Вилльям Шекспир. Статья II (Аверкиев)/ДО

Вилльям Шекспир. Статья II
авторъ Дмитрий Васильевич Аверкиев
Опубл.: 1864. Источникъ: az.lib.ru

ВИЛЛЬЯМЪ ШЕКСПИРЪ.

править
La crainte du génie est le commencement du goût.

Victor Hugo.

(Окончаніе).

1. Шекспиръ Гервинуса. Перевелъ со втораго изданія Константинъ Тимофеевъ. Спб. 1864.

2. Шекспиръ въ Россіи, рѣчь А. Д. Галахова. Рѣчь И. С. Тургенева о Шекспирѣ. Спб. Вѣдомости, 1864, № 89.

3. William Shakespeare par Victor Hugo. Paria. 1864.

4. The plays and poems of William Shakespeare.

5. Sonnets de Shakespeare. Franèois Victor Hugo traducteur. Paris. 1857.

Викторъ Гюго о Шекспирѣ.
"Французъ разсудка не имѣетъ, да и имѣть

его за великое для себя несчастіе почитаетъ".

Фонвизинъ.

Фонвизинское мнѣніе о «французѣ» весьма любезно нашимъ сердцамъ; мы и о сю пору повторяемъ его, конечно въ болѣе цивилизованной и утонченной формѣ.

Но изъ всѣхъ французовъ, безъ сомнѣнія, это мнѣніе чаще всего прилагается къ Гюго. Лѣнивый только не относился къ нему кавелерски; лѣнивый только не бранилъ его. Можно напередъ сказать, какъ отнесется наша литература къ новой книгѣ Виктора Гюго, «William Shakespeare». Она замѣтитъ во первыхъ, что книга посвящена Англіи; за тѣмъ, посмѣется надъ громкими фразами, изъ-за которыхъ она не увидитъ дѣла; часть ея обозлится особенно на второй отдѣлъ книги, гдѣ дѣйствительно много болтовни; другая часть, напротивъ, съ засосомъ похвалитъ именно этотъ второй отдѣлъ; можетъ быть, кто нибудь, чтобы показать свою самостоятельность, изречетъ зѣло велемудрое и широковѣщательное замѣчаніе о гюговизмѣ. Конечно, все это будетъ повтореніемъ стараго; конечно, это сущности будетъ разведеніемъ водою остроумнаго приговора какой-то нѣмецкой газеты, провѣщавшей, что книга Гюго есть нѣчто въ родѣ «Вальпургіевой ночи».

Мы сами согласны, что книга германствующаго француза Тэна не впримѣръ сдержаннѣе; что она вообще очень умна и видно въ ней большое изученіе англійской литературы. Но въ данномъ случаѣ, книга Виктора Гюго для насъ интереснѣе, какъ взглядъ геніальнаго представителя французскаго народа; въ ней, а не въ книгѣ Тэна, отразился французскій взглядъ на Шекспира и искуство вообще; въ ней нѣтъ сдержанности, а скорѣй видна разнузданность — разнузданность титана — она кипитъ, волнуется, бушуетъ и вотъ вопросъ: какія драгоцѣнности выкинетъ она на берегъ? Тэна оцѣнятъ немногіе французы; онъ, въ нѣкоторомъ смыслѣ, отступникъ, еретикъ; Гюго прочтутъ всѣ; для французовъ именно онѣ будетъ апостоломъ Шекспира; оттого его полемическій тонъ во многихъ частяхъ книги; онъ борется съ французской рутиной; онъ всѣми способами добивается, чтобы «великая нація» полюбила «великаго поэта», такъ какъ онъ его любитъ.

Гюго весь исполненъ стремленій о легковѣрной надежды; весь увлеченъ великой идеей прогреса, весь въ мечтаніяхъ, самыхъ пламенныхъ, самыхъ неустанныхъ. Ко всему онъ можетъ исходить единственно отъ переворота 89-го года: онъ вѣритъ въ него, какъ въ миссію; онъ бредитъ имъ, онъ любитъ его и проповѣдуетъ вѣчный, неустанный прогресъ, вѣчную, неустанную революцію; онъ охваченъ вѣяніемъ этого достопамятнаго года. Онъ не успокаивается, подобію многимъ своимъ соотечественникамъ, и въ его устахъ «великіе принципы великой эпохи» звучатъ иначе, чѣмъ въ устахъ ораторовъ французскаго законодательнаго корпуса. Всякій французъ любитъ поговорить о «великихъ принципахъ».

А между тѣмъ, великіе принципы остаются великими принципами, а французы — добродѣтельными буржуа. Жизни, то есть такой, которая заслуживала-бы это названіе, — нѣтъ во Франціи. Оставшійся призракъ жизни уединился, обособился и гордо смотритъ на будничную суету. Французская мысль не удовлетворяется французской дѣйствительностью; отъѣвшійся буржуа и тощій пролетарій — вотъ ея альфа и омега; полная ненависть первому, вся любовь второму. И такъ, впередъ! «Прогресъ[1] въ человѣчествѣ при посредствѣ, движенія умовъ впередъ; мнѣ этого — мѣть спасенія! Учите! Учитесь) Всѣ революціи будущаго заключены, погашены въ этомъ вдовѣ: даровое и обязательное образованіе».

Въ чемъ-же цѣль прогреса? — «Побѣдить буржуазію и основать (fonder) народъ». «Какая цѣль», восторженно восклицаетъ поэтъ, «сдѣлать народъ! (faire le peuple)».

Вы улыбаетесь? Это восклицаніе кажется вамъ напыщенной фразой? Увы! это вовсе не напыщенная фраза, это искреннее задушевное слово, это послѣднее вѣрованіе французскаго ума. Онъ ушолъ отъ жизни, довольствующейся обыденнымъ разсудкомъ, обыденной моралью и развратомъ; онъ, наконецъ, хочетъ сдѣлать, именно сдѣлать, народъ. Но что значитъ это отчаянное рѣшеніе? Означаетъ ли оно оскуденіе народа; значитъ ли, что народный идеалъ уже осуществился, изжитъ, что развитіе кончено, что идти дальше некуда?

Мы не станемъ рѣшать этихъ вопросовъ; такіе вопросы рѣшаетъ время; мы у довольствуемся простымъ установленіемъ такта. Что касается до насъ русскихъ, то мы предчувствуемъ, что скоро совершится освобожденіе русской жизни и русской мысли, какъ выразительницы русской жизни, отъ путь западноевропейской цивилизаціи; мы, покрайней мѣрѣ, вѣримъ въ это освобожденіе. Мы смотримъ на отыскиваніе заграничныхъ идеаловъ, какъ на упорство послѣднихъ Могикановъ и можемъ только сожалѣть, что много молодыхъ силъ, что много благородныхъ порывовъ истрачивается за даромъ. Но нѣтъ! недаромъ тратятся они; эти силы, неспособныя на положительное дѣло, отрицательно указываютъ надлежащій путь. Ряды Могиканъ рѣдѣютъ все больше и больше; все меньше и меньше у нихъ талантливыхъ дѣятелей, и талантливѣйшіе не могутъ создать ничего живаго и ограничиваются «фантазіями». Но послѣдній изъ нихъ будетъ также слѣпо-упорно, съ той же дѣтскою легковѣрностью отстаивать проигранное дѣло, какъ горячо, упорно и легковѣрно начиналъ первый.

Но-то ли во Франціи? Развѣ о идутъ тамъ споры? Нѣтъ, всѣ споры, вся борьба происходитъ въ отвлеченной области идей. Французы стали рыцарями идеи; они гордо провозглашаютъ, что французская идея побѣдитъ весь міръ; вмѣстѣ съ Гюго они восклицаютъ: «О faucheurs des steppes, levez vous!» нисколько не подозрѣвая, что степовые косари, если бы слышали это воззваніе, весьма бы просто, но многозначительно отвѣтили: «брешитъ сучій французъ». Франція — піонеръ цивилизаціи, застрѣльщикъ прогреса. Парижъ сердце вселенной, гальваническая батарея, отъ которой идутъ во всѣ стороны проволки, съ быстротою молніи разносящія во всѣ страны свѣта «сливки» французской цивилизаціи.

Мечты, мечты! гдѣ ваша сладость?

Сладость именно въ нихъ самихъ, въ этихъ упоительныхъ мечтаніяхъ. Жизни нѣтъ; — что же дѣлать, какъ не мечтать? Эти мечты обходятся дорого, стоютъ кровавыхъ жертвъ, по что дѣлать? Кто мечтаетъ о развитіи провинціальной жизни, кто о централизаціи, — но это не «дѣлаетъ жизни».

Для жизни нуженъ народъ, а его нѣтъ. «Сдѣлать народъ»! командуетъ В. Гюго и устраиваетъ въ своемъ воображеніи маневры цивилизаціи. «Мыслители, поэты впередъ!» кричитъ онъ.

Мрачными красками описываетъ поэтъ современное общество. «Это общество», говоритъ онъ, «требуетъ немедленной помощи. Ищите лучшаго. Всѣ на поиски. Гдѣ обѣтованная земля? Цивилизаціи надо дать ходъ; испробуемъ теоріи, системы, улучшенія, изобрѣтенія, прогресы — но найдемъ обувь, которая будетъ ей по ногѣ. Проба ничего не стоитъ, или мало. Пробовать не значитъ окончательно принимать (adopter)».

Все, все должно служить этому. Всѣ должны броситься отыскивать обѣтованную землю. Но кто поведетъ въ эту землю? Гдѣ облако, указывающее путь днемъ? Гдѣ огненный столбъ, освѣщающій его ночью?

Увы! ихъ нѣтъ, этихъ посланныхъ небомъ путеводителей. Мы спѣшимъ, летимъ на всѣхъ парахъ, — куда? вдаль, въ безконечное голубое пространство! Мы будемъ все пробовать, все заставимъ работать цивилизаціи.

О, какъ это легко дѣлать въ области отвлеченныхъ идей! Сколько жару, сколько благородной пылкости. Но въ тоже время, сколько нежеланія глядѣть прямо, сколько слѣпой торопливости.

