась оправдать довѣріе къ ней Ивана Алексѣевича, про заступничество котораго Анна Петровна тогда же разсказала ей, а также доказать и maman, и матери, и всему институту, что, не смотря на свою молодость, она умѣетъ и можетъ быть хорошею наставницей ввѣренныхъ ей дѣтей.

Она была глубоко благодарна Ивану Алексѣевичу за то, что онъ одинъ повѣрилъ въ ея силы и помогъ ей получить это мѣсто.

На другой же день послѣ знаменитаго совѣщанія, она пошла поблагодарить инспектора за участіе и, краснѣя, лепетала ему что-то о своей признательности.

Иванъ Алексѣевичъ любезно раскланялся и просилъ ее всегда на него разсчитывать и быть вполнѣ увѣренною въ его къ ней добромъ расположеніи.

Женичка сконфузилась еще больше, и когда Иванъ Алексѣевичъ, слегка склонивъ предъ ней свою гладко расчесанную англійскимъ проборомъ голову, съ длинными сильно сѣдѣющими уже бакенбардами, крѣпко пожалъ ея маленькую, холодную отъ волненія руку, Женичка смутилась окончательно и въ то же время еще сильнѣе почувствовала въ своемъ сердцѣ симпатію къ Ивану Алексѣевичу, къ которому она съ дѣтства еще привыкла чувствовать почти благоговѣніе. Съ тѣхъ поръ, если ей случалось встрѣтиться съ нимъ, когда она вела свой классъ по длиннымъ институтскимъ корридорамъ въ церковь или столовую, и онъ провожалъ длинную вереницу паръ зоркимъ, привыкшимъ наблюдать и все видѣть взглядомъ, она слегка вспыхивала и старалась провести передъ нимъ свою линію въ особенно стройномъ порядкѣ и тишинѣ, какъ бы желая сказать ему: «видите, въ какомъ у меня все порядкѣ».

Исторію литературы во второмъ и первомъ классѣ читалъ самъ Иванъ Алексѣевичъ и Женичка тщательно наблюдала, чтобы къ этому уроку всѣ воспитанницы относились съ особеннымъ вниманіемъ. Она тревожно слѣдила за отвѣтами, радуясь, если все шло хорошо, и волнуясь, если кто нибудь не зналъ урока и раздражалъ этимъ Ивана Алексѣевича. Тогда ей дѣлалось и непріятно, и какъ-то совѣстно, какъ будто она сама была въ этомъ виновата, и она мучилась, боясь, что онъ можетъ подумать, будто она невнимательно и недобросовѣстно относится къ своему дѣлу. Поэтому она съ особенною любовью и охотой помогала воспитанницамъ подготовляться къ его классу, сама читая, объясняя и проходя вмѣстѣ съ ними заданное. Впрочемъ, она почти такъ же относилась и къ предметамъ другихъ учителей. Ей ужасно хотѣлось, чтобъ ея классъ блестящимъ образомъ сдалъ выпускной экзаменъ.

Иванъ Алексѣевичъ замѣчалъ ея старанія и при благопріятномъ случаѣ говорилъ ей какую нибудь любезность по поводу ея занятій. Женичка краснѣла, смущалась и съ застѣнчивою улыбкой благодарила его нѣмымъ, но безконечно благодарнымъ взглядомъ своихъ прекрасныхъ синихъ глазъ. Она была готова отдавать на занятіе съ воспитанницами даже всѣ свободные свои часы и огорчалась, что не всѣ онѣ спѣшатъ воспользоваться ея предложеніемъ.

Но сердиться на нихъ не хватало у нея духу; она еще такъ живо помнила время своего собственнаго ученья, когда, бывало, не только шаловливой, безпечной Шурочкѣ, но даже и самой ей, всегда отличавшейся прилежаніемъ и терпѣніемъ, трудно было порой, особенно въ весеннее утро, уходить изъ залитого солнцемъ сада и садиться за уроки въ душномъ, мрачномъ классѣ.

Она была скорѣе другомъ, чѣмъ строгою наставницей; если какой нибудь изъ молоденькихъ шалуній случалось сильно чѣмъ нибудь провиниться и изъ-за этого выходила какая нибудь исторія, Женичка всѣми силами старалась защитить и оправдать ее предъ высшимъ начальствомъ и порой даже злоупотребляла для этого своимъ вліяніемъ на maman, которая все еще благоволила къ ней.

Хотя maman все еще слегка какъ будто сердилась на свою любимицу и въ душѣ считала ее даже неблагодарною и черствою, но постепенно это чувство уже сглаживалось въ ней и отношенія ихъ скоро стали почти такими же, какъ и были. Онѣ все такъ же въ свободные дни пили чай вмѣстѣ съ Анной Петровной въ столовой maman, гдѣ, не смотря на то, что прошло уже нѣсколько лѣтъ, не замѣчалось никакихъ перемѣнъ, исключая того, что бѣленькая Бижу пробудилась послѣ ванны и околѣла, схвативъ бронхитъ, и на ея мѣсто была взята рыженькая левретка.

Но за то, какъ бы все-таки желая нѣсколько наказать Женичку, maman уже рѣже предлагала ей кататься, избирая для своихъ прогулокъ преимущественно тѣ дни, когда Женичка дежурила въ классѣ; наказала и еще больнѣе, уѣхавъ заграницу именно въ тотъ годъ, когда Женичка, принимая новенькихъ, не могла сопровождать ее, какъ мечтала объ этомъ раньше. А maman, хотя и говорила, что очень сожалѣетъ объ этомъ, но тѣмъ не менѣе, по случаю нездоровья, не могла отложить свою поѣздку.

Въ ясный августовскій день Женичка принимала свой новый классъ, состоявшій исключительно изъ новенькихъ, маленькихъ дѣвочекъ, которыхъ привозившіе родители сдавали на руки институтскаго начальства и, главнымъ образомъ, Женички, принимавшей ихъ почти исключительно на свои руки.

Пріемъ продолжался уже больше недѣли. Новенькихъ привозили постепенно, и съ каждымъ днемъ Женичкинъ классъ становился все больше и больше. Каждый день ей приходилось утѣшать плачущихъ дѣвочекъ, страшно скучавшихъ первые дни по «дому». Когда она видѣла эти блѣдныя, тоскливыя дѣтскія личики и заплаканные глазки, ей становилось жаль ихъ, она, лаская, уводила ихъ въ свою комнату и успокоивала, развлекая разными книгами съ картинками, лакомствами и разсказами. И дѣти, оторванныя ото всѣхъ родныхъ и это всего, что имъ было мило, дорого, какъ-то невольно утѣшались подлѣ нея, платя ей за ласку инстинктивно горячею любовью, которая быстро вспыхивала въ ихъ впечатлительныхъ натурахъ.

Дѣти бѣгали за нею, какъ бы въ ней одной находя что-то напоминавшее имъ почему-то милый домъ, матерей и братишекъ. Пугливыя и застѣнчивыя еще съ другими дамами и начальствомъ, дѣвочки весело и простодушно болтали съ ней, подробно разсказывая ей въ сотый разъ все о томъ же миломъ домѣ, къ которому рвались теперь всѣмъ своимъ маленькимъ существомъ, и она привѣтливо слушала ихъ, улыбаясь имъ своими лучистыми глазами.

Она понимала, что въ эти первые, самые тяжелые для дѣтей дни, имъ болѣе чѣмъ когда нибудь недостаетъ теплой, материнской ласки и боялась запугать ихъ сразу холоднымъ, строгимъ тономъ. Какимъ-то инстинктомъ она входила въ ихъ маленькія сердца, понимала ихъ тоску и одиночество, и еще въ ту минуту, когда заплаканная мать грустно упрашивала ее не оставлять ея дорогого ребенка, ввѣряемаго этимъ чуждымъ, непривычнымъ для него людямъ и стѣнамъ, Женичка прикасалась своею теплою, нѣжною рукой къ личику дѣвочки и такъ кротко и ласково приподнимала ея плачущее личико и смотрѣла въ дѣтскіе испуганные глаза такимъ добрымъ взглядомъ, что ребенокъ невольно протягивалъ къ ней губы и крѣпко цѣловалъ ее, инстинктивно чувствуя, что она будетъ его другомъ и защитницей. Ободренный этою нѣжною, кроткою ручкой и лучистымъ взглядомъ, онъ легче отрывался отъ матери и, довѣрчиво ласкаясь, шелъ за своею новою покровительницей.

Разъ, когда Женичка, окруженная расположившимися у ея ногъ дѣтьми и какъ бы облѣпленная со всѣхъ сторонъ русыми и темными головками, сидѣла въ своемъ классѣ, читая дѣтямъ занимательную книгу, вошла дежурная пепиньерка и сказала ей, что какая-то дама привезла новенькую и дожидается въ пріемной.

Женичка быстро встала и, передавъ свой классъ пепиньеркѣ, спустилась въ пріемную залу, раздѣленную посрединѣ высокими бѣлыми колоннами.

На одной изъ бархатныхъ скамеекъ сидѣла довольно полная дама въ изящномъ лѣтнемъ костюмѣ, держа за руку нарядную худенькую дѣвочку, глядѣвшую на Женичку съ такъ хорошо знакомымъ ей выраженіемъ испуга, удивленія и смущенія.

Изящная дама приподнялась ей навстрѣчу съ любезною улыбкой и, говоря что-то тонкимъ голоскомъ, подошла къ ней, указывая на дѣвочку. Женичка быстро скользнула по ней взглядомъ и тотчасъ же наклонилась надъ дѣвочкой, слегка приподнявъ на ея лбу пушистые темные волосы…

Но звукъ голоса говорившей дамы вдругъ напомнилъ Женичкѣ что-то далекое, милое…

Она взглянула на любезно улыбавшееся ей изъ-подъ свѣтлой вуалетки хорошенькое лицо, разомъ узнала и тихо вскрикнула, почти не вѣря себѣ:

— Шурочка!..

