Великий раскол (Мордовцев)/Часть 2/XVII. По дороге в Боровск

XVII. По дороге в Боровск

Прошло несколько недель.

Жарким летним утром от Москвы по калужской дороге к Боровску шагом двигалась телега, запряженная в одну лошадь и сопровождаемая по обеим сторонам стрельцами. Это следовал из Москвы арестантский этап. В телеге, казалось, никого не было, но это казалось так только издали: в телеге лежало что-то живое, прикрытое рогожкою.

День был тихий. Белая пыль, взбиваемая копытами лошадей и колесами, клубилась над телегою и позади ее, усыпая рогожу белым слоем.

Стрельцы шли лениво, босиком, уложив сапоги и ранцы в телегу. Ворота рубах расстегнуты, потому жарко, упека, ни облачка на небе, так и марит. Скучно. Один, наиболее других, по-видимому, скучающий, вот уже с полчаса как тянет монотонную и скучную, как это голое поле, песню:


На-до-е-ли ночи, на-до-ску-чи-ли, да на-до-ску-чи-ли;
Со ми-лым, со ми-лым друж-ком раз-лучили, со милым
дружком разлучили…


Вдали виднеется сельская церковь, но до села еще немалое пространство, еще поле, а там пригорок, а там еще поле. На том поле что-то метлешится: не то стадо, не то табун коней… Но не стадо и не табун: что-то в воздухе мотается, словно бы ширинки на шестах… Кой там прах!


Эх и надоскучили,
Со милым дружком разлучили!..


Чем ближе подвигались туда стрельцы с телегою, тем яснее видно было, что там народ, много народу. А то не ширинки на шестах, а церковные хоругви.

— О дожге, знать, молебствие,— решил певучий стрелец.— Ух и надоску-учили!..

— А ты выплюнь песню-то, али не видишь! — строго заметил певуну старый стрелец.

— Что ее плевать! Не скоромная…

— То-то, не скоромна, а тебе бы все с родительницей!

— Зачем родителей поминать? Не чай на мне крест. Пододвигаясь еще ближе, стрельцы заметили, что вся дорога и часть поля по обе стороны дороги заняты сплошною массою народа — мужиками, бабами, девками, ребятишками. Над ними возвышались хоругви и образа на шестах.

Телега остановилась. Стрельцы подошли к толпе. Народ кучился вокруг хоругвей и образов, и там же, в середине, виднелся старенький поп в бедном облачении, с книгою в руках и такой же завалящий, в стареньком крашенинном подрясничке и с косичкой в крысиный хвост, пономарь с кадилом. Поп стоял на шибко пожелтевшей от засухи полосе ржи и, нагнувшись с некоторыми из мужиков к ниве, что-то рассматривал.

— А ты, бачка, не трошь ево,— предостерегал попа седой мужичок,— он не скрючит…

— Мене не скрючит: я ево во чем,— указывал попик на свой засаленный и местами прожженный угольками из кадила епитрахиль.

— Ево, братец ты мой, не скрючит: на ем, на бачке-то, свята одежа,— говорит другой мужик.

Стрельцы втерлись в круг, оставив у телеги только одного товарища.

— Что у вас тутай-ка, братцы, али о дожге? — спрашивали стрельцы.

— Како об дожге? Вон видишь ево, дьявола?— отвечал бойкий парень-боровлянин.

— А что, милый?

— Вон, залом заломил аспид.

— Ой ли? Ах!.. Эко дело!

— Да, брат, не в дожге сила… дожгя нам боженька даст… а вон он анафемской.

— А кто ж он будет, милый человек? — любопытствовал стрелец.

— Знако, из никониан, што щепотью крестются… Вон у нас от того хлебушка и не родит, третий год голодуха, пухнем без жратвы, и скотинка падает, помирать пришло… А все никонцы…

Оказалось, что это было общественное молебствие, заклинание нечистой силы в «заломе», найденном бабами на одной полосе ржи. От этого страшного «залома» и неурожай, и голодуха, и мор на скот. А от кого самый «залом» — знамо от кого: от недоброго человека, что по-новому молится, тремя перстами «воображает», так толковал старый пономарь своим боровлянам. А от «залома» одно спасение: молебень крепонькой со «всепетою», да чтобы сам батюшка «сквозь патрахиль залом-от вырвал с корнем»… Тогда и все крепко будет…

— А ты, батька, молебенец-то покрепче загни,— упрашивали мужики…

— Со всепетою, слышь, родной.

— Да чтобы и меч, и глад, и трус; вверни, кормилец, и глад, потому с голоду помираем.

— Да, да, кормилец, уж не пожалей, поядреней молитву закати…

— А уж мы все окарач молиться будем…

— До поту, что и говорить!

— И еще тебе, родной, гривну миром накинем…

— Ладно, ладно, православные,— успокаивал их попик,— свое дело знаю, не занимать-ста этого добра.

— Да ладанцем, батька, не скупись: кури в нашу голову, чтобы тошно яму стало, больше дыми…

Началось молебствие. Народ действительно молился «окарач»; все так покатом валялось по дороге и по межам, крестясь и колотясь головами о пыльную дорогу, о колючую траву. Это была детская, невинная, но жаркая молитва, голодный, болезненный стон.