Съ призрачными надеждами, съ какимъ то жалкимъ суррогатомъ вѣры, — мы идемъ отыскивать обѣтованною землю. Чего же мы собственно хотимъ? съ кѣмъ будемъ дѣлать дѣло, когда у насъ вопросъ дня въ томъ, какъ сдѣлать этотъ необходимый (и для насъ, цивилизаторовъ, все таки необходимый) народъ? Мы хотимъ «честно и грозно» вести этотъ сдѣланный народъ — куда? — опять не знаемъ.

И какъ мы сдѣлаемъ этотъ народъ? «Учите, учитесь!» Чему? — тирадамъ contre les tyrans? Будто съ этимъ далеко уйдешь?

«Скорѣй, скорѣй, о! мыслители! Дайте подохнуть человѣческому роду. Изливайте надежду, изливайте идеалъ, дѣлайте добро. Шагъ за шагомъ, горизонтъ за горизонтомъ, побѣда за побѣдой; не думайте, что вы квиты, потому что дали то, что обѣщали. Сдержать, — это значитъ обѣщать. Сегодняшняя заря обязываетъ (oblige) солнце на завтра».

И такъ вертится безпокойно-зудливая мысль, не зная себѣ отдыха, какъ бѣлка въ колесѣ.

Мечтайте, добрые граждане, мечтайте!

Мы съ намѣреніемъ старались тщательно опредѣлить исходную точку возрѣній В. Гюго; теперь намъ легко понять его отношенія въ Шекспиру. «Нынче исполнялось сорокъ лѣтъ» — не безъ гордости говорятъ Гюго — «когда пишущій эти строки объявилъ: у поэтовъ и писателей девятнадцатаго столѣтія нѣтъ ни учителей, ни образцовъ. Да, во всемъ обширномъ и возвышенномъ искуствѣ всѣхъ народовъ, во всѣхъ этихъ грандіозныхъ созданіяхъ всѣхъ вѣковъ, ни даже въ тебѣ, Эсхилъ, ни даже въ тебѣ, Дантъ, ни даже въ тебѣ, Шекспиръ, — нѣтъ для нихъ учителей и образцовъ. И почему нѣтъ для нихъ ни учителей, ни образцовъ? Потому, что для нихъ одинъ образецъ, человѣкъ, потому, что для нихъ одинъ учитель, Богъ».

Что означаютъ эти грозныя слова? Что это за единый образецъ, — человѣкъ? Или Эсхилъ, Дантъ и Шекспирь не знали человѣка? не знали Бога? Этотъ человѣкъ, очевидно, нѣчто въ родѣ знакомаго и любезнаго намъ общечеловѣка, только поумнѣе сдѣланный. Образцовый человѣкъ; модель, по которой можно сдѣлать человѣка.

Не ясно-ли, что мысль оторвалась отъ корней, что она безпредметно витаетъ, не чувствуетъ земля подъ ногами и что она въ сущности «мысль, про которой ничего не мыслится»? «Показывайте человѣку, что fas и что nefas». Развѣ Дантъ, Эсхилъ, Шекспиръ не знали, что fas и что nefas?

Отнынѣ, поэзія будетъ «работницей цивилизаціи», «прекрасное — служителемъ истины». Въ дни всеобщей эмансипаціи, всеобщаго освобожденія, задаютъ урокъ поэзіи, заставляютъ ее работать для извѣстной цѣли.

О, конечно такая «поэзія-работница» не имѣетъ ничего общаго съ поэзіей Данта и Шекспира, съ поэзіей народной пѣсни и былины. У той было свое дѣло; она никому не служила; ни передъ чѣмъ не преклоняла «гордой головы». Но за то, она была крѣпка своей народностью, но за то, она была сильна и священна, она была живой струей въ народной жизни, изъ нее черпала и ей возвращала, про нее можно было сказать: «не о единомъ хлѣбѣ живъ будетъ человѣкъ». Но теперь она не нужна, эта выразительница сокровеннымъ думъ народныхъ! Nous avons changé tout èa, какъ говоритъ мольеровскій Сганарель.

Къ этому собственно ведетъ вторая часть книги Гюго, того Гюго, который восторженно защищаетъ Шекспира въ первой части; того Гюго, который считаетъ недостатки геніевъ за ихъ акценты (accents).

Двѣ противуположныя идеи поражаютъ въ его книгѣ, и — что еще страннѣе — совершенно мирно уживаются въ его головѣ. Скажутъ, что въ немъ борятся художникъ и публицистъ. Не правда, такая борьба дѣло минутное; она не можетъ продолжаться сорокъ лѣтъ. У этаго великаго поэта просто нѣтъ земли подъ ногами. Его идеальный Жанъ Вальжанъ стыдится совершенно буржуазно того, что онъ каторжникъ; ему приходится сочинять идеалы, — и потому они являются, или какъ задачи, болѣе или менѣе удачно разрѣшонныя (напр. епископъ Бьенвеню), или какъ буржуазныя пошлости, въ родѣ миндальныхъ Козеты и Маріюса. А между тѣмъ, громадными силами одаренъ этотъ художникъ — можетъ быть, больше всѣхъ европейскихъ поэтовъ нашего столѣтія, — и тамъ, гдѣ жизнь давала ему типы, живьемъ встаютъ вередъ вами образы Гавроша, Франциска I, Людовика XIII, Барона Жильнормана, супруговъ Тенардье, Людовика XI, со всѣмъ его штатомъ, Клода Фроло и его развеселаго братца Жегана. Но, увы! — ни что не можетъ замѣнитъ цѣльной народной жизни, даже жизнь «добраго города Парижа», этого «сердца человѣчества», который такъ любезенъ великому поэту.

Плохо тамъ, гдѣ идеалъ честности и не подкупности (неподкупности ищейки, собачьей неподкупности) дошелъ до сыщика Жавера!

Идеалъ коренится въ народной жизни; самъ народъ создаетъ его, — доказательство: высокопоэтическій образъ Ильи-Муромца — этотъ идеалъ русскаго народа по преимуществу; — внѣ народной жизни, внѣ народнаго идеала нѣтъ спасенія. А для Виктора Гюго, «Шекспиръ очень англичанинъ (très-anglais), слитковъ англичанинъ; онъ англичанинъ до того, что подкрашиваетъ выводимыхъ имъ на сцену чудовищныхъ королей….. до того, что раздѣляетъ въ нѣкоторой степени лицемѣріе мнимо-народной исторіи». Такъ французскій геній понимаетъ народные идеалы и типы, и простое, безхитростное отношеніе къ нимъ поэта. Гюго даже идетъ дальше онъ желаетъ оправдать въ этомъ случаѣ Шекспира; объявивъ, что Шекспиръ попробовалъ подкрасятъ даже (о ужасъ!) Геидриха VIII, онъ замѣчаетъ: «правда, что взглядъ Елизаветы былъ устремленъ на него». И это неправда; правда, что Шекспирь, какъ всѣ англичане, благоговѣлъ передъ Елизаветой, — но еслибъ онъ хотѣлъ карать пороки, то «взглядъ» не помѣшалъ бы ему. Въ то время, когда, по свидѣтельству г. Гервинуса, «актеры не щадили на своихъ сценахъ ни царствующихъ государей, ни государства, ни политики, ни религіи, — общество блэкфріарскаго театра (къ которому принадлежалъ Шекспиръ) выставляло на видъ, что оно въ свои представленія никогда не вмѣшиваетъ ни государства, ни религіи». Извѣстны даже имена авторовъ и названія піесъ, въ которыхъ выражалось это полезное искуство. Шекспиръ не былъ рыцаремъ прогресса; по нашимъ современнымъ понятіяхъ, онъ былъ жалкій консерваторъ, не стоявшій въ уровень съ современной наукой; онъ занимался изображеніемъ, какъ напр. любви, ревности, народныхъ типовъ, и не относился со злобою даже къ такому тирану, какъ Ричардъ III. Таково именно прямое мнѣніе нашихъ петербургскихъ цивилизаторовъ.

Гюго, съ своей точки зрѣнія, собственно говоря, осуждаетъ Шекспира за его народность и спѣшитъ прибавить: «но въ тоже время, обратимъ на это вящее вниманіе (insistons-у), ибо поэтому-то онъ и великъ, — этотъ англійскій поэтъ, геній общечеловѣческій». Тутъ странный дуализмъ, — точно народность препятствуетъ быть человѣкомъ; она дѣйствительно препятствуетъ видѣть идеалъ въ образцовомъ общечеловѣкѣ, — да и слава Богу! Что въ нихъ, въ этихъ отвлеченныхъ, безжизненныхъ и непогрѣшимыхъ, какъ математическая формула, идеалахъ? У искуства нѣтъ теоремъ: оно коренится въ народной жизни.

Теперь понятно, почему для Гюго, не смотря на много прекрасныхъ подробностей, остроумныхъ сопоставленій, мѣткихъ, порою глубокомысленныхъ замѣчаній, — почему, говоримъ мы, для Гюго шекспировскіе типы не являются одѣтыми плотью и кровью, а собственно какъ отвлеченія, какъ доводы.

"Гамлетъ — сомнѣніе, говоритъ В. Гюго, въ центрѣ его созданія и на обоихъ краяхъ — любовь; Ромео и Отелло — весь сердце. Есть свѣтъ въ складкахъ савана Джульеты; но — одна тьма въ саванѣ, пренебрежонной Офеліи и заподозрѣнной Дездемоны.

Далѣе, Гюго говоритъ, что всякій великій поэтъ создаетъ образъ человѣка, который и будетъ его человѣкомъ по преимуществу. Такой человѣкъ Шекспира — Гамлетъ. И такъ, для Шекспира человѣкъ воплощенное сомнѣніе? И это его задушевный идеалъ?

Такова точка зрѣнія изжившей свои идеи цивилизаціи; сомнѣніе, сомнѣніе во всемъ, не смотря на восторженность, — таково ея послѣднее слово. Но не таково, конечно, было слово Шекспира; не сомнѣніе, а вѣра укрѣпляетъ людей на подвигъ; сомнѣніе только разрушаетъ; вѣра — творитъ. Шекспиръ — скептикъ, это глубочайшій non sens; но объ этомъ мы скажемъ ниже.