Изящная барыня замолчала, быстро вскинула на Женичку глаза и вдругъ засмѣялась.

— Женька, ты! — проговорила она съ какимъ-то удивленіемъ и недовѣріемъ, какъ будто и она также не вполнѣ вѣрила, что предъ ней стоитъита самая маленькая Женичка, съ которою когда-то онѣ были такъ дружны.

Но узнавъ другъ друга окончательно, онѣ, чуть не плача, бросились, цѣлуя и обнимая одна другую и удивляясь, какъ могли онѣ не узнать сразу другъ друга.

Маленькая дѣвочка стояла подлѣ нихъ, смотря на нихъ удивленными, широко раскрытыми глазами, но онѣ забыли и о ней, и о причинѣ свиданія и, перебивая одна другую, засыпали другъ друга торопливыми, сбивчивыми вопросами.

Женичка вдругъ опомнилась.

— Зачѣмъ же мы стоимъ тутъ? пойдемъ лучше въ мою комнату!

И легкою, вдругъ помолодѣвшею поступью она побѣжала вверхъ по лѣстницѣ впереди ихъ и, поминутно оборачиваясь, улыбалась имъ веселою, радостною улыбкой.

Шурочка, смѣясь, тащила съ собой удивленную дѣвочку и вспоминала:

— Какъ давно я не была здѣсь, даже забыла все! Какая это лѣстница? Ахъ, да, она вела въ дортуаръ Фурманъ. Что, эта старая вѣдьма жива еще? Какъ бы Додо не попала къ ней, вотъ ужъ не поздравитъ-то! А помнишь, какъ мы бѣжали въ послѣдній разъ по той лѣстницѣ слѣва? Когда я пріѣзжала еще невѣстой… Боже мой, какъ это было давно! Я такъ ждала тебя тогда! Впрочемъ, я тогда опять скоро уѣхала заграницу! Теперь мы опять въ имѣніи.

Наконецъ, онѣ добѣжали до свѣтлаго корридора, выходившаго окнами въ садъ, и Женичіса, запыхавшаяся и раскраснѣвшаяся, остановилась предъ своею дверью и вошла въ свою комнату.

Послѣ яркаго освѣщенія въ корридорѣ, выходившемъ на солнечную сторону, тутъ казалось темно и мрачно. Шурочка даже повела плечами, какъ бы озябнувъ.

— Бр!… сказала она, — какъ темно! тамъ гораздо лучше!

Но Женичка быстро подняла спущенную бѣлую стору и въ комнатѣ стало свѣтлѣе.

— Ну, раздѣвайся же! — говорила она, блестя радостными глазами и помогая Шурочкѣ снимать кружевную накидку. — Ахъ, какъ я рада! какъ рада! говорила она, все улыбаясь и точно любуясь Шурочкой. — Шурочка, милая…

И она сама не понимала, почему видъ этой Шурочки, отъ которой давно уже отвыкла и которую въ послѣднее время даже рѣдко вспоминала, будитъ въ душѣ ея какое-то сладкое волненіе и радость.

Она взяла ее за руки и глядѣла ей прямо въ лицо теплившимися мягкимъ блескомъ глазами и ей было не только радостно видѣть свою потерянную подругу, но грустно почему-то, и ей даже какъ будто хотѣлось плакать…

Шурочка тоже вдругъ присмирѣла, въ лицѣ ея мелькало что-то задумчивое, серьезное, совсѣмъ незнакомое Женичкѣ. Она молча стояла подъ взглядомъ подруги и такъ же молча смотрѣла на нее, какъ будто чему-то удивляясь.

— Какъ ты перемѣнилась! — сказала, наконецъ, Женичка, выпуская ея руки, но все еще не сводя съ нея глазъ. — Теперь я понимаю, почему я не узнала тебя въ первую минуту! ты совсѣмъ не похожа… не похожа…

И она запнулась, не умѣя выразить словами свою мысль.

— Да, я перемѣнилась, конечно: вѣдь столько лѣтъ прошло! Что же, я тогда вѣдь совсѣмъ ребенкомъ еще была!

Шурочка слегка вздохнула и обвела грустнымъ взглядомъ какъ-то вокругъ самой себя. Она очень пополнѣла и годамъ къ сорока обѣщала, повидимому, совсѣмъ растолстѣть, но все-таки ея лицо и фигурка въ элегантномъ костюмѣ были очень красивы и изящны, хотя только отчасти напоминали прежнюю Шурочку съ лицомъ и манерами шаловливаго, граціознаго двѣнадцатилѣтняго мальчишки.

— Да, повторила она печально, — много прошло лѣтъ!

Но въ это время глаза ея встрѣтились съ ея собственнымъ лицомъ, отражавшимся въ стѣнномъ зеркалѣ, и печальное выраженіе въ немъ снова вдругъ смѣнилось довольнымъ и веселымъ. Она всматривалась въ свою изящную головку съ блестящими глазами и яркимъ сочнымъ ртомъ и невольно улыбалась торжествующею, самодовольною улыбкой хорошенькой женщины, сознающей свою красоту.

— Но ничего! — воскликнула она, беззаботно смѣясь, — жить еще можно!

И въ глазахъ ея засіяло такое выраженіе, какъ будто она хотѣла сказать: «Мы еще за себя постоимъ!»

Женичка все съ тою же тихою улыбкой опустилась на стулъ. Общее впечатлѣніе чего-то грустнаго и нѣжнаго уже прошло въ Шурочкѣ, ей хотѣлось теперь о чемъ-то говорить, что-то разсказывать, но мысли и воспоминанія такъ бѣгали и перепутывались въ ея головѣ, что она сама не знала, съ чего начать. А разсказывать было о чемъ; она многимъ можетъ похвастаться, многое поразсказать. И въ памяти ея разомъ пронеслось столько лицъ, мѣстъ и приключеній…

Но въ эту минуту она вдругъ замѣтила форменное платье своей пріятельницы и только тутъ поняла, что Женичка поступила въ классныя дамы: ей сдѣлалось и больно, и жалко ея почему-то.

— А ты, Женька, бѣдная, попалась-таки! Помнишь, я вѣдь всегда предсказывала тебѣ, что онѣ тебя заквасятъ! вотъ и вышло по-моему!

Женичка вдругъ вспыхнула, и вспыхнула такъ сильно, что на глазахъ ея даже выступили слезы, но это напомнило ей ея обязанности и ту дѣвочку, которую Шурочка привезла съ собою.

— А гдѣ же эта дѣвочка?

— Ахъ да, Додо! — вспомнила Шурочка, — Додо, поди сюда!

Дѣвочка, довольно развязно присѣдая, вышла изъ своего угла между кресломъ и дверью, изъ-за которой она съ любопытствомъ наблюдала за ними.

— Вотъ рекомендую, сказала Шурочка, слегка притягивая къ себѣ Додо за руку и заставляя ее сдѣлать новый реверансъ, — моя дочь. Привезла въ эти стѣны обучать премудрости, только ты ужъ, пожалуйста, ma chère, нашу съ тобой дружбу не принимай во вниманіе и будь построже; она и такъ уже достаточно избалована.

Александра Сергѣевна, повидимому, была не очень довольна своею дочерью и придумала ей институтъ какъ нѣчто въ родѣ наказанія; Додо была, въ свою очередь, недовольна и мамашей, и наказаніемъ, и институтомъ, и пока мать рекомендовала ее, дѣвочка краснѣла все ярче, глаза ея дѣлались все сердитѣе и, наконецъ, наполнились слезами, которыя крупными каплями, перегоняя одна другую, покатились по ея щекамъ, заливая ей все лицо и даже нарядный лифъ платья англійскаго покроя.

— Ахъ, пожалуйста, безъ штукъ! ты знаешь, я этого не люблю! — оборвала ее мать, но дѣвочка только сердито вырвала у нея руку и продолжала плакать, отвернувшись отъ нея, съ злымъ выраженіемъ въ лицѣ.

Женичка видѣла, что она плачетъ, и молча смотрѣла на нее, не утѣшая и не подзывая къ себѣ.

Лицо ея поблѣднѣло и въ чертахъ точно застыло то пораженное и даже испуганное выраженіе, которое явилось въ нихъ, когда Александра Сергѣевна назвала эту высокую, хорошенькую дѣвочку своею дочерью.

«Дочь… дочь…» Женичка машинально повторяла про себя это слово, какъ бы все еще не вѣря ему и недопуская даже подобной возможности. Но сколько же, значитъ, прошло лѣтъ, если эта дѣвочка ея дочь! Давно ли онѣ съ этою самою Шурочкой, теперь уже полною и солидною дамой, бѣгали по этимъ же самымъ корридорамъ въ бѣленькихъ фартучкахъ и пелеринкахъ, такія же, какъ эта Додо! Давно ли былъ ихъ выпускъ! Давно ли онѣ такъ страстно мечтали и дожидались его, и эта Шурочка разсказывала ей объ Италіи, балахъ и Базилѣ! Вѣдь это все еще такъ ясно, такъ живо въ ея памяти! Неужели цѣлые годы прошли съ тѣхъ поръ? Но когда же, когда же они успѣли пройти, и какъ же она не замѣтила ихъ? Кажется, еще прошлый годъ, много два-три тому назадъ, она была пепиньеркой, потомъ каталась съ maman въ коляскѣ и читала ей по вечерамъ, потомъ взялась давать уроки въ маленькихъ классахъ и такъ недавно, такъ изумительно недавно сдѣлалась классною дамой… Какъ же это! какъ же эта большая дѣвочка можетъ быть дочерью Шурочки, ея сверстницы!

Женичку охватывало какое-то удивленіе, и на душѣ сдѣлалось какъ-то холодно и жутко.

