Themistocles
править«“THEMISTOCLES Neocli filius Atheniensis” — замечательно, как понятно!» — думал Коля под одеялом и — простыня чистая, скользкая — поерзал ногами.
«Themistocles — Фемистокл, Neocli — Неокла, filius — сын, Atheniensis — значит афинянин. Завтра вызовут, и аккуратным голосом начну: Themistocles Neocli filius — прямо как по-русски. Ужасно хороший язык!»
Коля перекрестился под простыней, с радостью, с уютом, как в домике. Поглядел на образ, завернул назад голову. Высоко в углу еще поблескивало из полутьмы золото, и Бог какой милый — и показалось, что дремлет в углу. Нет, все равно все видит: так, опустил веки и все-таки вниз в щелку все видит. И знает, что Коля писал в углу на стенке карандашиком стишки такие… глупостные. И стихи отбились в памяти и застучали в ногу, как солдаты. Раз, и снова и снова.
Коля потерся головой о подушку — и вот это слышит, слышит Бог. И за грехи накажет, и нельзя вытряхнуть из головы стихов, это они сами, сами. А вдруг мама умрет. Сейчас вот шуршит новым коленкором, и видно, как мелькает на светлой щелке от дверей — шьет. Живая — шьет. Пока еще живая, и вдруг — и вот треплешь за руку: «Мама, мамочка, милая, ну, милая, миленькая, родная» — и у Коли навернулись слезы и застыло дыхание в груди. Рвать, рвать за руку, и она молчит, как ни зови; плакать, биться в нее головой: «Мулинька, — сказать, — миленькая мулинька!»
— Мулинька! — задел вдруг голосом Коля.
Стул двинула и с белым коленкором вбежала и распахнула за собой свет из столовой:
— Что ты, что ты? — и наклонилась.
Коля жал к себе голову, мамины волосы, судорогой, со всей силы, а мама держала неловко, на отлете руку.
— Не уколись!
А Коля давил губами мамино ухо и шептал:
— Мамочка, милая, не умирай, ни за что, никогда! Я не знаю, что сделаю, не умирай только, мамочка! Пожалуйста! — Коля прижал мокрое лицо и замер. Шептал неслышно: — Не смей! Не смей! Не смей!
Заклинал.
— Больно, задушишь! Не сходи с ума, — высвободила голову, — не умру. Хочешь, чтоб не умерла, — ложись и спи, — и целовала в мокрые глаза.
А когда снова села на стул под лампу, ворохом нескладным встали мысли над головой и два раза наколола палец.
А Коля в темноте сжал, как от боли, зубы и шептал с мольбой и угрозой:
— Дай, дай же, чтоб не умирала… никогда! Дай, Господи, говорю, чтоб никогда, никогда.
Сжал крепко веки, чтобы придавить, прищемить свое заклятье, и темно-синие пятна заплавали в глазах.
И вдруг проснулся: там за дверью отец говорил сдавленным голосом, хриплым шепотом:
— Я ж тебе говорю, говорю, говорю: невозможно! Как же, к черту, я не передам? Ведь говорю же тебе: свои, свои, наши, телеграфные. Питер мне стукает, я же на слух принимаю.
Мать зашептала, не разобрать.
Коля весь вытянулся, сердце сразу заколотилось, умерли ноги, а шея натянулась, вся туда к двери.
Мама шепчет, шепчет, скоро, торопливо. Вдруг отец по столу — охнула посуда — Коля не дышал.
— У других не один, а пятеро ребят. Невозможно! Понимаешь! Сказано: не передавать, кроме своих! Да, да, и буду!.. А будет, будет, что всем, то и мне будет. Сегодня было В. П. Да, да, мне вот, сейчас ночью. Знаешь В. П.? Давай, значит, прямой провод — высочайший приказ. В. П. давай Тифлис… Чего тише? Все равно. Да, да, и шиш, шиш дал. Ну, вот, реви, пожалуйста. Реви, реви!
Мама всхлипывала, папа мешал в стакане. Все мешал скорей и скорей. Вдруг двинул стулом, шагнул, распахнул двери, вошел и волок ногой мамино шитье белое, стал шарить на столе.
— Расстреляют! — всхлипнула мама.
Коля дернулся, затряслась губа и заикнулся, весь толкнулся от этого слова, от маминого голоса.
— И к черту! — крикнул папа во весь голос в двери. Стал закрывать двери и швырнул ногой в столовую белое шитье. Лег, заскрипел кроватью, зло заскрипел, показалось Коле. Еще поворочался. Чиркал, чиркал спички, ломал. Закурил. И при спичке Коля увидел лицо отца, как из тяжелого камня, и пегая отцовская борода будто еще жестче — из железной проволоки. Стало тихо, и слышно было, как мама плакала, как икала.
Коле хотелось встать, пойти к маме, но не смел. Раздувался огонек, и отец дышал дымом.
— Вася, Вася, Васечка! — около самих дверей перебойчатым голосом, жалобным таким, сказала мама.
«Неужели папа…» — подумал Коля и дернулся на кровати навстречу голосу. Но папа уж вскочил, уж отворил двери.
— Ну, Глаша, ну, ей-богу, ну что же в самом деле?
А мама вцепилась в плечо, ухватилась за подтяжку, цепко, ногтями и тычется головой.
Папа одной рукой держит, а другой повернул выключатель. Коля сидел уж на кровати и глядел и шептал то, что папе надо говорить.
Сели на кровать.
— Ну как тебе объяснить? — говорит папа. — Ну все, все же; я ж тебе говорю: завтра конки станут, а послезавтра лавки закроются — ну все, все люди! — и папа уже обращался к Коле.
И Коля мотал утвердительно головой, чтоб мама скорей поверила и перестала плакать.
— Ведь вот ребенок же понимает.
Мама заплаканными глазами глянула на Колю, глянула как девочка, с вопросом, с охотой верить, будто он старше, и Коля закивал головой.
— А спросят, скажу: как все, так и я. Нельзя же весь народ перетопить! Это никакого, знаешь, моря не хватит, — и папа даже засмеялся.
И мама сквозь слезы старалась улыбнуться, все держась за папин рукав. Коля со всей силы весело сказал:
— Ну да, не хватит!
— Спи ты! — сказала мама и махнула на Колю рукой. Коля мигом лег: быстро и форменно, руку под щеку. — Ну не дури! — и уже улыбка у мамы в голосе.
«Слава Богу, слава Богу», — думал Коля и жмурил глаза и задышал, как будто вылез из-под воды.