«Какъ ни болѣзненъ Гамлетъ, говоритъ Гюго, онъ выражаетъ извѣчное (перманентное) состояніе человѣка. Онъ представляетъ безпокойное недовольство (le malaise) души въ жизни, которая ей не по мѣркѣ. Онъ изображаетъ обувь, которая ранитъ и мѣшаетъ ходить; эта обувь — тѣло. Шекспиръ избавляетъ его отъ этого, и хорошо дѣлаетъ.»

Все это, безъ сомнѣнія, мысли, которыя никогда не приходили въ голову Шекспиру; все это больныя, грѣшныя, невѣрующія мысли, и не такъ думалъ Шекспиръ о судьбѣ человѣка. Мы возвратимся еще разъ къ этому.

И всѣ другіе шекспировскіе тиры передъ Гюго проходятъ, какъ тѣни, неуловимо, призрачно.

Что для него Макбетъ? Онъ говоритъ: «Сказать: — Макбетъ это честолюбіе, значитъ ничего не сказать. Макбетъ — это голодъ. Какой голодъ? голодъ чудовища, всегда возможный въ человѣкѣ. У нѣкоторыхъ душъ есть зубы. Не пробуждайте ихъ голода.»

И такъ, для Гюго понятно только нѣкоторое отвлеченіе характера Макбета, то неудержимое стремленіе къ преступленіямъ, то сознаніе, которое говоритъ,

Кто зло посѣялъ, зломъ и поливай!

Но, разумѣется, это не живой человѣкъ. Точно также, — нѣтъ, еще туманнѣе, — является Отелло: «это ночь, влюбленная въ зарю», т. е. Дездемону. Подлѣ него «зло», Яго. «Мракъ ведетъ ночь,, т. е. Яго ведетъ Отелло, и т. д.

Но что такое Лиръ для Гюго? Это понять затруднительно. „Lear, c’est l’occasion de Cordelia“», говоритъ онъ.

Въ такомъ туманно-отвлеченномъ видѣ является Шекспиръ для Виктора Гюго, и вотъ почему намъ кажется, что вторая часть его книга есть часть необходимая безъ нее мы ничего-бы не поняли въ первой, въ ней задушевныя мысли, въ ней ключъ къ пониманію. Насъ не собьютъ съ толку выраженія первой части въ родѣ того, что «поэзія — это природа.» Почемъ знать, можетъ и природа работница цивилизаціи; можетъ, и она творитъ по отвлеченнымъ идеямъ?

Печальные (впрочемъ, будто-бы и вправду печатные?) результаты вывели мы изъ книги Гюго. всепобѣждающій анализъ" царитъ надъ книгой геніальнаго писателя.

Унесемтесь безъ оглядки въ голубое, безконечное пространство, безъ поддержки, безъ сочувствія; намъ будетъ сочувствовать сдѣланный народъ — вотъ все, что остается въ памяти по прочтеніи книги Гюго..

Мы не будемъ подробнѣе разбирать книгу Гюго; намъ важно было найдти ключъ къ пониманію ее. Замѣтимъ, что въ ней есть цѣлыя главы, которыя прочтутся съ удовольствіемъ, безъ болѣзненнаго чувства, напр. глава объ Эсхилѣ, котораго Гюго называетъ Шекспиромъ древности, Shakespeare l’Ancien.

Но, можетъ быть, читатель, вы чувствуете себя здоровѣе, plus à son aise, когда вы больны; можетъ быть, вы, какъ Шатобріанъ, «искали-бы счастія въ привычкѣ, если-бы имѣли только глупость вѣрить ему», и, вмѣстѣ съ Гейне — величайшимъ поэтомъ для нашихъ цивилизаторовъ, — считаете грусть величайшей радостью и счастіемъ.

Мы не умѣемъ восхищаться страданіями; болѣзненность душа для васъ плохой признанъ; этимъ объясняются наши отношеніи къ Виктору Гюго.

Лучше-ли-бъ было, если-бы мы отнеслись къ нему съ легкомъ скептицизмомъ, съ злобнымъ хихиканьемъ? Для чего подобныя ухищренія? Для того, чтобы оправдать мнѣніе Французовъ, что «le russe est sceptique et moqueur.»

Русскій человѣкъ, слава Богу, человѣкъ вѣрующій и ни мало не надсмѣшникъ.

Вилльямъ Шекспиръ.
Then shall our nаmes,

Familiar in their mouths as household words,
Be in their flowing cups freshly remember'd.

King Henry V.

Шекспиръ, что нынче извѣстно всякому, родился въ 1664 году, 28 апрѣля, въ городѣ Стратфордѣ-на-Авонѣ. Его отецъ, женатый на Маріи Арденъ, дочери богатаго джентльмена Роберта Ардену (она вышла за него черезъ годъ послѣ смерти своего отца), былъ человѣкъ зажиточный и весьма почтенный въ своемъ городѣ; по ремеслу, онъ былъ перчаточникъ; по почету, дошолъ до должности альдермана. Судьба благопріятствовала маленькому Вилльяму; онъ спасся отъ какой-то дѣтской эпидеміи; онъ былъ старшій сынъ, наслѣдникъ отцовской фирмы. Старый Джонъ вѣроятно не рѣдко мечталъ о томъ, что его сынъ будетъ, со временемъ, его помощникомъ, поддержитъ честь его имени и навѣрно будетъ, также какъ и онъ, ольдерменомъ въ родномъ городкѣ. Но этимъ мечтамъ не суждено была осуществиться; дѣла Джона позапутались; съ каждымъ днемъ шли все хуже и хуже; прежній богачъ не могъ заплатить 5 фунтовъ хлѣбнику; кредиторы преслѣдовали его, такъ что онъ, боясь встрѣтиться съ ними, не ходилъ даже въ церковь. Семейство кое-какъ перебивалось со дня на день; пришлось Вилльяма взять изъ школы: гдѣ тутъ думать объ ученіи, когда нечего ѣсть. Въ Стратфордѣ была вольная итальянская школа; въ ней-то и учился сынъ Джона.

Говорятъ, отецъ взялъ его, чтобъ онъ помогалъ ему, — но вышелъ очень плохой помощникъ. Нѣкоторые утверждаютъ, что Шекспиръ-сынъ сдѣлался въ очень юныхъ годахъ деревенскимъ учителемъ; другіе, находя въ его сочиненіяхъ юридическія свѣдѣнія, думаютъ, что онъ былъ писцомъ у какого нибудь законника; Обрей разсказываетъ, что отецъ Шекспира сдѣлался въ это время мясникомъ, что Вилльямъ помогалъ ему и «торжественно» отправлялъ своя обязанности. Какое преданіе справедливѣе — все равно; дѣло въ томъ, что стратфордскіе граждане не видѣли пути въ Вилльямѣ, и самъ Джонъ не рѣдко призадумывался: «что то выйдетъ изъ его сына?» Кажется, малый не глупый, но основательности — никакой. Ѣдкія замѣчанія и важныя покачиванія головою.

На бѣду, Вилльямъ попалъ въ веселую компанію «ребятъ безъ печали»; весело кутили они, бродя по окрестнымъ деревнямъ; ни одного праздника не обходилось безъ нихъ. Говорятъ, что въ пьяномъ видѣ ночевалъ онъ подъ какой-то яблоней и сочинилъ тамъ четырехстишіе, въ которомъ уязвилъ четыре окрестныя деревушки… Въ одну изъ такихъ прогулокъ, онъ встрѣтилъ дѣвицу Анну Гасавей; она была восемью или десятью годами старше его; они слюбились; въ ноябрѣ 1568 года, Шекспиръ — ему было всего 18 лѣтъ — сочетался законнымъ бракомъ, а въ маѣ у него родилась дочь, Сузанна. Въ маѣ, т. е. чрезъ шесть мѣсяцевъ — сколько пищи для болтливыхъ языковъ; одни пріударили на счетъ Анны, другіе на счетъ ея «любезнаго муженька». Съ женой онъ прожилъ не долго, года три. Женитьба не остепенила его; онъ продолжалъ своя похожденіи и конечно считался совершенно пропадшимъ человѣкомъ.

Черезъ два года послѣ рожденія первой дочери у него родились близнецы, мальчикъ и дѣвочка.

Веселая компанія занималась, между прочимъ, охотой въ заповѣдныхъ паркахъ; особенно любила она паркъ сэра Томаса Люси, глупаго и надутаго барина, который не могъ оставить такихъ продѣлокъ безъ достодолжнаго возмездія. Онъ жаловался въ судъ; Шекспиръ написалъ на него сатирическую балладу и прибилъ ее въ воротамъ парка. Сэръ Томасъ Люси разсвирѣпѣлъ не на шутку и обѣщалъ на этихъ самыхъ воротахъ повѣсить дерзкаго мальчишку. Скверная исторія; Шекспиру нельзя было дольше оставаться въ Стратфордѣ; пришлось бѣжать въ Лондонъ.

Ну, совсѣмъ пропадшій человѣкъ! Бросилъ жену, дѣтей и укатилъ въ Лондонъ.

Двадцати-двухъ лѣтній юноша очутился въ Лондонѣ безъ денегъ; куда пристроиться? Можетъ быть, у него были и прежде какія нибудь знакомства съ актерами изъ труппы графа Лейчестера, игравшей почти ежегодно въ Стратфордѣ; можетъ быть, ему оказалъ протекцію его земляхъ, Томасъ Гринъ. Какъ-бы темъ ни было, но знакомства эти, какъ видно, не слишкомъ помогли Шекспиру; неважная должность выпала ему при театрѣ — пришлось сторожить у подъѣзда джентльменскихъ лошадей. Нѣкоторые біографы дѣлаютъ предположеніе: ее любовь-ли къ драматическому искуству повела Шекспира въ Лондонъ? Кажется, въ этомъ случаѣ они оказываютъ совершенно излишнее усердіе, подобно тому епископу или пастору (не стоитъ вспоминать его имени), который съ засосомь разсказываетъ, какъ сэръ Томасъ Люси «постегивалъ кнутомъ этого Шекспира за воровство.»