Она машинально, но пристально вглядывалась въ черты бывшей подруги и только теперь съ какимъ-то ужасомъ поняла, какъ та, дѣйствительно, перемѣнилась. И снова она не узнавала ея и не вѣрила, что это та самая Шурочка, которую она знала когда-то. Съ какимъ-то непріятнымъ ощущеніемъ она замѣтила маленькія морщины на ея лицѣ возлѣ глазѣ и рта и недостатокъ одного зуба. И эти морщины на осыпанномъ пудрой лицѣ ея и выпавшій зубъ ужасали и поражали Женичку, казалось, еще больше, чѣмъ сама Шурочкина, дочь.

Она чувствовала, что ей надо что нибудь сказать, и не знала, что ей сказать, и, наконецъ, спросила какимъ-то сдавленнымъ, робкимъ голосомъ, какъ будто собственный вопросъ страшилъ ее:

— Сколько же ей лѣтъ?

— Одиннадцать. Видишь ли, мы сначала не предполагали отдать ее въ институтъ… Положимъ, она подготовлена довольно хорошо, ей даже, вѣроятно, удалось бы выдержать экзаменъ въ шестой классъ. Но если ты ведешь седьмой, то я предпочитаю отдать ее къ тебѣ. Не бѣда, если она пробудетъ въ институтѣ лишній годъ.

Одиннадцать! И Женичкѣ стало какъ-то еще жутче и страшнѣе. Значитъ, двѣнадцать лѣтъ какъ Шурочка уже вышла! Двѣнадцать лѣтъ! но гдѣ же, гдѣ же они? Она старалась припомнить годъ за годомъ, ознаменовывая его какимъ нибудь событіемъ, но и событія, и года какъ бы сливались въ одинъ годъ, долгій и въ то же время незамѣтный.

— Ecoute, ma chère, шепнула ей Александра Сергѣевна, — нельзя ли дѣвочку отослать пока въ классъ? мы бы съ тобой поболтали.

Женичка молча позвонила Стешу, прислуживавшую въ ея дортуарѣ. Она, никогда не отдалявшая отъ себя ребенка въ первую минуту поступленія его, чувствовала теперь, что эта дѣвочка почему-то мѣшаетъ ей и вызываетъ въ душѣ ея что-то тоскливое, непріятное и тяжелое.

Когда Александра Сергѣевна поцѣловала дочь, пообѣщавъ еще разъ зайти къ ней проститься, и Стеша увела дѣвочку, позволившую сдѣлать это совсѣмъ спокойно и только немного дуясь, Женичкѣ стало вдругъ какъ-то легче.

Александра Сергѣевна тоже почувствовала себя свободнѣе и развязнѣе. Ей хотѣлось поговорить съ пріятельницей, а бойкая, наблюдательная дѣвочка стѣсняла ее. Она сняла шляпу, перчатки и, оправляясь передъ зеркаломъ, искала на туалетномъ столикѣ коробки съ пудрой, не переставая въ то же время говорить.

— Ахъ, милый другъ, теперь мы поговоримъ по душѣ… временами просто чувствуешь потребность подѣлиться съ кѣмъ нибудь всѣмъ, что накопилось на душѣ… Но гдѣ же у тебя пудра?

— Пудра? у меня нѣтъ пудры, сказала Женичка, слегка смущенно, точно въ чемъ-то извиняясь.

Александра Сергѣевна засмѣялась.

— Боже мой, добродѣтель даже въ пудрѣ! Ну, Богъ съ тобой ужъ, обойдемся и безъ пудры, благо нѣтъ мужчинъ!.. Лучше вотъ что: напои меня чаемъ, я кстати немножко прозябла, къ тому же за чаемъ болтать лучше…

Когда Женичка, распорядившись о чаѣ, вернулась, Шурочка, уже усѣвшись поудобнѣе на маленькомъ диванчикѣ, разсматривала ея альбомъ.

— Ни одного мужского лица! — воскликнула она, покачивая головой съ насмѣшливой улыбкой, — за то весь звѣринецъ въ полномъ комплектѣ и занимаетъ почетнѣйшія мѣста въ этой портретной галлереѣ! (Звѣринцемъ она, еще будучи институткой, окрестила весь составъ классныхъ дамъ). Ахъ, Женька, Женька! совсѣмъ онѣ тебя, милая, заквасили! прибавила она жалостнымъ тономъ, но, вдругъ перебивъ самоё себя, она быстро захлопнула альбомъ и, отбросивъ его въ сторону, притянула къ себѣ Женичку.

— Послушай, сказала она, — тебя удивило, что у меня такая большая дочь? Я замѣтила… ахъ, ma chère, и меня это порой, кажется, удивляетъ, но ничего не подѣлаешь! Хуже всего то, что она вылитый отецъ, всѣ его милыя замашки заимствовала; ты вѣдь знаешь, мы съ нимъ давно уже не ладимъ! У меня есть еще два мальчугана — это мои любимцы, хотя также страшные шалуны. Ахъ, голубчикъ, самое лучшее совсѣмъ не имѣть дѣтей, по крайней мѣрѣ свободна и не старишься! Никто не отнимаетъ у насъ столько здоровья, молодости и красоты, какъ эти дѣти, и никто не даетъ столько хлопотъ и непріятностей. Но ты не слушаешь меня! замѣтила она и снова притянула къ себѣ Женичку, заставивъ ее сѣсть рядомъ съ собой.

— Ну, а ты какъ! разскажи мнѣ что нибудь о себѣ!

Въ сущности Александрѣ Сергѣевнѣ совсѣмъ не хотѣлось слушать про кого нибудь другого, ей хотѣлось говорить именно про себя. Она вообще была изъ откровенныхъ, а теперь, при видѣ прежней подруги, на нее напалъ вдругъ стихъ какой-то особенной откровенности, ей непремѣнно хотѣлось разсказать всѣ тѣ пикантныя и интересныя воспоминанія, которыя ожили и томились въ ея памяти, но Женичкино лицо, сдѣлавшееся почему-то холоднымъ и строго задумчивымъ, невольно расхолаживало и останавливало ее.

— Что же я! не то отвѣтила, не то переспросила Женичка, и въ ея голосѣ впервые зазвучали какія-то раздраженныя, желчныя нотки. — Что же я! Ничего, какъ видишь.

Александра Сергѣевна съ печальнымъ сожалѣніемъ смотрѣла на нее, разглядывая ея синее платье, придававшее ея цвѣту лица желтовато-зеленый отсвѣтъ и сшитое немоднымъ и неграціознымъ покроемъ дешевою портнихой.

«Какъ она подурнѣла!» думала Шурочка, «какая вѣдь была хорошенькая, и потомъ это платье — гдѣ она выкопала такой ужасный фасонъ! и прическа! Ну, кто это заплетаетъ такъ косы! совсѣмъ по-нѣмецки. Нѣтъ, она ужъ не возродится, да и поздно уже — къ тридцати подходитъ!»

И Александра Сергѣевна вдругъ вздрогнула сама. Вѣдь онѣ сверстницы! Неужели же и она, Шурочка, также ужасно постарѣла? Она съ новою тревогой метнула въ зеркало быстрый взглядъ, но прелестная головка въ красивой прическѣ, съ цѣлымъ моремъ кружевъ около шеи, снова успокоила ее.

«Вкусъ великое дѣло! Я съ моимъ вкусомъ и въ сорокъ лѣтъ буду еще интересна».

Женичка сидѣла молча и угрюмо. Она чувствовала, что пріятельница разсматриваетъ ее, и ей было это и непріятно, и неловко, а выраженіе нескрываемаго сожалѣнія, написаннаго на подвижномъ лицѣ Шурочки, раздражало и оскорбляло ее. Ей хотѣлось встать и сказать что нибудь рѣзкое и злое; она сама не понимала, откуда явилось въ ней это нервное озлобленіе, которое вдругъ накопилось въ душѣ ея и окрашивало всѣ вещи своимъ горькимъ осадкомъ…

Вошла Стеша съ подносомъ въ рукахъ.

— Варенье прикажете подать, Евгенія Ивановна? — спросила она, но Шурочка вдругъ расхохоталась.

— Евгенія Ивановна! даже какъ-то дико слушать! весь институтъ Женичкой звалъ и вдругъ стала Евгенія Ивановна.

Шурочка хохотала, а Женичкѣ стало больно и обидно.

Но Шурочка не замѣчала этого, ей просто было смѣшно и она смѣялась почти до слезъ, произнося слова «Евгенія Ивановна» какимъ-то особеннымъ патетическимъ голосомъ.

— Да, Женька, вотъ и намъ съ тобой аттестатъ на зрѣлость выданъ самой судьбой, глаголющей устами сихъ младенцевъ!

Александра Сергѣевна смѣялась все громче и громче, а Евгеніи Ивановнѣ становилось все больнѣе и больнѣе. Первая не вѣрила тому, что начинаетъ старѣться, и потому собственныя слова только смѣшили и забавляли ее — развѣ женщина въ тридцать лѣтъ стара, а ей нѣтъ еще и двадцати девяти! Вторая же такъ привыкла къ тому, что на нее всѣ окружающіе смотрѣли, какъ на совсѣмъ еще молоденькую, неопытную дѣвушку, почти ребенка, что и сама глядѣла на себя почти такъ же. Ей казалось, что все еще тянется двадцать лѣтъ, она не замѣчала, что молодость начинаетъ постепенно исчезать. И только теперь эта странная завѣса упала съ ея главъ и она поняла, что ей уже двадцать девять лѣтъ. Женичкѣ стало мучительно жаль себя и этой промелькнувшей уже невозвратной молодости, которою она не успѣла и не съумѣла воспользоваться. Что она теперь такое! Старая дѣва! да «старая дѣва, старая дѣва», насмѣшливо, нарочно муча и дразня самоё себя, повторяла она себѣ, и уже не слушала больше раздражавшихъ ее почему-то Шурочкиныхъ разсказовъ. Сама Шурочка была ей также отчего-то непріятна, и она глядѣла на нее сердитыми глазами, мысленно сравнивая себя съ ней и свою жизнь съ ея жизнью. Чѣмъ она хуже этой пустой, взбалмошной Шурочки? Отчего же судьба такъ несправедливо баловала ее всюду и дала ей все, что только можно дать — и богатство, и свободу, и счастье, и любовь, даетъ даже вторую молодость, почти такую же счастливую и пріятную, а у нея не было даже и первой! Но за что же, за что! И кто виноватъ въ этомъ? Сама она или Анна Петровна и maman, старавшіяся и силой, и хитростью удержать ее тутъ! Всѣ, всѣ виноваты, и больше всѣхъ сама она своимъ вѣчнымъ подчиненіемъ чужимъ желаніямъ и требованіямъ!

