Канавка
правитьСАНЬКА обгородил воском канавку на стальном квадрате. Канавку в виде буквы Т. Спросят — оригинальная доска на двери, выжигаю буквы. В канавку налил царской водки. И вздрагивала рука, когда лил, в голове виделось: ночь, потайные фонарики, шепотом, и страшно, а им все равно, и чья-то воля держит, и нельзя уйти, ноги дрожат, как тогда на лестнице в медицинском. И не уголовщина, конечно, не уголовщина, коли Алешка. Именно потому и не уголовщина, что прожигать. У воров специалисты-взломщики, отмычники. Да почему непременно меня попросят? Не решусь отказаться. Санька ясно представил, как Алешка скажет: поможешь, что ли? И непременно равнодушно придется сказать: отчего ж, можно. Ведь из трусости только можно отказать, потому что, наверное, на революционные цели.
И Санька и надеялся и боялся, что с кислотой ничего выйдет. Санька прождал пять минут и смыл кислоту. Смерить, сколько за пять минут проела. Никто не подошел к вытяжному шкафу, никто не глядел, с чем возился Санька.
Было утреннее время, никто еще не приходил, и только служитель Тадеуш полоскал новые колбы под краном и тихо пел. И веселое такое пел, короткими кусочками. Санька подошел к большому окну, разглядеть, смерить, высоко, поверх всех домов, видно и неба сколько, будто первый раз увидал. И облака клубом идут, по-весеннему, прут небом лихо, стаей. И небо за ними веселым глазом мелькнет — скроется. А Тадеуш мазурку наладил какую-то.
Мувье паненка,
Цо тераз бендзе.
И в Саньку лихой дух вошел.
Нех поховаюць,
Ксендза не тшеба!
И Санька совсем веселым разбойником глядел и щурился в канавку, будто нож отточил и пробует. И на облака глянул, как на товарищей, и подтянул Тадеушу:
Нех поховаюць,
Ксендза не тшеба!
Проело мало, на три четверти миллиметра.
Санька завернул квадрат в фильтровальную бумагу, сунул в карман, запел под Тадеуша:
С этим не вышло,
Другим пособим!
И захотелось на улицу, новым духом всех оглядеть. Стукнул дорогой Тадеуша по плечу:
Другим пособим!
— А нам кто пособлять будет? — смеялся Тадеуш, тряс мокрые руки.
Санька бежал по внутренней лестнице и стукал кулаком по перилам все под мазурку:
Hex поховаюць,
Ксендза не тшеба!
Санька круто поворачивал на последней площадке, не глядел на встречного, и тот вдруг положил ему на плечо руку. Санька с разгону пролетел две ступеньки и все еще пел в уме:
Ксендза не тшеба!
А это Кнэк.
— Я к вам.
Санька все собирал брови в серьезный вид.
— Вы начали. А не надо уже. Уж иначе и очень легко. Спасибо.
— Да я тут уж… — Санька полез в карман.
Кнэк мягко придержал Санькину руку.
— Не беспокойтесь. — Кнэк стал сходить с лестницы. Они уж были в дверях. — Скажите Башкину, — Кнэк на миг глянул Саньке в глаза, — что я его убью, где встречу: на улице, в церкви, в театре. Скажите ему, что товарища Короткова повесили. Этой ночью.
Кнэк приподнял шляпу, очень мягкую, ласковую такую шляпу.
Санька смотрел, как Кнэк улыбался, очень вежливо и так открыто, и Санька был рад, что вот такой, и с каким доверием, с каким уважением, и в то же время понятно, что не надо вместе идти.
«Это вот настоящий, настоящий», — думал Санька и шел, как тогда из гимназии с выпускным свидетельством, и улыбался — вежливо и снисходительно всем прохожим. «А он убьет, наверно, так и трахнет на первом же углу этого Башкина… — И на миг запнулось дыхание. — Повесили одного». — Санька хотел перевести себя на давешнюю песню, не мог вспомнить.