Для Шекспира въ его время было ясно одно: что онъ не можетъ успокоиться какъ другіе; не можетъ остепениться, не потому чтобы онъ не имѣлъ способностей: онъ былъ писцомъ у какого-то чиновника, — должность нетрудная; былъ школьнымъ учителемъ и, вѣроятно, дѣти очень любили его, не смотря на его вспыльчивость. Онъ могъ представить себѣ даже блестящую перспективу и за этихъ поприщахъ; могъ воображать, какъ изъ писцовъ онъ самъ сдѣлается законникомъ и напишетъ бездну «крѣпостей, заемныхъ писемъ, обязательствъ, купчихъ, закладныхъ; проведетъ всю жизень свою въ оборотахъ, покупкахъ и продажѣ имѣній», — но тутъ, какъ Гамлетъ на кладбищѣ, смѣялся надъ этой блестящей перспективой и думалъ, что, «всѣми купчими купилъ-бы онъ не болѣе шести шаговъ земли, — столь ничтожное количество, что двѣ купчихъ легко могутъ прикрыть его?» Или, отчего-бы не остаться школьнымъ учителемъ, жить скромненько, скопить деньжонокъ, перебраться въ Лондонъ, сдѣлаться учонымъ, — чего лучше? И онъ сдѣлалъ-бы это,

Когда-бъ не смутное влеченье

Чего-то жаждущей души,

Когда-бы не постоянное сомнѣніе, которое начинало шевелиться въ самой глубинѣ его души всякій разъ, какъ предавался онъ подобнымъ мирнымъ мечтаніямъ. Случай-ли вывелъ его изъ этого положенія? Карляйль благодаритъ сэра Томаса Люси за то, что онъ заставилъ Шекспира бѣжать въ Лондонъ. «Чѣмъ-бы не могъ сдѣлаться этотъ Шекспиръ?» говоритъ онъ, между прочимъ. Онъ нарисовалъ намъ и министровъ, и королей, и воиновъ, и бунтовщика изъ мастеровыхъ, Джека Кэда, — и кого только не нарисовалъ онъ? Онъ могъ быть каждымъ изъ этихъ; какъ себя, зналъ онъ ихъ всѣхъ; но это-то и причина — почему онъ не могъ сдѣлаться ни однимъ изъ нихъ. Въ этомъ случаѣ, Карляйль не правъ. Всѣ силы, которыми обладалъ Шекспиръ, еще бродили въ немъ; онъ еще не былъ заклинателемъ своихъ собственныхъ силъ. И долго еще не былъ онъ имъ, даже въ началѣ своей- литературной дѣятельности, въ своихъ «Адонисѣ» и «Лукреціи.»

И такъ, Шекспиру пришлось по пріѣздѣ въ Лондонъ сторожить, у входа въ театръ; джентльменскихъ лошадей. Скоро однако онъ попалъ на сцену; сперва игралъ "лицъ безъ рѣчей, " — за тѣмъ, по протекціи Бурбэджа, сдѣлался настоящимъ актеромъ. Тутъ онъ присмотрѣлся къ сценѣ; театръ, кажется, принадлежалъ тогда Грину и помѣщался въ упраздненномъ монастырѣ «черной братіи» (blackfriare). Онъ былъ постояннымъ посѣтителемъ таверны «Аполлона» и членомъ клуба «Сирены», основаннымъ знаменитымъ сэромъ Вальтеромъ Ралеемъ. Такіе клубы были въ модѣ; ихъ основателями были знатныя лица. Тамъ собирались попить и поболтать; остроумныя замѣчанія весьма цѣнились въ этихъ заведеніяхъ; принцъ Гарри платитъ мальчику цѣлую крону за сравненіе красноносаго Бардольфа съ «подлымъ сномъ Алтеи» и за объясненіе, что онъ зоветъ его такъ потому, что Алтеи приснилось, что она разрѣшалась отъ бремени пылающей головней. Много всякаго народу сходилось въ эти клубы; предсѣдателемъ былъ жирный мѣшокъ, набитый всякими непотребствами, рыцарь сэръ Джонъ Фольстасъ; «дла друзей, — Джекъ Фольстафъ; Джонъ — для братьевъ и сестеръ, и сэръ Джонъ — для всей Европы». Малый не безъ остроумія, который могъ выпить «невыносимое количество» хереса и съѣсть при этомъ хлѣба всего за полъ-пенни. человѣкъ, столь мило разсуждающій о чести: «что такое эта честь? — воздухъ! нарядная шумиха! — Кто обладаетъ ею? Да тотъ, кто умеръ въ середу. Чувствуетъ онъ ее? — нѣтъ Слышитъ онъ ее? — нѣтъ. Такъ она, стало быть, неощущима? Да, для мертваго. А живетъ-ли она съ живымъ? — Нѣтъ. Почему? — Она не переносна для зависти; — и потому, я не желаю ее: честь это просто гербъ на щитѣ, и симъ оканчивается мой катехизисъ». Но въ тоже время, сильно уважающій себя господинъ, не безъ гонору, умѣетъ иногда обидѣться; ловко отбивается при обвиненіи его въ трусости; называетъ себя «нѣжнымъ Джекомъ Фольстафомъ, добрымъ Джекомъ Фольстафомъ, вѣрнымъ Джекомъ Фольстафомъ, доблестнымъ Джекомъ Фольстафомъ, и тѣмъ болѣе доблестнымъ что онъ, — таковъ онъ и есть, — старый Джекъ Фольстафъ».

Кто именно занималъ эту должность доблестнаго рыцаря, "котораго остроуміе ожирѣло отъ питья стараго хереса, незастегиванія послѣ ужина и спанья на скамейкахъ послѣ обѣда, " кому единственно только тогда бы понадобилось знать: «который часъ?» еслибъ "часы были чашами хереса, минуты каплунами, маятникъ языкомъ сводни, циферблатъ вывѣской увеселительныхъ пріютовъ (leapinghousis), и самое благословенное солнце — красивой, горячей бабенкой (въ подлинникѣ wench), разодѣтой въ какую нибудь огнекрасную тафту, " — не извѣстно; но, онъ былъ, непремѣнно, и Шекспиръ чувствовалъ къ нему какую то странную привязанность, «влеченье, родъ недуга». Это видно изъ его отношеній къ Фольстафу; жаль становится этого стараго шута, когда король Гарри прогоняетъ его. Можетъ быть, это былъ тотъ Рикъ-Квиней, который 8 октября 1598 года просилъ у него денегъ письмомъ, адресованнымъ такъ: «моему любезному другу и соотечественнику Вилльяму Шекспиру», — но когда, «любезный другъ и соотечественникъ» отказалъ ему, то онъ не безъ учонаго негодованія написалъ на оборотѣ письма «histrio! mima!»

Толковали въ «Сиренѣ» конечно больше всего о театрѣ; Шекспиръ высказывалъ не совсѣмъ лестные отзывы о новыхъ піесахъ, — отзывы, которые достигали до ушей самолюбивыхъ авторовъ, (театральный міръ — адъ сплетенъ, зависти и всякихъ мелочныхъ мерзостей), но которымъ сочувствовали его друзья — актеры: Бурбэджъ, Конделль и Геминджъ — послѣдніе два, послѣ его смерти, собрали и издали его сочиненія.

Но эти «попойки» претили Шекспиру и онъ, какъ принцъ Генрихъ, думалъ про себя:

Я знаю всѣхъ васъ, и могу покуда

Переносить причуды вашей лѣни,

Непреклонившейся подъ иго дѣла.

Я подражаю солнцу: позволяетъ

Оно сплошнымъ и низкимъ облакамъ

Скрывать отъ міра красоту свою, —

Когда-же надобно явиться міру,

То вновь становится самимъ собою

И прорываетъ мглу тѣхъ мутныхъ облаковъ,

Что свѣтъ его, казалось, удушали.

Когда насталъ день его "коронаціи, " — то онъ, какъ молодой вѣнценосецъ, сказалъ не одному Фольстафу, но всей прошлой жизни:

Старикъ, тебя не знаю я: молися,

Какъ сѣдина нейдетъ глупцу и шуту!

Мнѣ долго грезился такой старикъ,

Опухлый отъ обжорства, непотребный,

Но я проснулся и разсѣялъ грезу.

Кто былъ силенъ, тотъ устоялъ вмѣстѣ съ Шекспиромъ; кто нашолъ "его дѣла, " тотъ бросилъ вмѣстѣ съ нимъ всю эту пошлую обстановку, со всѣми ея многообразными скандалами, нерѣдко требовавшими появленія шерифа, съ хозяйками въ родѣ мистриссъ Квикли, съ сударынями въ родѣ миссъ Доль, по прозванію «Рваная Простыня» (Tear-sheet).

Жизнь Шекспира была похожа на жизнь его любимаго героя, короля Гарри, чье имя, равно какъ и имена его сподвижниковъ, будутъ звучать во вѣки,

Какъ обыденныя, семейныя слова. (*)

(*) Лучшее не умѣю перевести чуднаго стиха «familiar in their mouths, as household words».

Въ юности всяческія безобразія и буйства, — но насталъ день дѣла — и все забыто. Шекспиръ сразу заявилъ себя, какъ только нашолъ настоящее дѣло, его собственное дѣло; дѣло котораго никто, кромѣ его, не могъ выполнить.

Пока не требуетъ поэта

Къ священной жертвѣ Аполонъ,

Въ заботахъ суетнаго свѣта

Онъ малодушно погружонъ;

Молчитъ его святая лира,

Душа вкушаетъ хладный сонъ

И, межъ дѣтей ничтожныхъ міра,

Быть можетъ всѣхъ ничтожнѣй онъ.

Да, всѣхъ ничтожнѣй, но всѣхъ глубже и всѣхъ горше чувствуетъ онъ свое ничтожество; тѣмъ жгучѣе оно для него, что онъ сознаетъ въ тоже время все свое величіе и чувствуетъ

… смутное влеченье

чего-то жаждущей души.