— Ахъ, это, кажется, твой портретъ? спросила Шурочка, подходя къ портрету и разсматривая его. — Боже мой, какъ трогательно! розы и Библія! Но тѣмъ не менѣе довольно мило и ты очень похожа, то есть была, прибавила она неосторожно и совсѣмъ не думая о томъ, что Женичкѣ это непріятно. — Вотъ такою-то я тебя и помню… Какъ это было давно! и какія мы были тогда еще дѣти! А, да, это, кажется, Вѣра Арсеньева писала? Скажите пожалуста! A propos, ты знаешь ея судьбу? Неужели не слыхала? ахъ, это очень интересно! Она долгое время училась пѣть въ Россіи и заграницей, потомъ поступила на сцену и производитъ положительно фуроръ; теперь она поетъ въ Миланѣ. Мы въ послѣдній разъ слышали ее въ Петербургѣ въ концертѣ. Мы были вмѣстѣ съ Княжищевыми… ахъ, да ты, кажется, не знаешь, помнишь Леночку, такая курносенькая, худенькая, помнишь? Такъ вотъ она вышла замужъ за этого Княжищева, онъ такой красивый, молодой, съ прекрасными средствами, вотъ ужъ я никогда-то не думала, что она сдѣлаетъ такую прекрасную партію! Она у насъ въ институтѣ, помнишь вѣдь, всегда дурнушкой считалась и вообрази, какъ онъ ее любитъ, не надышется просто! но дѣти прелестныя. Дѣвочка такъ просто херувимъ. Ну, такъ вотъ мы были всѣ вмѣстѣ въ дворянскомъ собраніи, наши мужья въ большой дружбѣ, Арсеньева тамъ пѣла! Ахъ, chère, еслибы ты видѣла ея брилліанты! это ума помраченье. Она одно время просто весь Парижъ съ ума сводила — вотъ ужъ это можно сказать: сдѣлала свою карьеру!

Александра Сергѣевна, со свойственнымъ ей увлеченіемъ, продолжала разсказывать и о Вѣрѣ Арсеньевой, и о другихъ институтскихъ подругахъ, съ которыми, у нея сохранились хорошія отношенія, но Женичка слушала ее холодно и сумрачно. Еще вчера ее заняли и обрадовали бы эти вѣсти о прежнихъ подругахъ, но теперь онѣ только раздражали ее; хотя ей стыдно было сознаться себѣ, но въ глубинѣ души она чувствовала, что завидуетъ имъ. Всѣ живутъ, любятъ и наслаждаются! Всѣ, кромѣ нея!

— Но ты, все-таки, не разсказала мнѣ о себѣ ничего; послушай, Женька, ну, неужели ты даже влюблена ни разу не была? Ну, милая, признайся твоей Шуркѣ…

И обнявъ ее, она, плутовски улыбаясь, заглядывала въ глаза Женичкѣ, точно желая въ нихъ прочесть отвѣтъ.

— Нѣтъ, ты не краснѣй… мнѣ все можно сказать, знаешь, я такъ понимаю это… я сама любила…

Женичка холодно отстранилась отъ нея.

Нѣтъ, ей не отъ чего краснѣть, не въ чемъ признаваться. Она никогда не влюблялась, у нея не было времени для этихъ пустяковъ. И въ голосѣ ея звучало что-то гордое и презрительное. Эта Шурочка, признававшаяся ей въ разныхъ увлеченіяхъ съ тою добродушною откровенностью, которая часто встрѣчается и сильно пожившихъ женщинахъ, казалась ей такою безнравственною и падшею съ той высоты цѣломудрія, которой поклонялись въ институтѣ, что она находила какое-то злобное наслажденіе доказать свою нравственную чистоту этой подругѣ, которой въ глубинѣ души завидовала.

Шурочка смотрѣла на нее съ какимъ-то глубокимъ сожалѣніемъ и сочувствіемъ.

— Бѣдная моя… сказала она грустно и вдругъ поцѣловала ее крѣпко-крѣпко.

И Женичкѣ снова сдѣлалось такъ жаль себя, горделивое презрѣніе потухло въ ней и ей такъ захотѣлось плакать и жаловаться на что-то… Она тихо прислонилась на мгновенье своимъ лицомъ къ горячему лбу Шурочки и слезы блеснули въ ея глазахъ; но она не заплакала, ничего не сказала, ни на что не пожаловалась; на душѣ ея становилось все тоскливѣе и безотраднѣе, она чувствовала себя такою одинокою, забытою, жалкою… И въ то же время ей совѣстно было сознаться въ этомъ громко. Шурочкино сожалѣніе казалось ей униженіемъ ея гордости и она не хотѣла его, краснѣя и возмущаясь противъ одной этой мысли. Быть жалкою въ глазахъ этой Шурочки, для которой когда-то была авторитетомъ, сознаться ей, что признала себя старою дѣвой, старою дѣвой! О, какое это мучительное и постыдное слово!

Между тѣмъ Александра Сергѣевна уже соскучилась. Эта Женичка, холодная и спрятавшаяся въ себя, стѣсняла и смущала ее. Она не находила въ своихъ разнообразныхъ темахъ ни одной, которая заняла бы ее и понравилась, и невольно терялась. Когда онѣ только что встрѣтились съ Женичкой, Александрѣ Сергѣевнѣ показалось, что въ душѣ она осталась все тою же милою, доброю Женичкой; почему же она перемѣнилась такъ за эти два часа! Теперь она казалась и лицомъ постарѣвшею еще больше. И Александрѣ Сергѣевнѣ было положительно тяжело съ ней, хотя въ глубинѣ души и жалко. Она чувствовала себя такъ, какъ еслибы въ чемъ нибудь провинилась предъ бывшею подругой, чѣмъ-то обидѣла ее и оскорбила, хотя рѣшительно не могла понять, чѣмъ именно. И добродушная Александра Сергѣевна торопилась скорѣй ухать, говоря, что ее ждутъ портниха и дѣти. Онѣ простились натянуто и такъ же холодно, какъ горячо встрѣтились, одна смущенно, другая сумрачно, и обѣ недовольныя другъ другомъ.

Когда Александра Сергѣевна уѣхала, Женичка снова вернулась въ свою комнату и молча опустилась на стулъ. Ей нужно было идти въ классъ дежурить, но она чувствовала какое-то странное утомленіе, и нравственное, и физическое, и ту легкую ломоту во всѣхъ членахъ, которая бываетъ послѣ только что перенесенной сильной болѣзни или нервнаго припадка. Ей тяжело было подняться, встать, ходить и еще тяжелѣе дежурить въ классѣ, возиться со всѣми этими дѣтьми, наблюдать за ними и говорить съ ними. И одно сознаніе, что она все-таки должна пересилить себя и отправиться въ классъ, уже сердило ее. То непріятное чувство какого-то безотчетнаго раздраженія на всѣхъ и безсильной злобы, которое часъ тому назадъ впервые поднялось въ ней, не только не проходило, но она чувствовала сама, какъ оно все сильнѣе охватывало ее и проникало въ самую глубину ея души. Да, что-то случилось съ ней, какой-то переломъ, съ которымъ одновременно открылся внезапно и этотъ источникъ недобраго, озлобленнаго чувства на всѣхъ и на все… Но ея привычная доброта, казалось, хотѣла бороться съ нимъ. Гдѣ-то въ глубинѣ ея совѣсти шевелилось сознаніе, что ни эти бѣдныя дѣти, которыхъ еще сегодня утромъ она любила и ласкала, ни Шурочка, ни Стеша, называющая ее Евгеніей Ивановной, никто не виноватъ, не сдѣлалъ ей ничего дурного и она не въ правѣ сердиться на нихъ. И все-таки она не могла и даже какъ будто не хотѣла пересилить совсѣмъ этого злого духа, все лившагося въ нее, и всѣ они все-таки были ей противны, непріятны и раздражали ее. И эта комната, которую она всегда такъ любила, и всѣ эти стѣны, въ которыхъ она съ дѣтства изучила каждый уголокъ, каждое окошко, вдругъ опротивѣли и надоѣли ей такъ же, какъ и всѣ люди, что наполняли ихъ, съ которыми она жила такъ давно, такъ возмутительно давно. Противны тѣмъ болѣе, что она уже не можетъ уйти отъ нихъ и, вѣроятно, до самой смерти будетъ видѣть все тѣ же стѣны, тѣ же лица…

Она мысленно считала тѣ годы, что прожила тутъ, дѣля ихъ зачѣмъ-то на мѣсяцы и дни, и невольно ужасалась той цифрѣ, которая выходила у нея. 29 лѣтъ! И снова она изумлялась и снова спрашивала себя, когда же успѣли пройти они, эти ужасныя 29 лѣтъ. Какой-то голосъ опять нашептывалъ ей «старая дѣва» и снова это охватывало ее стыдомъ, ужасомъ и безпредѣльною жалостью къ себѣ.

Она стала на стулъ, сняла свой портретъ и долго глядѣла на него. Потомъ подошла къ зеркалу и, держа его рядомъ со своимъ лицомъ, пытливо всматривалась поочередно то въ него, то въ свое лицо. Долго стояла она такъ, какъ бы нарочно муча себя, и вдругъ слезы безсильно хлынули изъ ея глазъ на поблѣднѣвшія щеки и, рыдая, она опустилась на стулъ.