Санька шел сбивчивыми ногами, чуть не толкнул даму. Подошел к витрине, глядел на выставленные подтяжки и хмурился, не видя. Вошел в чужой двор, отыскал уборную, оглянулся и быстро швырнул в дыру стальной квадрат.
— А нет, так займи! — кричал Наде Филипп. — У старухи поди займи. Ну чего стоишь? Что тебе трудно полтинник спросить?
Полтинник этот на водку. Филипп не допил, а еще полбутылки, даже меньше, осовеет, будет только плеваться по углам и харкать. Мычать и харкать. А потом сразу повалится спать и папироски не потушит.
— Филя! Голова болит? — Наденьке хотелось, чтоб с ласковой жалобой сказал, что болит — ведь, наверно, болит. Наденька накинула на голову шаль.
— Да иди ж ты! — Филипп обернулся, сморщился.
Надя вышла — на сырой темный двор, на веселый ветер — торопливый, замашистый. На ветру побрякивала пустая кляшка на соседских дверях. Наденька стукнула.
— Не заперто, входи! Кто? — и морщится в темноту старуха от плиты и крепко пахнет жареным луком.
— Добрый вечер, — у Нади простой ласковый голос.
— А что надо? — старуха в сковородку смотрит и мешает, скребет ножиком.
— Полтинника у вас не найдется до завтра?
Старуха и не повернулась.
— …до утра, — прибавила Надя. — Нету, может быть, — говорит Надя сочувственным голосом и даже двинулась идти.
— Почему нема? Есть в мене полтинник. И рубль есть. — И все ковыряет ножиком. — А не дам! — и повернулась всем лицом. — Краля!
— Так и скажите, что…
— А как тебе говорить? Ты кто есть такая? Лахудра!
Наденька повернулась, не сразу открыла, возилась с щеколдой.
— Иди, иди, жалейся своему хахарю! Тьфу! Лук через тебя, шлюху…
Наденька хлопнула за собой дверью.
— Ты мне побросайся чужими дверями! Забастовщики!
Наденька, не помня ног, шла по коридору. Два голоса бубнили в комнате. Наденька с размаху распахнула дверь. Филипп на ходу обернулся:
— Ну?
Гость смотрел со стула на Надю с любопытством.
— Я не могу! — и Надя кинула срыву шаль на кровать.
— Тьфу! — Филипп с силой плюнул, как стукнул об пол.
Надя схватила шаль, бросилась вон.
— Да стой ты! — кричал вдогонку Филипп. — Чего ты?
Наденька шла все быстрей, быстрей, стала перебегать перекрестки, а ветер мотал шаль, завевал в лицо, теребил подол, а Надя будто не чуяла ветра, а только крепче била ногой, когда дуло навстречу.
— Ну вот, гляди! — говорил Филипп. — Это я ее полтинник послал спросить, — и Филипп кивнул большим пальцем за спину. — Ну не дала, к другой поди. Скажи, большое дело.
— Нервная вполне, — говорил гость и поворачивал в руках фуражку.
— Не нервная, а хочешь по-нашему, по-рабочему, так и вались уж по-пролетарски. А мы-то? Сами-то? Мы-то, я говорю, как? Понятно не дает, — через минуту говорил Филипп, — знают все тут, что я без делов.
В это время дверь входная звякнула, и шаги женские быстрые по коридору. И Филипп и гость смотрели на дверь. Дверь отпахнулась, и старуха-соседка закричала с порога:
— Дверями еще швыряются. Через вас, через вас, сволочей, Гришка мой в остроге гниеть. А через кого? Сманули черти собачьи, а теперь дверями хлопать ей? Да? Ты скажи ей, скажи своей лярве, что я ей, шлюхе…
— Да я тебя, сука… — Филипп рванулся на старуху. Гость поймал за рукав, Филька вывернулся на месте. — Рухлядь твою в смерть!
— Докажу на всех, на всех, кто вы есть, сволочи! — кричала старуха из коридора и звякнула во всю мочь дверью.