Дѣла Шекспира быстро поправлялись; уже въ 1589 г. онъ былъ членомъ общества блэкфріарскаго театра и получалъ долю изъ его доходовъ; ему было 29 лѣтъ и онъ, не болѣе 8-хъ лѣтъ, жилъ въ Лондонѣ. Въ 1995 году, онъ занималъ пятое мѣсто между восемью владѣтелями театра «Глобъ»; онъ былъ уже извѣстенъ, какъ авторъ «Перикла», «Укрощенія злючки», трилогій о Генрихѣ VI-мъ и въ этомъ году написалъ «Тимона Аѳинскаго». «Периклъ», — первая его драма — какъ говорятъ, была ихъ написана въ 1589 году; первая часть «Генриха VI-го» — двадцати семи лѣтъ отъ роду, т. е. въ 1591 году. Въ 1611, сорока семи лѣтъ, онъ закончилъ свою литературную дѣятельность «Зимней Сказкой», «Генрихомъ VIII» и «Бурей». Числа болѣе, или менѣе приблизительныя. Не безъ непріятностей, конечно, обходилось все это; такъ по неизвѣстнымъ причинамъ были запрещены къ представленію «Какъ вамъ нравится», «Генрихъ V» и «Много шуму изъ пустяковъ». Что въ нихъ показалось страшнымъ лорду-казначею — не извѣстно. Впрочемъ, англійская театральная цензура до сихъ поръ преслѣдуетъ Шекспира: слово: «God», Богъ, замѣняется при представленіяхъ словомъ: «Heaven», небеса; «клянусь Богомъ» сказать не прилично, надо сказать: «клянусь Юпитеромъ», хотя бы говорившій былъ католическій монахъ. Иначе оскорбятся благовоспитанныя джентльменскія уши; это слишкомъ shoking; леди замѣтятъ, что театръ не церковь. Театръ не еще считается дьявольскимъ навожденіемъ.

Въ 1608 году Шекспиру принадлежалъ гардеробъ и бутафорскія вещи театра «Глобъ», цѣною на 500 фунтовъ; доходу онъ и Бурбэджъ получали каждый по 133 фунта въ годъ, — сумма въ тѣ времена значительная.

Отецъ Шекспира умеръ въ 1601 году, мать его жила до 1608 года. Конечно, какъ только дѣла Шекспира начали поправляться, онъ сталъ помогать своему семейству. Старый Джонъ могъ утѣшиться и умереть спокойно. Шекспиръ часто навѣшалъ своихъ родныхъ: онъ любилъ Стратфордъ-.на-Авонѣ; онъ купилъ тамъ домъ и назвалъ его «Новымъ Мѣстомъ».

Но мы забѣжали не много впередъ. Нѣтъ сомнѣнія, что Шекспиръ, принявшись за дѣло, бросилъ и въ пренебреженіи оставилъ всѣ свои прежнія глупости. Тэнъ очень умно замѣчаетъ, что силы, которыя въ немъ бродили, нашли теперь правильный исходъ. Но другое горе ждало его, это горе — несчастная любовь. Лукавая и не совсѣмъ безупречная женщина опутала его и кажется на долго; онъ посвятилъ ей около 30-ти сонетовъ.[2] Онъ самъ видѣлъ, что въ этой любви не будетъ проку, онъ самъ оплакиваетъ ее, эту несчастную страсть; она играла съ нимъ, какъ кошка съ мышью, и разъ сказала, когда онъ томился у ея ногъ: «я ненавижу», но, видя его мученія, «спасла его жизнь», прибавивъ: «но не васъ». У нее былъ чудный голосъ; она прекрасно играла на модномъ тогда инструментѣ «virginal» (слово въ слово «дѣвственый», нѣчто въ родѣ клавесина) и была брюнетка, что подало поводъ г. Гервинусу полагать, что она была безобразна. Если Шекспиръ и говоритъ иногда, что онъ лгалъ, называя ее прекрасной, то говоритъ это въ горькія минуты. Въ то время въ модѣ были блондинки и слово: «fair» означало блондинку и красавицу. Дамы-брюнетки носили парики, но жестосердая красавица была въ этомъ дѣлѣ самостоятельна и не подражала модѣ. «Къ чему ты прибѣгаешь къ хитрости, чтобъ ранить меня», пѣлъ ей Шекспиръ, «твоя мощь уже побѣдила мои слабыя средства защиты». Эта мощь были ея глаза. Вѣрный въ любви, онъ «писалъ ей только правду». Но «жестокая» не смотря на это говорила, «что онъ не любятъ ее», онъ, «покорный малѣйшему движенію ея глазъ». Онъ вѣрилъ ей «когда она говорила, что она создана изъ вѣрности», хотя и зналъ, «что она лжотъ». «Его любовь, какъ лихорадка, требовала именно того, что увеличивала ея страданія».

"Ты мрачная, какъ адъ, и чорная, какъ ночь, " говорилъ онъ ей,

Слезами, хитрая меня ты ослѣпляешь,

Чтобы не видѣлъ я всѣхъ чорныхъ дѣлъ твоихъ.

Онъ былъ «рабомъ и презрѣннымъ вассаломъ ея высокомѣрнаго сердца».

«Я знаю, что я клятвопреступникъ, любя тебя; но ты, клянясь, что любишь меня, ты — клятвопреступница вдвойнѣ; не вѣрная ложу другаго, ты разорвала и твою новую клятву: ты, обѣщавшая любить меня, посвящаешь мнѣ свою ненависть».

Онъ проклинаетъ страсть и сладострастіе (lost); это приманка, — тотъ одурѣетъ, кто проглотитъ се; но всѣ эти проклятія заключаются такимъ двустишіемъ:

Извѣстно это всѣмъ, но кто-же могъ хоть разъ Избѣгнуть тѣхъ небесъ, что въ адъ ввергаютъ васъ.

О, никто не избѣгнетъ этого! «3аключи, говоритъ поэтъ, заключи мое сердце въ тюрьму твоего желѣзнаго сердца, чтобы мое сердце могло, покрайнѣй мѣрѣ, предохранить сердце моего друга. Кто бъ ни была ты, измучившая меня, — пусть, покрайнѣй мѣрѣ, мое сердце, сохранитъ его!»

Но другъ не взбѣжалъ своей судьбы; эта «жадная», женщина прижучила и его. Не долго былъ счастливъ поэтъ; всего часъ «горѣло его солнце и бросало на его чело свой побѣдный блескъ.»

Онъ говоритъ своему другу: «не въ томъ моя печаль, что она твоя, хотя можно сказать, что я страстно любилъ ее; но то, что ты ея — вотъ моя печаль; потеря твоей любви, — воть что трогаетъ меня».

И въ заключеніе, утѣшаетъ себя тѣмъ, что онъ и его другъ — одинъ человѣкъ. О, сладостный обманъ! «Значитъ, она любитъ только меня».

Но не всегда бывало такое несчастіе. Не говоря уже о мимолетныхъ любовныхъ интрижкахъ, объ одной изъ которыхъ сохранился премилый анекдотъ, были привязанности болѣе глубокія и, кажется свѣтлыя. Но прежде разскажемъ анекдотъ. Одна изъ лондонскихъ дамъ, — можетъ быть она была одна изъ тѣхъ, которыя, подобно лэди Джеральдинѣ Кильдеръ, воспѣтой лордомъ Сэррейемъ, завтракали фунтомъ свинаго сала и пинтой пива, — прельстилась игрою актера Бурбэджа и послала своего пажа извѣстить счастливца, чтобы онъ пришолъ къ ней по окончаніи спектакля. Пажъ не совсѣмъ ловко исполнилъ приказаніе своей госпожи: Шекспиръ подслушалъ лозунгъ и предупредилъ своего друга. Когда Бурбэджъ постучался, то вышедшій къ нему на встрѣчу Шекспиръ спросилъ его: «кто тамъ?» Бурбэджъ отвѣчалъ условнымъ лозунгомъ: «Ричардъ III», на что Шекспиръ отвѣчалъ: «Вилльямъ-завоеватель раньше Ричарда, какъ въ исторіи, такъ и здѣсь».

О той любви, о которой мы упомянули выше, извѣстно слѣдующее. По дорогѣ въ Стратфордъ Шекспиръ останавливался обыкновенно въ Оксфордѣ, въ гостиницѣ «Корона», у Джона Давенанта. Въ 1606 году его жена родила сына, названнаго во святомъ крещеніи Вилльямомъ; Шекспиръ былъ его крестнымъ отцомъ. Говорятъ, что разъ маленькій очень обрадовался пріѣзду своего крестнаго побѣжалъ домой извѣстить объ этомъ мамашу. Кто-то встрѣтилъ его на дорогѣ и спросилъ: «чему онъ такъ радъ?» Мальчикъ отвѣчалъ: «крестный пріѣхалъ». По англійски, крестный отецъ: god-fatlier — отецъ о Богѣ, и потому прохожій могъ съострить, замѣтивъ мальчику: «не пріемли имени Божія всуе.» Въ 1644 году этотъ мальчикъ, получившій дворянство при Карлѣ I, писалъ лорду Рочестеру: «я сынъ Шекспира — это дѣлаетъ честь моей матери». Это дѣйствительно дѣлаетъ ей честь, что она любила и была любима такимъ человѣкомъ; но самому Вилльяму Давенанту не дѣлаетъ чести то обстоятельство, что онъ украшалъ и исправлялъ творенія своего отца, согласно вкусу своего времени.

Другомъ, самымъ любимымъ, Шекспира былъ лордъ Соутгамтонъ (Sonthamton). Ему посвятилъ онъ свою «Лукрецію»; его воспѣлъ онъ въ цѣломъ циклѣ сонетовъ. Причудливо-нѣжныя выраженія одного изъ этихъ сонетовъ побудили нѣкоторыхъ англійскихъ критиковъ защищать имя Шекспира отъ безстыдныхъ нареканій, — дѣло совершенно излишнее: сонетъ ясенъ самъ по себѣ, и ничего не содержитъ въ себѣ предосудительнаго. Всѣ любимыя поэтомъ лица соединились, по его словамъ, въ лицѣ этого любящаго и любимаго друга. При грусти объ умершихъ, онъ думаетъ о немъ: «и всѣ мои потери вознаграждены и какъ будто не бывало моей печали.» Ему жаловался онъ на то клеймо, которое накладывало на него актерское званіе, которое однако не мѣшало имъ быть друзьями. «Для меня ты все мое искуство» говорилъ поэтъ, «ты возвысилъ до науки мое грубое невѣжество». «Благодари самаго себя, если ты найдешь у меня, что нибудь достойное твоего чтенія». «Если моя легкая муза понравится любопытной будущности, то тебѣ хвала за это.» Этотъ другъ, по словамъ поэта, «совершенство науки и красоты». Кажется, нѣтъ ни одного болѣе или менѣе важнаго обстоятельства, при которомъ Шекспиръ не вспомнилъ-бы о немъ. Какихъ нѣжныхъ выраженій не говоритъ онъ ему. «У моихъ стиховъ нѣтъ иной цѣли, какъ говорить о вашихъ прелестяхъ и вашихъ дарахъ. И все, что можетъ заключаться въ моихъ стихахъ ничто, да, ничто, передъ тѣмъ, что вы видите, смотрясь въ зеркало.» «О, муза! прославь моего друга, чтобъ былъ онъ славенъ за долго до того, когда время отниметъ у него жизнь! отпарируй удары ея кривой косы. Гдѣ ты была, муза, что забывала такъ долго говорить о томъ, въ комъ вся твоя сила?»