Когда началось пение, рогожа на этапной телеге приподнялась, и оттуда выглянуло бледное, но все еще прекрасное женское лицо. Оно смотрело с недоумением и широко крестилось, обратив глаза на старые, неподвижно висевшие в пыльном воздухе хоругви и закоптелые иконы.

— Миленькой, а, миленькой! — тихо обратилось бледное лицо к молившемуся тут же стрельцу.

— Что, матушка Федосья Прокопьевна?— отозвался он.

— Помоги мне, миленькой, встать и помолиться.

— Сичас-сичас, матушка.

Стрелец бережно приподнял арестантку за руки. Зазвенели ножные кандалы.

— Спасибо, миленькой братец.

Колодница при помощи стрельца вылезла из телеги и стала на колени. Глядя на хоругви и на голубое небо, она горячо молилась и плакала. К ней подошли дети, что не могли протолпиться в середину серой массы, и с боязнью глядели то на ее бледное, нежное лицо, то на заржавелые кандалы.

— Молитесь и вы, деточки,— обратилась к ним колодница,— ваши молитвы скорее дойдут до бога.

Дети, косясь на нее, крестились и кланялись. Из толпы доносились скрипучие, надтреснутые голоса старенького попика и такого же старенького пономарика. «Услыши ны, боже, спасителю наш, и сущих в мори далече…»

— О-о-о! — стонала толпа, колотя себя двумя пальцами по запотевшим лбам и подтянутым голодом животам и колотясь этими лбами оземь…

Наконец молебствие кончилось. Попик, передав дьячку кадило и книгу с крестом, нагнулся к пучку ржи, на вершине которой виднелось несколько помятых и как бы завязанных узлом колосьев. Мужики серьезно и сдержанно, а бабы со страхом и крестясь смотрели, что будет делать поп. Вот-вот он дотронется до «залома»… Вот-вот он ударит его оземь, скрючит, расшибет.

Но старый попина знал свое дело, не впервой-су! Он завернул руку епитрахилью и схватил «залом»…

— О-о-ох! — вскрикнули в ужасе бабы и попятились.

— Не вой, бабы, брысь! — накинулись на них мужики. Но хитрый попина, «уж и попина же, братцы! У-у! Дуй ево!», разом как рванет пучок ржи, так с корнем и вырвал. Все так и ахнули! А-ах! Н-ну! Уж и ловок же старый пес… Тьфу, окромя ево священства!.."

Между тем тут же другие мужики выкопали яму в аршин глубиною.

— Копай глыбче, братцы, глыбче!

— Чтобы не тово, не выцапался аспид…

— Будет, братцы, не выцапается,— успокаивал их поп.

— Ну, будя так будя.

Попина, пошептав и трижды сплюнув на запад — «в самую морду нечистому,— пояснял дьячок,— потому бес николи же на востоце не стоит, не смеет, и все на запад солнца»,— швырнул «залом» в яму.

— Да зольцой, батька, зольцой из кадила присыпь яво, крепче будет,— просили мужики.

Попина взял кадило, потрусил над ямой золой…

— В зенки яму, анафеме,— пояснял пономарище-старец.

— Да уголек, родной, с огоньком вкинь в яму-то,— упрашивали мужики,— огнем яму святым в буркалы-те.

Попина и уголек из кадила вкинул в яму: таков поп, каков приход…

Засыпали яму золой, затоптали ногами, поплевали все на насыпь и на запад. А тут и кол осиновый готов.

— Вколачивай, братцы, кол-от в спину яму, аспиду никонцу, щепотнику.

Вколотили и кол в землю.

В этот момент из Боровска послышался ямской колокольчик. Все оглянулись. По дороге скакала тройка, сопровождаемая парою всадников. Пыль стлалась клубами по полю.

— Гонец царской, братцы,— послышалось в толпе. Все знали, как ездят царские гонцы. «Кому бы быть? Откедова гонит? Не с Крыму ли, от самого ханишки, а может, из Черкас?»

Тройка приблизилась. Толпа расступилась перед конными. Но дальше проезду не было: на самой дороге стояла этапная телега, а около нее в черной одежде женщина… Виднелось только бледное лицо.

В телеге ямской, с переплетом и верхом, что скакала от Боровска, сидел русый запыленный и загорелый средних лет мужчина в боярском одеянии.

Бледная колодница, увидав его, невольно всплеснула руками.

— Федюшка! Братец!

— Федосьюшка! Сестрица! Родненькая!

Гонец выскочил из телеги и стремительно бросился к колоднице… «Голубушка! Мученица!» — «Братец! Соколик!» — «Куда тебя, родная?» — «В Боровск, в земляную тюрьму…»

Это был брат Морозовой, Федор Соковнин, возвращавшийся из Малороссии, от Дорошенка. Он обхватил сестру и страстно стал целовать ее… «Сестрица моя! Ягодка!»

— Ох, братец! Ох, не целуй меня… мне нельзя! — силилась защититься бедная женщина.

— Федосьюшка! Светик!

— Я не Федосьюшка… братец! Ох! Я сестрица Феодора…

— Господи, что это такое!

Он зарыдал и, припав головой к плечу несчастной сестры-мученицы, плакал голосом. Глядя на него, и бабы плакали.