Да неужели же это правда! Неужели цѣлые годы отдѣляютъ ее отъ того времени, когда она сидѣла предъ Вѣрой Арсеньевой въ своей кисейной пелеринкѣ съ розовымъ бантикомъ на сеансахъ этого портрета. И вдругъ всѣ тѣ яркія молодыя мечты и страстныя ожиданія чего-то прекраснаго и неизвѣданнаго, что такъ горячо и увѣренно наполняли ее тогда, снова вспыхнули въ ней, на мгновеніе волнуя ее какими-то странными безотчетными желаніями и новыми надеждами. Быть можетъ еще не поздно… Быть можетъ еще можно уйти и начать жить сызнова… Быть можетъ она еще найдетъ и счастье, и жизнь, и любовь…

Она тихо плакала, опустивъ голову на руки и робко утѣшая себя этими смутными ментами. Но врожденное въ ней благоразуміе и разсудительность упрямо подсказывали другое…

Нѣтъ, неправда! Ничего уже нельзя начинать съ начала! Поздно! Все равно, если онѣ уйдутъ изъ института, чѣмъ онѣ станутъ жить! Кого онѣ знаютъ? кому нужны. Тамъ еще больнѣе, еще мучительнѣе будетъ чувствовать она себя лишнею, никому ненужною, старою и смѣшною… да, смѣшною, даже пошлою съ этими запоздалыми надеждами и исканіями счастья и любви, и всѣ втихомолку будутъ называть ее старою дѣвой и смѣяться за ея же спиной. Здѣсь, по крайней мѣрѣ, это не такъ замѣтно; здѣсь еще до сихъ поръ по старой привычкѣ считаютъ ее молодою и хорошенькою и не замѣчаютъ, какъ желтѣютъ ея щеки, вытягивается носъ и тускнѣютъ глаза… Здѣсь она не лишняя, здѣсь она на своемъ мѣстѣ, у нея есть свое дѣло, занятіе, свое положеніе. Нѣтъ! Она съ презрительною насмѣшкой отерла слезы и угрюмо повѣсила портретъ на старое мѣсто, уже не сравнивая себя съ нимъ и не глядя на него больше. Нѣтъ, уходить поздно, у нея уже нѣтъ для этого достаточно энергіи, молодости, силы… Наконецъ, вѣдь она не одна, у нея мать, но, вспомнивъ мать, раздраженіе сильнѣе еще поднялось въ ней. «Надо покориться!» сказала она себѣ угрюмо и печально, «лучше покориться, чѣмъ сдѣлаться смѣшною и пошлою… такъ, значитъ, суждено!» Ахъ, нѣтъ, нѣтъ, вздоръ, ничего подобнаго ей не было суждено! Развѣ она не родилась такою же, какъ и всѣ другія женщины? Развѣ природа, давъ ей красоту и молодость, не предназначала ее для жизни, счастья и любви, какъ и другихъ? Она сама не поняла этого, не съумѣла воспользоваться и даже не сама она, а другіе… да, да, всѣ другіе, начиная отъ матери и maman и кончая всѣми этими людьми и стѣнами, которыя давили ея волю и не пускали ее, всѣ они помѣшали ей начать жить, это они заставили ее пропустить и молодость, и счастье, и красоту… И ужаснѣе всего, что она никого не смѣетъ обвинить прямо, въ глаза сказать имъ: «вы виноваты, вы загубили мою жизнь», а должна молчать и покоряться. Ну, хорошо, она покорится, она будетъ молчать, но какъ всѣ они ей противны, гадки и какъ всѣ они виноваты предъ ней!..

Она спустилась въ классъ утомленная и разбитая, съ блѣднымъ, угрюмымъ лицомъ. Нѣсколько дѣвочекъ бросились ей навстрѣчу, но она остановила ихъ нетерпѣливымъ движеніемъ руки.

Уже прозвонили къ чаю и дѣти начали становиться въ пары.

Она молча, холодными, проницательными глазами слѣдила за ними и за тѣмъ, чтобъ они не дѣлали шума и безпорядка. Но въ душѣ она не думала о нихъ. Ей хотѣлось быть одной, а между тѣмъ она должна была еще нѣсколько часовъ провести съ этими дѣтьми, которыя шумѣли и шалили, раздражая ея нервы, и вдругъ стали ей непріятными и чуждыми.

Но дѣти, привыкшія къ ея ласкамъ, казалось, не могли и не хотѣли вѣрить, чтобъ она могла вдругъ разлюбить ихъ и сдѣлаться для нихъ чужою. Еще не забывшія домашнюю свободу, они поминутно вырывались изъ паръ и подбѣгали къ ней съ разными вопросами и ласками; она хотѣла пересилить себя и попрежнему отвѣчать имъ, но что-то уже отлетѣло отъ нея и она не могла вернуться къ прежнему. И дѣти, удивленныя, печально и робко глядѣли въ эти холодные глаза, еще утромъ улыбавшіеся имъ, и недовѣрчиво вслушивались въ ея голосъ, такой сухой и раздраженный, что они невольно со слезами отходили отъ нея, не смѣя приласкаться къ ней, какъ ласкались еще утромъ.

Она не замѣчала или не хотѣла замѣчать ихъ печальныхъ личиковъ и слезъ — ей самой хотѣлось плакать, самой было такъ мучительно грустно; невольно и сама она и дѣти поняли и почувствовали, что что-то оборвалось между ними и поставило какую-то стѣну, недопускавшую ихъ къ ней.

Прошло много времени съ того дня, какъ въ душѣ Женички вдругъ совершился переломъ. То волненіе и отчаяніе, которыя тогда охватили ее, постепенно затихали, уступая мѣсто какой-то глухой тоскѣ, апатіи и внутреннему раздраженію; она еще силилась подавить ихъ въ себѣ, но они овладѣвали ею все сильнѣе и больше. Теперь она легко раздражалась и сердилась изъ-за такихъ мелочей, которыхъ прежде даже и не замѣтила бы.

Эта перемѣна особенно сильно кинулась въ глаза вернувшейся изъ-за границы maman. Ее поразилъ болѣзненный и утомленный видъ Женички. Она оставила ее цвѣтущею здоровьемъ, а теперь лицо ея похудѣло, осунулось, и по немъ разлились какія-то зеленовато-желтыя тѣни, смѣнившія прежнюю молочную бѣлизну. Глаза ея впали и потускли; странный, безпокойный огонекъ то вспыхивалъ, то меркъ въ нихъ.

— Qu’avez-vous, mon enfant! — спрашивала ее удивленная maman. — Etes-vous malade?

Женичка съ натянутою улыбкой успокоивала ее: она прекрасно чувствуетъ себя, это просто маленькая усталость!

Но, не смотря на улыбку и любезный тонъ, около рта ея прорѣзывалась морщинка, придававшая ея лицу какое-то угрюмое выраженіе.

Эта усталость, какъ говорила Женичка, не проходила и maman окончательно не узнавала своей любимицы. Всегда привѣтливая прежде, спокойная и веселая, она сдѣлалась задумчивою, раздражительною и страшно обидчивою.

Порой maman въ изумленіи переглядывалась съ Анной Петровной, къ которой Женичка видимо охладѣла, и спрашивала ее: — Что все это значитъ? не случилось ли чего нибудь съ ней въ ея отсутствіе?

Но Анна Петровна и сама не понимала, что сдѣлалось съ дочерью. Maman печально качала головой. Ее надо бы показать доктору! Быть можетъ Женичка слишкомъ много занимается, злоупотребляетъ своими силами! Она предвидѣла, что такъ выйдетъ, почему и была противъ поступленія ея въ классныя дамы! Ея не послушали! вотъ и вышло такъ, какъ она предсказывала.

И maman говорила это такимъ тономъ, какъ будто въ глубинѣ души была очень довольна, что такъ вышло, и даже слегка торжествовала теперь!

Анна Петровна была очень встревожена и озабочена страннымъ состояніемъ дочери. Она совѣтовалась и съ maman, и съ m-me Фулонъ, и съ Александрою Николаевной, лазаретною дамой — что дѣлать съ Женичкой, которая отрицаетъ свою болѣзнь и не хочетъ пойти къ Рудольфу Карловичу и лечиться. Сначала не всѣ въ институтѣ замѣтили перемѣну въ Женичкѣ, но послѣ этого уже всѣ замѣтили и всѣ припоминали, удивлялись, недоумѣвали и разспрашивали Женичку: что съ ней, не больна ли она; всѣ начали обращаться съ ней какъ-то особенно снисходительно и ласково, точно съ трудно больною.

Эти разспросы, удивленія и ухаживанія еще больше сердили Женичку. Всякое сожалѣніе оскорбляло ее, разбереживая ея ранки, и она раздражалась, обижалась и придавала словамъ совсѣмъ другой смыслъ, отыскивая въ самой простой фразѣ какіе-то намеки и насмѣшки. Сознаться себѣ, что пѣсня ея уже спѣта, что ей поздно и безполезно начинать новую жизнь, а нужно разстаться со всѣми мечтами и надеждами и признать себя старою дѣвой — у нея достало силы и воли, хотя ей и было это тяжело и больно. Но она не хотѣла, чтобъ и другіе поняли это, не хотѣла, чтобы посторонніе заглянули въ ея душу и прочли тамъ все, что она хотѣла спрятать отъ нихъ; а каждый вопросъ, каждое соболѣзнованіе, какъ бы подтверждали ей, что и другіе всѣ поняли и замѣтили это и жалѣютъ ее въ глаза, а за глаза смѣются.

Тогда всѣ эти жалѣющіе ее люди дѣлались ей еще противнѣе и непріятнѣе, ее охватывало желаніе бѣжать отъ нихъ, снова ей начинало казаться, что эти каменные своды и стѣны душатъ и сжимаютъ ее какъ въ тискахъ, и, порой, въ мучительной тоскѣ она не засыпала всю ночь, а утромъ вставала разбитая и утомленная, съ еще болѣе запавшими глазами, болью въ головѣ и все съ тою же пустотой вокругъ и тоской неудовлетворенныхъ желаній. И въ эти дни она сильнѣе придиралась къ дѣтямъ, сердилась на мать и maman, и на всѣхъ этихъ пристававшихъ и ухаживавшихъ за ней людей.