Вотъ одинъ изъ самыхъ задушевныхъ сонетовъ Шекспира къ лорду Соутгамтону (по изданію Гюго — XLIII, по другимъ — XXIX).

Когда, въ немилости у счастья и людей,

Я плачу надъ моей проклятою судьбою,

И глухи небеса на вопль души моей,

И жребій свой кляну съ безплодною тоскою;

Ревную-ли къ тому, кто посреди друзей

Надеждами богатъ и блещетъ красотою;

Завидую-ли тѣмъ, кто кажется сильнѣй

Меня талантами, успѣхомъ предъ толпою,

И презирать себя средь этихъ думъ готовъ, —

Лишь вспомню о тебѣ, — я вновь здоровъ душою,

Несется пѣснь моя до дальнихъ облаковъ,

Какъ жаворонка звонъ надъ темною землею.

О, велики, мой другъ! дары любви твоей,

И доля царская ничтожна передъ ней!

И такъ, вотъ какъ любилъ Шекспиръ, вотъ какъ онъ цѣнилъ дружбу, по его собственнымъ признаніямъ. Любовь его къ миссисъ Давенантъ представляется намъ веселой и свѣтлой, какъ любовь короля Гарри къ Катеринѣ. Но много разъ онъ любилъ, и много Страдалъ. "Какъ могъ-бы человѣкъ нарисовать Гамлета, Коріолана, Макбета, такое множество страдающихъ героическихъ сердецъ, " спрашиваетъ Карляйль, еслибъ его собственное героическое сердце не страдало? И теперь, " прибавляетъ онъ, «въ противуположность этому, замѣтьте его веселость его заправскую, изобильную любовь къ смѣху.»

Это послѣднее обстоятелство обыкновенно опускается изъ виду. "Гамлетъ — это самъ Шекспиръ, " говоритъ Тэнъ. "Человѣкъ Шекспира — это Гамлетъ, " т. е. воплощенное сомнѣніе, замѣчаетъ Гюго.

Мы любимъ представлять себѣ Шекспира но современнымъ понятіямъ; Шекспиръ — романтикъ, таково представленіе Гюго; Шекспиръ — моралистъ, таково представленіе Г. г. Гервинуса и Ореста Миллера. Шекспиръ даже нигилистъ. Послѣднее мнѣніе возбуждаетъ улыбку, — а, въ сущности, оно ни чѣмъ не забавнѣе первыхъ.

Всѣ эти мнѣнія равно далеки отъ настоящаго пониманія Шекспира; о немъ надо судить «по былинамъ того времени, а не по замышленію» современныхъ мыслителей, хотя бы они были геніальны, какъ Викторъ Гюго или Гёте. Конечно, при этомъ не достаточно одного желанія; подобное желаніе (впрочемъ дурно понятое) завело, какъ мы видѣли, г. Гервинуса въ непроходимую трясину Филистерской морали. Изъ всѣхъ драмъ Шекспира, конечно, ни одна не подвергалась столь частымъ и столь ложнымъ толкованіямъ, какъ Гамлетъ. Находя въ Гамлетѣ нѣкоторыя черты, схожія съ поколѣніемъ людей девятнадцатаго столѣтія, изъѣденныхъ сомнѣніемъ, эгоизмомъ и безсиліемъ, — мы обрадовались до того, что для насъ Гамлетъ является какимъ-то героемъ романовъ,

Гдѣ современный человѣкъ

Изображенъ довольно вѣрно

Съ его безнравственной душой.

Себялюбивой и сухой,

Мечтанью преданный безмѣрно,

Съ его озлобленнымъ умомъ,

Кипящимъ въ дѣйствіи пустомъ.

Ни одинъ изъ романистовъ не относился прямо и просто, словомъ объективно, къ этому человѣку съ «безнравственной душой» и, конечно, одинъ только Пушкинъ, могъ рѣшиться, безъ всякой хитрости, высказать приведенныя нами горькія истины; всѣ прочіе могли про себя сказать:

Я самъ вѣдь былъ немного въ этомъ родѣ.

Шекспиръ былъ совсѣмъ не въ этомъ родѣ и его отношенія къ Гамлету, какъ и ко всѣмъ другимъ типамъ, совершенно объективныя, ни мало не лирическія. Гамлетъ, — это полоса въ шекспировой жизни, но тысячу разъ неправъ Тэнъ, утверждая, что Гамлетъ это самъ Шекспиръ Колоритъ всей трагедіи мрачный, туманный, почти безъ просвѣта; невидно той теплоты, той простоты, свѣтлой и тихой улыбки, съ какими нарисовавъ Шекспиромъ его, безъ сомнѣнія любимѣйшій герой, король Гарри, человѣкъ дѣла, у котораго мысль не противорѣчитъ дѣлу, а сливается съ нимъ во едино. Какой твердостью и душевной чистотой дышетъ монологъ Генриха въ день битвы при Азенкурѣ, въ день святаго Криспина Криспіана. Шекспиръ самъ человѣкъ дѣла; его сомнѣнія были минутными тучами; онъ всегда побѣждалъ ихъ и становился бодрѣе; послѣ бури всегда яснѣло у него на душѣ.

Мы достаточно разукрасили Гамлета; со времени Гаррика онъ является блѣднолицымъ, интереснымъ юношей, — но не таковымъ являлся онъ Шекспиру. Гюго замѣтилъ, что королева говоритъ про Гамлета

He’s fat and scant of brealk,

т. е. онъ ожирѣлъ и страдаетъ одышкой, и старается это объяснить тѣмъ, что Шекспиръ, одаривъ Гамлета непривлекательной наружностью, взамѣнъ того далъ ему духовныя богатства. Конечно, не такова была мысль Шекспира; онъ и не думалъ, подобно Гюго, тѣло Гамлета считать за баластъ его души.

Наконецъ, вовсе не шекспировская мысль, — мысль Гёте, раздѣляемая и Гюго, — что дѣйствительность не удовлетворяла великой души Гамлета, что онъ былъ жолудемъ, посаженнымъ въ горшокъ: выросшій дубъ разорвалъ горшокъ т. е. Гамлетъ погибъ. Этой мысли нѣтъ въ Гамлетѣ, хотя жизнь и кажется ему (подъ вліяніемъ страшныхъ впечатлѣній) заглохшимъ садомъ, гдѣ ростетъ одна сорная трава. Это мысль изживающей цивилизаціи, времени оскуденія идеала, измельченія личности, когда лучшіе люди являются людьми тонкоразвитыми и тонкопонимающими, но безсильными, невѣрующими и даже неглубокими; — того времени, въ которое великая душа Байрона могла только пѣть скорбныя и раздирающія душу пѣсни. Не такова была шекспировская эпоха въ Англіи. Съ одной стороны, въ ней сохранилась во всей цѣлости, во всемъ блескѣ средневѣковая жизнь, лишонная своихъ мрачныхъ сторонъ; съ другой, — пробуждаюзаяся, въ лицѣ Бэкона, мысль съ полной вѣрой, ясно и радостно смотрѣла впередъ, чувствовала себя въ силѣ, могущественной и свободной. Такой взглядъ на Гамлета противорѣчивъ органическому взгляду Шекспира на судьбу человѣка; судьба зависитъ отъ характера человѣка, отъ его натуры; характеръ хотя и слагается подъ вліяніемъ обстоятельствъ, но онѣ не въ силахъ совершенно видоизмѣнять природы; только мелкій и слабые въ самомъ существѣ своемъ характеры падаютъ подъ вліяніемъ внѣшнихъ причинъ; великіе-же и крѣпкіе, напротивъ, закаляются въ бѣдахъ; къ чистому и святому, если и пристанетъ грязь, то онъ стряхнетъ ее; она не извратить его: онъ никогда не затеряетъ на вѣки праваго пути.

Между тѣмъ, Гёте многое приписываетъ именно внѣшнимъ обстоятельствамъ; онъ полагаетъ даже, что изъ Гамлета могъ бы выйдти «изрядный правитель.» Этого послѣдняго никакъ нельзя принять. Гамлетъ съ самой юности своей былъ разобщенъ съ жизнію; онъ жилъ уединенно, занимаясь науками; онъ былъ малоподвиженъ, ожирѣлъ и страдалъ одышкой, онъ, и по смерти отца, стремятся въ Виттенбергъ. Онъ никогда не былъ на виду; народъ его почти не знаетъ и мало заботится о его судьбѣ. "Онъ сошолъ съ ума и его отправили въ Англію, " говоритъ могильщикъ, человѣкъ бывалый, — и, на вопросъ Гамлета: зачѣмъ его отправили въ Англію? — преспокойно отвѣчаетъ: «Да затѣмъ, что съ ума сошолъ; авось, онъ тамъ снова найдетъ его; а если и не найдетъ, такъ такъ это не важность, потому тамъ этого не замѣтятъ: тамъ, всѣ такіе, какъ онъ.» Вотъ и все; между тѣмъ смерть Офеліи весьма занимаетъ его, и онъ поэтому случаю пускается даже въ юридическія тонкости, за счетъ значенія слова «se offendendo.»

Король Клавдій опасается, правда, порѣшить съ Гамлетомъ; опасается народной любви къ нему, — но онъ скорѣе боится за самаго себя и опасается единственно слишкомъ публично сдѣлать это, а за глазами — ничего, можно. Лаертъ, безъ сомнѣнія, популярнѣе Гамлета, — народъ за него подымаетъ бурю и требуетъ выдачи убійцъ Полонія.

