Весенние грозы (Мамин-Сибиряк)/Часть 1/I
В окне этого домика целое утро мелькало бледное личико восьмилетней девочки Кати. Белокурая головка то и дело льнула к стеклам и заглядывала в тот конец Веселой улицы, откуда должна была вернуться мать.
— Мама ушла на экзамен… — повторяла девочка маленькому трехлетнему братишке, цеплявшемуся за её ситцевое платье. — Мама скоро придет, Петушок. И Сережа придет вместе с мамон…
Петушок из этих объяснений понимал только одно, именно, что мама ушла, следовательно, он имеет полное право капризничать. Его пухлая рожица уже несколько раз настраивалась самым кислым образом и готова была огласить скромное жилище благим матом. Восьмилетняя Катя всеми правдами и неправдами старалась предупредить грозившую катастрофу, потому что вернется мама с экзамена, и ей будет неприятно видеть Петушка с опухшими от слез глазами. Сознание своей ответственности придавало Кате необыкновенно серьезный вид, и она говорила с Петушком, подделываясь к тону матери — полушутливо и полусерьезно.
— Мама скоро придет… — в сотый раз повторяла девочка, перебегая от окна к ребенку. — Папа на службе, а мама на экзамен ушла.
— Мма-а… — вытягивал Петушок одну жалобную ноту, как готовый закипеть самовар.
Девочка щебетала с братишкой, как птица. Она рассказывала ему сказки, три раза спела тоненьким голоском песенку про козлика, который жил у бабушки «вот как», показывала зайчика из пальцев и т. д. Упрямый Петушок хныкал, куксился и кончил тем, что, наконец, разревелся. Катя в отчаянии принялась таскать его на руках по комнате, невольно сгибаясь под этой непосильной тяжестью, целовала его и, наконец, обратилась к последнему средству, которое изобрела сама: посадив Петушка на диван, она начинала снимать с него сапожки и чулки, а потом снова надевала их. Эта невинная проделка успокаивала ребенка и даже смешила, когда она брала его за голенькие ножки. Так было и теперь. Маленький плакса улыбался, а вместе с ним смеялось и другое детское личико, полное недетской тревоги и заботы. Её красило именно сознание своей ответственности и чувство того смутного материнства, которое у девочек скрыто в каждой кукле.
— Ах, как долго!.. — вырвалось, наконец, у Кати, когда ей надоело подбегать к окну, — ей самой хотелось заплакать
Но в момент такого изнеможения хлопнула калитка, чьи-то ноги быстро вбежали на крылечко, а затем распахнулась дверь, и в комнату ворвался мальчик лет десяти. Он вбежал прямо в калошах и в фуражке, повторяя одно слово:
— Поступил… поступил… поступил!..
— Сережка, да ты и то с ума сошел, сними калоши-то! — послышался в передней ворчливый женский голос.
В другой раз Сереже сильно досталось бы за его вольнодумство, но теперь он не обращал никакого внимания на слова матери и продолжал бегать по комнате в калошах. Марфа Даниловна слишком была счастлива, чтобы учинить немедленную расправу с вольнодумцем. Она прошла прямо к переднему углу, положила перед иконой три земных поклона и начала молиться. Дети инстинктивно притихли, чувствуя, что совершается что-то необыкновенное. Сережа стоял посреди комнаты в своих калошах и не знал, что ему делать — молиться или снимать калоши. Катя торопливо крестилась, строго глядя на брата. Петушок уцепился за мать и недоумевал, следует ему зареветь или не следует.
— Слава богу! — вслух проговорила Марфа Даниловна, кончив молитву.
Оглянувшись, она увидела что Катя спряталась за диваном и горько плакала.
— Ты это о чем, дурочка? — ласково спросила Марфа Даниловна.
— Мама, я так… — бормотала девочка, стараясь улыбнуться сквозь слезы. — Мне так хорошо…
Катя не умела объяснить, что она сейчас чувствовала, но это не мешало ей понимать всю торжественность происходившего. Марфа Даниловна молча обняла дочь и молча поцеловала её в голову, что случалось с ней очень редко, — она держала детей строго и не любила нежностей. Сейчас мать и дочь понимали друг друга, как взрослые люди.
— У меня будет синий мундир с серебряными пуговицами, — хвастался Сережа, размахивая руками. — И кепка, и шинель… да.
Мальчик прищелкнул языком, а потом показал его сестре самым обидным образом.
— Сережка, ты, кажется, последнего ума решился? — окрикнула Марфа Даниловна и прибавила ласково:- устала я до смерти, Катя… беги в кухню, поставь самоварчик.
Поступление Сережи в гимназию для семьи Клепиковых было настоящим праздником. Марфа Даниловна даже позабыла переменить парадное шерстяное платье на ситцевое, как это случалось только в пасху или рождество. Маленькой Кате именно так и казалось, что у них большой праздник, нет, больше — теперь всё будет другое.