Чайные вечера у maman совсѣмъ потеряли свою прелесть. Теперь Женичка не только не успокоивала нервовъ maman, скорѣе наводила на нее скуку и утомленіе.

Читала ли Женичка, разговаривала ли, у нея всегда былъ такой угрюмый видъ и она такъ легко раздражалась и обижалась, что maman, порой, было просто съ ней тяжело, хотя въ то же время, въ силу многолѣтней привычки, она почти не умѣла обходиться безъ Женички. Никто лучше Женички не умѣлъ ей читать, разлить чай и услуживать ей въ безконечныхъ мелочахъ, такъ какъ та изучила до тонкости всѣ ея привычки.

Съ maman Женичка еще стѣснялась нѣсколько, но Анна Петровна положительно не могла обратиться къ дочери ни съ какимъ вопросомъ или замѣчаніемъ, чтобы не вызвать въ ней рѣзкаго и даже обиднаго отвѣта. Анна Петровна терялась, даже плакала, не зная что ей дѣлать, и кончила тѣмъ, что стала побаиваться дочери. Она спѣшила во всемъ соглашаться и не возражать ей, а Женичка, повидимому, даже не чувствовала къ ней за это благодарности и дѣлалась все капризнѣе и требовательнѣе. Maman тоже, щадя въ ней больную, старалась быть сдержаннѣе и ласковѣе.

Почти весь институтъ зналъ, что Женичка какъ-то странно больна и, какъ бы помня еще свою недавнюю любовь къ ней и ея прежнюю кротость, всѣ старались щадить ее, не волновать и не противорѣчить. Но ея маленькія воспитанницы, между которыми было нѣсколько поступившихъ уже послѣ перелома съ ней, стали бояться и даже избѣгать ея, а въ нѣкоторыхъ вмѣстѣ со страхомъ стала развиваться къ ней и ненависть.

Къ ней навстрѣчу не бѣжали уже радостно и довѣрчиво, большею частію въ классѣ ея было тихо, вѣяло какимъ-то натянутымъ порядкомъ, напоминавшимъ затишье предъ грозой. Женичка чувствовала и понимала это. Порой на нее нападала тоска и сожалѣніе о той любви, которую она сознавала, что теряетъ съ каждымъ днемъ. Она вспоминала, какъ всѣ ее любили, и на нее находило желаніе вернуть ихъ привязанность… Она снова старалась улыбаться и вызвать въ себѣ тотъ голосъ, которымъ такъ умѣла говорить съ дѣтьми, и ту простоту, которая всѣхъ такъ притягивала къ ней; но выходило что-то натянутое, фальшивое, и это чувствовала и она, и дѣти.

Тогда она снова раздражалась и начинала обвинять дѣтей въ черствости и неблагодарности. Стоитъ ли послѣ этого привязываться къ нимъ! Не все ли равно, чрезъ семь лѣтъ они все равно уйдутъ отсюда, навсегда потеряются для нея и, понятно, совсѣмъ забудутъ ее. Имъ жизнь готовитъ впереди и радость, и счастье, и любовь, и ужъ, конечно, посреди этого счастья и радости они не станутъ думать и заботиться о ней. Какъ бы она ни ласкала ихъ, они для нея и она для нихъ останутся все-таки всегда чужими и далекими. Правда, они прежде ласкались къ ней, но вѣдь и это было въ нихъ эгоистично! она была имъ мила и нужна только потому, что подлѣ нихъ не было ихъ матерей; а какъ только являлась мать, они сейчасъ же бросали ее и, не думая уже больше о ней, бѣжали къ матери, радостныя и счастливыя отъ одной мысли, что видятъ ее. И какъ эти ласки, которыми они страстно осыпали матерей, не походили на тѣ, съ какими они за минуту обращались къ ней!.. Всю жизнь возиться съ чужими дѣтьми, всю привязанность, всѣ заботы отдавать этимъ чужимъ, не ожидая отъ нихъ въ награду ничего, кромѣ полнаго забвенія въ первый же годъ разлуки!.. И никогда, никогда не имѣть своего ребенка, которому бы она могла отдать всю жизнь, котораго бы никто не посмѣлъ отнять у нея, который самъ никогда бы не ушелъ отъ нея… Она инстинктомъ сознавала свое призваніе быть матерью, а судьба, зло смѣясь, навсегда лишила ея этого счастія… И злое, ревнивое чувство поднималось въ ней къ этимъ счастливымъ матерямъ; и она жадными, завистливыми глазами слѣдила, какъ дѣти ласкались къ нимъ во время пріемовъ. Нѣтъ, нѣтъ, лучше совсѣмъ не привязываться, по крайней мѣрѣ, въ будущемъ не будетъ ни разочарованія, ни страданій. И голосъ ея становился еще суше, а глаза холоднѣе и презрительнѣе…

Но особенно раздражала ее и была почему-то непріятна ей Шурочкина Додо. Эта дѣвочка была какъ будто живымъ олицетвореніемъ ея потерянной молодости и надеждъ. Ея хорошенькое, немного насмѣшливое личико, такъ похожее на лицо ея матери въ дѣтствѣ, вызывало въ Женичкѣ что-то болѣзненное, тоскливое, будило въ ней столько воспоминаній, напоминало ей ея собственное дѣтство и юность, когда она, еще такая счастливая, радостная и беззаботная, мечтала съ ея матерью о чемъ-то прекрасномъ и чудесномъ, что должна была дать имъ открывавшаяся предъ ними жизнь. Насмѣшливое личико, казалось, подсказывало ей всѣ эти погибшія мечты и, смѣясь надъ ней, точно дразнило ее своею молодостью и тою жизнію, радостною и счастливою, которая приготовлялась ей.

Изо всѣхъ воспитанницъ, Женичка больше всѣхъ придиралась именно къ ней, какъ будто мстя ей за свою погибшую молодость, а также и за то, что она была дочерью той самой Шурочки, съ которою онѣ вмѣстѣ мечтали и которой, дѣйствительно, все удалось, тогда какъ Женичка все пропустила даромъ, удовольствовавшись однѣми призрачными мечтами…

Одновременно съ этимъ въ ней развилась новая страсть — честолюбіе. Жизнь обманула ее, ни одно изъ ея ожиданій не исполнилось, такъ, по крайней мѣрѣ, она должна найти себѣ нѣчто иное, что хоть сколько нибудь скраситъ ея жизнь. Она должна воспользоваться всѣмъ, что еще возможно для нея. Она добьется почета, власти и уваженія, въ этихъ же самыхъ стѣнахъ, которыя отняли у нея молодость и счастіе… Одно это осталось ей. Одно это хоть отчасти вознаградитъ ее за все потерянное. Самая дружба съ maman поможетъ ей въ этомъ. И въ головѣ ея начала носиться новая мечта, еще не смѣлая и робкая, порой пугавшая ее самоё своею дерзостью, но съ каждымъ днемъ эта мечта крѣпла и впивалась въ нее все настойчивѣе.

Женичка знала два случая изъ жизни разныхъ институтокъ, когда классныя дамы доходили постепенно до званія начальницы. Отчего же и съ ней не могло бы случиться подобнаго же? Конечно, это не можетъ случиться скоро, нужно пройти еще много ступеней и потребуется много труда, терпѣнія, такта и даже интригъ. Но разъ впереди такая цѣль, конечно, достанетъ и воли выдержать всю эту программу. Главное, нужно добиться назначенія ея въ инспектрисы, а тамъ уже легко достигнуть и начальницы. Нужно торопиться и всѣми силами стараться получить мѣсто инспектрисы еще при этой maman. Она уже стара, лѣтъ десять — больше не проживетъ, а при новомъ начальствѣ это будетъ уже труднѣе…

И Женичка воодушевлялась, осунувшееся лицо ея разгоралось, глаза блистали живымъ огнемъ. Она мысленна уже видѣла себя сѣдою, но величественною, какъ сама maman, въ длинномъ черномъ платьѣ, съ гордымъ, строгимъ лицомъ, стоящею въ церкви на бархатномъ коврѣ, на почетномъ мѣстѣ… Священникъ ходитъ въ ея сторону, все склоняется предъ ней, повинуется ея волѣ, ея малѣйшему желанію и движенію. О, если когда нибудь она достигнетъ этого, то, конечно, уже не станетъ больше сожалѣть о пропущенной молодости.

Но надо быть осторожною и терпѣливою. Она постепенно завоюетъ себѣ эту власть, будетъ подвигаться къ ней медленными, но вѣрными шагами и начнетъ съ maman… И снова всѣ свободные дни она стала проводить у maman. Она снова читала ей, каталась съ ней, но не была уже тою покорною и застѣнчивою Женичкой какъ сначала: она уже не стѣснялась высказывать свои собственные взгляды и мнѣнія, противорѣчить и даже спорить съ maman, къ удивленію Анны Петровны, никогда на это не дерзавшей, и если maman не соглашалась, то Женичка продолжала убѣждать такъ настойчиво и даже рѣзко, что въ концѣ концовъ всегда побѣждала.

Maman старѣла и слабѣла, Женичка крѣпла, и развивалась. Онѣ обѣ инстинктивно чувствовали измѣнившіяся соотношенія своихъ силъ, и одна, сознавъ ихъ, все укрѣплялась и шла тверже впередъ, другая безсознательно уступала и подчинялась. Въ то же время она ревниво слѣдила за новыми любимицами maman, стараясь всячески отстранять ихъ отъ нея, а ее расхолаживать въ новыхъ симпатіяхъ.

Всѣ дѣла и просьбы шли теперь чрезъ Женичкины руки. Съ Аннѣ Петровнѣ уже не обращались, въ послѣдніе годы она совсѣмъ стушевалась какъ-то предъ дочерью.