Разобщенность съ жизнію никогда не проходитъ даромъ, а Гамлету — всѣ чужіе; у него одинъ другъ, товарищъ по ученію, Гораціо, который охотно выслушиваетъ его, но кровной, сердечной дружбы со стороны Гамлета нѣтъ.

Сомнѣніе Гамлета вошло въ пословицу, — а между тѣмъ онъ вовсе не такой ужасный скептикъ. Месть для наго святое дѣло; сомнѣніе въ святости ея для него не мыслимо; «быть или не быть» — не міровозрѣніе Гамлета, а лирическій порывъ; его разсужденія на кладбищѣ касаются единственно земного величія:

Великолѣпный Цезарь нынѣ прахъ и тлѣнъ

И на поправку онъ истраченъ стѣнъ, —

онъ смѣло идетъ за призракомъ, потому что знаетъ, что тотъ ничего можетъ сдѣлать его безсмертной душѣ. Ученость Гамлета не жизненная, глубокомысленная и полная вѣры мудрость отца Лоренцо; несчастный Ромео не придетъ къ нему плакать и просить совѣта; онъ не приметъ въ немъ участія не потому, чтобы былъ эгоистъ, а потому, что онъ самъ при этомъ растеряется, потому что не знаетъ жизни.

Эта отвычка отъ жизни, а не сомнѣніе, причина его бездѣйствія; медленность — вотъ въ чемъ онъ упрекаетъ себя. Онъ знаетъ, что свѣтъ гнусенъ, — свѣтъ, даровавшій ему чистую и святую Офелію, отвергнутую имъ, когда онъ былъ близокъ къ безумію — и вотъ, что его мучитъ:

Зачѣмъ-же я рожденъ его исправить!

Актеръ блѣднѣетъ, разсказывая о несчастіи Гекубы, — и вотъ негодованіе, жолчное негодованіе, я, говоритъ Гамлетъ,

Я глупо-рьяный, мѣшкотный бездѣльникъ,

Хилѣю, какъ какой-нибудь мечтатель,

Я не отзывчивъ за свою обиду,

Я слова вымолвить не смѣю, — да!

Ни слова за него, за короля,

Чья собственность и дорогая жизнь

Ограблены такъ подло. Трусъ я, чтоли? и т. д.

и дальше, вспоминая смерть отца, онъ ругаетъ всяческими словами дядю и восклицаетъ:

О, мщенье! О, какой-же я оселъ!

Какая храбрость! Мой отецъ убитъ,

Мой дорогой! — и небо, и земля

Меня на мщеніе понуждаютъ, — я-же

Словами долженъ сердце укрощать,

Какъ дѣвка унижаюсь до проклятій,

Какъ судомойка. О, какъ гадко! мерзко!

О, встрепенися мозгъ!

И встрепенувшійся мозгъ подсказываетъ ему, какъ преступники сознавались, видя на театрѣ изображенія, подобныя ихъ преступленіямъ. Обыкновенно эта часть монолога переводится болѣе спокойнымъ тономъ, — что не справедливо. Мысль Гамлета кипитъ, волнуется, онъ говорить задыхающемся голосомъ, фразы обрываются, онъ дрожитъ отъ ожиданія и страшная мысль приходитъ ему въ голову: не дьяволъ-ли соблазняетъ его? Этотъ скептикъ вѣритъ въ дьявола и боится его сѣтей; да, рѣшено: онъ испытаетъ свое средство, онъ сдаетъ, что ему тогда сдѣлать: онъ «изловитъ совѣсть короля». Гамлетъ полонъ рѣшимости.

Но что же дальше? Дальше, Гамлетъ позабылъ о своемъ дѣлѣ; онъ снова мучится бездѣйствіемъ, отсутствіемъ жизни, но онъ отгоняетъ отъ себя грѣшныя мысли; позже, Фаустъ, мучась тѣмъ-же отсутствіемъ жизни, вздумаетъ замѣнять ее искуственною жизнью и, упившись наслажденіемъ, будетъ глядѣть

На жертву прихоти своей

Съ неодолимымъ отвращеньемъ;

Такъ безрасчетный дуралей,

Вотще рѣшась на злое дѣло,

Зарѣзавъ нищаго въ лѣсу,

Бранитъ ободранное тѣло;

Такъ на продажную красу,

Насытясь ею торопливо,

Развратъ косится боязливо.

Монологъ «быть или не быть?» оканчивается благоговѣйнымъ обращеніемъ къ Офеліи. На ея нужный упрекъ, онъ отвѣчаетъ грубыми ругательствами; для него любовь не успокоивающее, жизненное чувство, — нѣтъ, онъ и въ ней видитъ одинъ обманъ. Такъ онъ далекъ отъ жизни. Не онъ-ли оскорбилъ раньше Офелію? Не онъ-ли клялся въ любви? Но это были все мечтанія, — когда настало дѣло, когда пришло время узнать всю силу любви къ Офеліи, онъ говоритъ: «а вѣрить было не должно». Мученія Гамлета внутри его. Нельзя сказать, чтобы обстоятельства слишкомъ круто сложились для него; Гораціо искренно его любитъ, — Гамлетъ умираетъ и онъ готовъ отравиться; а какъ любила его Офелія, — дай Богъ всякому!

Случай выводитъ Гамлета изъ бездѣйствія; пріѣхала труппа актеровъ. А, наконецъ-то! Гамлетъ оживленъ, онъ торопится, онъ хлопочетъ. Такъ, дядя убійца! Предчувствіе оправдалось. Тѣнь права.

Съ Гамлетомъ нервическій припадокъ, онъ прыгаетъ, ползаетъ, хохочетъ; онъ не попрежнему разговариваетъ съ Гильденштерномъ и Розенкранцемъ, — и все это оканчивается страшнымъ, кровавымъ монологомъ, отъ котораго дрожь пробѣгаетъ по тѣлу, дыбомъ встаютъ волосы:

О, страшный ночи часъ! Теперь въ разгарѣ

Пиръ у чертей; могилы пасть открыли,

И выдыхаетъ адъ на міръ заразу;

И я могу горячую пить кровь,

И совершить такое злое дѣло:

Его увидя, день затрепеталъ-бы.

Онъ боится, чтобы сердце не забыло своей природы; онъ боится этого, идя къ матери. Полный кровавыхъ замысловъ, — онъ идетъ. Король стоитъ на колѣняхъ передъ аналоемъ; онъ молится. «Теперь его отправить?» спрашиваетъ Гамлетъ, — нѣтъ, теперь онъ молится; а надо, чтобы душа его пошла въ самую глубину ада; онъ откладываетъ убійство до другаго, болѣе приличнаго времени. Тутъ нѣтъ сомнѣнія, тутъ кровавая рѣшимость. Онъ бѣшено радъ, когда думаетъ, что убилъ короля.

Кто это? мышь?

Убитъ, червонецъ объ закладъ — убитъ!

Но за этимъ чрезмѣрнымъ напряженіемъ, слѣдуетъ чрезмѣрная слабость. Гамлетъ не то что покорно, а скорѣй машинально слѣдуетъ волѣ короля: онъ ѣдетъ въ Англію. На дорогѣ онъ приходитъ въ себя; онъ устроиваетъ западню двумъ своимъ провожатымъ; бодро увертыватся отъ опасности и является въ Эльсинорѣ. На кладбищѣ, онъ раскаевается — увы! слишкомъ поздно — если не вслухъ, то въ душѣ за свое подозрительное отношеніе къ Офеліи; все прошлое, отверженное и пренебреженное имъ, воскресаетъ въ его душѣ.

Я такъ ее любилъ,

Какъ сорокъ тысячъ братьевъ

Любить не могутъ!

Замѣчательны въ этомъ отношеніи его слова Лаерту:

О, чортъ возьми! Что станешь дѣлать ты?

Рыдать? рубиться? разорвешь себя?

Поститься будешь? оцетъ пить? Иль станешь

Ты крокодиловъ жрать? — Я самъ готовъ.

Иль ты пришолъ сюда, чтобы стенать?

Иль тѣмъ меня ты хочешь уничтожить,

Что бросишься въ могилу? что тебя

Сейчасъ зароютъ вмѣстѣ съ ней? — И я

Готовъ на это. Или станешь хвастать,

Что гору ты подымешь — что-же? Пустъ

На насъ навалятъ милліоны акровъ,

Пусть валятъ до тѣхъ поръ, пока земля

Не опалитъ вершины этой кучи

Въ горячемъ поясѣ, и передъ нею

Не станетъ бородавкой Осса! О!

Чтобъ ни сказалъ ты — я могу легко

Съ тобою въ краснорѣчьи состязаться!(*)

(*) Эта рѣчь замѣчательна, между прочимъ, по противоположенію сильной, образной и метафорической рѣчи Гамлета (такова всегдашняя рѣчь Шекспира), — краснорѣчивой, но бездушной рѣчи. То, что у другихъ было вліяніемъ итальянской школы, у Шекспира стало, чисто англійскимъ, народнымъ.

За этимъ порывомъ, опять ослабленіе, сопряженное съ болѣзненнымъ предчувствіемъ смерти. Случайно выводится онъ изъ итого положенія: составилось пари. Ничего не подозрѣвая, онъ вѣжливо и чистосердечно извинился передъ Лаертомъ; начиняютъ Фехтовать. Счастье везетъ Гамлету, но вотъ онъ раненъ. Но вотъ Королевъ умираетъ; Лаертъ падаетъ и передъ смертью кается въ своемъ преступленіи. «Ядъ на работу!» кричитъ Гамлетъ и ранитъ короля. Король молитъ о помощи, и ожесточенный Гамлетъ вливаетъ ему въ глотку остатки яда.

Трогательны послѣднія минуты Гамлета; спокойно-грустный тонъ рѣчи; нѣжныя, сердечныя отношенія къ Гораціо; и весьма знаменательно желаніе сохранить о себѣ добрую память; именно въ устахъ Гамлета знаменательно это желаніе; въ устахъ того Гамлета который не давно еще, на кладбищѣ, такъ невысоко ставилъ мірскую славу; онъ говорятъ:

О, Боже! — Если знать никто не будетъ,

О томъ, что здѣсь случилось, — что за память

Позорная жить будетъ обо мнѣ!