Чай прошел самым веселым образом и тоже по-праздничному. Обыкновенно Марфа Даниловна выпивала свои две чашки урывками, между делом, а теперь сидела и разговаривала. У ней явилась потребность выговориться. Душа была слишком полна. В обыкновенное время она редко разговаривала с Катей, а теперь говорила с ней, как с большой. Дорогой в гимназию она начерпала грязи в калошу — это хороший знак. Сережа струсил, а в приемной чуть не подрался с чиновничьим сыном Печаткиным — тоже мать привела на экзамен. Ничего, славная такая женщина, разговорчивая. Сейчас с швейцаром познакомилась и шепнула потихоньку, что гимназисты зову; старика-директора генералом «Не-мне», — всё-то она знает, эта Печаткина. Обо всём успели переговорить, пока дожидались очереди, да еще принесло тут жену управляющего контрольной палатой m-me Гавлич. Вся в шелку, так и шуршит… Сунула швейцару целый рубль, ну, её не в очередь и пустили. Богатые-то всегда впереди… А Печаткина, надо полагать, такая же голь перекатная, как и мы, грешные. Потом поповича привели, по фамилии Кубов — попик такой бедненький, боязливый, всем кланяется. А попович бойкий и всё кулаки показывал Сереже.
— Это всё будут Сережины товарищи, — любовно заметила Марфа Даниловна, с некоторой гордостью поглядывая на своего любимца. — В гимназию только поступить, а там все равны — и богатые и бедные. Нужно только учиться… Ну, Печаткина-то — её Анной Николаевной звать — первая проскользнула к директору, а мне пришлось еще подождать. Уж так это тяжело ждать, Катя!.. Потом выходит Анна Николаевна, веселая такая, а у самой на глазах слезы — и смеется и плачет от радости, что определила своего-то оболтуса. Ну, потом уж мы с Сережей пошли… Не помню, как и в кабинет вошла. Директор седой такой, лицо сердитое и голос сердитый, а глаза добрые. Увидал Сережу и говорит: «Ну, бутуз, что ты мне принес?» А Сережа…
— Мама, я не струсил… — хвастался Сережа, припадая всем лицом к блюдечку с горячим чаем. — Даже нисколько не струсил!
— Не ври… — остановила Марфа Даниловна. — Еще как струсил-то, Катя. Ну, да ничего, всё сошло благополучно… Директор похвалил за молитвы.
Маленькая Катя слушала эти разговоры с раскрытым ртом, боясь проронить хоть одно слово. Лицо у мамы сегодня такое доброе… Марфе Даниловне было за тридцать. Это была высокая женщина того крепкого, худощавого склада, который не знает износу. Длинное и неправильное лицо сохраняло еще следы недавней свежести, но было сдержанно и строго, как у всех людей, видавших и нужду, и заботу, и неустанный труд. Темные брови и гладко зачесанные темные волосы придавали ей немного монашеский вид, особенно когда она покрывала голову темной шалью. От волнения и выпитого чая лицо Марфы Даниловны разгорелось, и она казалась маленькой Кате такой красивой.
— И мы, мама, тоже будем богатыми? — неожиданно спросила девочка.
— То-есть, как это: богатые?
— А как же? Ты сама сказала, что только поступить в гимназию, а там все равны…
— Какие ты глупости болтаешь, Катя!..
— Мама, а я сегодня похожу в этой курточке? — вмешался Сережа, занятый своими мыслями.
— Как хочешь… Теперь уж всё равно: надо будет заводить форму, а твоя курточка пойдет Петушку.
Не допив чаю, Сережа без шапки бросился прямо на улицу, чтобы сообщить новость своим уличным приятелям. Это были соседи, дети сапожника — Пашка и Колька. Весной они вместе играли в бабки, летом бегали купаться, осенью спускали змейки, а зимой катались на коньках. Сережа, торопливо глотая слова, рассказал приятелям о своем поступлении в гимназию и, конечно, не преминул похвастаться тем, что у него будет «кепка» и синий мундир с серебряными пуговицами. Чумазые и взъерошенные сапожничьи дети отнеслись к этой новости довольно скептически, потом переглянулись и хихикнули самым обидным образом.
— С светлыми пуговицами, говоришь? — ехидно переспросил Колька, засовывая озябшие руки под рубаху и поскакивая с ноги на ногу. — И кепка?
— Настоящий курячий исправник будешь… — прибавил задорный Пашка, первый забияка и драчун.
— Ну, ты не больно… — обиделся Сережа.
— Чего не больно-то?.. Ты тоже не задавай… — начал задорить Пашка, вставая в первую позицию. — Колачивали мы со светлыми-то пуговицами, только стружки летят… На льду всегда драчишки бывают, так я каждый раз всю харю с пуговицами-то раскровяню.
Сережа был сегодня слишком счастлив, и эти капли холодной соды вывели его из себя. «Курячий исправник», «не задавай», «всю харю с пуговицами раскровяню» — это хоть кого выведет из себя. Слово за слово, произошла легкая размолвка, а потом началась и настоящая драка. В азарте Сережа не сообразил, что он один, и потерпел быстрое и жестокое поражение. Он не успел мигнуть, как уже лежал на земле, а сапожничьи дети сидели на нем верхом и обрабатывали его кулаками с большой ловкостью. Затем друзья улизнули, а Сережа вернулся домой в разорванной курточке и с подбитым глазом.
— Теперь уж тебе нужно бросить эти глупости, — повторяла Марфа Даниловна. — Ну, какие тебе товарищи Пашка и Колька? Теперь ты гимназист… У тебя будут другие товарищи…
Будущий гимназист имел самый жалкий, растерзанный вид и горько плакал, вытирая глаза кулаком. Кате часто приходилось терпеть от него разные неприятности, но в данном случае она отнеслась к постигшему несчастию очень сочувственно.
— Не плачь, Сережа…
Сережа зло посмотрел на неё и показал кулак.