Втихомолку поговаривали о томъ, что Женичка вертитъ maman какъ хочетъ и что главная сила въ сущности въ ней одной; но это, казалось, все уменьшало ея друзей и увеличивало число враговъ. Ея начали бояться, льстить въ глаза и бранить заочно…

Всѣ были ею недовольны и находили ее зазнавшеюся, черствою и неблагодарною. Женичка прекрасно знала это по услужливымъ сплетнямъ и воспитанницъ, и полосатокъ, и даже классныхъ дамъ, которыя, желая заискать въ ней, доносили потихоньку другъ на друга, и по собственному чутью, но она какъ бы вся ушла въ свое честолюбіе и наслаждалась, сознавая свою власть. Самъ Иванъ Алексѣевичъ совѣтывался съ нею иногда о разныхъ институтскихъ вопросахъ. Это льстило ея самолюбію, но она уже не краснѣла и не смущалась предъ нимъ какъ прежде. Она думала, что она не чувствуетъ смущенія потому, что сознаетъ и себя лицомъ уже опытнымъ и значительнымъ въ институтѣ, но происходило это оттого, что ея маленькое, безсознательное чувство къ нему потухло постепенно въ самомъ зародышѣ, не успѣвшемъ развиться въ ней даже настолько, чтобъ она сама поняла его.

Она со всѣми была суха и холодна и въ улыбкѣ ея было что-то желчное и презрительное. Ей нравился и тотъ страхъ, который внушала, и та лесть, которую всѣ расточали предъ ней. Она чувствовала злобу и ненависть, сквозившую въ любезныхъ улыбкахъ и поцѣлуяхъ, и презирала ихъ, смѣясь надъ ними въ душѣ и мечтая, какъ всѣ онѣ еще ниже преклонятся предъ ней, когда она достигнетъ апогея своей власти и величія…

Послѣдніе годы Александра Сергѣевна почти постоянно жила въ деревнѣ, но каждый годъ она пріѣзжала весной навѣщать дочку. Каждый пріѣздъ свой она непремѣнно заходила къ бывшей своей пріятельницѣ, встрѣчавшей ее довольно равнодушно и даже нелюбезно, къ удивленію добродушной Александры Сергѣевны, недоумѣвавшей, за что та все дуется на нее. Но тѣмъ не менѣе, ради дочери, какъ она говорила, считала своимъ долгомъ все-таки зайти къ подругѣ, а, заходя, увлекалась и начинала болтать, разсказывая о всѣхъ своихъ дѣлахъ и жизни, которою въ послѣднее время она была не совсѣмъ довольна.

Дѣла ихъ ужасно разстроены, мужъ почти не пускаетъ ее не только въ Парижъ, но даже въ Петербургъ. Жить приходится чуть не все время въ деревнѣ, а зимой въ Саратовѣ. Послѣ Парижа Саратовъ — такое захолустье! Но тѣмъ не менѣе приходится покориться, и она во всемъ старается отказывать себѣ, чтобы только имѣть возможность въ два года разъ уѣзжать мѣсяца на три заграницу. Мужъ обвиняетъ ее, говоря, что она виновата въ томъ, что дѣла ихъ такъ запутались. Но это сущая несправедливость! Его кутежи и актрисы стоили подороже ея вечеровъ и туалетовъ.

Евгенія Ивановна слушала ее съ холоднымъ презрѣніемъ, но за то всматривалась съ тревожнымъ безпокойствомъ. Лицо Шурочки какъ бы отражало ей ея собственное. Только въ то время какъ Женичка худѣла, желтѣла и лицо ея все больше принимало желчное, раздраженное выраженіе, Александра Сергѣевна толстѣла, грудь ея почти сливалась съ шеей, но съ упрямствомъ молодящейся кокетки она все не хотѣла замѣчать этого и затягивалась все сильнѣе и все усерднѣе обсыпала лицо пудрой, подкрашивала глаза и губы и старалась выдерживать все тотъ же ребячески-беззаботный тонъ, который когда-то такъ шелъ къ ея миніатюрной фигуркѣ, а теперь подчасъ дѣлалъ ее уже смѣшною.

Разъ Евгенія Ивановна доставала изъ комода только что оконченную изящную работу, приготовленную въ сюрпризъ maman.

Александра Сергѣевна, болтая что-то, стояла рядомъ съ ней, помогая ей развертывать шарфъ, но вдругъ въ выдвинутомъ ящикѣ раскрытаго комода увидѣла какую-то пожелтѣвшую модную картинку. Она быстро выхватила ее оттуда и вдругъ расхохоталась.

— Боже мой! — воскликнула она, — какія древности! та самая картинка, по которой тебѣ сшили выпускное платье! Вотъ ужъ не ожидала-то, что такъ до сихъ поръ хранишь ее!

Она подбѣжала къ окошку и разглядывала ее, смѣясь и удивляясь.

— Вотъ старина-то! Еслибы теперь по этому фасону заказать платье, вотъ вышла бы потѣха!

Женичка стояла вся блѣдная и разсерженная, въ глазахъ ея сверкали зеленоватые, раздраженные огоньки. Она хотѣла вырвать изъ рукъ этой легкомысленной, противной для нея женщины свою завѣтную картинку, которую берегла, пряча это всѣхъ, какъ что-то дорогое; этотъ безцеремонный хохотъ и насмѣшки оскорбляли и возмущали ее.

Но Александра Сергѣевна, не замѣчая ея гнѣва, не отдавала ей картинку, продолжая хохотать.

О, нѣтъ! еслибъ она вздумала сохранять на память всѣ тѣ картинки, по которымъ ей шили достопримѣчательныя чѣмъ нибудь платья, то ихъ достало бы теперь на обои, по крайней мѣрѣ, въ двѣ комнаты! Ахъ, какой потѣшный кринолинъ! Какъ измѣнились, однако, моды! Впрочемъ, что же мудренаго, вѣдь, пожалуй, лѣтъ двѣнадцать прошло! да нѣтъ, что я, Додо шестнадцатый! Боже мой, восемнадцать лѣтъ! какъ давно! проговорила она тихо и серьезно и, вдругъ молча притянувъ къ себѣ Женичку, крѣпко сжала ей руку.

Евгенія Ивановна уже не отнимала у нея ни картинки, ни своей руки, и онѣ грустно и задумчиво смотрѣли на полинялую, пожелтѣвшую отъ времени картинку, которая имъ обѣимъ напоминала такъ много и по которой онѣ невольно возвращались памятью къ тому времени и видѣли себя молоденькими семнадцатилѣтними дѣвушками…

— Какъ она выцвѣла! — съ грустью сказала Александра Сергѣевна, — и мы выцвѣли, и мы состарѣлись…. тоже….

И она еще крѣпче сжала Женичкину руку и въ глазахъ ея заблестѣли слезы.

Евгенія Ивановна молчала, но въ первый еще разъ въ продолженіе этихъ пяти лѣтъ, что она снова встрѣтилась съ бывшею подругой, она искренно отвѣчала на ея пожатіе, и въ эту минуту Александра Сергѣевна не только не была ей непріятна и чужда, какъ за все послѣднее время, но на нее вдругъ пахнуло чѣмъ-то далекимъ, милымъ и хорошимъ, и это далекое какъ бы невидимо сближало ихъ теперь, и онѣ горячѣе прижимались одна къ другой, какъ бы молча утѣшая въ чемъ-то другъ друга и не замѣчали, какъ по ихъ поблѣднѣвшимъ щекамъ невольно катились грустныя, но хорошія слезы…

Шли года, а институтская жизнь тянулась все такъ же медленно и ровно, одинъ выпускъ мѣнялся другимъ, вмѣсто вышедшихъ воспитанницъ привозили новыхъ, и въ этой однообразной тишинѣ ничтожныя приключенія казались событіями. Впрочемъ, за послѣдніе годы этихъ событій произошло больше чѣмъ въ прежніе. Многія изъ институтскихъ классныхъ дамъ умерли, въ томъ числѣ и Анна Петровна, и на ихъ мѣстѣ появились новыя. Умерла и maman, тихо и спокойно заснувъ у себя въ спальнѣ, но не проснувшись уже на другой день.

Это было уже настоящее событіе, и весь институтъ плакалъ и волновался, когда прощались съ ней.

Она лежала въ гробу въ бѣломъ придворномъ платьѣ, величественная въ своей старческой мертвой красотѣ, и золотыя кисти ея наряднаго, осыпаннаго свѣжими цвѣтами гроба тихо и плавно качались, когда сотни дѣвочекъ подняли его и понесли на своихъ рукахъ въ послѣдній разъ по тѣмъ самымъ заламъ, въ которыя она вступила первый разъ почти сорокъ лѣтъ тому назадъ.

Впереди съ зажженными свѣчами шли пѣвчія изъ молоденькихъ институтокъ, и по всѣмъ безконечнымъ корридорамъ, по которымъ несли ее отъ церкви къ парадному выходу, высыпали всѣ жившіе въ институтѣ и, съ благоговѣніемъ падая на колѣни, со слезами провожали ее… Всѣ плакали и почти всѣ незамѣтно поглядывали на Евгенію Ивановну, которая въ строгомъ порядкѣ вела за гробомъ свой классъ.

Казалось, всѣ ожидали отъ нея чего-то особеннаго и въ то же время уже многіе, какъ бы обрадовавшись наступившему упадку ея власти и могущества, спѣшили выместить всѣ старыя обиды своего подчиненія ей и колко подсмѣивались почти вслухъ за ея же спиной.