О, если ты когда нибудь меня

Любилъ, Гараціо, — отдали на время

Блаженства часъ, и подыши, страдая,

Въ суровомъ этомъ мірѣ: разскажи

Мою исторію.

Затѣмъ, онъ, услыхавъ звуки марша, предсказываетъ избраніе Фартинбраса на престолъ; «за него мой умирающій голосъ», говоритъ онъ и снова повторяетъ свою просьбу Гораціо.

О, разорвалось доблестное сердце!

Спокойной ночи, милый принцъ! Пѣснь мира

Сонмъ ангеловъ да пропоетъ тебѣ!

Такъ прощается Гораціо съ своимъ другомъ. Да успокоится его великая, изстрадавшаяся душа!

Упокой его душу, Творецъ,

его, и всѣхъ христіанъ, какъ говоритъ Офелія.

Мы указали на нѣкоторыя черты характера Гамлета, именно на тѣ, которыя обыкновенно не замѣчаются; на совершенно объективное отношеніе къ нему поэта; мы старались возстановить образъ Гамлета, живое лицо. Отыскиваніе въ шекспировыхъ типахъ воплощенія извѣстныхъ идей давно пора оставить; пора наконецъ узнать, что его типы — живыя лица, съ плотью и кровью; что онъ «посланъ былъ дай того, чтобы повѣдать міру, какъ жилъ и дѣйствовалъ человѣкъ въ средніе вѣка»; какъ выразилась эта жизнь въ лучшихъ, сильнѣйшихъ а полнѣйшихъ представителяхъ этой эпохи. Если въ частности мы приложимъ это правило къ Гамлету, — то передъ нами возстанетъ живой образъ скандинавскаго принца-страдальца; одинъ изъ лучшихъ типовъ сѣвернаго человѣка; не дурно припомнить, что типъ Гамлета сложился въ душѣ поэта по народнымъ преданіямъ. {Замѣчу кстати о русскихъ переводахъ Гамлета. Ихъ у насъ четыре или пять. Два изъ нихъ весьма замѣчательны, это Полевого и Вронченки. Полевого, единственный годный для сцены, сдѣланъ подъ вліяніемъ романтическихъ идей; Вронченки, добросовѣстный, но тяжелый по языку, подъ вліяніемъ Гёте. Тотъ, кто вздумалъ-бы безхитростно отнестись къ шекспировскому созданію и перевести его Гамлета безъ предвзятой идеи, вникая и изучая подлинникъ, — отнюдь не долженъ относиться кавалерски къ предъидущимъ переводчикамъ; многія черты характера Гамлета поняты ими глубоко. Скажемъ болѣе, многія выраженія онъ долженъ оставить цѣликомъ; тутъ нечего долго ломать голову и прибирать выраженія почуднѣе; что хорошо, то хорошо.

Подобныя «заимствованія» нисколько не повредятъ переводу, а напротивъ придадутъ ему силу; пусть переводчикъ помнитъ, что самаго Шекспира упрекали въ заимствованіяхъ, и учоные его современники находили, что въ его трагедіяхъ нѣтъ ничего новаго, оригинальнаго. Не только къ этимъ двумъ переводамъ долженъ новый переводчикъ относиться съ полнымъ уваженіемъ, но и къ исправному и опрятному переводу Кронеберга, и даже къ антипоэтическому переводу г. Загуляева. У послѣдняго онъ найдетъ отмѣченную наприм. слѣдующую черту: Гамлетъ, послѣ разговора съ тѣнью, боится возвращаться домой одинъ.}

Разсудочная эстетика — отыскиваетъ ли она мораль къ поэтическимъ произведеніямъ, указываетъ-ли поэтамъ о чемъ они должны пѣть — отжила свой вѣкъ, какъ все, что судитъ по предвзятымъ идеямъ.

Ни у кого такъ ни смѣшны эти разсудочныя притязанія, какъ у господъ, толкующихъ объ изученіи естественныхъ наукъ, о примѣненіи метода этихъ наукъ. Чтожь не примѣняютъ они этого метода къ произведеніямъ искуства, почему не изучаютъ ихъ, какъ явленій органическихъ, почему они не выводятъ, а указываютъ законы?

Такіе вопросы очень странны, ибо нельзя-же требовать логики отъ нашихъ умниковъ-недоучекъ.

Давно вора понять, что искуство не забава, не развлеченіе, а потребность человѣческаго духа, стремящагося къ самоизученію и самоизображенію. Искуство, служащее забавой, имениннымъ подаркомъ для души и сердца и прочими маниловскими удовольствіями, — не настоящее искуство. Это потѣха, а не серьезное, заправское дѣло. Пора-же понять, что не для развлеченія слагается и поется народная пѣсня, былина; что важное и глубокое значеніе имѣютъ онѣ для народа. А всякое истинное искуство, искуство Гомера, Данта, Шекспира, Рафаеля, Мурилльо, Бетховена, Вагнера, Глинки, Пушкина, — искуство народное. Греки глубоко понимали это, что доказываетъ открытый для всѣхъ театръ. Пора понять, что у художниковъ есть свое собственное дѣло, что они посылаются, какъ выразители народнаго духа; что сила ихъ въ этомъ, а не въ служеніи обиходнымъ идеямъ времени. Въ такомъ именно смыслѣ надо понимать великія словѣ Пушкина:

Не для житейскаго волненья.

Не для корысти, не для битвъ, —

Мы рождены для вдохновенья,

Для звуковъ сладкихъ и молитвъ.

Понимать ихъ какъ нибудь иначе, значитъ совсѣмъ не понимать; для Пушкина мѣрило, — высшее пониманіе. Сводятъ его въ дрязги журнальныхъ мнѣній, — значитъ не любить искуства, не имѣть чутья народной жизни.

Именно съ этой точки зрѣнія, а ни съ иной какой, возможно пониманіе Шекспира. Нечего носиться въ эмпиреяхъ; Шекспиръ былъ земной человѣкъ, или, лучше и вѣрнѣе, человѣкѣ земскій; онъ достаточно поработалъ и пострѣдалъ за свою родную землю; онъ имѣлъ полное право отдохнуть на родинѣ, «отереть поту и крови.»

Да, для насъ великое значеніе имѣетъ это возвращеніе Шекспира въ Стратфордъ-на-Авонѣ; возвращеніе въ ту общину, изъ которой въ юности онъ бѣжалъ, покрытой позоромъ. Это возвращеніе на родину, этого великаго строителя своего счастія (architecture of his own fortune), отнюдь не похоже на сибаритничанье Россини послѣ "Вильгельма Теля.*

Мы не будемъ пускаться, ни въ изслѣдованія состоянія сцены въ шекспировсвое время, ни въ перечень дикихъ мнѣній, которыя имѣли о немъ различные умники, — любопытные могутъ найдти это въ книгахъ г. Гервинуса и Виктора Гюго.

Для насъ важно было установить правильный и, по нашему убѣжденію, единственно правильный органическій взглядъ на Шекспира, какъ поэта народнаго, и, въ силу этого, поэта общечеловѣческаго. Для насъ важно было снять съ него обвиненіе, что для него человѣкъ — сомнѣніе. Шекспиръ былъ глубоковѣрующій человѣкъ, — оттого его спокойный, новый и всеобъемлющій взглядъ. Онъ былъ человѣкъ земскій и любилъ свою землю «всею душою, всѣмъ сердцемъ и всѣмъ помышленіемъ», любилъ ее и въ народныхъ короляхъ Генрихахъ V-хъ, и въ ея горбунахъ, съ ворчливымъ голосомъ Ричардахъ III-хъ.

Таковы всѣ истинные поэты; таковъ былъ Пушкинъ, увлеченный въ юности «ложной мудростью», которая потомъ сотлѣла въ немъ «предъ свѣтомъ безсмертнымъ» вѣры.

О, если-бы тоже было со всѣми русскими людьми! Если-бы исчезъ изъ нашей литературы тотъ ложный патріотизмъ, который нѣкогда воспѣвалъ оды въ честь иллюминацій и, къ сожалѣнію, начинаетъ снова просачиваться въ нашу поэзію, — а воскресла-бы бывалая любовь къ русской землѣ. А далеко, кажется, еще до этого. А нельзя сказать, что тотъ любитъ народъ, кто не любятъ его исторіи. Надо полюбить прошедшее, и въ его бѣдахъ, и въ его радостяхъ; въ его богатыряхъ князя Владиміра Краснаго-Солнышка, въ вольномъ Новгородѣ, и князьяхъ защитникахъ русской, земли, дружины которыхъ искали "себѣ чести, князю славы;* въ князьяхъ, которые говорили: "се дивно ни, брате, оже смердовъ жалуете и ихъ копій, а сего не помышляюще, оже на весну начнетъ смердъ тотъ орати лошадью тою, и пріѣхавъ Половчанинъ ударитъ смерда стрѣлою и пойметъ лошадь ту, и жону его, и дѣти его, и гумно его зажжетъ; то о семъ чему не мыслите*? Полюбить его и въ князьяхъ собирателяхъ, князьяхъ скопидомахъ и домостроителяхъ, и въ царяхъ, «повывевшихъ измѣну», по народному выраженію, и въ выборномъ всей земли русской Кузьмѣ Мининѣ, и въ атаманѣ Стенькѣ Разинѣ и его «атамановыхъ разбойникахъ», и въ добродушномъ царѣ Алексѣѣ Михайловичѣ. Да, полюбить всею душою, всѣмъ сердцемъ и всѣмъ помышленіемъ.

«Только въ любви, — заключимъ словами Хомякова, — только въ любви жизнь, огонь, энергія самаго ума. Она даетъ ему побужденія въ дѣятельности и труду, крѣпость въ преодолѣніи препонъ, проницательность и объемъ его взглядамъ: она созидаетъ человѣка, а только человѣкъ и понимаетъ все человѣческое. Сама-же она требуетъ для себя сочувствія, общенія, и, слѣдовательно, погруженія въ жизнь своего народа».

Дм. Аверкіевъ.
"Эпоха", № 6, 1864



  1. Выраженія, отмѣченныя ковычками, взяты изъ книги Гюго о Шекспирѣ.
  2. Сонеты Шекспира превосходно расположены въ переводѣ Франсуа Виктора Гюго-сына