Она не плакала, почти ни съ кѣмъ не говорила, но лицо ея стало еще холоднѣе и презрительнѣе. Въ душѣ она была поражена и уничтожена, но не хотѣла дать замѣтить это всѣмъ «ничтожнымъ людишкамъ», какъ она мысленно называла ихъ, и глядѣла на нихъ съ гордымъ презрѣніемъ, какъ бы желая показать имъ, что они слишкомъ рано еще начали торжествовать ея паденіе… Въ первую минуту этой неожиданной, почти скоропостижной кончины, послѣдовавшей какъ нарочно именно въ тотъ самый моментъ, когда Евгенія Ивановна была уже такъ близка къ своей завѣтной цѣли, освободившемуся, наконецъ, мѣсту инспектрисы, она, дѣйствительно, растерялась и обезсилѣла. Но чрезъ нѣсколько часовъ уже у нея достало воли ободриться и приготовиться къ борьбѣ. Борьба предстояла большая, она предчувствовала, что теперь всѣ враги ея поднимутся и отомстятъ ей за прежнее. Они всѣми силами постараются не допустить ея завладѣть желаннымъ мѣстомъ при новомъ, быть можетъ, заранѣе уже недоброжелательномъ къ ней начальствѣ… Она слышала этотъ зловѣщій шопотъ и ядовитые взгляды своихъ товарокъ, и ей казалось, что весь институтъ злобно ополчился на нее, задавшись цѣлью уничтожить и погубить ее…

Но она не станетъ ни заискивать, ни унижаться предъ ними. Она готова бороться, какъ бы дорого ни обошлось ей это, и гордо съ холодною ненавистью стояла она предъ ними, не смущаясь ихъ злобными взглядами и какъ бы вызывая всѣхъ ихъ на эту борьбу…

Но цѣлый мѣсяцъ прошелъ въ этой мучительной неизвѣстности, прежде чѣмъ узнали рѣшеніе высшаго начальства, кто будетъ назначенъ новою начальницей. Въ этотъ мѣсяцъ всѣ почему-то убѣдились, что Евгенія Ивановна тотчасъ же, какъ только будетъ рѣшенъ этотъ вопросъ, подастъ въ отставку, а многіе съ злораднымъ ожиданіемъ поговаривали втихомолку, что ей даже велятъ подать въ отставку.

Никто не могъ бы указать на прямую причину этой отставки, но всѣ тѣмъ не менѣе почему-то ожидали ея.

— Да, помилуйте! — говорили они, — это невозможно! она слишкомъ зазналась! Вотъ теперь ей покажутъ!

И вопросъ этотъ занималъ всѣхъ чуть ли не больше даже того вопроса, кто будетъ начальницей.

Этотъ мѣсяцъ былъ самымъ тяжелымъ и унизительнымъ за всю жизнь Евгеніи Ивановны, унизительнымъ тѣмъ болѣе, что за послѣдніе годы она такъ привыкла ко власти и почету. Ей порой дѣлалось жутко и страшно отъ того полнаго одиночества, въ которомъ она очутилась. Ей не отъ кого было ждать ни утѣшенія, ни помощи, ни совѣта… Она была одна, совсѣмъ одна. Всѣ ея бывшіе друзья или разъѣхались, или умерли, постепенно весь составъ института, классныхъ дамъ, учителей, воспитанницъ, даже полосатокъ обновился. Новыя замѣнили прежнихъ. И злоба, и раздраженіе противъ всѣхъ этихъ чужихъ, пришлыхъ людей, которые совсѣмъ заполонили институтъ и хозяйничали въ его стѣнахъ, какъ у себя дома, поднимались въ душѣ Евгеніи Ивановны и еще больше ожесточали ее противъ нихъ.

И она снова возвращалась къ своей любимой мысли и съ наслажденіемъ мечтала, какъ она, сдѣлавшись таки современемъ на зло всѣмъ имъ ихъ начальницей, отомститъ имъ за теперешнее униженіе, будетъ властвовать надъ ними, гнести ихъ, а они въ рабской покорности станутъ подчиняться ей, льстить, заискивать, но еще больше, чѣмъ это было при жизни maman…

Наконецъ, новая начальница была назначена и переѣхала въ институтъ. Это была еще сравнительно молодая женщина, лѣтъ тридцати пяти, мужъ которой былъ убитъ въ послѣднюю войну.

Въ институтѣ началось новое волненіе и соперничество. Всѣ наперерывъ старались другъ предъ другомъ понравиться новой начальницѣ и снискать ея вниманіе и милость. И одновременно съ этимъ потихоньку сравнивали ее съ покойною maman и съ сожалѣніемъ вздыхали.

— Да, это не та! Та была настоящая царица!

А ближайшія пріятельницы осторожнымъ шопотомъ передавали другъ другу разные недостатки, которые уже успѣли подмѣтить. Находили даже, что она совсѣмъ не похожа на начальницу, слишкомъ молода и проста. Въ ней нѣтъ никакой величественности ни въ фигурѣ, ни въ манерахъ, ни даже въ голосѣ. И потомъ, какъ она входитъ въ церковь! Совсѣмъ не умѣетъ. Можно подумать, что это вошла какая нибудь лазаретная дама. А помните, какъ умѣла входить покойница! Настоящею царицей. Какъ-то невольно всѣ склонялись. А тутъ совсѣмъ не чувствуешь никакого благоговѣнія. Нѣтъ, какъ хотите, начальница должна быть величественна. Эту даже какъ-то неловко назвать maman!

Разочаровались многіе и насчетъ немедленной отставки Евгеніи Ивановны. Ничего подобнаго не случилось. Напротивъ, новая начальница обошлась съ ней крайне любезно и сказала ей много лестнаго по поводу ея долголѣтней дѣятельности. Евгенія Ивановна отвѣчала сухо и сдержанно и съ холоднымъ презрѣніемъ глядѣла на эту преемницу своей умершей покровительницы. Она даже и не сравнивала ихъ. Не смотря на то, что молодая женщина всею душой, повидимому, желала служить своему дѣлу и даже намекнула Евгеніи Ивановнѣ на свою готовность пользоваться при случаѣ ея совѣтами въ этомъ трудномъ дѣлѣ, въ которомъ не скрывала своей неопытности, Евгенія Ивановна осталась холодна. Ничего этого она не хотѣла замѣчать и не могла простить начальницѣ того, что она осмѣлилась стать на мѣсто той, которую Евгенія Ивановна привыкла видѣть здѣсь еще съ тѣхъ поръ, какъ впервые надѣла бѣленькую пелеринку и при которой пользовалась такимъ могуществомъ.

Послѣдніе годы пріучили ее къ подозрительности и недовѣрчивости; ненавидя сама почти всѣхъ людей, она уже не вѣрила и въ ихъ доброту и всюду подозрѣвала интригу, зависть и фальшь.

Хотя Евгенія Ивановна и не получила мѣста инспектрисы, на которое была переведена одна изъ начальницъ провинціальнаго института, но тѣмъ не менѣе послѣ того, какъ новая начальница выказала ей почему-то особенную любезность, ей уже не смѣли говорить безъ церемоніи дерзости и колкости; хотя никто уже не заискивалъ ея милости и вниманія, какъ при покойницѣ, никто не льстилъ ей въ глаза, но всѣ опять почувствовали къ ней какой-то безотчетный, почтительный страхъ и уваженіе, которые она невольно умѣла внушать къ себѣ.

Порой, когда она проходила по классамъ, вдругъ раздавался поспѣшный испуганный голосъ какой нибудь воспитанницы, издали завидѣвшей ее:

— Mesdames, Евгенища идетъ!

И все внезапно смолкало, дѣвочки быстро вскакивали, дѣлая ей почтительный реверансъ, и все замирало въ напряженной тишинѣ и молчаніи, пока она шла; весь классъ, какъ бы ожидая отъ нея чего-то страшнаго и грознаго, молча провожалъ ее испуганными глазами, но какъ только фигура ея скрывалась вдали, всѣ вскакивали, начинали смѣяться, дурачиться ей вслѣдъ, нѣкоторыя даже шутя говорили: «слава Богу, прошла гроза».

Никто не узнавалъ въ этой сутуловатой высокой фигурѣ, всегда кутавшейся въ теплый байковый платокъ, падавшій длинными прямыми складками на спину, изъ-подъ котораго одни плечи торчали острыми углами, въ этомъ желтомъ высохшемъ лицѣ съ сердитыми холодными глазами, заострившимся носомъ и желчнымъ ртомъ, ту прелестную, хорошенькую Женичку, всѣмъ когда-то радостно улыбавшуюся, всѣхъ очаровывавшую своими свѣтлыми кроткими глазами, къ которой когда-то съ радостнымъ крикомъ и поцѣлуями бѣжали маленькія дѣти, это было такъ давно, что никто въ институтѣ не только не помнитъ такого времени, но теперь никто этому не хотѣлъ даже и вѣрить.

Маленькія шалуньи прозвали ее «бабой Ягой» и «Евгенищей», и когда Стеша, сама уже состарившаяся, но все еще служившая своей «барышнѣ», разсказывала имъ, какая та была добрая и хорошенькая, какъ всѣ любили ее и какъ сама она ко всѣмъ была привѣтлива и добра, дѣвочки не вѣрили и хохотали это всей души, когда Стеша говорила имъ: «чистый была херувимчикъ!»

Тогда Стеша сердилась и указывала на портретъ, все еще висѣвшій на почетномъ мѣстѣ въ комнатѣ Евгеніи Ивановны, какъ на доказательство своихъ словъ: но дѣвочки не вѣрили и этому.

Имъ нѣсколько разъ случалось проникать потихоньку въ эту комнату, предъ которой онѣ всегда проходили на ципочкахъ и говорили шопотомъ. Онѣ, смѣясь и удивляясь, разглядывали этотъ портретъ идеально прекрасной головки съ небеснымъ выраженіемъ въ синихъ, поднятыхъ кверху глазахъ.

Неужели эта прелесть и ихъ отвратительная Евгенища одно и то же? Неужели она когда нибудь могла быть такою? Нѣтъ, это слишкомъ невѣроятно. Но вдругъ раздавались ея шаги и все разсыпалось въ разныя стороны: боясь попасться на глаза, дѣти убѣгали отъ нея такъ же, какъ много, много лѣтъ тому назадъ все, заслышавъ голосъ ея, бросалось къ ней, цѣлуя и обнимая, и радуясь милой съ ней встрѣчѣ…